"Парижский эрос" - читать интересную книгу автора (Ромэн Жюль)VIII ПРОГУЛКА И ЗАБОТЫ ПЕСИКА МАКЭРАУ Сен-Папулей в эту среду, в начале девятого часа вечера, Макэр, воспользовавшись движением, происходившим в конце небольшого коридора, выскользнул на черную лестницу и сбежал вниз. Перед швейцарской он чуть было не допустил промаха. Если бы он стал царапать дверь, швейцариха, открыв ее, угостила бы его куском сахара. Но он вовремя вспомнил, что когда в последний раз, несколькими днями раньше, пустил в ход этот прием и действительно получил кусок сахару, то швейцариха его после этого заставила вернуться наверх, потянув за ошейник не в меру сильно. Поэтому он пробежал мимо и уселся перед запертыми воротами. Между ними и землей была щель шириною с лапу. Нагнув немного голову, Макэр мог с удобством обонять запахи, доносившиеся к нему снаружи сквозь этот промежуток. К несчастью, его обдавал также ток воздуха, сырого и холодного в этот декабрьский вечер. Запахи несколько сбивали его с толку. Самым странным был тот, который источала земля. Макэру не удавалось забыть деревенскую почву и ее испарения. Они далеко не однородны в различных местах, а особенно в различные часы и дни, но в конце концов становятся настолько знакомыми, что ими не приходится интересоваться в текущей жизни. Можно, следовательно, сосредоточивать все внимание на более случайных запахах, вплетающихся в букет: на ароматах пищи и экскрементах зверей и зверьков, на следах крупных животных, а главное, на следах сук и на следах людей. Хотя от нижнего края ворот несло краской и собачьей мочей, Макэр без труда различал странные испарения тротуара. Они приводили на память некоторые камни разогретого солнцем пригорка, где ему доводилось гоняться за ящерицами. Но у тех камней аромат был гораздо проще. В некоторые моменты запах тротуара заглушался запахом обуви. Быстро приближался человек, и от ног его сильно ударяло в нос. Деревенские ноги часто шагают в деревянных башмаках, и тогда они пахнут человеческим потом, деревом, помятой травой и навозом. Даже обутые в кожу деревенские ноги нельзя смешать с городскими. Удивление Макэра имело источником особые качества идущей на тонкую обувь кожи и особые средства ее дубления, а также обилие и разнообразие лаков и мазей. Благодаря такой умственной работе ожидание не истомило его. Кто-то остановился перед воротами, позвонил. Калитка открылась. Задев ногу входящего, Макэр выскочил на улицу. Он не колеблясь повернул вправо. Цель представлялась ему живо. Чтобы найти дорогу, ему не надо было размышлять. Каждый кусок пути определялся сам собою после пройденного. Особые точки влекли за собою одна другую. Макэр трусил рысцой, шевеля хвостом, мордой уткнувшись в землю. Но им руководило не обонянье. Он деятельно пользовался зрением и уже приучился не смущаться чередованием странно искромсанного света и обманчивой тени, сквозь которые проходишь, следуя по городскому тротуару. Но обонянье получало удовольствие от встреч, забавлялось подробностями вещей, их неожиданностями; вызывало те неисчислимые мысли, которые поддерживают настроение путника и, не давая ему забыть свой путь, вносят в него остановки и занимательные извивы. На улице Варен он свернул вправо. Держался как можно ближе к домам; во-первых, потому, что в памяти у него всего лучше запечатлелась перспектива нижних частей стен и проверять ее можно было машинально, а во-вторых, потому, что стены с их впадинами и отверстиями, куда можно кинуться в случае опасности, производили на него впечатление всегда доступного бокового прибежища. Уголками глаз он видел очень высоко подвешенные во мраке огни фонарей. Когда один из них к нему приближался, он подбегал к нему и обнюхивал цоколь. Уже в первые дни своей парижской жизни он заметил, что на этих чугунных цоколях сохраняются очень многочисленные следы собачьей мочи. От них исходит своего рода непреодолимый призыв. Фонарные цоколи напоминают то, чем были бы для путника придорожные столбы, покрытые росчерками, фамильярными надписями, шутливыми поощрениями, приятными непристойностями, словно все они в совокупности обращаются к нему, утешают его в одиночестве, которое становится, благодаря этому, весьма относительным и временным. У каждого из фонарей Макэр оставлял две-три капли. Многочисленность их вынуждала его к строгой бережливости. Среди этих накладывавшихся друг на друга следов он, естественно, искал оставленных суками. Ему более или менее удавалось их различать и даже узнавать, что та или другая из сук проходит через любовный период. Но таким впечатлениям недоставало яркости. Они не овладевали психикой Макэра, не направляли его на какой-нибудь след. Это был неясный намек на любовь, а не обещание, не настойчивое приглашение. К тому же было, по-видимому, невозможно разыскать в столичном кишении эротически возбужденную суку. Любовь, уже и в деревне весьма затрудненная для собак, ощетинившаяся столькими препятствиями, становилась в Париже несбыточной мечтой. А Макэр был девственен. Половое влечение мучило его уже давно. Но два или три случая утолить его были перехвачены более взрослыми и сильными соперниками. Когда все псы в округе взволнованы, девятимесячный Макэр может ждать одних только неприятностей от своей кандидатуры. На какую же случайность пришлось бы ему рассчитывать, ожидая удачи в Париже? Делая свои зигзаги, Макэр избегал прохожих и экипажей. В деревне люди никогда не передвигаются в таком количестве, а когда случайно собираются в одном месте, например, на базаре, то почти не движутся или только шевелятся. Парижские же тротуары исполосованы быстрыми шагами. Ноги при сильном размахе всегда могут ударить. Относительно экипажей Макэр как будто понял, что края тротуаров не дают им покинуть мостовую и что, поэтому, держась поодаль от этих краев, можно не опасаться удара по голове лошадиным копытом или гибели под огромным колесом. Но он не был вполне спокоен на этот счет. И когда на не слишком большом расстоянии катился мимо фургон, влекомый теми крупными лошадьми, которые охотно ржут и гарцуют, Макэр, подбирая свой бок, старался прижаться к стене. А между тем, как раз лошади и повозки предохранили его от чувства совершенной потерянности в тот день, когда он решился на первую прогулку по Парижу. Несмотря на некоторые местные различия, он узнавал знакомые ему вещи. Замечая кучу помета среди мостовой, он вынужден был бороться с желанием подбежать и обнюхать ее. Даже издали шедший от нее запах навевал на него сельские воспоминания и мечты. Зато автомобили казались ему явными врагами. Не потому, что были ему незнакомы. У себя на родине он перевидал их много, мчавшихся с треском и вонью по дорогам или стоявших перед домами. Он их тщательно изучал, ни на миг не принимая их за живые существа. Человеку приятно думать, будто такая иллюзия, лестная для его творческой способности, обольщает животных, глядящих на его машины. Он забывает, что от живого существа исходит невоспроизводимый запах, больше того — эманация. Как бы автомобиль ни бежал, ни останавливался, как бы ни казалось, что он выбирает свой путь, избегает или ищет тебя, все-таки от него пахнет коптящей лампой, детским мячом, обувью, чем угодно, только не теплой плотью. И вдобавок нечто, не являющееся нюхом, служит тебе порукой, что он не принадлежит к роду живых. Поэтому Макэр без труда отнес автомобиль к предметам, окружающим человека, прибавляющимся к нему, составляющим его продолжение, хотя и способным становиться не менее страшными, чем одушевленные предметы, только в иной форме. Таковы стулья, хлысты, шкапы, тачки, плуги, молотилки. С улицы Варен он свернул на улицу дю Бак, которая была ему гораздо интересней. Там было много лавок, и двери их по большей части бывали открыты. Макэру можно было туда вбегать, делать несколько шагов, направляясь по следу, обнаруженному на тротуаре, и даже иной раз уронить две или три капли подле витрины, штуки материи или мешка с фасолью. Порой от запахов возникало представление о несметных запасах еды. Искушения были так разнообразны и сильны, что уничтожали друг друга или, вернее, порождали своего рода страх морального свойства. Не успел он вбежать в бакалейную лавку, как уже поспешил из нее выбежать и почувствовал себя спокойным только в двадцати шагах от нее: ему показалось, будто он попал в буфет с полками, загруженными провизией; предался дурману, который предшествует преступлению. Макэр, наконец, заметил место, куда направлялся. Он пошевелил хвостом, ускорил бег, перестал обращать внимание на все запахи. Наружная дверь была закрыта; но кто-то ее почти тотчас же открыл. Макэр проскользнул в нее, пробежал мимо стойки, не останавливаясь; мордой толкнул неплотно закрытую внутреннюю дверь. Там была довольно большая зала, и за столиками, окружавшими пустое пространство, сидело с десяток человеческих существ, среди них — две женщины. Не успел Макэр добежать до первого стола, как одна из женщин воскликнула торжествующим голосом: — Коке! Коке пришел! Макэр пошевелил хвостом. Он знал, что в этом обществе его звали Коке, и примирился с этим. При первых его визитах ему повторяли на разные голоса: — Как тебя зовут? Скажи, как тебя зовут? И женщины спрашивали мужчин: — Как его зовут? Может быть, ждали с той или другой стороны чуда: ответа. Макэр же чувствовал, что ему задают вопрос, но сперва не улавливал, какой именно. А вопрос повторялся: «Как тебя зовут?», «Как его зовут?» Он вспомнил, что и раньше слышал эти слова, от незнакомцев, от посетителей. И тогда кто-нибудь из домашних отвечал: «Макэр». Следовательно, была связь между этим вопросом и его кличкой. Затем женщины стали к нему примерять все собачьи клички, приходившие им на ум. Этот град вопросов: Коко, Азор, Бобби, Кики — немного ошеломлял его. Была ли это брань? Или ласкательные слова? Тон не соответствовал ни тому, ни другому. В конце концов он, если даже не понял, то догадался, о чем идет речь. Когда произнесено было «Медор», он взмахнул хвостом, но сразу же его остановил. При кличке же «Коке» он решил, что может помахать хвостом свободнее. — Это его кличка! Так и есть! Коке! Коке! Макэр уже заметил, что в Париже многие слова произносятся иначе, чем в Перигоре. «Коке» было, пожалуй, немного смешным способом произносить «Макэр». Поэтому он еще раз помахал хвостом. Всякое сомнение исчезло. Так была ему придана новая кличка в кафе. — Что же это значит. Коке? Ты нас совсем забыл? Вот уже три дня, не меньше, ты нас не навещал. Тебя заперла хозяйка? Ах ты мой, бедненький Коке! Она тебя, должно быть, чаще угощает метлой, чем сахаром. Ибо установилось мнение, что он принадлежит какой-нибудь привратнице по соседству. И Макэр, собака Сен-Папулей, посещал кафе под псевдонимом Коке, собаки из швейцарской. Это было, пожалуй, лучше. — Ты по-прежнему любишь сахар? Ну-ка, послужи. Ах, как он все-таки хорошо служит. Вы только поглядите на него! Какой акробат. Ах ты, душечка! Хотелось бы мне, однако, знать, как ты ухитряешься удирать от хозяйки. Но у него и вправду хитрая мордочка. Эти собаки очень умны. Скажи, как же ты это делаешь, моя прелесть? Может быть, когда почтальон приносит письма? Фью! И нет больше Коке! Но кому достается потом, по возвращении? Тому же Коке! Бедненькому Коке. Надо же угостить его кофейком и сахаром, чтобы он не остался в накладе. Ступай, скажи этому господину, чтобы он дал тебе вылакать чашку. Макэр угадывал только общий смысл этих речей, если не говорить об отдельных броских словах. Правда, в Перигоре он запомнил несколько ходких оборотов речи, но в облачении тамошних интонаций. Его внутренний словарь характеризовался южным акцентом. Те же слова были неузнаваемы в парижском произношении. Заметим, что в различных местностях фразы различным образом строятся, засоряются неодинаковыми междометиями, неодинаковыми словами на затычку, и что у крестьян не принято вести с собаками длинные разговоры или же повторять слова для большей ясности. Вот почему при равных умственных способностях словарь беднее у воспитанной в деревне собаки, чем у парижской. И первые дни Макэр страдал от этого недостатка. Но делал быстрые успехи. На этот раз он поживился пятью кусками сахару и получашкой кофе. Он любил сахар, которого лишен был у Сен-Папулей по распоряжению m-lle Бернардины, а черный кофе приводил его в чрезвычайно приятное, начальное состояние опьянения. Но еще больше сахара и кофе он любил прогулки, а также умеренный, регулярный авантюризм. Он не пустился бы наудачу бродить по бездонным кварталам, но комнатная жизнь, комфорт, которой он умел ценить, становилась для него, когда затягивалась, удушливо-однообразной. С другой стороны, он терпеть не мог прогулок на веревочке у слуги; а слишком явное ожидание, чтобы он «оправил свои нужды», окончательно выводило его из себя. Что ему было по душе, — так это свободная прогулка с приблизительно установленными маршрутами и целью, тем более, что цель была исполнена обаяния. Помимо удовольствий лакомки, Макэр получал удовольствие от пребывания в очень общительной среде, его особа имела вес. Он по природе был очень чувствителен к нежностям, ласкам, приветливым интонациям. Но главное, он был тщеславен. Не слишком отдавая себе отчет в своем искусстве служить, — потому что всего больше недостает животным способности критического сравнения, — он очень наслаждался знаками одобрения. У Сен-Папулей он видел их редко. Правда, он имел некоторый успех в людской, но мало им тщеславился, умея в слугах узнавать существ подчиненных. И если даже он не смешивал публику маленького кафе с блестящим обществом, которое он иногда видел бегло у своих хозяев, не будучи в него, к несчастью, допущен, то относил ее к весьма почетному рангу (потому, быть может, что эти люди только и делали, что в пышной обстановке пили, болтали, играли в карты, и что им повиновались слуги). Несмотря на все эти приятности, спустя несколько минут им овладело, как и всякий раз, беспокойство, и его начала с возрастающей силой преследовать идея дома. Никто еще не побил его серьезно у Сен-Папулей. Но перигорская муштровка снабдила его запасом нравственности на всю остальную жизнь. Впрочем, его не нужно было побить, чтобы наказать. Сердитые интонации очень его огорчали, особенно когда они исходили от его настоящих господ, а не от прислуги. Даже достаточно было перестать на него дружески глядеть, чтобы испортить ему вечер. Когда официант приоткрыл дверь, и в то же время публика в кафе заговорила громко и хором, Макэр, пробравшись под столами, незаметно ускользнул. |
||
|