"Крысы в городе" - читать интересную книгу автора (Щелоков Александр)

ЛЕКАРЕВ

Рука Лекарева заживала плохо. Мучили ноющие боли в плече, не позволявшие энергично двигать ею, мешавшие нормально спать. Свадьбу с Фросей они сыграли без излишеств: покупка обручальных колец, официальная регистрация брака и небольшая вечеринка для своих — все уместилось в один день.

Неделю спустя заботливая супруга отправила Лекарева в свое родное село — Тавричанку. Долечиваться на молоке и фруктах. Остановиться и жить Лекарев должен был у Фросиной тетки — Дарьи Петровны.

На железнодорожной станции Лекарева встретил возчик дядя Миша, на пароконной подводе возивший товары в частный сельский магазин «У Ольги на юру».

К своему стыду, Лекарев не знал, что означает слово «юр», и переспросил дядю Мишу:

— Не на яру?

Дядя Миша не позволил себе смеяться над горожанином, который уже привык к таким «русским» словам, как «презентация», «консигнация». Объяснил серьезно:

— Яр — это обрыв над рекой. А юр — место, где много народу ю р и т, толчется, значит.

Ехать от станции до Тавричанки — два часа, или двенадцать верст. Семь из них по Черноморскому гладкому шляху. Лошади здесь бежали споро, весело. Ступицы колее стучали громко, и подвода катилась легко.

Съехали с асфальта, повозка заколыхалась на колдобинах полевой дороги. Бутылки в синих пластмассовых ящиках дружно зазвенели.

— Не побьешь товар? — тоном заботливого хозяина спросил Лекарев дядю Мишу. При каждом толчке плечо обжигало болью, но он не счел возможным просить сбавить ход.

— Не-е, — откликнулся возчик с беспечностью. — С нонешней тарой один недостаток. Не бьется в ей пузырек, в проклятой.

— Что так? — не понял Лекарев.

— Ить раньше что было? При совецкой власти, а? В нашем рассейском деревянном ящике бутылка в разбивку охотно шла. Хрясь — и готово! Теперь с этим туго.

— Зато товар сохраняется лучше, — сказал Лекарев. — Разве плохо?

— Так-то так, да не этак, — определил извозчик тоном, которым хорошие декламаторы читают пушкинское: «Ты, парень, может быть, не трус, да глуп, а мы видали виды».

— Не понял, — признался Лекарев.

— Оттого как городской, — язвительно определил дядя Миша. — Голова у вас у всех клином, чоб шляпу носить, а с соображением — туго.

— Объясни толком, черт тебя подери! — «Черт подери» было единственным свидетельством того, что реплика Лекарева задела.

— Когда бой стекла возникал — весь мой был. Государственная норма на отход существовала по закону. Я битую посуду в сельпу сдавал, а содержимое, как говорят… Понял? И был тогда дядя Миша уважаемый человек. Кто ни зайди — всем стакана доставалось. А сейчас что? Дикий капитализм. У них, видишь ли, боя нет и быть не должно. Да на хрена мне такая частная собственность надобна?

Дорога шла вдоль сараев, крытых почерневшим от старости камышом. В нос ударил запах подогретого преющего навоза.

— Что у вас здесь?

— У нас? — спросил дядя Миша. — А ни хренасеньки. Раньше коровники были. Молочко текло, то да се было. Теперь пусто. Как перестройка пошла, живность выгребли, говно оставили.

— Довели хозяйство, — высказался Лекарев, совсем не желая обидеть дядю Мишу. Но тот ощетинился.

— Это кто же довел? Мы, что ли? Нет, это вам, городским, жрать надоело, подавай демократию. Вот и жуйте. У нас-то хар-чишки имеются, как-никак. Портков мне старых лет на десять хватит. Переживу. А вы нажретесь демократии, за картошкой и хлебом сами придете. Тогда мы посмотрим, давать или нет. Даже ружья на такой случай имеем.

— Кто же вам сегодня нормально торговать мешает? Вырастил, отвез в город, продал. Купил новые порты и щеголяй.

— Кто, значит, мешает? — Дядя Миша был полон язвительности. — Тебе списком разъяснять или поименно? А может, ты сам сперва здесь поживешь, допрежь советы раздаривать? Покопаешься в земельке фермером?

— У меня свое дело есть, — ответил Лекарев и поморщился от боли.

— Ить я себе его тоже найду завсегда. Вот только выйдет закон о частной земле. Тады посмотрим.

— Что такой закон даст?

— Много что. Я эту землю, ити ее, сразу продам. За большие деньги. Хоть немцу, хоть эфиопу. Может, базарджанцу. И адью мерси!

— Почему не вести на земле хозяйство самому?

— Ну, город! Все-то вы знаете, что нам делать. А моя баба — дура. В совхозе со скотиной робила по восемь часов. Теперь вы ей предлагаете вести хозяйство. Это значит, двадцать часов в день горбатиться. Мерсите вам, радетели.

Повозку трясло все сильнее. Лекарев соскочил с нее и пошел пешком.

Впереди показалось село. Вдаль, в сторону леса, тянулась наезженная дорога. Слева лежали поля, завоеванные сорняками. Справа — хорошо возделанные огороды. За ними виднелись дома разного достатка и свежести. Первой в поселке разлеглась усадьба с новеньким двухэтажным домом. Он походил на игрушку, честолюбиво встроенную в жилой ряд крестьянских изб. Желтый облицовочный кирпич, широкие городские окна, островерхая крыша, затянутая железом и окрашенная в яркий зеленый цвет. Усадьбу ограждал белеющий свежестью штакетник.

— Кто построил? — спросил Лекарев, не скрывая любопытства.

Дядя Миша пожал плечами. Казалось, он знает все наперед, но то, что происходило в деревне, сегодня его совсем не волнует.

— Вроде какой-то русский. Говорят, новый. На деле по обличности базарджанец. Сам его не видел, но жена так говорит. Почему он тогда русский, понять не могу. Может, его в переделку пускали?

Оставив позади новую усадьбу, они въехали в старую часть села. Перед ними лежала улица, поросшая травой и сжатая штакетником оград. С другой стороны ее ограничивал крутой склон оврага. Улица была пустынна. Лишь возле одного из дворов в пыли ковырялись белые куры. Одну из них, самую вертлявую, обхаживал большой красивый петух. Он растопырил крылья, чтобы показать всем, сколь велик и силен.

— Это вот и есть дом Дарьи, — объяснил дядя Миша. — Ты приехал. А вон и мужик ейный стоит — Корней Кузьмич.

Мужчина, возвышавшийся на крыльце дома, к которому направился Лекарев, был гол по пояс, и его тело, коричневое от загара, слепленное из рельефных мышц, казалось образцом атлетической красоты. Одной рукой он опирался на резную балясину, служившую опорой навеса над крыльцом, другую держал в кармане широких старомодных брюк. Заметно поседевшие волосы позволяли судить о том, что хозяину уже за пятьдесят. Хотя все остальное — живот без намека на жировые отложения, бугрящиеся бицепсы, крепкие белые зубы — путало счет годам, снижая их до сорока с небольшим.

— Проходите, — предложил хозяин и отступил с дороги. — Мы вас уже ждем. Давайте не будем здороваться через порог.

Крашеный пол в просторной гостиной был застлан модным дорогим паласом серого цвета. На окнах висели жалюзи. Все они были опущены, и только одно окно, выходившее во двор, оставалось открытым. Сквозь него Лекарев увидел красную, блиставшую чистотой «Ниву».

— Кваску с дороги? — спросил хозяин. — Свежий, со льда.

— Не откажусь, — согласился Лекарев, сразу ощутив жажду.

— Присаживайтесь, пока я принесу кувшинчик. А вот и жинка идет…

Хозяйка была дородной, румянощекой. Ее во все стороны распирали могучие жизненные силы. Огромные груди топорщили тонкую блузку как два арбуза, спрятанные за пазуху. Бедра — каким античным красавицам снились такие?! крутые и каменисто-крепкие — натягивали ткань юбки так, что казалось, она вот-вот лопнет. И все это прекрасное сооружение природы поддерживали крепкие ровные ноги с круглыми коленями.

— Вы у нас поживете? — спросила хозяйка мелодичным голосом и внимательно осмотрела Лекаре ва.

— Попробую, — сказал он. — Если вытерплю.

— Что так? — спросила она удивленно. — Раньше дачники у нас по целому лету просиживали.

— Я городской, — ответил Лекарев. — Черт знает почему, но без дела сидеть не могу.

— Дело мы вам найдем, — она засмеялась. И неожиданно сменила тему: — Вы с Фроськой давно схлестнулись?

Вопрос неприятно задел Лекарева.

— Мы не схлестнулись, — сказал он хмуро. — Я ее люблю.

Улыбка Дарьи Петровны померкла.

— Аж завидки за Фроську берут. Мне мой Корней никогда не говорит «люблю».

— Мало я тебе говорил всяких слов? — пытался оправдаться хозяин.

— И-и, когда то было! Правда, все больше «давай», разве не так?

— Погодь, погодь, поживут молодые с наше, и тоже все пойдет как у всех — без слов. А «давай» и они сказывают.

— Ладно, — хозяйка перешла к делу. — Сейчас располагайтесь. Потом пообедаем. И одна просьба к вам, Георгий. Не открывайтесь соседям, кто вы есть.

— В смысле? — Лекарев не понял, что имела в виду хозяйка.

— Что вы милиционер.

— Почему?

— Не любят вашего брата у нас в селе.

Проглотив обиду, Лекарев поинтересовался:

— Почему же такое?

— По многому, — ответил хозяин. — Разных причин достаточно.

— Назови хоть одну.

— Поживешь с нами, увидишь. Тутошние менты не закону, а деньгам честь отдают. Господину Гуссейнову, например.

— Какому Гуссейнову?

— Видел особняк на окраине? Вот там и будет жить новый хозяин русских земель. Он ждет закона, когда землицу продавать начнут. И купит все вокруг с потрохами.

— И вы станете спокойно смотреть?

— Георгий, — вмешалась в разговор хозяйка, — Корней не хотел спорить. Мы просто просили вас не говорить, кто вы.

— Все, договорились. Буду молчать.

— Лучше, если ответишь, что прапорщиком служил по контракту, — подсказал Корней. — Ранен в Чечне. Это хорошо будет…

Вечером Лекарев решил пройтись, посмотреть село. Оно оказалось на удивление похожим на множество таких же, разбросанных на просторах России. Дома вытянулись порядком по краю глубокого оврага. Здесь из-под земли били ключи, и у жителей никогда не возникало трудностей с водой. По дну оврага ручей тек к большому озеру. Единственное неудобство для селян — приходилось таскать то пустые, то полные ведра вниз и вверх по крутому склону. Попытки копать колодцы успеха не имели. Водоносный слой лежал глубоко, и добраться до него не удавалось.

Несмотря на раннее время, улица была пустынной. Только у бревенчатого дома с пятью окнами по фасаду, с высокой, блестевшей новым цинком крышей, с большим сараем на задворках стоял крепкий старик с бородой и курил.

— Здравствуйте, — сказал Лекарев, помня особую деревенскую вежливость.

Хозяин подошел к штакетнику.

— Здравствуйте. Надолго к нам?

— Отпуск здесь решил провести.

— Это пользительно. Раньше к нам отпускников из Придонска навалом наезжало. Теперь приток поиссяк. Вы, должно быть, единственный. У кого встали?

— У Дарьи Петровны.

— У Корнея, значит. Он мужик хозяйственный. А я Урусов. Тарас Тимофеевич.

Старик вышел за ограду. Смел ладонью со скамейки, стоявшей у калитки, невидимую пыль.

— Садитесь, побалакаем. Покурим.

Лучшие философы российской современности находятся не в академиях и институтах, а проживают в деревнях и селах. Здесь они не связаны обязанностью за скромную зарплату угождать политике, подлаживаться к правителям, а посему обо всем судят здраво и оригинально, с глубоким проникновением в суть вещей, в прошлое, настоящее и будущее. Лекарев заметил это давно, ему всегда доставляло удовольствие слушать рассуждения деревенских мудрецов, особенно если их обременяли старорусские бороды, право носить которые у крестьян не рискнул отобрать даже сам Петр Первый.

Тарас Тимофеевич Урусов оказался именно таким философом. До ушей заросший бородой, которая компенсировала обширную плешь на голове, он даже внешне выглядел мудрецом.

— Слыхал, будто у вас там в Москвах опять Гробачев в президенты нацелился?

— Горбачев? — задав вопрос, Лекарев хотел поправить старика, не обижая его.

— Ну, я и говорю — Гробачев. Так что, он в самом деле намыливается?

— Вроде бы.

— Дает, голозадый! Во дает! — Урусов восхищенно ахнул. — Ни стыда, ни совести. Вроде нашего Ермила Таратайкина. Выставляться — так в полном обозрении.

— Кто этот Ермил?

— Был у нас в совхозе мужик. Здоровый, сила в нем как у трактора. А в башке — пробка. Ни бум-бум. До чего не мог умом дойти, силой дожимал. Однажды решился на спор быка поднять. Конечно, спорил с большой поддачи. Подлез он, значит, под брюхо скотине, под напружился, и враз у него пояс на портках лопнул. Они и свалились. Народу вокруг собралось много: как же, Ермил мир удивлять собрался. А он в аккурат всем и выставил голый зад на обозрение. Бабы в лежку. Мужики животы рвут. Но с кулаками ни на кого не кинешься: портки поддерживать надо. Так потом Ермил из села и съехал.

— Какая ж мораль?

— Ты что, не понял? Если один раз при всем народе поднатужился и предстал перед миром без порток с голым задом, то вдругорядь уже не выставляйся. Признали тебя лучшим германцем, вот и мотай нах хаузе, дёр швайнехунд!

Где— то за лесом заунывно заревела сирена. Лекарев насторожился.

— Что там у вас? Военные?

— Были. Теперь другие поселились. Вроде бы карташовцы.

— Хозяйство какое-нибудь?

— Да нет, скорее тюремщики. Держат их за забором, а чем они там занимаются, нам не ведомо. Стрельба, конечно, слышна. С военными у нас проще было: брали молоко в деревне, покупали зелень. Теперь все окончилось. На заборах по всей колючке понавесили объявления: «Частное владение. Стреляют». И все тебе.

— И как к этому в деревне относятся?

— Боятся. Промеж себя говорят: «банда».

— Неужто никто ничего не знает? — В Лекареве взыграло милицейское любопытство.

Урусов подумал.

— Лично я — нет. Но, как говорят, туда Псих вхож.

— Кто этот псих?

— Яшка Лопаткин. — Сказано это было таким безразличным тоном, словно речь шла о человеке, которого все хорошо знают.

— Он что, в самом деле того?

— Кто знает? — Урусов пожал плечами. — Теперь кто может определить? Раньше вроде был мужик как мужик. Побывал на афганской войне. Вернулся с чудинкой.

— В чём это выражается?

— Кто его знает, — ответил Урусов любимыми словами.

Село не город. С Психом Лекарев познакомился на четвертый день. С утра он ушел на озеро. Берег был пустынен на всем протяжении, которое охватывал глаз. Лекарев постелил на траву половичок, разделся и прилег: хотелось немного обветрить тело, согреть на солнышке нывшую рану.

Он лежал в одиночестве минут двадцать и вдруг услыхал шаги приближающегося человека. Поднял голову. Увидел мужчину, не брившегося по крайней мере дня три. Рыжая щетина на щеках и подбородке ярко блестела.

— Привет, — сказал Рыжий. Подошел и присел рядом на траву.

— Привет, — отозвался Лекарев с той же ленью в голосе, что и подошедший мужик.

— Отдыхаем? Это хорошо. — Рыжий говорил как учитель, одобрявший поведение примерного ученика. — А это у тебя откуда? — Он указал пальцем на раненое плечо.

— На гвоздь напоролся. — Лекарев не был склонен к задушевным беседам.

— Давай-давай, свисти! — Рыжий задрал рубаху, и на пузе, лишенном жировых отложений, Лекарев увидел большой неровный рубец. — Уж я-то гвоздя от язя отличить умею. Пуля?

— Осколок, — соврал Лекарев.

— Хорошо, — одобрил Рыжий.

— Чего ж хорошего?

— Хорошо, что ранетый, а не убитый. Ты ведь у Корнея поселился? Прапор из Чечни. Так?

— Раз все знаешь, чего спрашивал?

— Проверка на вшивость. — Рыжий был доволен.

— Сам-то где поцарапал пузо?

— Афган, будь он проклят!

За лесом заныла сирена. Гукнув два раза, смолкла.

— Что там у вас орет? — спросил Лекарев. — И без того тошно.

Рыжий засмеялся.

— Пока это так — бирюльки. А вот заорет по— настоящему, кое-кому, без понта, тошно станет.

— Не понял.

— А может, и не надо? Меньше знаешь — крепче спишь. Лекарев сделал безразличное лицо и прикрыл глаза.

— Мне в конце концов все равно. Но коли орут на всю округу, значит, хотят, чтобы все слышали.

Рыжий промолчал. Посидел немного. Встал.

— На всякий случай, будем знакомы: Лопаткин Яков. В случае чего — заходи. Где живу, у Корнея можешь узнать.

Два дня спустя, когда Лекарев совершал вечернюю прогулку, к нему подошел Лопаткин.

— Привет, прапор! — И без предисловий: — Хочешь, завтра свожу тебя…

— Куда?

— На Кудыкину гору сирену вблизи послушать. Лекарев прекрасно понимал — им заинтересовался кто-то из тех, кому служит Псих. Почему и с какой целью? Если верить деду Урусову, то на территории бывшей военной базы обосновались карташовцы — боевики-националисты из отряда, созданного неким Карташовым. Насколько было известно Лекареву (вплотную он с этим не сталкивался), карташовцы вербовали бойцов из людей, потерявших надежду устроить жизнь в обществе, которому со своим боевым опытом они оказались не нужны.

Конечно, можно было бы сразу отказаться от предложения Психа и положить конец разговорам. Зачем совать голову в петлю, конец которой находился неизвестно в чьих руках. Но натуру переделать трудно, а у Лекарева она была авантюрного склада.

— Может, не стоит? Там у вас всякие секреты…

— Стоит. Я кое с кем уже поговорил. Тебе разрешили прийти.

— Откуда такое доверие сразу?

— Почему нет? Ты мужик русский. Меченый в бою. Тебе, наверное, небезразлично, что завтра будет с Россией? Так? Или все равно, если чечены начнут выбивать у нас город за городом? Веришь, что на защиту выйдут кулики, грачи и всякие барсуки? Им же только червяков побеждать.

Последние фразы поразили Лекарева своей оригинальностью.

— Про куликов сам придумал? Лопаткин не стал заноситься.

— Лектор нам объяснил. Оказывается, еще Николай Второй войну японцам профукал, потому как войсками командовать назначил Куропаткина.

Лекарев засмеялся.

— А ежели Лебедя?

— Да вроде бы птица гордая, хотя сразу скажу — орел лучше.

— Что делать, если орлов не находится?

— Как так не находится? А мы?

— Кто «мы»?

— Поедем, послушаешь, подумаешь, прикинешь. Главное — тебе доверяют. Возьми у Корнея велик и махнем.

— Хорошо, скажи, что у вас там?

— Будет лекция. — Псих засмеялся. — День политпросвещения.

— Я не о том. Как ваше хозяйство называется?

— Региональный акционерный центр землеустройства России «Орел». Годится?

Спросил и заржал, давая понять, что за проволочным забором никто землеустройством не занимается…

Хозяйство «орлов» лежало в глубокой впадине посреди долины. Раньше на этом малопригодном для землепашцев месте военные разместили зенитно-ракетный дивизион прикрытия Придонска. Здание казармы, пищеблок, солдатский клуб, водонапорная башня, «сборно-щелевые» домики для офицерских семей — все это давно не ремонтировалось и производило жалкое впечатление.

У ворот возле обшарпанной будки контрольно-пропускного пункта на лавке сидели трое крепких парней в камуфляже.

— Салют, Коршун! — крикнул Псих, подъезжая к открытым воротам. И вскинул вверх правую руку в арийском приветствии. Коршун лениво повторил жест.

— Привет, Псих! Проезжайте.

— Коршун, это кликуха? — спросил Лекарев.

— Зачем же так, прапор, — осуждающе произнес Псих. — Это псевдоним.

— А тебя почему Психом назвали?

— Заводной я в драке. Мне только дай пострелять.

Территория базы была пустынна.

— Опоздали! — расстроенно заметил Псих. — Фитиль мне вставят и запалят, это как пить дать.

— Дисциплина? — спросил Лекарев сочувственно. Псих кивнул.

— Пошли прямо в клуб. Наши уже там.

Они прошли к обшарпанному зданию солдатского клуба. Поднялись по щербатым ступеням крыльца, проникли внутрь.

В просторном зрительном зале на деревянных скамейках сидели человек двадцать. Все в заношенном камуфляже, все коротко остриженные — один к одному. Воздух пах крепким мужским потом и хорошо переваренной капустой. Видимо, физиологические процессы здесь не считали нужным удерживать в себе.

Со сцены, стоя за красной трибуной, на которой остался незакрашенный отпечаток пятиконечной звезды, перед собравшимися выступал лектор — круглолицый мужичок в очках явно пенсионного возраста.

Говорил он громким голосом строевого командира, гоняющего новобранцев по плацу.

— Они нас презирают, — лектор ткнул пальцем в дужку очков, поправляя их на носу. Тем же пальцем ткнул в зал. — Презирают вас, меня, всех русских. Кто мы для них? Для избранной Богом израильской расы? Мы для них говорящий скот, человеческие отходы. Гои.

Слушатели гудели. Лектор поднял руку, успокаивая шумевших.

— Господа! Это не пропаганда. Я не вливаю вам в уши то, что придумал. Поэт говорил: «Ваше слово, товарищ Маузер». Я говорю: «Вам слово, господин Факт». Послушайте, что о нас с вами между собой говорят всякие там Абрамы Маузеры, Моше Цедербаумы, Срули Шлиперзоны.

Лектор раскрыл свою папку. Вынул газету. Показал ее всем.

— Это «Новый взгляд», господа. Москва. Пишет некая жидовка Новодворская. Читаю все, как написано: «Если мы уж решили свою главную площадь в столице превратить в свалку разных человеческих отходов, то надо дать объявление, что мы будем у себя перед Кремлем хоронить всех злодеев, палачей и преступников человечества — за валюту».

Слушатели возмущенно зашевелились, загудели. Лектор снова поднял руку, успокаивая их.

— Теперь, господа, задам несколько вопросов. Скажите, где похоронены маршалы Жуков, Рокоссовский, Конев?

— На Красной площади! — ответил звонкий одинокий голос.

— Верно. — Лектор улыбнулся залу. — Можно отвечать и дружнее. А где похоронен отец русской практической космонавтики Сергей Павлович Королев?

— На Красной площади! — отозвалось несколько голосов разом.

— Академик Курчатов?

— На Красной площади!

— Великий русский писатель, на которого взъелись жиды, — Максим Горький?

— На Красной площади! — прокричали хором, вложив в голоса всю энергию и растущую ненависть.

— Обратите внимание, господа. Эта жидовка, видом похожая на аргентинскую жабу, называет Красную площадь свалкой человеческих отходов. И если она считает лучших представителей русской нации дерьмом, то кто же для нее мы, простые русские люди? Вы, я, они, — лектор сделал в воздухе широкое круговое движение рукой.

— Разрешите вопрос? — В среднем ряду поднялась рука. Встал крепкий парень с обритой наголо головой, с серьгой в левом ухе. — Почему эта сука называет Красную площадь своей?

— Хороший вопрос, — лектор потер ладонью ладонь. — Очень хороший. Жиды в нашей стране все считают своим, на все наложили лапу. Вы уже видели медаль «Пятьдесят лет Победы»? Нет? Увидите, обратите внимание. В лучах салюта художник изобразил три еврейских звезды — три щита Давида. Они падают на Кремлевскую стену. Это намек. Это предупреждение. Это факт. Русским в Кремле сегодня не место.

Лекарев спиной ощущал, как накаляется атмосфера в классе. Псих, обычно вялый, преобразился. На скулах заиграл болезненный румянец. Глаза заблестели. Он сидел, сжимая и разжимая кулаки. Чувство оскорбленного достоинства перерастало в ненависть, и не слепую, а явно осознанную, мотивированную, за которой обязательно следует действие.

Лектор делал свое дело мастерски. Он не пускался в рассуждения о протоколах сионских мудрецов, не произносил речей о теоретических закидонах сионизма. Он излагал факты. Цитировал документы, которые опровергнуть никто не мог бы. И тут же давал им свое толкование, объяснял боевикам все, что они услышали. Ни один суд, если он объективен, не усмотрел бы в его словах ничего криминального: что написано пером, того не вырубить топором. А за то, что ты собрал воедино и цитируешь опубликованное во вчерашней газете, привлечь к ответственности нельзя. Если кто-то пишет вещи необдуманные, провокационные, он и должен отвечать, а не тот, кто написанное прочтет вслух и объяснит его суть окружающим.

Сколько раз сам президент страны (сразу после поддачи или с похмелюги) нес откровенную глупость, которую потом миру объясняли помощники и дипломаты, доказывая всем, что президент имел в виду совсем не то, что поняли другие, а то, что никто не понял… Что ж теперь, закрывать газеты, которые повторили вслед за президентом произнесенную им глупость?

— Может быть, господа, — продолжал лектор, — мадам написала свои строки в запале? Кстати, напиши такое в запале против евреев я или кто-то из вас, судебный процесс обеспечен. Вся жидовская свора начнет вас травить и топтать, пока не доведет до инфаркта. Так вот, господа, нет. Вся муть, написанная аргентинской жабой, отражает ее стойкое убеждение. Вот еще одно высказывание: «У нас народа лишь десятая часть, а все остальное — тупая и бессмысленная чернь». — Палец лектора вонзился в зал, словно он, лектор, собирался спросить: «А ты записался добровольцем бить жидов?» — Чернь — это мы с вами. А одна десятая народа — это как раз евреи. Они и составляют, по Новодворской, настоящую часть общества, имеющую право жить в России. Русские, татары, чуваши, мордва — все выкинуты за борт.

— Раз! Два! — Псих вскочил с места и закричал во весь голос.

— Бей жида! — Класс грянул решительно и дружно.

Лектор снял очки и слезящимися глазами посмотрел в зал. Когда шум поутих, он достал из своего досье еще одну бумажку.

— Наша страна, господа, наш народ стали объектами жидовского издевательства. И.этой правящей национальности все сходит с рук. А попробуйте вы задеть той же манерой еврея — попадете под суд. Вас назовут фашистом, нацистом, кем угодно. Защитой русских суды и прокуратура не занимаются. Пример? Вот некий сын Сиона Нуйкин пишет: «Россия — заповедник для бандитов». А орган, который дал ему право на такое заявление, называется «Новое русское слово». Красиво, господа, разве не так? Нуйкину вторит жид Константин Цедербаум. Он считает, что своими несчастьями Россия обязана сатанинской национальной гордости великороссов. Как это вам?

— У-у-у!

— Между тем, господа, коли на то пошло, русские не нация. Сейчас это просто народонаселение, которому если чего и не хватат, так национальной гордости. У малороссов она есть. У нас с вами — отсутствует. Вы найдете жида в правительстве армян? У грузин? А что у нас? Правили нами варяги — мы молчали. Правили немцы — молчали. Правили грузинские бандиты — мы терпели. Теперь правит Сион, евреи. Причем самого низкого сорта — и мы опять терпим. Терпим и молчим!

— Мы не молчим! — Псих снова вскочил. — Мы уже проснулись. Русские идут! Раз, два!

— Бей жида! — мощно выдохнули собравшиеся.

— В руках евреев — власть над нами. Суд, который нас судит за то, что мы русские. У нас разворовывают национальное богатство. Вот, — лектор поднял газету, — это «Московская правда». Орган «новых русских». Давайте послушаем, чем эта газета восхищается. Заметка называется «Веселье в Израиле». Читаю дословно: «С купеческим размахом, на широкую ногу провели минувший уик-энд „новые русские“ в израильском курортном городке Эйлат на берегу Аккабского залива… По свидетельству очевидцев, столы в одном из фешенебельных отелей ломились от всяких яств и напитков. Был и красочный салют, и катания на яхтах под луной, и прочие забавы. Весь город, что называется, гудел несколько дней. На отдых после „многотрудных будней“ из России специально арендованными самолетами прибыли около двух сотен преуспевающих бизнесменов…»

Лектор оглядел молчавших боевиков.

— Как вы думаете, господа, что привело в Израиль две сотни паразитов, сосущих соки России? Газета этого не скрывает. Оказывается, на пиршество собрались те, кто захотел отметить пятидесятилетие Гарика Луганского, «нового русского», который недавно принял израильское гражданство. Он насосался русской крови и уполз На песок Эйлата, а те, кто продолжает грызть плоть нашей родины, ездят в гости на израильский благословенный песок. В это время в темных шахтах проводят голодовку шахтеры, которым жидовластвующее правительство не платит зарплату по три-четыре месяца. Не получают денег учителя и военные. Пухнут с голоду матросы. Плохо кормят солдат.

— Позор! — Псих крикнул громко, визгливо, и мощный хор орудийным раскатом грохнул:

— Позор!

— Шахтеров, учителей, военных, да и всех нас из жизни выкинуло, лишило работы и права на счастье правительство, прислуживающее жидам!

— Встать! — скомандовал Псих. — Раз-два!

— Бей гадов!

— Нас не согнут!

— Русские идут!

— Кто Гайдар? — задал вопрос лектор.

— Жид!

Лекарев видел, как с каждым выкриком собравшиеся все больше сатанеют: лица искажают гримасы, голоса хрипнут, наливаясь рычащей яростью. Чувства каждого накаляют чувства других. Заряд напряжения неудержимо растет, усиливается, приближается к критической массе, после которой должен последовать мощный разряд.

Лекарев с трудом сдержался, чтобы в унисон с Психом не крикнуть:

— Пушкин?

Он был уверен, что ответят ему тем же словом «жид», поскольку иного ответа здесь и быть не может. В минуты, когда толпа наэлектризована, она руководствуется не разумом, а чувством и прет вперед по инерции, не боясь ничего. Прет, потому что едина в сумасшествии, готова сокрушить все, что стоит на ее пути, сокрушить, смять, раздавить, растоптать.

— Взять оружие! К бою! — подал команду Псих.

Топая и толкаясь, двадцать боевиков бросились в оружейную комнату. Хватали автоматы, бежали строиться.

Все они вылетели на плац, когда на землю внезапно обрушился дождь. Стремительный, проливной. Бетонное покрытие плаца сразу заблестело лужами. По ним прыгали, тут же лопаясь, большие пузыри.

Фаланга выстроилась без замешек. Каждый точно знал свое место, умел его занимать без суеты, хоть днем, хоть ночью, с завязанными глазами. Ливень никого не привел в замешательство. Через минуту все промокли насквозь. Вода струилась по лицам, по оружию. Обмундирование почернело. Кепки, прикрывавшие бритые головы, обвисли, и с них на плечи лилась вода.

— Бегом марш! — подал команду инструктор, появившийся перед строем неизвестно откуда. Был он кряжист, бритоголов, как его подчиненные. В черной рубахе, в черных брюках, блестящих сапогах с голенищами-бутылками, он походил на гестаповца, сошедшего с киноэкрана.

По команде фаланга рванулась вперед плотным монолитом, гремя сапогами по бетонному плацу, разбрызгивая в стороны фонтаны брызг…

— Раз-два! Раз-два! — под левую ногу подавал команду инструктор. — Бей жида!

Кованые сапоги били по бетону, как по барабану.

— Выше ножку, Призрак! Выше, я говорю! Раз-два! Красная, обожженная солнцем и умытая дождем физиономия инструктора недовольно морщилась.

— Сосиски! — орал он голосом, полным неподдельной злости. — Яиз вас сделаю волков!

На обед Лекарева оставили в лагере. Дождь прошел. С промытого неба светило подобревшее солнце.

В столовой, такой же обшарпанной, как и все вокруг, боевики сидели по двое. Лекарева посадили вместе с лектором. Они познакомились.

Обед был по-солдатски сытным («Как при советской власти», — заметил лектор). Утолив первые приступы голода, соседи завели разговор. Лекареву было крайне интересно узнать, каковы истинные взгляды Арнольда Матвеевича Захарова — так назвал себя лектор. Осторожно, чтобы не испугать собеседника, он спросил:

— Вы юдофоб?

— Только в известном смысле, — ответил Захаров. — Хотя это определение мне все же стараются прилепить. На деле я только противник идей жидовства, которые уже долгое время разными средствами внушают русским.

— Не очень ясно, что вы имеете в виду, — сказал Лекарев. — Простите, я не знаком с предметом.

— Это видно, — Захаров отодвинул от себя суповую тарелку, вытер салфеткой губы. — Мой труд «Жидоидство против русского духа» никто не берется опубликовать. Всех пугает тема и моя смелость. Между тем, выйди книга в свет, она была бы обречена на успех. Как это говорят? Бестселлер. Миллион продаж гарантирую за два дня.

— Вполне возможно, — миролюбиво согласился Лекарев. Он знал, что авторское самомнение — одна из самых трудноизлечимых болезней и переть против нее в открытую нет смысла. — Если уж пошел разговор, введите меня в курс дела.

— Нет проблем. Вы крещеный?

— Атеист.

— Не имеет значения. Правильные выводы делают умом, а не верой. Так вот, моя книга — гимн русскому национализму, которого в нас с вами очень мало.

— Почему вы делаетена него ставку?

— Потому что национализм — это природное, естественное чувство сохранения вида. У животных оно заложено в инстинкты. Человечество перевело его в сферу сознания. Важным средством перевода национализма в сферу духа стали священные книги разных религий. Иудейство и ислам в равной мере запрещают израильтянам и мусульманам отдавать своих дочерей замуж за иноверцев.

— А христианство? Разве оно не проповедует взаимное уважение народов?

Захаров улыбнулся.

— Даже атеисту стоило бы заглядывать в Священное писание. Вы ведь его не раскрывали?

— Нет, а что?

— А то, что в евангелии от Матфея рассказано, как к Иисусу Христу — а Иисус, если верить Писанию, не просто сын Божий, он и есть Бог в одном из своих обличий, — так вот к нему в поисках исцеления для больной дочери подошла хананеянка. То есть женщина рода, чуждого иудеям. И Христос послал ее от себя подальше. Женщина оказалась прилипчивой и не отставала: чего не сделаешь ради чада своего. Это надоело даже апостолам, сопровождавшим Иисуса. Они стали его просить: «Да помоги ей, пусть отвяжется». Христос им объяснил: «Я послан спасать только израильтян». Женщина не отставала и все просила: «Помоги!» Тогда Христос вспылил: «Негоже брать хлеб у детей и бросать его псам!» Вот так обстоит дело с христианским национализмом.

— Не берусь судить, насколько точно вы цитируете, но звучит убедительно.

— Пойдем дальше. Вы признаете, что у людей разных рас и национальностей свой психологический склад, собственное восприятие действительности? Таким образом, у одного народа, если отбросить исключения, духовный склад общий. Верно?

На стол женщина-разносчица в застиранном халате поставила второе. Лекареву все еще хотелось есть, но теперь, когда лектор увлекся разговором, сказать ему, что голод физический выше духовного, было бы неудобно.

— Думаю так.

— Отлично, это меня радует. Тогда в силу определенного психического склада русские воспринимают действительность, жизнь в разных ее проявлениях, по-своему, и это восприятие отличается от еврейского. В чем? Во всем. Русские тоньше чувствуют природу, не терпят насилия над ней. Они лиричнее. Они воспринимают мир таким, каков он есть. У жидов склад ума рациональный, математический. Они абстрагируются, пускаются в философские рассуждения по любому поводу. В искусстве им нравятся разного рода выверты. Вроде «Черного квадрата» Малевича. Я не против того, чтобы существовали писатели-евреи, говорящие на русском языке. В конце концов, у них нет иного орудия выражения своих мыслей. И пусть себе высказывают. Я буду читать. Мне нравится Шолом Алейхем. Не верите? Повторю: нравится. Как американец Хемингуэй. Как француз Бальзак. Но, простите, когда мне говорят, что Леонид Гроссман — лучший русский писатель периода войны, я восстаю против этого. Гроссман — не русский. Я, извините, долго служил в Узбекистане. В солнечном, если хотите. Знаю язык, нравы, на себе испытал проявления национализма, дискриминации. Но, если бы я стал писать роман на узбекском языке, все равно не смог бы стать узбекским писателем. Гроссман, испытавший на себе давление юдофобии — она у нас есть, я это не отрицаю, — не может быть русским писателем. У него к русским не родственное, а чужестороннее отношение. Он не духовная родня мне. То же с поэтом Слуцким. И с Бродским. Не русские это поэты. Нет в них русского духа, проникновения в мою душу. Бродский, кстати, этого и сам не скрывает. Признает, что никогда не был русским интеллигентом и не мог быть. А мне его навязывают. Называют русским. Во мне все восстает, противится. Я не могу, хоть убей, поставить его в один ряд с Сергеем Есениным. И не надо меня убеждать, что малевания Шагала — это вершина искусства, а работы Шилова — муть несусветная. Я этого никогда не приму и не поддержу. Театр, Живопись, поэзия не могут быть безнациональными. Когда я смотрю «Войну и мир» в американском исполнении, меня это просто развлекает, но не задевает духовных струн. По-иному воспринимаю Бондарчука. Там все мое, близкое, нашенское. Меня душит возмущение, когда я вижу, что жиды выделывают с нашей культурой. На каждом шагу.

— Вы не слишком? Лекарев, слушая, все же принялся за второе.

— Ни в малейшей степени. Скажите, о каком событии в художественной жизни Москвы больше писала пресса? Выставка работ Александра Шилова? Архипа Куинджи? Хренка вам с бугорка, уважаемый. Высшим достижением стала попытка некоего художника Александра Бренера в рамках эстетического действа прилюдно совокупиться со своей супругой. Он широко объявил об этом в кругах художников, потом привел жену к памятнику Пушкина и поставил ее в соответствующую позицию, удобную для акта. В центре Москвы, Георгий! К сожалению зрителей, действо не состоялось. Гений хотя и взял кисточку в руки, но нужной твердости в его руке она не обрела.

— Творчески-половое бессилие, — сострил Лекарев, считая, что все рассказанное — только шутка.

— С одной стороны — да. С другой — полное отстутствие национальной гордости у народа. Никто, представьте, никто не подошел и не оборвал яйца распоясавшемуся жиду. А надо было! Жаль, меня там не было.

— Так вы всерьез об этом… о Бренере?

— Куда больше!

— А я даже не слыхал о таком.

— Плохо. Бренер, между прочим, известен и тем, что принес в Пушкинский музей муляж кучи говна, расположил его там и объявил, что будет очищать святилище от скверны. Заметьте, действо всякий раз связано с Пушкиным. Русский гений жиду — нож острый. И все это делается в нашем присутствии, при полном молчании русских! Наши святыни пытаются осквернить если не говном, так немощной струёй спермы. А мы терпим. Мусульмане за оскорбление святынь приговорили Салмана Рушди — не знаю, какой уж он там писатель — к смерти. А мы терпим. Терпим. Доколе?

— Что предлагаете? Бить?

— Спросите ребят, которые сейчас здесь вокруг нас. Эта публика специально их провоцирует, чтобы потом орать: за нас снова принялись!

— Мне вот делал операцию аппендицита врач Рабинович. — Лекарев произнес это задумчиво, словно искал решение. — Еврей на сто десять процентов. Его тоже?

— Боже мой! Еврей-врач, еврей-инженер, еврей-работяга, — это нормально. Они не лезут переделывать наш духовный мир. И вообще против евреев я ничего не имею. Люди как люди. А те, которые живут в Израиле, мне даже нравятся. Суровые мужики. Армия у них что надо. Спецназ мощный. Уважаю. Сам бы пошел туда служить.

— За чем же дело стало? — Лекарев не прятал насмешливой улыбки.

— Во-первых, меня туда не пустят. Во-вторых, если и примут, то боюсь, обрежут слишком коротко. А мне это ни к чему.

— Ладно, — сказал Лекарев, закрывая тему. — Допустим, вы имеете свое мнение. Но здешние мальчики все воспринимают слишком прямо. Однозначно, говоря модным словом. Бей жида — и все. Любого, кто подвернется под руку.

— Не упрощайте, Георгий. У этих ребят есть свои командиры. Они обязаны готовить войско, прививать ему готовность сражаться и побеждать.

— С кем сражаться? Кого побеждать?

— Сражаться за власть. Побеждать любого, кого прикажут.

— Власть, взятая в бою, неизбежно оказывается диктатурой.

— Вы ее боитесь? Зря. Она сейчас нам нужна как никогда. Без нее сохранить государства мы не сумеем.

— Разве сейчас у России нет армии?

— Настоящей — нет. Та, что существует, — хреновая. И в первую очередь потому, что у нее нет врага. Раньше его видели в НАТО, в американцах, в японцах. Сейчас народу сказали, что врагов у России нет. Опять же сказали жиды и вынули из армии стержень. Армия без врага — это общество «Рыболов-спортсмен».

— Выходит, вы нашли врага, который стал стержнем? Это — жиды.

— Не упрощайте, Георгий. — Захаров довольно засмеялся. — Враг есть. Американцы разместили свои войска в Венгрии. В Капошваре, где раньше стояла наша танковая дивизия. Для чего? Против кого? Вам не ответят, но вы подумайте сами. Что касается евреев — не они главное зло. Наши ребята пойдут бить тех, кого для них командиры назовут жидами…

К вечеру вместе с Лопаткиным Лекарев вернулся в село. Тропинка из леса бежала через поле. Отсюда открылся вид на Тавричанку. Дорожка вилась между густыми зарослями лебеды и крапивы. Когда-то здесь волнами раскачивались посевы пшеницы. Теперь торжествовало царство сорняков.

— Ну что? — спросил Псих, когда они поехали рядом. По тону, которым был задан вопрос, Лекарев понял: оценка должна быть не ниже отличной.

— Ты здорово отдрессировал своих обезьян, — сказал он и повторил команду: — Раз! Два! Сильно! Псих довольно загоготал.

— Понравилось?

— Испугало.

— Это хорошо. Я и стараюсь сделать так, чтобы другие пугались. Только с такими волками можно вступить в борьбу за власть. С молодыми волками. Моя десятка уже сейчас порвет сотню армейцев. Да и милицию тоже. Кто у них там? Сопляки без стержня в душе. А здесь убежденные бойцы. Теперь представь, если их будет тысяча. А она будет.

— Где вы найдете столько евреев, чтобы утолить свои аппетиты?

Псих засмеялся:

— Ха! Зачем искать? Жидов мы будем назначать сами. Это дело нехитрое. Важно заранее натаскать ребят на команду: «Раз! Два!»

Политпросвещение уже дало свои плоды…

— Ладно, прапор, скажи лучше, пойдешь к нам?

— Ты видел мои цацки? — спросил Лекарев. — Куда я с больными плечами? Пока не заживет, я не человек.

— Ты прав, — сказал Псих. — По себе знаю. Вернулся с Аф-гана с рваным пузом, совсем плох бьы. Настроение — по нулям. Желчь — до горла. Твое дело, думаю, не лучше. Давай подлечись, потом поговорим. Условия тебе предложат неплохие. Идет?