"Дети погибели" - читать интересную книгу автора (Арбенин Сергей Борисович)ЭХОНа службе Дубровин отличался знаниями и дисциплинированностью. Командир полка о нем отзывался очень хорошо, не подозревая, что в этом правофланговом красавце-офицере давно уже зреют не просто крамольные – преступные мысли. Дубровин был одним из первых, горячо поддержавших идею террора. Подпоручик организовал в Старой Руссе подпольную организацию, в которую вошли солдаты полка, крестьяне уезда, горожане и несколько офицеров. Программа кружка предусматривала вооруженную борьбу с самодержавием. Стержнем программы являлось прямое уничтожение особ Романовской династии. Дубровин много читал. И, как ни странно, настольной книгой подпоручика был труд ярого противника террора К. Маркса «Капитал». В результате доноса в полицию 16 декабря 1878 г. Дубровин был арестован на квартире по Лебедеву переулку вместе со своим товарищем Лобойко, который пытался бежать. При аресте Дубровин оказал вооруженное сопротивление и ранил двух жандармов. Только после неравной борьбы его, связанного, вывели в переулок. Перед собравшейся толпой Дубровин крикнул: «Люди! Вам самим надо строить новое государство без царей, а этих царей и императоров надо уничтожать!» Когда же его привезли на вокзал для отправки в Петербург, то и здесь он, окруженный жандармами, громко выкрикивал идеи террора против царизма. 17 декабря 1878 г. В. Дубровина заключили в Петербургскую тюрьму при III (жандармском) управлении. 22 февраля 1879 г. он был переведен в Трубецкой бастион Петропавловской крепости. 13 апреля 1879 г. Дубровина судил Петербургский военно-окружной суд. По поводу замены повешения на расстрел император сказал, что генерал Гурко, распорядившийся этой заменой, «находился под влиянием либералов и баб». Это был первый политический процесс после каракозовского, который закончился смертным приговором. Фёдор Михайлович покачал головой: – Заблудшая душа этот Дубровин. Увлёкся идеями о счастье народном… Мне кажется, он был слегка не в себе… – Так вы его знали? – Да что ж, трудно было не знать: Старая Русса городок небольшой; так ли, иначе, а все друг друга знают. Дубровин, помнится, жил по Лебедеву переулку, снимал квартиру у вдовы священника. Внешне приятный великорусский тип: вьющиеся белокурые волосы, крепкий, высокий… – А Дубровин с вами о политике говорил? – Да он почти исключительно о политике и говорил… Хотя я с ним знаком, можно сказать, шапочно… – Что ж… – сказал Маков. – Теперь, когда казнь свершилась, я могу рассказать вам, Фёдор Михайлович, как наш «герой» Дубровин вёл себя на следствии и в суде. Во время предварительного следствия пел и пытался выкрикивать антиправительственные речи в форточку. Затем, в крепости, пытался покончить с собой, вскрыв себе вены. Но испугался и позвал на помощь. А на суде… На суде этот человек и вовсе всем доказал, что он решительно болен. Войдя в зал военного суда, повернулся спиной к председательствующему и начал разглядывать публику. Когда же ему сделали замечание – кинулся к судейскому столу с кулаками… А ведь его, по тяжести преступления, могли присудить только к каторге. Выходит, сам смерти желал… Маков подошёл к столу, взял бумагу, прочитал вслух: – «Приказ по войскам гвардии и Петербургского военного округа, 20 апреля 1879 г. Отставной подпоручик Дубровин, состоя в рядах 86-го пехотного Вильманстрандского эрцгерцога австрийского Альбрехта полка и прикрываясь почётным званием офицера, осмелился принадлежать в то же время к революционной горсти злоумышленников, стремящейся к ниспровержению основных начал государственного и общественного быта. Внезапный обыск и расследование открыли связь эту, а при произведенном вслед за тем аресте Дубровин, сопротивляясь власти, ранил двух жандармских унтер-офицеров и даже покусился на жизнь начальника их, штабс-капитана Романовского. Признанный Петербургским военно-окружным судом виновным в этих преступлениях, Дубровин сего числа в Петербурге подвергнут смертной казни». Достоевский слушал с напряжённым вниманием. Потом повторил: – «Сам смерти желал». Вот видите, ваше высокопревосходительство, что получается. Конечно, многое можно списать на болезнь… Но ведь не один Дубровин – теперь многие смерти желают. Во искупление, так сказать. Вокруг русского террора вообще ореол особой славы создан. После выстрела Засулич и её оправдания молодые люди напрочь голову потеряли. Всем захотелось вдруг героями стать. Маков представил себе, как именно и о чём могли говорить этот немолодой уже писатель, и офицер, бросавшийся во время ареста на жандармов с кинжалом. На кинжале, между прочим, была выгравирована нестандартная надпись «Трудись, как сталь, и защищайся». Но об этом Маков рассказывать не стал. Во-первых, вполне возможно, что о подробностях ареста там, в Старой Руссе, не знает только глухой. Во-вторых, есть вещи, о которых никому знать не нужно. Ведь Филиппов, судя по всему, через своего доверенного человека, предупредил Дубровина об обыске… Ну, обыск и обыск: дело уже почти обыденное. Могли бы и не найти ничего, и всё закончилось бы благополучно. Но бравый подпоручик всё испортил… Маков вздохнул. Какая жалость, что Филиппов почти все тайны унёс с собой. В бумагах, изъятых Маковым собственноручно из несгораемого шкапа Филиппова, никаких имён не значилось. Иногда – инициалы, иногда – клички. А то и вовсе две буковки, например: «ПД послано предупреждение». «ПД» – это, скорее всего, и означает «подпоручик Дубровин». Ох, осторожный человек был Филиппов. Чересчур осторожный. И, может быть, так желал быть незаменимым, что добился-таки своего… Маков взглянул на собеседника. – Н-да… Процесс с присяжными по делу Засулич был большой ошибкой со стороны правительства, – проговорил Лев Саввич ровным голосом. – Но больше подобной ошибки не повторится. – Зато другие ошибки делаются! – нервно заметил Достоевский. – Прессе почти запретили что-либо писать о террористах. Даже о злодейском покушении этого «Осинова» написали как бы сквозь зубы. Маков слегка крякнул. С этим правительственным сообщением о покушении Соколова-Осинова вышла неувязка. Первый вариант сообщения, подготовленный в канцелярии МВД, был таким, что господа либералы долго могли бы повторять с издёвкой: «Государь изволил быстро свернуть за угол». Хотя на самом деле государь бежал зигзагами от догонявшего его террориста. Бежал, как заяц! Коронованный шестидесятилетний «заяц» в центре своей величественной столицы бежит, подобрав длинные полы шинели… Но, к счастью, первое правительственное сообщение было вовремя отозвано, хотя наборщики уже набрали его. Пришлось переписывать, переделывать. Имея в виду указание о том, что никаких подробностей о покушениях публике более давать нельзя. Поскольку, описывая вид оружия, способ покушения, и прочее, пресса как бы даёт уроки будущим террористам… Ах, пресса… Да разве в прессе дело? Гниёт само правительство, – и гниёт не просто изнутри. Сверху! Но где он, этот верх? Вот в чём вопрос… Маков машинально вздохнул. – Прессе теперь даны особые указания, – заметил он. – Военное положение. Генерал Гурко, получив чрезвычайные полномочия, с прессы и начал. И, мне кажется, это вполне закономерно. А то ведь наши либералы такую свободу слова себе взяли, какой нигде в целом мире нет… Достоевский закашлялся. Возражать ему явно не хотелось: либералов он недолюбливал. Однако профессиональная солидарность взяла-таки верх. – Отчасти согласен с вами, – сказал он своим глуховатым голосом. – Но, знаете, я, в бытность свою редактором журнала, посидел на гауптвахте за невиннейшую статью князя Мещерского, которого трудно заподозрить в либерализме… – Да-да, я читал ваше «дело о поднадзорном»… Это была совершеннейшая глупость, – сразу же отозвался Маков. – Мы бросаемся из одной крайности в другую лишь потому, что нет твёрдо выработанных общественных устоев… Разговор становился ни о чём. Маков поднялся. – Прошу меня извинить, – сказал он. – И меня также, – ответил, сделав полупоклон, Достоевский. – Сердечно рад был знакомству. Ваше имя сейчас у всех на устах… Достоевский вяло взмахнул рукой. – Что вы, зачем же вы так… Многие ненавидят меня, не понимая толком, о чём я пишу. Клеймят как обскуранта, ренегата… – А некоторые, видимо, и любят, не понимая, – сказал вдруг Маков. Оба стояли, глядя друг другу в глаза. Фёдор Михайлович слегка побледнел, потом кашлянул. – Толпа любит кумиров, но редко понимает их, – проговорил Достоевский. – Думаю, что и некоторые представители власти испытывают на себе подобную «любовь». Что же нам остаётся? Только трудиться. Трудиться, как сталь, и… защищаться. Теперь внезапно побледнел Маков. Он отчего-то оглянулся на дверь и тихо произнёс: – Так вы… Latet… Достоевский тоже оглянулся на дверь. – Anguis in herba… – И, переведя дыхание, спросил: – А вы, Лев Саввич?.. – Тружусь, как сталь, и защищаюсь, – почти механически ответил Маков. И оба, не сговариваясь, одновременно опустились в кресла. – Лев Саввич, – сказал Достоевский, нахмурившись и доставая из кармана сложенный листок бумаги. – Вы, конечно же, знаете о покушении на Дрентельна. Маков молча кивнул. – И, может быть, думаете, что знаете больше меня… – Вероятно, – пожал плечами Маков, насторожившись. – В таком случае прошу уделить мне еще несколько минут. Вот, прочтите, пожалуйста, это. Записано со слов террориста, который и совершил покушение. И Фёдор Михайлович протянул Макову бумагу. – Вами записано? – спросил Маков. – Да. Террорист приходил ко мне… на днях. Мне показалось – в искреннем раскаянии. Рассказ записан с его согласия. Лев Саввич взял бумагу, начал читать. Брови его поползли вверх. Он бросил взгляд на Достоевского, который молча закуривал вторую папироску. Снова стал читать. И снова бросил взгляд на Достоевского… Дочитав и сложив бумагу, Лев Саввич передал её Фёдору Михайловичу. Кашлянул и сказал: – Вы знаете, что револьвер этого господина был заряжен холостыми зарядами? – Догадываюсь. – Вот как? – Да, – Достоевский закашлялся, выпил воды из стакана, предложенного Маковым. Поднял на министра больные, усталые глаза. – Да, – повторил он. – Скажу даже более: этот револьвер теперь у меня. Маков неожиданно прихлопнул ладонями о подлокотники кресла, поднялся, прошёлся по кабинету. – Моего ближайшего сотрудника Филиппова убили, когда он, по моему заданию, разыскивал карету Дрентельна. Мы хотели проверить, остались ли в карете пробоины от пуль… Ах, всё это опасно… Чрезвычайно опасно! Достоевский молчал. – Ну, да не мне вас учить. Пусть револьвер покуда останется у вас, если это кажется вам безопасным. Или, если желаете, я выпишу вам бумагу на разрешение иметь револьвер. Или даже дарственную… Достоевский слегка улыбнулся: – Пожалуй, подарок от самого министра ни у кого не вызовет подозрений. Даже у моей супруги Анны Григорьевны, а она, знаете ли, очень наблюдательна. Я бы даже сказал, у неё есть некий талант: обо всём догадываться, всё знать… Так что не нужно никакой дарственной, и разрешения не нужно. – Но ведь супруга, вы говорите, догадлива… Если случайно наткнётся на револьвер… – Не беспокойтесь, не наткнётся. Да она сейчас уже в Руссе, с детьми. Я тоже скоро туда отбуду. Маков кивнул. Вспомнил: – Касательно Дубровина… – Простите великодушно, – перебил Достоевский. – Но мне кажется, господин Дубровин только разыгрывал сумасшедшего. Возможно, надеялся своим поведением продлить расследование… И вывести следствие на настоящих преступников. – Похоже на правду. Дубровина дважды обследовала медицинская комиссия, и оба раза признала психически здоровым. Маков помолчал. – Генерал Гурко, – продолжал он, – лично подписал смертный приговор Дубровину и настоял на быстрейшем его исполнении. – Ну, это, допустим, понятно. После выстрелов-то этого Соловьёва… – Как вы сказали? Так фамилия этого террориста Соловьёв? – Да разве вы еще не знаете? – удивился Достоевский. – Я лечусь у доктора Кошлакова, – добрейшей души человек. Так вот он и рассказал мне о Соловьёве, о его первых показаниях. Преступник, поверите ли, очень переживал, что ему придётся стрелять в безоружного, старого и уже не очень здорового человека… Маков криво усмехнулся: – Кошлаков лечил преступника, давал ему противоядие… Но делом о покушении занимается Особое присутствие, а также жандармское управление. Стало быть, они не нашли нужным сообщить мне истинную фамилию этого Соловьёва. Даже доктор Трапп, который служит во вверенном мне министерстве, о многом мне не договаривает… – Маков помолчал. – Так вот, генерал Гурко, как теперь я точно выяснил, распорядился выпустить господина Мирского из заключения. Еще в январе; Гурко состоял тогда в должности помощника командующего военным округом. Достоевский насторожился: – Значит, вы думаете, что Гурко тоже… – Нет. Во всяком случае, пока. Мне не верится, чтобы Иосиф Владимирович мог поступить против своей совести. Скорее всего, Мирский просто попался ему под руку: сидит человек, обвинений ему не предъявлено, – несправедливость! И генерал выпускает его под свою личную ответственность… Достоевский поднялся. Первым протянул руку для рукопожатия. – Что ж. Желаю вам успехов. – И я вам, Фёдор Михайлович… Уж простите, о романах ваших говорить недосуг. Да и не читал я их, откровенно признаться… Всё некогда: служба. Вот Филиппов – тот не просто читал – зачитывался… – Маков пожал маленькую, но крепкую руку. – Прошу вас, будьте внимательны. И если вам понадобится помощь… – Ваша помощь может, увы, не поспеть, – мрачно пошутил Достоевский. Маков ничего не ответил. Помощник военного прокурора Хаткевич второй день опрашивал свидетелей, в день покушения находившихся на Дворцовой площади или поблизости от неё. Первым из свидетелей был, конечно, герой дня – жандармский ротмистр Кох. Главным вопросом было: сколько выстрелов произвёл преступник? Кох, сообщив, что уже сделал подробный доклад государю в присутствии генералов Дрентельна, Зурова и Адлерберга, сказал, что точное количество выстрелов назвать не может. – После первого выстрела поднялось вороньё, – сказал Кох. – Раскаркалось, такой шум подняло, что последующих выстрелов было почти не слышно. Я хорошо слышал два последних. Почему-то они показались мне отдалёнными, как будто стреляли через подушку. Я думаю, что выстрелов было пять. Но Государь возразил мне, что насчитал семь. Признаться, сам я, в пылу погони за преступником, выстрелов не считал. Но в тот же день, после отчёта у Государя, опросил своих подчинённых. Они называли разные цифры. Пять, шесть, семь… Кох помолчал; добавил, как бы извиняясь: – Ворон уж очень много в городе… Известно, где лошади да навоз – там и вороньё… После Коха один за другим перед Хаткевичем появлялись жандармы, городовые, полицейские агенты. И почти все сходились на том, что выстрелов, всё же, было произведено пять. Хаткевич думал: «Да откуда же взялись эти семь? В этом револьвере было только пять зарядов!» Опрошенные гражданские лица и вовсе называли фантастические цифры. Можно было подумать, что у преступника был не револьвер, а новое американское изобретение – «стреляющая машина» Гатлинга. Придворный из прислуги – младший камердинер – видел всю сцену покушения в окно. Количество выстрелов его не волновало. – Так сколько же было выстрелов? – допытывался Хаткевич. – Пять? – Вроде, и пять… – Или семь? – Да, похоже, что и все семь, – пожимал плечами камердинер. – А может быть, девять? – спросил, потеряв терпение, Хаткевич. Придворный почесал огромную сократовскую лысину и философски ответил: – А и девять могло быть! Кто ж там выстрелы-то считал? Потом, подумав секунду, добавил: – Главное-то вот что. Вижу: злодей целится и стреляет, целится и стреляет!.. А Государь император заметил злодея – и милостиво изволит уклоняться!.. После этого Хаткевич, кусая губы, милостиво изволил камердинеру удалиться. Старик ушёл обиженный, качая головой и бормоча: «Чего спрашивают – сами не знают… Пустяки какие-то!» Так и ушёл, уверенный, что его самого главного свидетельства Хаткевич так и не сумел оценить. Некий питерский мещанин на дознании рассказывал: – По случаю воскресенья вышли мы с женой и дитёй погулять. Зашли на Дворцовую площадь. Видим, а там повалили кого-то на землю – и бьют! Я поставил жену и дитю к панели, засучил рукава, влез в толпу и – жаль, только двоим и успел порядком дать по шее. Торопиться надо было к жене и дитю – одни ведь остались! – Да кого же и за что же ты ударил? – устало спросил Хаткевич. – Да кто их знает, кого! А только как же, помилуйте, – вдруг вижу, все одного бьют: не стоять же сложа руки? Ну, дал раза два, кто подвернулся, тоись потешил себя, и – к супруге с дитём… – Ну, а выстрелы-то перед этим ты слышал? – Выстрелы? Ах, так там и стреляли ещё? Ну, это уж борони Господь. Хорошо, выходит, что я раньше не пришёл. – Так слышал или нет? – грозно повторил Хаткевич. – Нет-с. Выстрелов не слыхал. А только, говорю, когда драка началась, так сердце не стерпело… Хаткевич развеселился, и когда мещанин ушёл, в полном недоумении разводя руками (и зачем звали?) – хохотал, сидя в кабинете в одиночестве, если не считать писаря. А писарь тоже посмеивался, – но осторожно, прикрывая рот рукавом. Теперь сообщения для Макова Петенька оставлял на надгробии святой Анфисы Петропавловской. Записки он бросал за образ, который стоял в маленькой нише склепа. Перед иконой лежало множество свёрнутых в трубочку бумажек, оставленных верующими, а каменный приступок перед образом был отполирован до блеска поцелуями. Анфиса прославилась ещё в царствование Николая Павловича; была замужем за отставным генерал-майором Неклюдовым; овдовев, дом свой на Среднем проспекте продала, а деньги раздала нищим. Сама питалась Христа ради, жила на улице; даже в жестокий мороз спала на снегу на берегу Кронверкского пролива, при этом одета была и летом и зимою в подобие хламиды, подпоясанной верёвочкой. Ходила по улицам и рынкам, собирая милостыню, которую вечером раздавала в ночлежках; бывало, что бросала копеечку в открытую карету какого-нибудь вельможи. Отказаться от милостыни, поданной Анфисой, было нельзя: известно, что её предсказания почти всегда сбывались, и всякий, получивший подарок Анфисы, должен был поблагодарить Господа и поклониться блаженной. Наконец ее поместили в сумасшедший дом. Но однажды ночью она исчезла оттуда; путы были нетронуты, и железная дверь оставалась запертой, – а Анфиса на следующий день снова появилась у стен Петропавловской крепости. Больше её уж не трогали. Когда она скончалась, на груди у неё обнаружили образ в тяжелом окладе; образ висел на цепи толщиной в палец. Этот-то образ и установили на могиле Анфисы. Каждый день, особенно по воскресеньям, сюда приходили люди поклониться блаженной; целовали приступок, оставляли бумажки с заветными пожеланиями. Считалось, между прочим, что дважды приходить с одной и той же просьбой к Анфисе нельзя. Но Петенька приходил. Обычно он выбирал время, когда возле могилы никого не было. А если и стоял кто – Петенька тоже делал вид, что молится, а после, улучив момент, бросал свою бумажку, свёрнутую в трубочку. Но бумажка оказывалась не перед образом, а за ним. Впрочем, иногда туда случайно попадали и другие бумажки. Кто и как забирал его послания, Петенька не знал. Но однажды, задержавшись на кладбище, увидел сутулого белокурого молодого человека, который стоял у могилы Анфисы и что-то уж подозрительно долго держал руку в нише. После Петенька узнал: это был ближайший помощник Филиппова, Павел Севастьянов, – и успокоился. Соня прошла чёрным ходом, стукнула в двери условным кодом: три короткие дроби с перерывами; потом еще две дроби. Дверь открыла Баска. Всплеснула руками: – Ах, боже мой, Соня, что же так долго? Соня прошла в гостиную, срывая с головы чёрный платок. – Садись скорее к печке! Снимай ботинки! Ах, боже мой… Из-за занавески в соседнюю комнату выглянули две молоденькие курсистки – Оля и Саша. Они только неделю назад сняли эту квартиру, так что квартира пока была «чистой». – Да вы же замёрзли совсем! – чуть не хором воскликнули девушки и бросились ставить самовар. Соня села к печи боком, прикладывая посиневшие руки к горячим изразцам. Баска подставила низенькую табуреточку, присела рядом. Заглядывала Соне в глаза. – Ну, что там? Как? – Видела… – просипела Соня простуженным голосом. – Всё видела. И Акинфиева, как он трубочку свою бросал. И того, второго, альбиноса: он пришёл часа через два после Петечки, темнело уже. Возле могилы блаженной Анфиски… – Так вот, значит, где они почтовый ящик устроили! – всплеснула руками Баска; лицо её вспыхнуло. – Да, – кивнула Соня, вынимая шпильки и освобождая толстую косу, уложенную змейкой на затылке; коса тяжело обвалилась, легла на спину. Соня уже согрелась немного; зубы больше не стучали; к белым щекам прихлынула кровь. – Долго кружил наш Петечка, пока до Смоленского кладбища добирался. Один раз даже на извозчике проехал, соскочил почти на ходу. Шёл переулками да дворами. – А ты? – в волнении спросила Баска. – И я… Извозчика не брала… Так бежала. Хорошо, что недолго бежать пришлось. А там, на кладбище, уже легче было. Богомолки какие-то пришли из деревни; ну, и я с ними. Они не только к Анфиске, – они по всему кладбищу ходили. Я отставала, за склепами да деревьями таилась. Она перевела дыхание, с благодарностью кивнула Саше, которая сунула ей в руки стакан горячего чаю. – Он тоже по кладбищу покружил, Петенька-то наш. Потом, смотрю – к Анфиске в очередь встал. Помолился, и быстро так – еле успела заметить – сунул бумажку за образок. Постоял, побормотал что-то и ушёл. А я осталась ждать. – Ах, бедная! – вырвалось у Баски. Соня перевела на неё мрачный взгляд. – Аня! Он же всех нас продаёт! Потому и аресты такие пошли, словно неводом!.. – Так аресты… – растерянным голосом ответила Баска. – Это ведь всегда так, после акта. А теперь, после соловьёвских-то выстрелов… Соня промолчала. Она уже согрелась, но всё сидела у печи, прижимаясь к ней боком; на лбу выступили бисеринки пота. – На этой квартире нам долго задерживаться нельзя, – сказала она. – Теперь нигде задерживаться нельзя… Баска закусила губы. – Соня… Ты ещё не знаешь. Доктора Веймара арестовали! Соня отшвырнула стакан так, что он покатился под стол; остатки чая брызнули во все стороны, даже на обои попало. – Значит, пора кончать с Петенькой! – сказал она, как отрезала. Михайлов временно обосновался в одноместном нумере гостиницы «Москва» на Невском проспекте. Место было надёжным: жандармам и в голову не могло прийти, чтобы революционеры отважились по подложным паспортам в самом центре столицы, в одной из лучших гостиниц проживать. Одно было не очень хорошо: принимать здесь гостей Михайлов не мог. Поэтому платил двум знакомым швейцарам; когда возникала необходимость, швейцары передавали ему записки. Вот и на этот раз принесли записку; видно, случай был экстраординарный. Швейцар послал в нумер не лакея, а своего сынишку, который помогал старику. Михайлов отдал мальчишке пятиалтынный; конечно, при нынешней дороговизне за подобную услугу маловато. Но мальчишка и этим был счастлив: накупит себе сладостей, на неделю хватит… Оставшись в одиночестве, Михайлов развернул клочок бумаги. «Нужно срочно встретиться», – было написано рукой Софьи Перовской. Михайлов выглянул из окна. Моросил дождь, прохожих было мало. А вон, на углу, стоят две барышни, под навесом у Милютиных лавок. Одеты как иностранки. «Они бы ещё панельными девками нарядились», – усмехнулся Михайлов. Подхватил под руку пальто, надел шляпу, взял зонт и вышел из нумера. Своих «иностранок» Михайлов снова мельком увидел на перроне Финляндского вокзала: они садились в тот же пригородный поезд, что и сам Михайлов. В Озерках народу сошло немного: извозчиков разобрали не всех. Извозчики переругались, и несколько так и остались стоять на площадке, в грязи. Понуро опустив головы, лошади терпеливо переносили дождь и холод. Михайлов прошёл мимо них, хотя извозчики окликали его: – Барин! Недорого возьму! Хоть до Остермановых дач, а, барин? Куды ж ты в такой-то дождь?.. Подняв воротник пальто, Михайлов быстро пошёл по дороге. Здесь было холодней, чем в городе; под кустами и деревьями лежал рыхлый тёмный снег, а дорога оказалась совершенно непролазной, вся – из каши, грязь пополам со снегом. Идти было километра два, и Михайлов, уверенный, что его барышни следуют за ним, пожалел их: промокнут в своих легкомысленных нарядах, и парижские зонтики не помогут! Дача Крейца, где жила Соня Перовская – напросилась к ним, пока хозяева в городе, пожить на правах дальней родственницы, отдохнуть, так сказать, на лоне природы, – стояла в стороне. К ней вёл отдельный просёлок, через глухой бор. Казалось, день внезапно превратился в поздний вечер. Тёмное небо низко прилегло к вершинам чёрных сосен. Дождь словно превратился в живое существо; среди сосен слышались вздохи, неясные шорохи, шелест. Промочив ноги, в набрякшем от воды пальто, Михайлов добрался до дачи – добротного двухэтажного дома с пристройкой для прислуги. Калитка была отперта; Михайлов пробежал по аллее, взбежал на крыльцо; в окне теплился огонёк. Двери тут же открылись: на пороге стояла Соня. От пальто, развешенного на спинках лёгких венских стульев, шёл пар. В камине весело потрескивали берёзовые дрова. – Постой-ка… А кто же тогда те барышни? – удивился Михайлов, увидев за столом и Аню Якимову; ему казалось, что иностранками вырядились именно они с Соней. – Барышни? – переспросила Соня. – Ах, да… Это, верно, Ольга с Сашей… Я же велела им домой вернуться. Записку передать – и вернуться! – Ну, значит, скоро прибудут… Если не заблудятся. – Михайлов налил себе чаю из ещё тёплого самовара. – Ну, что случилось? – Петенька – агент Охранки! – выпалила Баска. Михайлов так удивился, что замер с открытым ртом, остановив поднятую руку со стаканом. – Чуяло моё сердце! – наконец выговорил он, отставляя чай. – Ещё когда Морозов привёл его… И где он этого Акинфиева откопал только?.. Ладно, рассказывайте. – Значит, вот как… – выслушав, Михайлов задумался. – Надо бы ещё выяснить, кто этот альбинос, на кого он работает. Эх, людей у нас совсем не осталось, Тигрыч да Квятковский, хоть Баранникова зови, хоть из Киева кого… – Ради такого дела можно и позвать, – сухо заметила Соня. Михайлов кивнул: – Можно. Слышали, Веймара взяли? А что в Вольском уезде творится – тоже слышали? Наши-то все уехали, сразу же, как только о покушении Соловьёва узнали. Так похватали оставшихся, полсотни человек, всех, кто какое-либо касательство имел к коммуне. Гимназистов, офицеров, крестьян даже… Теперь жди новых арестов. Цепочкой так всё и потянется… – Может быть, всё же Баранникова вызвать? – спросила Баска, до этого не вмешивавшаяся в разговор. Михайлов подумал: – Да, Саша ближе других… Но его подставлять нельзя. Да и не годится он для такого дела. Тут нужен человек совсем новый, никому не известный. И рука у него должна быть крепкая… Не просто крепкая – мужская рука… Соня внезапно протянула свою, ладонью вверх: – Эта подойдёт? Михайлов сначала не понял, – потом отшатнулся: – Что ты, Соня… Ни ты, ни Аня для такого дела не годитесь. У вас другое задание: всё, что можно, об этом альбиносе узнать. Может быть, он лишь почтальон, а может, и кто похуже… А для акта… Для акта я знаю человека. Самый тот человек. Который Рейнштейна прикончил. Но согласится ли он? Вот вопрос. – Родионыч? Нет, не согласится. Он же в «народниках» остался. А Гуляков арестован… Разве вот Ширяев ещё… Риск велик, – ровным голосом сказала Соня; лишь грудь у неё тяжело вздымалась, выдавая волнение и обиду. Слабость она презирала. И в себе самой. Но в особенности – в других. А Михайлов сейчас слабость показывал: колебался. В окно внезапно стукнули. Михайлов подскочил, прикрутил фитиль лампы. В комнате внезапно стало темно, лишь тёмно-алые угли жарко светились в камине. – Бог мой! Да это же Саша с Ольгой!.. Мокрые-то все – батюшки! – закричала Баска, приподняв оконную занавеску. Барышни ввалились – но на кого они были похожи! Наряды промокли насквозь, прилипли к телу. Зонтики поломались; и обе, с ног до головы, были заляпаны густой грязью. Даже на юных, белых от холода мордашках, виднелись пятнышки грязи. – Да где же вы шли? – вскричал Михайлов. – Заблудились, что ли?? – Н-нет… – выбивая зубами дробь, начали подружки. – Мы от станции пешком пошли, да извозчик один привязался. И до того настырный! Еле убежали от него. А потом, думаем, по дороге нельзя идти, – и пошли в обход… Между чьих-то дач шли. В темноте. Один раз собака набросилась… Потом Саша в лужу упала… – Ужас! – перебила их Соня. – Немедленно ступайте переодеваться. Я сейчас Катерину позову, она здесь и экономка, и прислуга. Найдёт, во что вам переодеться, да, может, и ванну приготовит… Саша! – обернулась она к Михайлову. – Извини… Не надо, чтобы Катерина тебя видела. Михайлов поднялся. Вид у него был обескураженный и смущённый. – Куда же прикажете? В город – по такой погоде? – Здесь, боюсь, тебя не спрятать. Не в беседке же тебе ночевать! Так что придётся идти… Ничего, не размокнешь!.. Михайлов похлопал глазами, ещё более смутился и начал натягивать пальто. – В город, – бормотал он. – Конечно, в город. Надо еще Родионыча отыскать… Когда Михайлов ушёл, с трудом натянув ещё не просохшее пальто, Соня долго и молча глядела в угасающий камин. Баска на веранде помогала Катерине готовить ванну; девушки, переодетые, отогревшиеся и умытые, сидели за спиной Сони за столом. Пили чай, уплетали за обе щеки маковые сдобы, вполголоса оживлённо о чем-то переговаривались. Баска вошла в комнату: – Ванна сейчас будет готова. – Не надо ванны, – вдруг сказала Соня. Баска удивилась, девушки примолкли. Наконец, Саша подала голос: – И действительно, зачем нам ванна? Мы уже дождём умылись, высохли… Соня посмотрела на них через плечо. Вздохнула. Переставила стул к столу. Наливая себе чаю, сказала: – Всё, хватит в революцию играть. Все молча ожидали продолжения. Соня взглянула на Баску: – Анька, сейчас в Питере наших осталось не больше десятка. Остальные либо в бегах, либо в централе. А иуда действует. Акинфиев, телеграфист наш… И не сегодня-завтра на нас полицейских ищеек натравит… Она помолчала. – Не бабье это дело, конечно… Но, видно, так судьба распорядилась. Если не мы – то кто же?.. – Н-да… Не бабье это дело… Из мокрых кустов показались патлатая голова, чёрная бородища. Человек протёр рукавом очочки, отполз от дачи. Свернул цигарку, прикрывая её широченными ладонями от дождя, разжёг не без труда. При свете цигарки достал обрывок бумажки, огрызок карандашика, записал: «Дача Крейца. Четыре бабы. Один мужик. Ушёл». Свернул записку трубочкой, закатал в промасленную бумажку, сунул в пустой винтовочный патрон. Спрятал под шапку. И задом пополз к дороге. Севастьянов вернулся поздно – уже темнело. Бесшумно проскользнул в кабинет; не садясь, подал Макову бумажку, свёрнутую трубочкой. Маков взял, развернул. Прочитал – нахмурился. Передал Севастьянову. – Присядь, Паша… Нашему Петеньке, кажется, помощь требуется… Записка была короткой: «Обнаружил, что за мной наблюдают, и уже, кажется, давно. Прошу срочной помощи. П.». |
||
|