"Штурманок прокладывает курс" - читать интересную книгу автора (Анненков Юлий Лазаревич)

Глава шестая
ПУТЬ К ФРОНТУ

1

«Нас мало, но мы — в тельняшках!» — так говорил мичман Бодров с «Ростова», добродушный силач и ревнитель морских традиций. Нас было сейчас действительно мало: три моряка, и один красноармеец, да еще один матрос русского флота, который ждал за плотными ставнями своего домика.

В подвале стоял разноголосый храп моих заморенных товарищей. Дверь недавно заперли на ночь, но кислая духота уже собралась под низким потолком, вернее, полом конюшни, находившейся над нами. Иногда было слышно, как лошадь бьет копытом над головой. К двери, запиравшейся изнутри, вели скользкие ступеньки. Рядом на своих нарах спал капо. Ключ был у него. Если кто-нибудь просился по нужде, капо отпирал. Снаружи, у двери, — часовой, чуть поодаль — его напарник. Но мы знали, что они обычно режутся в карты или дрыхнут в конюшне.

Капо ворча отпер дверь. При свете фитилька, плававшего в консервной банке с кукурузным маслом, его рыжие космы казались бронзовыми. Голый до пояса, с вздувшимися выпуклостями мышц, он был, пожалуй, красив в этот момент, как бывает красив племенной бык или жеребец.

— А ты куда? — спросил капо Голованова, поднявшегося на ступеньки следом за мной.

— В гальюн, начальник. И покурить...

Он вынул из кармана пачку сигарет «Гитана», тоже из запасов Ивана Ерофеича. Протянул ее капо.

Часового не было. Фонарь у конюшни освещал маленькую площадку, окруженную густыми каштанами. Луна еще не взошла.

Капо надорвал пачку. Он вытаскивал зубами сигарету, когда Голованов выдернул пистолет из-под тряпья, которым было обмотано его колено, и приставил ствол к голому животу капо:

— Один звук, паскуда, и все восемь патронов — твои! Кругом! Руки — за спину!

Я неслышно двигался в обход конюшни, следом за мной, добросовестно соблюдая тишину, — капо, за ним — Голованов, который время от времени приговаривал:

— Если хоть веточка хрустнет, бандюга, сей же момент выпущу кишки и скажу, что так и было!

Остановились на дне оврага, чтобы дождаться Задорожного с Матвеичем. Капо было предложено бежать с нами. Другого выхода у него нет. Если поймают, расстреляют как сообщника. Он немедленно согласился. Договорились вместе добираться до Мангалии. Оттуда, сказали мы, рыбачья шаланда увезет нас в Турцию, а он может отправляться на все четыре стороны.

Наши не шли. Кусты чертополоха над обрывом обозначились, как вырезанные из черной бумаги. Подымалась луна. Мы ждали. Капо вдруг разговорился, рассказал, что в прошлом году в Кишиневе он «пришил» полицейского и был за то присужден к повешению, но тут в Бессарабию пришли русские. Он освободился вместе с политическими, работал на скотобойне — «здоровейших бугаев валил одним ударом». Перед войной его забрали в армию, а потом оказался в плену «так само, как вы».

— Стоп, травить! — сказал Голованов. — Автобиографию изложишь в письменном виде в свободное время. Алексей, подымись наверх. Глянешь, что там, только осторожно!

Я не успел отойти на сотню шагов, как услышал дикий, торжествующий рев. Кинулся назад и увидел, что капо всей тяжестью своей туши прижимает к земле Голованова, вырывая у него пистолет. Левой рукой капо вытащил откуда-то, из глубины своих галифе, нож. Прийти на помощь я не успел, потому что Голованов вывернулся ужом и свободной рукой сделал «вилку» — ткнул растопыренными пальцами в выкаченные глаза капо. Тот снова заревел, на этот раз от боли, вскочил на ноги и тут же рухнул, как «здоровейший бугай», от молниеносного удара пистолетной рукояткой в висок. Второго удара не понадобилось.

Голованов поднял с земли нож и протянул его мне:

— Трофеи наших войск! Пошли быстрей отсюда.

О хронометре я вспомнил, когда мы переползали через поле. Голованов ругал меня, но я все-таки вернулся в овраг. Капо лежал на спине, раскинув огромные ноги. Под луной его глаза напоминали куски круглого мыла.

Я с отвращением прикоснулся к еще теплой руке, отстегивая браслет. Было сорок минут первого.

Задыхаясь, я поднялся по склону оврага. Со стороны конюшни послышались крики, потом винтовочные выстрелы. Голованов встретил меня гневным шепотом:

— Пацан! Когда нас будут вешать, тебе потребуется точное время?

Мы перебежали грунтовую дорогу, огороды и с тылу подошли к усадьбам поселка. Щенок Ивана Ерофеича встретил нас звонким лаем, но тут же умолк. Потемкинец волновался:

— Где вас носит нечистый дух? А те двое не пошли?

В комнате мы переоделись. Мне достались черная рубаха с вышивкой, войлочная шляпа и холщовые брюки. Голованову — коричневая куртка. Он поставил пистолет на предохранитель и опустил его в глубочайший карман домотканых штанов.

Старик дал нам торбу с кукурузными лепешками, бутыль молока, кусок сала — то, что берет с собой румынский крестьянин, отправляясь в путь. У стенки лежала баранья туша.

— Вы ее везете на базар из деревни Коешти, — пояснил Иван Ерофеич. Он достал из комода зеленые бумажки. — Двести пятьдесят лей. Больше нету!

Мы упорно отказывались, но он настаивал. Решили взять по сотне лей, а пятьдесят оставить ему. Иван Ерофеич повторял:

— Не запамятуйте: за собором — второй переулок. На углу — алимантария — закусочная, значит. В переулке — второй дом. Ежели все в порядке, на окошке — зеркальце.

Задорожный и Матвеич все не шли. Видно, попались. В имении подняли тревогу. Старик торопил нас. Мы уже собирались выходить и снова услышали выстрелы. Через неплотно притворенные ставни в свете луны была видна дорога вдоль домиков. Из-за поворота выбежали двое. Один упал. Второй бежал по направлению к нам и был уже близко.

— Задорожный!

Показались несколько солдат. Голованов вытащил пистолет, пошел к двери, Иван Ерофеич пытался удержать его. Тут один из солдат остановился и выстрелил с колена.

Меня бил озноб. Я не видел, что делают Голованов и Иван Ерофеич потому, что не мог оторваться от щели в ставне. Задорожный был убит наповал. Румын взглянул на него и пошел назад. Двое потащили под руки раненого Матвеича.

Вася сидел скорчившись на табуретке. Его лицо почернело. Старик крестился перед лампадой, и ее огонек тлел еле-еле, вот-вот погаснет. Дорожка лунного света лежала на полу. Мышь скреблась за печью. Щенок тихонько подвывал на дворе. Вероятно, ему было страшно.


2

Иван Ерофеич благополучно вывел нас за поселок. Патруль остался позади. Мы слышали, как солдат насвистывал песенку.

В дубовой рощице у шоссе под деревьями паслись стреноженные лошади. У крытого фургона сидели двое мужчин и мальчик. Старик поздоровался с ними, сняв шляпу. Они тихо поговорили, потом крестьянин показал кнутовищем внутрь кузова и улыбнулся — белозубый, ладный, в такой же ловкой безрукавке, как у Голованова. Мальчишка привел лошадей. Помогая отцу застегивать жесткие ремни упряжи, он смешно высовывал кончик языка и все поглядывал на нас. Голованов потрепал его по плечу:

— Молодец! Мужчина!

Второй румын возился в кузове, готовя для нас место среди мешков ячменя. Иван Ерофеич сказал:

— На них полагайтесь, сынки. Хорошие люди. Всюду есть хорошие люди!

Он пожал руки своим друзьям-румынам, потом троекратно поцеловался с нами обоими:

— Попутного вам ветра, сынки, на родную землю. Храни вас Николай-угодник! — перекрестил и махнул рукой.

С рассветом мы въехали в Констанцу. Полицейский у шлагбаума заглянул внутрь кузова. Румын снял шляпу. Мы тоже. Фургон покатился по булыжнику и остановился на базаре рядом с другими такими же фургонами.

Прямо на земле лежали кучи красного перца, большие тыквы, арбузы, капуста — обыкновенная и какая-то лиловая. Мешки с ячменем и овсом громоздились как бастионы. Блеяли овцы. Лошади, погрузив морды в подвесные торбы, хрустели зерном. Их чистые глаза светились на солнце. Мухи слетались на ободранные бараньи туши. Гул толпы усиливался. На лавках с грохотом поднимались железные шторы.

— Большой базар! — сказал я. — Piata mare![26]

— Da, sigur. Diminica![27] — объяснил младший румын.

Нам нечем было отблагодарить этих хороших людей. Мы очень крепко пожали им руки. Старший сверкнул улыбкой:

— Счислива!

Откуда он знал это русское слово? Наверно, наш старик потемкинец научил. Счастливо и тебе, русский моряк на чужбине, счастливо вам, румынские друзья!

Мы шли по широкой улице Антонеску, где громоздкие и помпезные здания многочисленных банков и торговых фирм чередовались с гостиницами и особняками. Мы двигались спокойно, не торопясь, изредка перебрасываясь словами.

По брусчатке катились машины, и запах выхлопных газов смешивался с запахом роз. Цветов было много. На клумбах, в окнах, прямо на тротуарах — в корзинах продавщиц.

Словно и нет войны! О ней напоминали только зенитки в скверах и немецкая форма, которая попадалась довольно часто.

Молодых мужчин было мало. Все больше женщины и пожилые мужчины. Священники встречались на каждом шагу — черные и коричневые, толстые и тощие. Один шествовал с кадилом. Мальчишка в белых кружевах звонил в колокольчик. Полицейский остановил движение, и странная процессия пересекла улицу.

— Откуда черт несет столько попов? — тихо спросил Голованов.

Я видел все, но мне казалось, что иду не по солнечной улице, а в темном подземелье, где каждый шаг грозит падением в невидимую пропасть.

Торговцы в магазинах без передней стены, посетители berarii[28], пьющие пиво под тентом, женщина в экипаже с фонарями и извозчик с плюмажем на цилиндре не видели нашего подземелья. Мы жили в другой жизни, со своим счетом времени и пространства. Для всех — улица. Для нас — минное поле.

Мы остановились у пестрой лавочки с надписью «Loteria Centrala»[29]. Мелочь со звоном сыпалась на цинк прилавка. Лотерейщик раздавал жетончики, вертелся прозрачный барабан. Кто-то тут же получал коробку печенья или бритву. Другие — ничего.

— В следующий раз повезет! — успокаивал лотерейщик.

Наша лотерея была иной. Если проиграем сейчас, следующего раза уже не будет. Двинулись дальше. Садовник в широкополой шляпе поливал из шланга гладиолусы и георгины. В центре площади, одинокий и маленький, стоял римлянин в тоге. Здесь, среди цветов и зеркальных витрин, он казался чужим. На постаменте было написано: «Ovidio Nasoni»[30].

И вспомнился вдруг закат, спуск к реке. Паром скользит по ней. Чуть знобит от близости зеленоватой воды или от близости Анни. Она сидит рядом и читает стихи, полные гордой грусти. Стихи о любви и изгнании. Звали этого поэта странно — Овидий. Сейчас он стоял передо мной, такой же чужой в этом городе, как и мы. Он тоже жил в другом измерении.

— Про памятник старик не говорил, — зашептал Голованов, — сбились с курса!

Рядом остановился автобус. Кондуктор провозгласил:

— Piata Ovidiu! Statie urmatoare — Catedrala![31]

Тут и дурак поймет: площадь Овидия, следующая — собор. По ходу автобуса, за углом, открылся грузный, пятиглавый собор. Мы быстро нашли закусочную, переулок и окно с зеркальцем. Я уже хотел постучать, но Голованов подтолкнул меня:

— Тихо! Смотри!

Длинноногий немец в черной фуражке вышел из машины у соседнего особнячка с балконом, заросшим плющом.

— Он! Вильке! Тот самый!

Мы прижались к стене, но Вильке не обратил на нас ни малейшего внимания. Ему открыли, и он вошел. Нам тоже открыли. Двое ребятишек выглядывали из-за спины худой женщины.

Я сбросил с плеч свой груз:

— Вот хороший баран, хозяйка!

Это был пароль. Из другой комнаты вышел румын, чернявый, быстроглазый и сутулый:

— Marinari rusi?[32] Милости просим!


3

Серафимов сын, Степан, был не похож на русского. Видно, пошел в мать. По-русски он говорил неплохо. Оказалось, Степан отправляет отсюда уже не первого пленного. Он объяснил, что надо добираться до станции Меринка, где кончается румынская зона оккупации. В Меринке служит товарным кассиром некто Гущинский. Через него русских переправляют в партизанский отряд.

Значит, есть на Украине партизаны! Новые Котовские и Щорсы! Они, конечно, помогут перейти линию фронта. Мне и в голову не приходило тогда остаться у партизан. Мысль о возвращении на флот не покидала меня с первого момента плена.

О положении на фронтах Степан не мог сообщить ничего хорошего. Геббельс твердит по радио, что немцы видят в бинокль Московский Кремль, а 7 ноября фюрер будет принимать парад на Красной площади. Ленинград блокирован с моря и с суши. Украина, Белоруссия, Смоленщина тоже под немцем. Они уже заняли Крым и подходят к Севастополю.

Это было чудовищно. Сидя перед полными тарелками, мы не могли проглотить ни куска. Как же это случилось, что Гитлер так далеко забрался?!

Хозяйка улыбнулась, что-то сказала. Степан перевел:

— Марица говорит: надо кушать, а то не будет сил бить немцев. — Он добавил: — И нам они осточертели, вместе с Антонеску. Вся надежда на русских. Жить невозможно. Аресты. Дороговизна. Скоро не останется мужчин. Всех гонят в мясорубку.

После обеда нас уложили отдыхать. Казалось, не засну. Мысли как бестолковая волна на мелководье. Моряки ее зовут толчея. Пена, брызги, гребни завиваются, а глубины нет.

...Побег из «Дориды». Кремль — в бинокль... Немцы под Севастополем — с суши! Нелепица!.. А глубины все-таки нет! Как понять, осмыслить, проложить курс? Какое склонение компаса в районе Констанцы? Было остовое, два и восемь. А сейчас? Годичное увеличение — четыре минуты. Сколько прошло лет?

— Вставай!

Голованов тянул меня за руку. Солнце уже закатывалось. За окном потемнело, и только крест на соборе горел.

— Степан был на станции, — сказал Голованов. — Там что-то изменилось. Сегодня идет другой эшелон. Степанов приятель, машинист, возьмет тебя за кочегара. Двоих не может. Я — завтра. Встретимся в Меринке, у Гущинского.

Я не соглашался:

— Ты — лейтенант. Ты — нужнее. Поезжай, а я — завтра.

Тут он вскинулся:

— Раз я лейтенант, выполняй приказание. Вот роба паровозная, а нож отдай. — Он добавил спокойнее: — У меня — дело.

Какие у него могут быть дела в Констанце? Просто не хочет оставлять меня одного. А зачем нож?

Голованов взял тот самый нож, которым капо собирался его прирезать, и ушел. Стемнело. Сели пить желудевый кофе. Степан мрачно поглядывал на часы. Хозяйка убрала со стола. Голованов не появлялся. Теперь Степан шагал взад и вперед по комнате. Как бы извиняясь за подозрение, он спросил:

— Ты его хорошо знаешь?

— Смеешься?! Мой ближайший друг!

— Для чего, интересно, он меня расспрашивал про того немца, что ходит к своей полюбовнице?

— Какой полюбовнице? Какой немец?

— Да вот, в соседнем доме живет лавочница. Муж — в армии, а она спуталась с эсэсовцем.

Я вскочил. Так вот какие дела у Голованова!

— Степан! Что ты ему сказал? Скорей!

— Ничего особенного. Сказал: немца не знаю. Бабенка — порядочная дрянь. Живет одна. Прислуга уходит в шесть. Еще спрашивал про собак, про дворника. Ну, дворник бывает по утрам, собаки нет. Была там...

Я перебил его:

— Пошли! Погибнет Васька и вас погубит. Пошли!

— Куда?

— К той бабе! Скорей!

Степан не хотел идти и меня не пускал:

— Derbedei вы — не русские моряки! На какого беса он туда пошел? Luptatori de gunoi![33]

С улицы послышался нарастающий треск мотоциклов. Мы замерли. Мотоциклисты промчались мимо.

— В подвал — живо! — яростно шептал Степан.

В кухонное окно тихонько постучали. Это был Голованов.

— С Вильке — все! Баба его меня видела. Надо смываться.

Степан был в ярости. Он потребовал, чтобы Голованов немедленно шел с ним на станцию.

Вася уже не возражал, но пытался успокоить нас:

— Вильке не хватятся до утра. Баба связана правильно. Порядок морской!

Перед уходом Вася протянул мне пистолет «вальтер»:

— Держи, матрос! На этом пистоле — кровь наших, Шелагурова, может быть...

Теперь и Степан понял кое-что. Его гнев остыл, но тревога не улеглась:

— Погубишь ты нас всех, как щенков! Что ж лавочницу оставил?

— Не могу бабу убивать. Я ж не фашист. Ну, пошли! — Он вдруг поцеловал хозяйку, хлопнул меня по спине. — До Меринки! Не тушуйся, салага, делай, как я!

Он не случайно произнес свою любимую фразу. Потом остановился в дверях и добавил:

— Только не в этом смысле. Пусть твой «вальтер» до Меринки молчит. Только в крайнем случае. Это приказ. Повторите!

— Есть! До Меринки — только в крайнем случае.


4

Степан явился после полуночи. Он рассказал, что Голованов благополучно отбыл в качестве помощника машиниста. Пока дожидались отправления, Голованов успел рассказать Степану о казни Вильке. Это была действительно казнь, а не просто убийство. Через кухонное окно Голованов пробрался в дом и в спальне застрелил эсэсовца из его же пистолета, а «полюбовницу» связал полотенцами. Уходя, он оставил записку: «От имени Трибунала Черноморского флота немецкий офицер Вильке, повинный в зверских убийствах советских военнопленных, приговаривается к расстрелу».

Остаток ночи прошел спокойно, но осторожный Степан продержал меня до следующего вечера в погребе. Когда стемнело, мы отправились на товарную станцию. Она находилась рядом с портом. И снова я увидел разрушенные пакгаузы, обгорелые стропила — следы нашего обстрела с моря. До сих пор не разберутся!

Степан перекинулся словечком со сцепщиком. Мы переползли под вагонами несколько путей. Торба с продуктами колотила меня по спине. Наконец вышли к Степанову паровозу. Я поднялся, ухватившись за отполированные руками поручни. Кочегар был уже здесь. Его звали Михай.

— Как короля! — пояснил Степан. — Только у короля работенка почище.

Я принялся помогать им. Это была тяжелая работа, но вольная. За месяц на румынской земле впервые работал для себя.

В два часа ночи тронулись. Огоньки Констанцы поплыли за окнами паровозной будки. На минуту показалось море. Над ним скрещивались лучи прожекторов. Потом море скрылось, прогрохотал мост, и мы легли на курс.

«Курс — домой!» — так думал я тогда.


5

Тезка короля, Михай оказался неутомимым и веселым парнем. Даже мрачный Степан не мог удержаться от смеха, когда Михай, орудуя лопатой, рассказывал анекдоты. Я их не понимал, но тоже смеялся, глядя на уморительные рожи, которые корчил мой новый приятель. Его лицо с одной стороны освещало пламя из топки, а другая была темной. Капельки пота блестели, длинные руки работали, как рычаги. После очередной загрузки топки, задраив дверку, Михай усаживался подальше от нее и вытаскивал свою торбу с продуктами. Раскрыть мою торбу Степан не позволял:

— Успеешь! Наголодаешься.

Они угощали меня из своих запасов, а утром на станции Браила Михай раздобыл яблоки и кувшин простокваши. В простокваше плавала угольная пыль, а яблоки пахли машинным маслом, но мне все нравилось здесь.

Справа то появлялся, то исчезал Дунай с его широченной поймой, болотами и тростниками. Дунай напомнил о Днепре. Скорей бы эта Меринка, Украина и путь к Днепру! Если в Румынии нашлось столько друзей, то сколько же я встречу их на украинской земле!

Через сутки за пригородными лесами в сетке мелкого дождя показался Кишинев. На соседнем пути остановился товарный состав. К решеткам крохотных оконцев прижимались бледные лица. Стоны, плач, проклятия доносились из вагонов с надписями на бортах: «Аушвитц». У тормозных площадок стояли немцы-караульные в касках. От этого состава распространялся неистребимый в памяти запах горя. Он долго преследовал меня.

В Тирасполе ждала неприятная новость: паровоз отправляют назад, а эшелону дадут другой. Степан почесал затылок.

— Этого я и боялся! Но ничего — доберешься. Иди с Михаем.

— Ивану Ерофеичу и отцу твоему передай мой сыновний поклон. Ни тебя, ни их никогда не забуду.

Степан обнял меня:

— Прощай, друг! Авось встретимся после войны!

Михай сунул мне в руки здоровенный гаечный ключ. Мы полезли под тендер, оттуда под вагон. Пол его был проломлен, и доска держалась на двух гвоздях. Через минуту мы были в вагоне, где за пустыми ящиками для меня заранее приготовили убежище. В полумраке я увидел матрац и немецкий канистр.

— Вода! — указал Михай. Потом добавил что-то по-румынски, крепко хлопнул меня по спине и спрыгнул вниз. Наверно, он хотел сказать: «Все будет хорошо! Не волнуйся. Но и не зевай!»

Через сутки поезд остановился на станции Меринка. С котомкой за плечами и гаечным ключом в руке я спустился на пути, прополз под соседним составом и пошел вдоль вагонов. Ключ предназначался для маскировки, но мог служить и оружием.

Рассвет с трудом пробивался сквозь густой дождь. Было холодно. Прошел патруль. Я застучал ключом по скатам вагонов. Состав кончился. Вдали открылся большой вокзал, тускло освещенный синими лампочками. Ориентиры точно совпадали. Пакгауз, поворот, железнодорожный переезд. Обойти его слева. Все так. Уже промокший насквозь, я бодро шагал по непролазной грязи. Дом кассира Гущинского ничем не отличался от других таких же домиков с палисадниками, но я сразу узнал его. Напротив — колодец, у калитки — осокорь.

Дверь открыла женщина лет сорока. По ее лицу, по беспорядку в комнате я понял: что-то случилось здесь.

— Здравствуйте в вашей хате. От Степана вам поклон.

Она рассматривала меня, взяв с припечка керосиновую лампу. Вид у меня был, вероятно, страшный. Весь в грязи — с головы до ног, лицо — в паровозной копоти.

— От Степана-машиниста привет! Где хозяин?

— Черт бы забрал вашего Степана! Нет хозяина!

Оказалось, вчера приходил «какой-то вроде меня», тоже от Степана. Ушли вместе с Гущинским, а когда Гущинский вернулся, нагрянули полицаи. Перерыли весь дом, а его забрали.

— Так что делать вам тут нечего. Идите отсюда. Для вас же будет лучше!

Вот я и один... Случилось то, чего боялся больше всего. Ниточка оборвалась, и куда идти — неизвестно.

Я ушел бы тут же, если бы не появился парнишка лет четырнадцати, русый, в отцовских сапогах. Он что-то зашептал матери на ухо, потом принес из сеней ведро и таз. Я наскоро вымыл лицо и руки. Женщина дала мне брюки и ватную куртку. Парнишка снял с себя сапоги:

— Скорей переобувайтесь, дядя. Я провожу!

Мать накинулась на него, замахнулась веником, но хлопец мгновенно выскользнул в сени. Когда я переодевался, женщина увидела пистолет и вдруг разрыдалась. Она схватила меня за руки, умоляла пощадить парнишку:

— Пусть немедленно идет домой! Сию минуту!

Я обещал. Поблагодарил за одежду и положил на припечек зеленые бумажки — сто лей. Она и не взглянула на деньги. Ей нужно было одно: чтобы я поскорее ушел.

Парнишка ждал за дверью. Тщетно я пытался отправить его домой. Он не соглашался:

— Выведу вас на дорогу и вернусь!

На ногах у него были резиновые чуни, подвязанные веревочками. Огородами и садами вышли на край поселка. Было уже светло. Дождь продолжался. У проселочной дороги паренек остановился. Оказывается, он кое-что знал: нужно идти на село Косачи, потом все на север. Так его батька направлял людей от Степана. Они двигались к Новоград-Волынску. Это далеко. По пути будут реки и магистральные шоссе. Но все равно надо идти, потому что под Новоград-Волынском — отряд Белобородова.

Я пожал ему руку, как взрослому. Поблагодарил.

— Не за что! — сказал паренек. — У каждого своя работа.

Так, наверно, говорил его отец. Шагая вдоль топкой дороги, я думал о неизвестном друге — товарном кассире Гущинском. Может быть, его уже расстреляли. А Голованов? Раз Гущинский вернулся домой, значит, он вывел Голованова на трассу. И тогда Вася идет где-то впереди курсом на Новоград-Волынск.

С трудом вытягивая пудовые сапоги из чавкающего чернозема, я двинулся тем же курсом.


6

Весь день я шел по своему курсу вдоль большого тракта, то удаляясь от него, то приближаясь. Иногда я видел немецкие грузовики, телеги, запряженные всклокоченными лошаденками. Я сильно устал, и продукты мои кончились. За прудом, сплошь заросшим почерневшим камышом, показались крыши села. Через пруд были проложены мостки. Резкий ноябрьский ветер нес дым из труб и последние листья, сорванные с осин и тополей. Вечерело. Не надеясь добраться к ночи до следующего села, я перешел через мостик и постучался в дверь крайней хаты.

Пожилой крестьянин с благообразной, окладистой бородой впустил меня в дом. Я сказал ему, что уволился с железной дороги и добираюсь в свое село на Уманщине. В комнате пахло горячими щами. Хозяйка возилась у печки. Городская кровать была накрыта ковром, а в углу, прямо на полу, стояло большое зеркало без рамы. В зеркале отражался я сам, а за моей спиной — голое грушевое дерево в окне и дорожка к пруду.

В другом углу, под иконами, молодая женщина что-то шила. Хозяин поинтересовался, не был ли я в армии. Ответил, что не взяли по болезни. Глядя на меня, легко было поверить в это.

— Значит, повезло тебе. А вот ее мужа, — он кивнул в сторону молодой, — забрали, и пропал, как булька на воде.

— Почему пропал? — возразил я. — Где-нибудь воюет.

— Да, война... — вздохнул он, сгребая свою бороду горстью. — У нас она скоро кончилась, а в России, говорят, воюют. Нравится им, что ли, воевать?

Это замечание мне не понравилось, но тут хозяйка принялась разливать по мискам борщ, который сейчас занимал меня больше всего. Мой ватник сушился на печке, сапоги стояли у двери. Сонное тепло обволакивало мысли.

Сидя в торце стола, хозяин поглядывал на меня сбоку. Потом я понял, что вальтер оттопыривал тесный карман брюк. Бородатый послал дочь за водкой и тут же вышел следом:

— Погоди! Посуду дам.

Молодая долго не возвращалась, и мы принялись за борщ — наваристый и густой. Уже доканчивая миску, я поднял глаза и увидел в зеркале троих мужиков с винтовками.

Партизаны? Среди бела дня в селе, с оружием? Они направились прямо к хате. А почему желтые повязки на рукавах? Полицаи?! Дочка пошла за водкой... Вопросы об армии. Слишком жирный борщ... Второй двери в хате, очевидно, нет...

Хозяин смотрел в окно. Полицай снимал винтовку с плеча.

Резким рывком я опрокинул стол вместе с борщом и вытащил из кармана вальтер. Хозяйка пронзительно заверещала:

— Ой, лышенько!

Схватив мимоходом ватник, я бросился во вторую комнату. Прикрывшись ватником, с налета высадил оконце. Боль за ухом — стекло! Но я уже снаружи... Справа — стог сена, дрова...

Выстрел хлопнул. Это — в меня. И тут же увидел у стога полицая. Он передергивал затвор винтовки. Я выстрелил прямо ему в лицо и кинулся к пруду, с разбега нырнул в мокрые камыши, провалился по колено в холодный ил. Сзади стреляли, и я уходил все глубже, по грудь, по шею...

Потом стало мельче. Спотыкаясь и скользя, я добрался до противоположного берега. Один из полицаев наудачу стрелял в камыши, другой побежал через мосток. Я слышал топот его сапог и со злостью вспомнил о своих, которые остались в хате.

Высунуться из-за камышей я не мог. Полицай тут же взял бы меня на мушку. Стараясь поменьше шевелить стебли, я двинулся назад; скорчившись, подлез под мостки. Илистая вода попадала в нос и в рот. Я глотал ее, стукался головой о настил, но пистолет держал выше уровня воды. Дополз почти до берега и замер под мостками.

Меня бил озноб. Ноги сводило от холода, но я ждал. Прошло не менее получаса. Из моего убежища я видел, что уже стемнело, и слышал, как полицаи перекрикиваются через пруд. Еще четверть часа — окоченею и захлебнусь в грязи под мостками. Полицай снова выстрелил. По звуку я понял, что он стоит левее меня. Высунулся из-под мостков и увидел его в десяти шагах.

Моя рука с пистолетом дрожала. Облокотился о настил, тщательно прицелился и выстрелил два раза подряд. Полицай закричал, бросил винтовку, схватился за живот. Я помчался прыжками по берегу пруда к темным кустам. Они хлестнули меня по лицу. Споткнулся. Вскочил. Снова бежал, продираясь сквозь ветки. Потом пересек луг, за которым темнел лес. Я задыхался, падал и все бежал, бежал, пока не свалился в полном изнеможении.

Тиканье часов постепенно проникло в сознание. Часы лежали в кармашке, пришитом к тельнику. «Секунда — и раз. Секунда — и два. И три, и четыре...» Надо встать! Нет сил. Открыл глаза — мрак. Стволы едва проступают из темноты. И сверху и снизу — темно, как под водой.

...Поднялся. Пошел, натыкаясь на стволы. Болела порезанная стеклом шея. И ноги. Особенно левая. Роща кончилась. Началось поле. По колючей стерне двигаться я не мог.

А куда я иду? Где север? Ты же собирался стать штурманом? Но у штурмана есть компас, карты, звезды, наконец! У меня не было даже звезд. Казалось, их нет совсем. Даже там, за темнотой неба. Осенняя ночь, черная и густая, была бесконечной. Я падал, подымался и снова шел.

Рассвет застал меня у проселочной дороги, взрытой колеями колес. Мокрый ватник висел тяжелым грузом. Я скинул его, остался в румынской рубахе поверх тельняшки. Было так холодно, что я не мог удержать стонов. Ветер донес запах дыма. Как дикое животное, я принюхивался к нему, инстинктивно чувствуя опасность, потому что к этому запаху примешивался другой, едва уловимый запах.

Он напомнил мне вагоны с надписью «Аушвитц».

Первое побуждение — идти прочь. Но оставаться в поле я не мог. Дым, даже отравленный, притягивал. Он привел меня к селу.

Издали оно показалось вымершим. Ни лая собак, ни скрипа колодезных корб. Только возбужденный вороний грай.

Подойдя ближе, я увидел печные трубы среди обугленных головешек. Кое-где сохранились почерневшие остовы хат. Это не были следы войны. Скорее — расправа.

На деревенской площади стояла виселица — два столба и перекладина из неструганых бревен. Трое повешенных, и надпись на фанерке по-русски и по-немецки: «Хоронить воспрещено».

Огромные, наглые вороны нехотя слетели с трупов и уселись на перекладине. Босые ноги повешенных покачивались на уровне моей груди. Двое были в армейских гимнастерках, третий — в нижнем белье. Головы странно наклонены вниз и вбок. Без глаз. Совсем без глаз! Я пошел прочь, а вслед неслось торжествующее карканье. И даже когда село осталось позади, вороний крик отдавался у меня под черепом и запах тления преследовал меня.

На хуторе, неподалеку от сожженного села, я провел несколько суток. Какая-то женщина втащила меня в сарай. Руки у нее были жесткие и сильные. Появился чугун с горячей кашей. Я хватал ее прямо руками. Потом меня накрыли рядном. Дождь стучал по крыше. Было тепло. Пахло сеном, амбарной пылью и коровой. Она терлась боком о глинобитную перегородку.

Мне ничего не снилось. Я спал и просыпался временами. Пил горячее молоко. Один раз я проснулся с явным ощущением того, что силы возвращаются ко мне. Ноги почти не болели. Они были смазаны каким-то жиром и накрыты обрывками полушубка.

Не знаю, как зовут женщину, которая спасла меня. Не знаю названия хутора. Не знаю точно, сколько пробыл там. Она разбудила меня среди ночи, надевая мне башмаки. Она говорила:

— Тікай, ріднесенький, тікай, бо в мене діти маленькі. Хату спалять, що робитиму?

И я ушел, через огород, в лес, в темноту, так и не увидев ее лица. Ногам было тепло в больших башмаках с портянками. В толстой куртке и рваном брезентовом плаще, с палкой в руках, я шел и думал об этой женщине, пытаясь отделить сон от яви и убеждаясь, что все было явью — и виселица с воронами, и теплая клуня, и корова за стеной. Когда-нибудь разыщу эту женщину. Я узнаю ее по прикосновению сильных рук, которые перевязывали мне шею, обматывали ноги мягкими тряпками и напоследок сунули в карманы два крутых яйца и луковицу.

Я прошел километров тридцать, держа курс на северо-восток, и снова заночевал у одинокой женщины на краю села. Там уже был один человек, который тоже пробирался от села к селу. Я лег у печки, он — на лавке у окна. Он поинтересовался, куда я иду. Я назвал первый попавшийся город — Умань. Когда он уснул, я достал свой хронометр и спрятал его, по методу Голованова, под грязной тряпкой на забинтованной ноге. Пистолет я положил под голову, но воспользоваться им не пришлось.

Меня разбудил яркий свет из двери и из окна. Я едва успел сунуть вальтер за печку, вскочил, подгребая ногой сено к печке. Пронзительный луч в упор ослепил меня. Я прикрылся ладонью, понимая, что произошло непоправимое. Стволы трех автоматов смотрели мне в лицо.

— Papiren! Waffe![34]

Не ожидая ответа, они обыскали нас обоих.

— Raus![35]

Нас вытолкали за дверь.

Один из немцев, выходя, стукнул хозяйку прикладом:

— Alte Hexe![36] Партизанский матка!

На пересыльном пункте набралось с полсотни задержанных в разных селах. Бродяги в лохмотьях, крестьяне, у некоторых — остатки военного обмундирования. Ночь мы провели за колючей проволокой, под дождем. Вызывали в хату по одному. Как я жалел теперь, что мой вальтер остался за печкой! Можно было бы умереть по-солдатски, а не как баран на бойне. Но шансов не было никаких. Дом окружили, вошли сразу шестеро.

Допрашивал молоденький офицерик в нижней рубахе. Китель армейского лейтенанта висел на стуле. Начищенные сапоги сверкали на столике под иконами. Солдат подкидывал поленья в раскаленную печурку.

Я повторил свою историю о железнодорожнике, освобожденном от призыва по болезни.

— Все они не были в армии! — сказал офицер переводчику, и я понял, что моя выдумка не слишком оригинальна.

— Шталаг! — отрубил немец.

На этом допрос окончился, и начался путь. Нас вывели на шоссе. Гнали быстро, форсированным маршем. По четыре в ряд. Справа — каски. Слева — каски. Глаз не видно. Подбородки. Подбородные ремни. И собаки на сворках. Желтые глаза. Мокрые языки. Где они набрали таких псов? Таких псов с волчьими мордами?

Немцы ставят ногу с размаху. В коротких сапогах. За голенищами — обоймы.

— Dally! Dally![37]

Мимо мокрых деревень. Мимо поваленных телеграфных столбов. Мимо леса. Мимо поля. Мимо ржавого комбайна.

Разговаривать нельзя. И некогда. Надо следить за дорогой, чтобы не споткнуться, не поскользнуться, не сделать шаг в сторону, потому что пес тут же, рыча, натягивает сворку.

В пути, на коротких привалах, когда мы ложились, как стояли в строю, прямо в грязь, к нам присоединялись новые группы. Дождь то моросил, то переставал. Счет времени исчез.

— Dally! Dally!

Только не отчаиваться, не терять надежды! Некоторые падали. Подымать нельзя. Помогать нельзя.

— Dally! Dally!

«Вперед! Идите вперед. Здесь каждый только за себя. Каждый — один в этом строю. Один — и каски. Один — и собаки».

Изредка позади раздавался выстрел. Я понимал. Я шел — и дождь в лицо, и ветер в глаза.

Как же я буду истреблять вас, если когда-нибудь... Если только когда-нибудь...

Справа лес надвинулся на дорогу. Лес — спасение. Темнота. Шоссе идет в гору, круто поворачивает, темный язык кустов и деревьев выдвигается вплотную к нам. Между касками — интервал в несколько шагов, а там — деревья и овраг...

Майор без шапки, со шпалами на драной гимнастерке, рванулся в сторону, прыгнул через ров.

В него не стреляли. Только спустили псов. Больше я ничего не видел. Конвоир огрел меня по лицу: «Не оборачиваться! Идти!» А сзади лай и человеческий крик. Не крик — предсмертный вопль. Рычание псов. И все...