"Мишель" - читать интересную книгу автора (Хаецкая Елена Владимировна)

Глава десятая РЕКИ СМЕРТИ

— Я этого Лермонтова, сказать по правде, на дух не переношу, — говорил в дружеском кругу Руфин Дорохов. Его почти не слушали, чаша ходила по кругу, и никто не замечал, что вино в ней дурное. — Столичный франт, трубка с янтарем, а у самого ногти в траурной кайме. И глядит — эдак удивленно, как будто опомниться не может: «Где это я оказался? И кто сии пренеприятнейшие рожи?» — Дорохов для убедительности скроил отвратительное лицо. — Родня у него при штабе, у этого Лермонтова! Помяните мое слово, он себя еще покажет… Для чего он просил перевода из батальона в штаб? Поближе к начальству! Адъютант! Тьфу!

— Ты к нему чересчур строг, Руфин Иванович, — лениво возразили Дорохову откуда-то с правого фланга пирушки. — Такими адъютантиками вечно затыкают такие дырки, куда обычный офицер и не сунется, ибо занят своими солдатами…

Дорохов взъелся, на мгновение сделался трезвее, а потом, от гневной вспышки, разом захмелел еще больше.

— Я? Строг? Я — мягчее… розы! Это Лермонтовым будут дырки затыкать? Да у него сорок дядьев — и все генерал-губернаторы. Они его быстро отсюда вытащат. Навешают на куриную грудь орденов — и обратно в Питер, шаркать по паркетам.

— Кстати, не похоже, чтобы Лермонтов так уж хотел отсюда «вытаскиваться», — возразил «ужасному Дорохову» опять тот же молодой офицерик.

— Жди — он тебе, пожалуй, искренне расскажет, что у него на уме! — ярился Дорохов. — Да таких, как он, в любом полку — десяток! Он служить не хочет, вот и все объяснение, а нас презирает…

— Ты, Руфин Иванович, лучше остановись, а то, пожалуй, договоришься до того, что поручик Лермонтов на нас доносы пишет…

— Не пишет, а… что он там, кстати, начальству про нас рассказывает?

— Да ничего не рассказывает! — сказал молодой офицер, которого все называли ласково «Саша Смоковников». — Я был раз и сам слышал. Он все бабушку вспоминает да всякие смешные случаи, бывшие в Петербурге…

— Бабушку?

— Ну да, у Лермонтова — бабушка… Чудная старуха, и со всеми его друзьями дружит.

Саша тоже не обладал оригинальной внешностью, но его, в отличие от Лермонтова, в полку любили: вокруг этого молодого человека каким-то образом всегда устанавливалась глубокая внутренняя тишина. Хотелось погрузиться в эту тишину и испить ее, сколько получится, — впрок.

— Все равно, он неприятный, — сказал Дорохов упрямо. — Вчера, к примеру, поручик Пелымов при нем рассказывал об одном деле и употребил выражение, которое Лермонтову показалось неудачным. Ну конечно! Лермонтов же у нас литератор! Он и насмеялся — а Пелымов, между прочим, говорил чистую правду и от души…

Разговор постепенно становился общим. Другой офицер заинтересовался, отставил чашу, тотчас, впрочем, похищенную его соседом.

— О чем Пелымов-то рассказывал?

Дорохов махнул рукой:

— Мелкая стычка, но дело действительно было неприятное… Пелымов, должно быть, модных романов начитался — и в заключение своей повести неосторожно сказал: «Словом, выбрались мы из ада…» А Лермонтов все это время слушал с якобы удивленным видом, и когда Пелымов про ад-то упомянул, Лермонтов и встрял: «Прошу, говорит, прощения, — не вполне ясно, из какового?» Пелымов смутился, что немудрено, когда тебя перебивают, и сдуру еще спрашивает: «Что именно, простите?» Он, Лермонтов, разумеется, своего не упустил. «Из какового зада вы изволили вчера выбраться?» Пелымов покраснел — до слез, повернулся и ушел, а Лермонтов только плечами пожал и…

Дорохов не договорил — у костра засмеялись. Дольше прочих крепился Саша Смоковников, но вот сдался и он: зажмурил глаза и растянул губы в улыбке; смех задрожал в его горле.

— Ну вас! — Дорохов обиделся. Впрочем, обиды хватило ненадолго — он схватил чашу, разом опорожнил ее и объявил, что отправляется спать.

* * *

Переведенный высочайшим указом из лейб-гвардии Гусарского полка в Тенгинский пехотный полк, поручик Лермонтов отправился на левый фланг Кавказской Линии, в Чечню.

Юрий любил Кавказ — как любил его и Мишель; в этом они сходились; но Юрию, помимо прочего, нравилось «покорять»: он страстно обожал мгновения, о которых в точности знал, что надлежит испытывать страх, и в то же время никакого страха не испытывая. Нравился ему и враг. Не было никаких сомнений в том, что окончательно замирить горцев не удастся никогда — Чечня вечно будет торчать отравленным шипом в теле России, и время от времени там станут являться «пророки», вроде «канальи Шамиля»; но пережить состояние войны для иных молодых людей бывает весьма полезно.

В начале 1840 года решено было перенести Кубанскую Линию на реку Лабу и заселить пространство между Кубанью и Лабой станицами казачьего линейного войска. На Лабе предполагалось возвести укрепления, защитив ими наиболее опасные места; впоследствии под их прикрытием планировалось обустраивать казачьи станицы. Для исполнения этого намерения Линия разделилась на две: на правом фланге — Лабинский отряд, на левом — Чеченский, куда, собственно, и направили поручика Лермонтова.

Главным опорным пунктом Чеченского отряда была крепость Грозная, откуда производились экспедиции отдельными отрядами; сюда же возвращались войска после совершения перехода. Укрепление Грозная построили в том году, когда родился корнет Михаил Павлович Глебов, и, по утверждению самого Глебова (который произносил это с полной серьезностью), сие обстоятельство чрезвычайно роднило его с крепостью.

Грозная представляла собой правильный шестиугольник, каждая сторона которого являлась фронтом для какого-либо одного батальона. Местность вокруг Грозной была обнесена рвом, а земля, вынутая при копании этого рва, использовалась при строительстве внешней стороны цитадели — вал вышиной в полтора человеческих роста. На востоке имелась переправа через Сунжу, усиленная дополнительным укреплением.

Вокруг Грозной жили солдаты, а чуть в отдалении находилось четыре чеченских аула. В иные времена любо-дорого было здесь находиться: круглые пушистые стога украшали плоское дно долины, горы соперничали друг с другом — которая быстрее закроет горизонт; над жилищами поднимался чистый белый дым; пахло домом.

Однако в начале лета 1840 года готовилось большое вторжение в глубь чеченской территории, и Грозная кипела, как котел. Повсюду сновали донские казаки с длинными пиками, парами и по трое. Ружья были составлены в козлы, и пехотинцы, поглядывая на них, складывали палатки на повозки. Проносились моздокские линейные казаки — что-то крича на скаку и широко разбросав ноги в стременах; подняв тучу пыли, они исчезали за крутым поворотом. Эти возвращались с рекогносцировки, и новости осыпались с них, точно шелуха с растрепанной луковицы, лист за листом: Шамиль — там, Шамиль — сям. На возвышениях стояли в готовности два орудия.

Неподалеку от орудий — там, где было сейчас спокойнее всего, — устроилось человек сто, и все они имели весьма живописный вид, даже по сравнению с прочими: кто в рваной черкеске, кто в шелку, кто в старой шинели. Среди них имелись и казаки, и добровольцы из разных губерний, и несколько татар — словом, «сброд», который в рапортах начальства именовался «командой охотников». Это были люди Дорохова: они подчинялись только своему командиру, за что не уставали благодарить Создателя; их основной задачей было шастать по горам и устраивать кровавые набеги на горцев, после чего бесследно исчезать, чтобы затем вынырнуть в расположении русских войск, пьянствовать, хвастаться и с ленивым высокомерием поглядывать на прочих.

Кроме казаков из кавалерии левого фланга Линии, было в отряде несколько разжалованных, однако внешне они ничем не отличались от прочих: все с бритыми головами и отпущенной бородой, все одетые как попало, но непременно с черкесским элементом в одежде. Хоть дороховские охотники демонстративно «презирали» огнестрельное оружие, предпочитая пользоваться саблями и кинжалами, им все же полагалась двустволка со штыком (самые лихие похвалялись «девственностью» ружей, из которых они никогда не стреляли).

Юрий смотрел на шевеление потревоженного военного лагеря, чувствуя, как в нем нарастает возбуждение; казалось, он мог вечно любоваться этой картиной.

Дорохов вырос перед ним неожиданно, и Юрий отпрянул, а затем засмеялся:

— Руфин Иванович! Вот не ждал вас здесь увидеть. В каком вы нынче чине? Опять в юнкерах щеголяете?

— Да-с, ваше благородие, — отозвался Дорохов, неприятно скалясь. — Опять юнкер. Никак с сим званием не могу расстаться. А вы зачем в наши края? Здоровье поправлять?

— Похоже, что так, — сказал Юрий. И махнул рукой в сторону орудий: — Это Мамацева пушки?

— Все тот же старый добрый Мамацев, — подтвердил Дорохов («старый добрый» был на год младше Мишеля — ровесник Юрия). — Как все грузины, красавец и, разумеется, князь, а при пушках — так и вовсе бог войны… А вы что же не в Петербурге, ваше превосходительство? В прошлый раз, кажется, вы были высланы в наши скорбные степи… то есть, простите, скорбные горы… за какие-то стишки. Нынче-то что натворили?

— А вы, Руфин Иванович? Помнится, когда мы расставались, вы были уже поручиком…

— Я, как известно, с Кавказа не вылезаю…

— Так за что вас разжаловали?

— Я первый спросил.

— А я старше по чину.

— А я старше по возрасту.

Помолчали. Руфин неприязненно глядел на Лермонтова, чуть покачиваясь с носка на пятку.

— Ладно, — сказал Юрий и беспечно махнул рукой. — Я знаю, что вы меня не любите.

— А вы разве девка, чтобы я вас любил?

— Бросьте! Как говорит мой… э… хороший друг…

— А, так у вас все-таки есть хорошие друзья? — перебил Руфин. — Вот не подозревал!

— Есть, и они меня любят. Так вот, он говорит, что офицеры подобны девицам: склонны к стишкам, обожанию и хождению стайками.

— Скорее — стадами.

— Стадами ходят по паркету паркетные шаркуны… Видите ли, я и сам паркетный шаркун и кое-что понимаю в светской жизни! Ну, так за что же вас на сей раз разжаловали, Руфин Иванович?

— Кое-кому дал по морде. Ваш ответ?

— За дуэль.

— О! — сказал Дорохов. — Убили?

— Нет, стрелял на воздух.

— Чего еще от вас ожидать?

— Увы, — сказал Юрий. — Если доведется стрелять в вас, Руфин Иванович, буду целить в ногу, чтобы попасть в голову.

— Отменная мысль! — сказал Дорохов, неприятно кривясь в улыбке. — Эдак я вас начну любить!

— Да уж сделайте одолжение, Руфин Иванович, — сказал Лермонтов и засмеялся.

* * *

На рассвете шестого июля 1840 года Чеченский отряд под командой генерала Галафеева выступил из лагеря под крепостью Грозной: шесть батальонов, 14 орудий и полторы тысячи казаков. Переправившись за Сунжу, он взял путь через ущелье Хан-Калу, — и почти тотчас начались покусывания малых чеченских отрядов: вылетая из-за укрытий, они делали по нескольку выстрелов и исчезали. Их не преследовали.

Добравшись до Урус-Мартана, Галафеев несколько раз вступал с горцами в перестрелки; основной его задачей было уничтожение мятежных аулов. На каждом шагу натыкались на неприятеля; сколько врагов и где они находятся, понять было невозможно: в любое мгновение могла ожить скала или дерево, оттуда вылетали пули — одна, две, десяток, а после все затихало, и не понять было, ушли горцы или притаились еще где-нибудь. У каждой реки, возле каждого ручья устраивалась засада. Приказом по войскам настрого было запрещено покидать лагерь, чтобы не рисковать попусту: и без того потеряли уже более двадцати человек.

Руфин как раз выслушивал от генерала Галафеева новое задание — подобраться к аулу и перебить засевшую там банду, — когда казак принес записку; Галафеев пробежал ее глазами и усмехнулся:

— Кстати, вот вам еще один человек в отряд — Лермонтов.

— Нет! — вскрикнул Руфин прежде, чем успел прикусить себе язык.

Генерал посмотрел на него удивленно.

— Я услышал некий звук, — проговорил он предостерегающе. — Должно быть, почудилось.

— Ох… Не надо мне Лермонтова! — от всей души взмолился Дорохов. — Я его угроблю, и меня потом, по приказанию его бабушки, показательно расстреляют…

— Что за глупости! — Генерал напустил на себя суровый вид. — И при чем тут какая-то бабушка… Мне самому этот Лермонтов уже надоел. Пристает и пристает: отправьте меня к Дорохову в отряд, ненавижу разводы, караулы и дисциплину вообще — а желаю с шашкой в руке рубать врага, наподобие Ахиллеса…

— Что, так и пишет? — Дорохов так удивился, что забылся и заговорил с генералом дружеским тоном, как с равным.

— Так и пишет. — У Галафеева, похоже, и самого вылетело из головы, что разговаривает он с простым юнкером. С простым — да не с простым: если суммировать все дороховские продвижения по службе, то Руфин уже был бы ему ровней.

— Он меня в могилу загонит! — сказал Дорохов и принялся отчаянно косить глазами. — А избавиться от него… никак нельзя?

— Да что он вам так не угодил, Руфин Иванович? Пусть себе скачет верхом на белом коне… Лошадь у него хорошая, местная, кстати. Зарубят его — с вас не спрошу. Жив станется — так и хорошо, все какая-то польза. И потом, он не так дурен, как вам представляется,

Дорохов махнул рукой с таким убитым видом, что Галафеев засмеялся:

— Не унывай, Руфин Иванович! Слушай теперь дело. — Он придвинул карту так, чтобы Дорохову было видно. — Здесь — аул. По донесениям, местных жителей давно нет, кто ушел, кто помер… Здесь засела банда какого-то Омана или Омира. Помните — Сашу Смоковникова из засады убили? Мы думаем, это тамошние разбойники и сделали… Они там уже давно сидят, и провизия у них должна была закончиться дней пять назад. От воды мы их отрезали… Но главное — у них вышли боеприпасы. Одними шашками при штурме они много не навоюют.

— Мои головорезы огнестрельного оружия не любят, — напомнил Дорохов чуть высокомерно.

Генерал Галафеев пристально посмотрел на него:

— Юнкер Дорохов, вы бы лучше сейчас со мной не спорили. Хоть вы и геройский герой, а Омира будете брать с ружьями и перестреляйте его бандитов к чертовой матери, до единого, и в плен не берите — это такие змеи, уползут да еще передушат половину перед тем, как сбежать!

— Понял, — сказал Дорохов. — У нас, впрочем, своя змея в отряде будет — поручик Лермонтов.

— Поручик Лермонтов, к сожалению, никакая не змея, а просто молодой человек, — откликнулся Галафеев с легким вздохом. — И не слишком умный к тому же, хотя храбрец.

— Вот и проверим, какой он храбрец, — проворчал Дорохов.

— Вот и проверьте, — заключил Галафеев. — И возьмите ружья, слышите? Дорохов! Я с вас глаз не спущу! Вы поняли, Дорохов? Ружья!

— Понял… Пики взять дозволяете?

— На что вам пики? Вы меня с ума сведете…

— Не такое это простое дело — боевого генерала свести с ума, — нагло заявил Дорохов. — А пики необходимы, ибо по отсечении голов у противника надлежит насадить их на какой-либо острый предмет…

— А вы сделайте гирлянду, — посоветовал Галафеев, дружески положив руку Дорохову на жесткое плечо. — Прошейте через уши и повесьте на шею своей лошади, Руфин Иванович. Очень эффектно будет смотреться. Попросим, кстати, барона Палена — он хорошо картинки рисует; он с вас портрет в таком виде снимет. Барышни будут без ума. — И, повысив голос, грозно заключил: — Без глупостей, Руфин Иванович! Напрасно не рискуйте. Я не отправил бы вас на такое дело, если бы в точности не знал, что Омира можно брать…

Лермонтов отнесся к назначению в дороховский отряд с восторгом. Прибежал к Руфину и, позабыв их прежнюю неприязнь, едва не бросился ему на грудь.

— Житья от вас нет, ваше благородие, — сказал ему командир, хмуро отстраняясь от объятий. — Беспокойная вы личность.

* * *

Аул открылся среди гор — и поначалу казался без толку наваленными камнями и палками; но это лишь для глаза, привычного к совершенно другим очертаниям домов и пейзажа. Юрий испытал глубокое наслаждение, когда зрение его привычно начало перестраиваться: только что он не замечал ничего, кроме беспорядочного мусора, и вдруг перед ним, точно сдернули пелену, предстало вражеское укрепление: вон те камни, лежащие как будто кое-как, — хорошее укрытие для стрелка, там дальше — стена, а те бугристые выступы на скалах — дома.

На пробу сделали несколько выстрелов, и неожиданно аул взорвался пальбой: дым заклубился над всей скалой, стреляли без перерыва, и несколько пуль ударили совсем близко от Юрия.

Не сговариваясь, дороховский отряд заверещал, заулюлюкал и, на дикарский манер стоя высоко в стременах, помчался вверх по склону. Они почти не стреляли — на скаку в этом было бы немного смысла; Юрий гнал копя наравне с остальными, без мысли, без каких-либо осознанных чувств. Несколько раз рядом с ним падали люди, но он этого как будто не замечал; выше по склону не прекращались выстрелы, и скоро от дыма запершило в горле.

— Да что у них там!.. — начал было Дорохов, однако договорить не успел: в тот же миг сверху покатилась лавина кричащих, стреляющих, косматых людей; гривы их лошадей развевались, тряслись на скаку меховые бубенцы, которыми украшены были попоны, из ружейных дул вылетало пламя.

Схватка длилась недолго: горцы прорвались сквозь отряд русских и ушли, оставив человек десять мертвыми или умирающими.

Юрий успел еще дважды выстрелить уходящим в спину, однако гнаться за ними не решился; как ни были храбры дороховские «охотники», ни один из них не стал преследовать банду. Дорохов вырвался вперед и настиг одного, но замахнуться и нанести удар уже не успел: второй чеченец, бывший ближе всего к отставшему, повернул коня, остановился и выстрелил в русского почти в упор.

Дорохов, заливаясь кровью, повалился на землю. Его недавний противник направился к нему, заранее занося саблю. Юрий вскинул ружье и выстрелил. Без единого вскрика всадник молодецки выбросил руки вверх и откинулся назад в седле, конь рванулся вперед, заржал, остановился и заплясал на месте; убитый болтался, елозя волосами по конскому крупу, шапка его упала и откатилась.

Второй всадник, увидев приближающегося русского, гикнул, пал лицом на гриву своего коня и умчался вслед за остальными.

Юрий спрыгнул на землю рядом с Дороховым.

— Руфин!

Дорохов замычал, и из его рта вышли кровавые пузыри. Один его глаз все время беспокойно двигался в орбите, другой был залит кровью и неподвижен. Лермонтов взвалил его на своего коня, сел сзади сам и обхватил Руфина рукой, прижимая к себе. Дороховский конь, напуганный, настиг всадника и побежал следом, тревожно заржав.

* * *

Контузия повредила Дорохову глаз, который перестал толком открываться и вообще отказывался служить своему повелителю как должно. До времени Дорохов оставался в Грозной — ждали, чтобы он оправился настолько, чтобы мог выдержать путешествие до Ставрополя; тем временем началась переписка по производству Дорохова в поручики.

Юрий навестил его на второй день, умыв по такому случаю лицо, однако по-прежнему, вопреки уставу, растрепанный и с подозрительной растительностью на лице — впрочем, довольно реденькой и не слишком вызывающей.

Дорохов обрадовался его появлению. Попытался приподняться и одарить гостя улыбкой.

— Да вы никак помираете, Руфин Иванович? — испуганно сказал Юрий, остановившись.

— Почему?.. — просипел Руфин.

— Бьетесь и хрипите, — пояснил Юрий.

Руфин шевельнул пальцами. Юрий присел рядом.

— Это я радуюсь, — прошептал Руфин.

— Воображаю, каковы вы в печали, — сказал Юрий.

— Лучше и не надо, — отозвался Дорохов. И дернул углом рта. Юрий понял — улыбнулся.

— Так вы на меня больше сердца не держите, — обрадовался он.

Руфин перекатил головой на подушке: нет.

— А я к вам вот с чем пришел: Галафеев мне предлагает взять ваш отряд и немножко поразбойничать, покуда вы раздумаете помирать…

— Хорошо, — сказал Дорохов.

— Из меня все равно дельного офицера не выйдет, — задумчиво протянул Юрий. — Я не для регулярной армии создан. У меня ни терпения нет, ни выдержки… Вот и Мамацев так говорит. Мол, Лермонтов носит мундир только потому, что вся молодежь знатных фамилий служит в гвардии. Сам слышал. Да он и не скрывает.

— Да, вы, конечно, полная бестолочь, — согласился Дорохов. — Я бы вам пушку не доверил… А вот своих головорезов — пожалуйста. — Он поманил собеседника наклониться поближе, слабо пошевелив пальцем. — Что выдумаете насчет тех ружей?

— Каких ружей? — не понял Юрий.

— Тех… что не должно было быть у чеченцев… Вы забрали?

— Все до последнего, — подтвердил Юрий.

— Какие… — зашептал Дорохов.

— Вы так не напрягайтесь, Руфин Иванович, — спокойно сказал Юрий. — Я все понял, о чем вы спрашиваете. Разумеется. У всех убитых ружья взяли. Раненых было двое, хотели их допрашивать — да пришлось застрелить. Они все равно ничего не сказали, только шипели и бранились по-своему. Я думаю ихний язык учить. Здесь татарский — все равно что в Европе французский, такая же необходимость.

— Подробней, — захрипел Дорохов.

— Про татарский язык?

— Поправлюсь — убью…

— Что это вы все так беспокоитесь, Руфин Иванович? Вам вредно. Я супруге вашей отпишу, что вы плохо себя ведете. Она уже беспокоилась, письма прямо по начальству шлет: куда вы подевали моего Руфина? Ей наш Галафеев отправил успокоительное послание…

Дорохов бешено заворочался, двигая здоровым глазом. Юрий взял его за руку. Ощутив прикосновение ладони, маленькой, точно женская, с твердыми мозолями от сабли, Дорохов успокоился.

— Ружья точно новые, — продолжал Юрий. — Я так полагаю, потому что старое оружие у них всегда все в каких-то насечках, украшениях, с блямбочками и кисточками, а эти совершенно чистые, никак не роскошные. Просто новые ружья. И почему-то мне нехорошо делается, Руфин Иванович, когда я об этом думаю. Потому как до нас — я уже выяснял — не дошла по меньшей мере одна телега с оружием. Как раз ружья и порох.

— Был заслон, — сказал Дорохов.

— Именно! — Юрий наклонился совсем низко, так что со стороны казалось, что он готов пасть на грудь собеседнику. — Заслон был. А телега пропала. И сдается мне, обнаружилась в том ауле. У нашего друга Омира.

— Или Омана, — сказал Дорохов.

— Знаете, Руфин Иванович, признаюсь вам честно: строить какие-либо предположения я боюсь.

— А вы не бойтесь, иначе все будет продолжаться.

— Все и так будет продолжаться, — возразил Лермонтов. — И сношения их с турками, и провоз контрабанды, и торговля людьми… все, чем обыкновенно пробавляются здешние чеченцы.

— Ружья, — засипел Дорохов.

— Что вы хотите? Чтобы я узнал, кто из наших интендантов недоглядел за телегой?

— Или того хуже, — сказал Дорохов и отвернулся к стене.

— Ну, не настолько же…

Дорохов опять повернул голову и зло уставился на молодого человека:

— Телега не по воздуху пролетела. Был заслон. А она все-таки добралась — не до нас, а до Омира.

— Я не хочу думать, будто это может быть правдой.

— Может…

— Если я найду тех, кто до этого допустил, — сказал Юрий тихо, — то… — он хотел сказать: «передушу собственными руками», но почему-то при раненом Дорохове постеснялся и в последний миг заменил на другое обещание, — …заставлю выйти в отставку.

— Правильно, — проговорил Дорохов. — И поменьше огласки, иначе поднимется страшная вонь.

— В Петербурге это называется «резонанс», — сообщил Юрий.

— Не знал, — чрезвычайно серьезно отозвался Дорохов.

Юрий встал:

— Поправляйтесь, Руфин Иванович. Вас теперь производят в поручики. Вы рыбу ловить любите? Давайте выйдем в отставку и поедем к моей бабушке — я вам свое рыбное место нарочно покажу.

Дорохов не ответил. Здоровое веко опустилось, больное продолжало подергиваться над тревожным глазом — Руфин неожиданно заснул.

* * *

При выходе от Дорохова Юрий столкнулся с каким-то человеком. Человек этот от неожиданности потерял равновесие и упал бы, если бы Юрий не схватил его: хотел поддержать под локоть, но рука соскользнула, и вышло так, что Юрий сгреб незнакомца за грудки. На миг серые глаза чужого человека прыгали прямо перед глазами Юрия, а затем все исчезло.

— Простите ради бога! — сказал Юрий, осторожно выпуская его. — Меня только то извиняет, что я иду от раненого товарища и очень огорчен — не смотрю под ноги.

— Я у вас не под ногами вьюсь, господин хороший, — отозвался незнакомец.

Юрий еще раз встретился с ним взглядом, и неожиданно нечто показалось ему в этом взгляде знакомым. Что-то царапнуло по сердцу, оставляя неприятный след. Как будто они виделись и прежде.

И тотчас изменился и незнакомец, стал смотреть куда более пристально. Затем он пробормотал сквозь зубы:

— Ну конечно…

И быстро зашагал прочь, расталкивая встречных локтями. Юрий проводил его взором. Настроение у него испортилось.

— Кто он? — спросил Юрий у встречного офицера и показал на мелькавшую впереди серую спину.

— Этот? Из интендантской службы — Беляев, кажется… — Беляев был тому совершенно неинтересен. — Вы от Руфина — как он?

— Руфин будет жить, — сказал Юрий.

— О! — отозвался знакомый офицер.

Он рассмеялся и пошел прочь.

Столкновение с Беляевым почему-то растревожило Юрия: ему начало казаться, что Беляев знает о нем гораздо больше, чем показал, и именно из-за этого втайне, но очень сильно ненавидит. Что именно это могло бы быть, Юрий не знал, но чем дольше он раздумывал о странном незнакомце, тем тяжелее делалось на душе. — Юрий, которого (по его впечатлению) все и всегда любили, совершенно растерялся.

Почему-то снова в мыслях явились эти злосчастные ружья. Галафееву было доложено о находке, однако почти одновременно с этим докладом генерал получил другой: о нападении чеченцев на обоз, так что в конце концов Галафеев оставил этот десяток «кочующих» ружей без особенного внимания.

Офицер, в чьем расположении произошло «злосчастное» нападение на обоз, должно быть, еще находился в Грозной, и Юрий решил справиться о нем. К его величайшей радости, это оказался знакомый — давний приятель еще по юнкерской школе, Николя Мартынов, похожий на слегка растерянного льва рослый белокурый красавец.

Позабыв в единый миг все свои тревоги, подозрения и опасения, Юрий закричал: «Мартышка, Мартышка!» — и бросился к Николаю, сам похожий в этот миг на обезьянку, маленький, в цыгановатой красной рубахе, бесстыдно, точно обезьяний зад, сверкавшей из-под распахнутого мундира без эполет.

Мартынов, услышав знакомый голос, вздрогнул, обернулся и медленно улыбнулся:

— Лермонтов!

Обнялись. Юрий вертелся и подскакивал.

— Ты здесь? Герой? Где твои ленточки?

— Да пусти, вот прицепился… — лениво отбивался Мартынов. — Фу, Маешка, какой ты чумазый! Говорят, ты теперь совсем разбойник, шляешься по горам, не ведая дисциплины, и совершенно превратился в комету!

— А хвост у меня какой! — подхватил Юрий. — У! — Он показал сзади себя рукой. — Изумительный сброд, но храбрецы — ужасные… Кстати, вот недавно мы были с ними в деле… — Неожиданно он помрачнел и добавил упавшим голосом: — Моего Дорохова чуть не убило.

— Уж и твоего? — Мартынов сощурился.

Юрий напрягся:

— О чем ты?

— Да так… — Мартынов неопределенно махнул рукой. — По слухам, вы не ладили.

— Так ты уж и сплетни собираешь?

— Армия всегда полнится разными слухами. Так исстари заведено, и не нами, — философски ответил Мартынов. — Еще при Александре Македонском началось.

— Мы с Дороховым — лучшие друзья, не раз друг другу жизнь спасали, — объявил Юрий. — Я его страшно люблю, и он меня — тоже.

Мартынов улыбался неопределенно, поглядывая выше головы Юрия, куда-то на крышу соседнего здания.

— Кстати, если ты непременно хочешь говорить о разных слухах, — сказал Юрий и неприятно захохотал, — тут и про тебя кой-что рассказывают…

— Ты бы, Маешка, смеялся как нибудь попроще, что ли, — прервал Мартынов, морщась.

— Я смеюсь от всей души, а душа у меня сложная, — сказал Юрий, ничуть не смутившись. — Столько всего в ней умещается, самому иной раз жутко становится. Бывало, проснусь среди ночи — и ужасаюсь…

— А что про меня говорят? — не удержался Мартынов.

— Как вышло, что чеченцы прошли через твой участок?

— Что значит — прошли через мой участок?

— То и значит… А нас из тех ружей потом едва не ухлопали.

— Из каких ружей? Я тебя, Маешка, вообще перестал понимать.

— Да брось ты! — Юрий развязно махнул рукой. — Все ты понимаешь! Прохлопал ушами, чеченец проскочил — и ружья уплыли прямо из телеги. Вкупе с пятью бочонками пороху. А потом в нас из того же самого оружия — паф! паф! Что тут непонятного? Я бы после такой дурацкой истории вышел в отставку…

— Ну так и выйди! — сказал Мартынов.

— Меня не пускают… Да я и не о себе говорил сейчас, а о тебе.

— Обо мне?

— Да кто из нас чеченца пропустил, ты или я?

— Ты, Лермонтов, или полный дурак, или удачно прикидываешься, — с досадой сказал Мартынов. — Пусти, я пойду.

Юрий отошел в сторону, несколько секунд смотрел в спину удаляющегося приятеля, а затем плюнул и выбросил все это из головы.

* * *

Поход в глубь Чечни продолжался: Галафеев не оставлял попытки истребить жилища и посевы восставших, Почти все чеченские аулы, жившие между Тереком и Сунжей, ушли за Сунжу. Нигде не было безопасности: союзные русским поселения и казачьи укрепления на Тереке подвергались непрерывным набегам.

Дороховский отряд стоял разбойничьим табором сбоку лагеря; войска были на марше и готовились к большой операции. Покидать укрепленный лагерь категорически запрещалось: кругом непрерывно бродили неприятели, готовые наброситься на любого, кто неосторожно удалится от своих.

Юрий жил не с отрядом, а отдельно, ближе к друзьям — конногвардейцу Мишке Глебову и Левушке Пушкину. Мишка был человек отважный и вместе с тем на удивление спокойный; Левушка — напротив, непрестанно оспаривал у Лермонтова звание самой шумливой обезьяны на всей Линии. Наблюдать за этой троицей составляло одно из главных вечерних удовольствий: Глебов ронял слово-два и с видимым равнодушием принимался курить, а оба соперника тотчас начинали острить напропалую и в конце концов падали в изнеможении, утомленные собственными выкриками и хохотом.

Наконец Юрия посетила гениальная идея.

— Лично я отправляюсь на пикник, — объявил он вечером, когда по всему лагерю загорались костры, а часовые сделались особенно нервными.

Глебов посмотрел на него, внимательно прищурившись, и тихонечко зевнул, на миг сделавшись совершенно похожим на аккуратного, гладенького котенка, который забрался на хозяйскую кровать с полным осознанием собственных прав.

Левушка от идеи пришел в восторг и забушевал.

Рассудительный Глебов сказал:

— Надо только так выйти, чтобы часовые не видели… иначе опять нам влетит.

— «Нам»? — переспросил Юрий.

— В общем и целом — да, — сказал Глебов очень серьезно. И поднялся: — Пойду похлопочу насчет закусок. Лев, соверши набег на запас бутылей. И позовем еще Палена — человек храбрый и не болтливый, не выдаст.

Пален идею одобрил и внес свой вклад: у него нашлось шампанское. «Хранил на случай», — объяснил он. Шампанское тотчас конфисковали и присовокупили к общей корзине.

Юрий суетился и бегал больше всех: избирал позицию, готовил часовых и, на случай внезапной атаки горцев, предусматривал пути к отступлению. «Я выставил казака — смотреть, не приближается ли враг, — сообщил он друзьям. — Будем в полной безопасности от внезапных нападений. Паленского денщика с собой не берем, он человек ненадежный — еще брякнет лишнее начальству».

Давясь от смеха, Левушка сказал:

— Хороший ты человек, Лермонтов. Всегда найдешь, чем развлечь друзей. А то, в самом деле, в лагере невозможно стало существовать:

Куда ни сунешься — о боже! — Везде какие-нибудь рожи.

Это, кстати, экспромт.

— Ура Пушкин! — заорал Юрий. — Ну, ты готов? Где Глебов?

— Я здесь. — Михаил вынырнул из полумрака.

Денщики, немилосердно нагруженные провизией, шествовали следом.

— Удивительно — как мы все это слопаем! — задумчиво молвил Глебов, окидывая взглядом свой «обоз».

— Лермонтов всегда готов пособить друзьям, — сказал Лев. — Особенно в таком деле.

— У нас вся ночь впереди, — проговорил Юрий. — Полагаю, справимся. Все-таки мы русские офицеры, а не степные помещицы на покаянии.

Выбирались из лагеря скрытно. Уже совершенно стемнело, и сразу за чертой лагеря обступали совершенно новые впечатления: доносилось отвратительное завывание шакалов — словно несколько гигантских младенцев капризничали и ни за что не желали утешиться и замолчать; от тумана остро пахло водой и сырым камнем; если прислушаться, то можно было уловить журчание воды по скальному дну. В темноте кусты казались гораздо больше, чем были на самом деле. Там, где бежала маленькая речка, поднимался тонкий туман — он безошибочно указывал на местонахождение воды. Ветер укладывал туманные полосы на склон. Дальше, на противоположной стороне долины, заметна была неподвижная фигура часового.

— Вон он, — показал Юрий.

— Кто? — Лев прищурился и вытянул шею.

— Казак, — пояснил Юрий. — Я его нарочно выставил. Так что мы в полной безопасности.

— Ты уже это говорил… Между прочим, никто из нас и не опасается, — заявил Лев.

— За что люблю! — проговорил Юрий с легкой насмешкой.

Костер разводили со всякими предосторожностями. Лермонтов бегал вокруг и, припадая к земле, проверял — не видно ли огня, особенно со стороны лагеря. Наконец дым попал ему в нос, и Юрий ужасно раскашлялся.

— Сядь, — велел ему Глебов. — Отдохни, в конце концов. Больно уж ты хлопотун сегодня.

— Такова моя роль — командира, — сообщил Лермонтов.

— Доволен ты своим отрядом? — поинтересовался Пален.

Юрий пожал плечами:

— Я с ними был только четыре дня в деле. Не знаю еще хорошенько, до какой они степени надежны. Будет еще случай раскусит..

— Смотри только, чтобы сперва тебя не раскусили, — сказал Пален.

Левушка добавил:

— Пополам…

Юрий надул губы:

— Очень смешно.

— Так и сиди, — умоляюще проговорил Пален. — Я буду тебя рисовать.

— В таком виде? — спросил, стараясь не шевелить губами, Лермонтов.

— Тебе очень идет. Писаный красавец будешь. Особенно с этой щетиной на подбородке.

— Это не щетина, а щегольская растительность. Дорохов меня так и называет — столичный фат. Самолично слышал.

— Ну вот Дорохову потом и подаришь. С нежной надписью.

Юрий погрозил Палену кулаком, но Глебов как-то исключительно ловко всунул в гневную руку кусок ветчины. Жест закруглился, перестал быть сердитым, пальцы растерянно сжались — и Юрий машинально сунул ветчину в рот.

— Ну, покуда Лермонтов занят, можно и поговорить, — сказал Глебов. Он растянулся удобнее на земле, взял хлеба и задумчиво уставился в звездные небеса.

— Как тебя, Мишка, угораздило попасть в плен? — спросил Левушка.

— Я уже по всем петербургским гостиным это рассказывал — надоело… — протянул Глебов, жуя. — Просто отъехал на несколько верст от нашего лагеря, и сдуру на санях: зима начиналась. Понесло зачем-то через холмы, поскольку так быстрее. А с холмов снег сдуло, сани стали — тут-то арапы и налетели.

— Какие еще арапы? — уточнил Пален. Ему хотелось внести живость в глебовский рассказ.

— Такие. Так бабушка Арсеньева говорит. Для нее все, что не бело и сердцу не мило, то все «арап».

— Это правда, Лермонтов? — Пален повернулся к Юрию.

— Правда… — сказал Лермонтов, мысленно представляя себе среди звезд бабушку.

Елизавета Алексеевна не хотела, чтобы Юрий выходил в отставку. Не сейчас. Что за новость, в самом деле! Как это — он уйдет; а как же Владимиры, Станиславы? Как же красные ленточки на штатском сюртуке? И что за радость именоваться пехотным поручиком в отставке — можно подумать, неудачника Юрия Петровича Лермонтова в роду мало, другой понадобился! Конечно, насчет опасности боевых действий бабушка немало думала сама с собой — но неведомым путем всегда знала: Юрочку отмолит, выпросит, незримыми руками Ангелов и Заступницы из любого боя вынесет… Покуда Мишель жив-здоров, с Юрием тоже ничего не случится. В это Елизавета Алексеевна верила крепко.

Где-то далеко, под пышно рассыпанными звездами, хрупкий, как кукла, корнет Глебов негромко произносил какие-то слова, и являлись в темноте картины: налетающие горцы, дергающиеся по предательской черной земле сани, а после все исчезало под мешком, наброшенным на голову…

— Всегда с оружием ездил, а тут… и прута в руке не оказалось, чтобы защититься, — довершил он.

— А сбежал-то ты как? Как сбежал? — приставал Левушка.

— За меня деньги назначили, так что через месяц попросту явились какие-то другие кунаки — и выкрали…

— Странно, что такая история имела успех у петербургских дам, — заметил Юрий, не поднимая головы.

— Ну, дамам я, возможно, немного по-другому излагал… с подробностями…

Посмеялись немного.

Левушка Пушкин предложил распить первую бутылку, и пока Пален зубами вытаскивал пробку, привязался к Юрию:

— Ты, Маешка, штабной, — а вы, штабные, убийственно прожорливы, так что есть план выпустить вас на чеченские поля, вместо саранчи, дабы вы произвели там опустошение.

— Где ты слышал такой план? — осведомился Юрий.

— Казаки говорят…

— Правда, Лермонтов, — вмешался Пален, — для чего ты перешел в штаб?

Юрий сморщился:

— Очень интересное занятие — командовать взводом мушкетеров… Данзас, конечно, командир хороший, душевный и сердечный, — ты, Лев, его, должно быть, лучше моего знаешь…

Лев, с набитым ртом, кивнул и принял важный вид.

— А! — Юрий махнул рукой и, уронив ее, стукнул кулаком по земле. — Каждый день одно и то же. Пехотный взвод! Застрелите меня! Из мушкета!

Опять засмеялись.

Пален отложил альбом.

— Покуда я вас тут для потомства запечатлеваю, вы все выпьете и сожрете… Особенно которые штабные…

— А меня почему-то стал настораживать наш часовой, — задумчиво произнес Левушка.

Лермонтов приподнялся, глянул в сторону дозорного казака.

— А что с ним не так?

— Какой-то у него тревожный вид.

— Ну вот как ты, Лев, отсюда видишь — какой у него вид? Стоит себе, чурбан чурбаном, есть-пить не просит. Обычный часовой, жертва судьбы. Налейте мне еще.

Часовой действительно приобрел подозрительную осанку: он чуть наклонился на сторону, вглядываясь в ночную тьму, и выставил руку с ружьем, как бы готовый выстрелить в любое мгновение. Так продержался он еще некоторое время, а затем повалился.

Глебов подскочил от неожиданности: катастрофа с казаком случилась у него на глазах.

— Фу-ты, напугался! — выдохнул он. И посмотрел на Юрия с комической укоризной.

— А, попались! — возликовал Юрий. — Ну, кто еще испуган?

Он обвел взглядом своих товарищей. Один из денщиков выпучил глаза, другой поспешно зарылся лицом в корзину — как бы выискивая, что там еще затерялось на дне.

Пален засмеялся:

— Итак, наш единственный часовой пал.

— Упал — сказать вернее, — поправил Юрий. — Каюсь. Плохо укрепил его, каналью.

— Из чего состоял покойный? — строго осведомился Лев Пушкин.

— Докладываю вашему благородию, — жалобным тоном откликнулся Юрий. — Покойный состоял из двух скрещенных палок, одной старой бурки и одной старой шапки… Погоди, я нарисую. Он заслуживает памяти человеческой — отменный был храбрец. Пален, дай альбом.

Выхватив альбом, Юрий принялся быстро чертить: в свете костра явился на листе казак с преужасными усами и гигантской бородой; его маленькие глаза были с натугой вытаращены, рот в бороде открыт в форме буквы «О», точно у рыбы. Шапка нахлобучена на брови, плечи вздернуты.

— Вот, приблизительно так… — скромно сказал Юрий, отодвигая альбом.

Отчего в ту ночь все казалось особенно смешным? Никогда, даже во времена «маркиза де Глупиньона», они так не смеялись…

* * *

— Неужто ничего глупее вы сочинить не сумели? — тихо, с хорошо скрываемой — и столь же хорошо ощутимой — яростью, проговорил князь Васильчиков. Он обращался к Николаю Мартынову.

Тот слушал поначалу молча. Не столько даже слушал, сколько подбирал в уме подходящие выражения, чтобы «достойно ответить». Наконец вскинул голову.

— Он знал, — сказал Мартынов. — Ему все было достоверно известно. И про ружья, и про то, что я находился на этом участке…

— Вы не должны были выходить в отставку, — холодно резал Васильчиков. — Своим поступком вы подтвердили все его подозрения, включая наихудшие.

— У меня множество оснований было выйти в отставку! — Мартынов очень постарался рассердиться, и это у него отчасти получилось. — Моя семья — мать, сестры во мне нуждаются. Обстоятельства требуют моего присутствия дома… А для таких, как Лермонтов, у меня наготове версия шутовская. Этому он охотнее поверит и не станет докапываться до правды.

Васильчиков высоко задрал брови. Весь его вид говорил против «шутовских версий». Князь Александр Илларионович не любил шутов, вообще — был серьезен и временами глубоко увлекался идеей составить схему общих государственных перемен для обновления и улучшения России в пользу славянской ее составляющей. Он даже начинал — перечислял на бумаге несколько пунктов, но потом как-то все забрасывалось. Требовалось время, чтобы набраться опыта. Однако явные дураки раздражали Васильчикова всегда.

— Один другого стоит, — проговорил он. — Какой еще шутовской вариант?

— Лермонтову, если спросит, я скажу, что вышел в отставку потому, что мне мундир нашего полка не нравился, — сказал Мартынов.

Васильчиков подумал немного.

— Да, у Лермонтова это может и пойти, — согласился он неожиданно. И глянул на Мартынова с одобрением: не ожидал от дурака подобной сообразительности!

Мартынов покраснел. Ему и приятно было одобрение князя, и чуть досадно: почему это Васильчиков так легко взял над ним верх?

Александр Илларионович сказал:

— Но в любом случае Лермонтов должен погибнуть. Он сейчас на самых опасных участках — не может быть, чтобы его не зацепили чеченцы. А вот если этого не случится… Тогда уж и не знаю, как нам быть.

— «Нам»? Вы разве тоже принимаете участие?

Васильчиков вздохнул почти с сожалением:

— Я должен проследить за тем, чтобы во время ревизии, производимой бароном Ганом, в комиссии коего я имею удовольствие состоять, не всплыли лишние обстоятельства. А Лермонтов мало что герой — он болтун и может, сам не думая, наговорить ненужных вещей. Учитывая его шашни с Дороховым…

— Я думал, они враги, — неуверенно проговорил Мартынов.

Решение об отставке он принял внезапно, ни с кем не посоветовавшись, и теперь ему казалось, что почва постепенно уходит у него из-под ног. Васильчиков определенно вил из него веревки. Предложение пропустить чеченцев с «отбитыми» у русских ружьями Мартынов получал от одного «серого человека», фамилию которого не знал. Ему обещали безопасность и продвижение по службе. Продвинули до майора — чин был получен уже при отставке. Несколько раз такие дела сходили Мартынову с рук. Потом он наткнулся на Дорохова.

Руфин слыл человеком недалеким. Он не должен был догадаться. Лермонтов также не отличался большим умом. Князь Васильчиков все рассчитал по схеме, однако упустил важную вещь, которая в схему не укладывалась: и Руфин, и Юрий обладали звериной интуицией, совершенно животным чутьем на опасность. Не имея возможности что-то доказать или объяснить, они безошибочно поворачивались в ту сторону, где притаилась засада. Даже если эта засада была сделана безупречно. Даже если в том месте — согласно всем теориям, картам и выкладкам — никогда в жизни не могло быть никакой засады. Они попросту знали — и все.

Васильчиков сказал Мартынову:

— Оставайтесь пока на Кавказе. Съездите в Пятигорск, подлечитесь. Поухаживайте за какими-нибудь барышнями. Когда понадобится, я скажу вам, что делать.

У него была назначена вторая встреча — с Беляевым.

«Серый человек» ждал его, обложившись бумагами, очень озабоченный и занятой. Документы для комиссии были подготовлены. Обсуждалась возможная реорганизация края, для молодого Васильчикова — широчайшее поле деятельности, дабы изучить проблему и начать на практике разбираться в составлении схем и графиков. В дальнейшем Васильчиков хотел стать видным деятелем российской внутренней политики, реформатором. Беляев всячески ему в этом содействовал, объяснял и показывал.

Они провели несколько упоительных часов, сверяя цифры и тасуя местности, аулы и военачальников.

Между прочим Беляев сказал:

— Вы разобрались с Мартыновым?

Васильчиков удивился:

— Он допустил ошибку, но исправлять ее теперь уже, я думаю, поздно.

— Полагаете, его отставка — это фактическое признание?

— Полагаю, да. Но вряд ли Лермонтов начнет об этом задумываться всерьез.

— Этот Лермонтов — не начнет, — сказал Беляев и задумчиво пожевал губами. По его лицу побежали разнообразные морщины, он съежился и стал почти неразличим в полумраке палатки.

Васильчиков терпеливо ждал продолжения тирады, но Беляев молчал. Неожиданно в этом молчании Александру Илларионовичу почудилось нечто зловещее. Очень осторожно он разрушил тишину.

— Прошу прощения — что означает выражение «этот» Лермонтов? Разве существует еще «тот»? Насколько мне известно, отец его умер…

Беляев неожиданно усмехнулся. Усмешка вышла неприятной, как будто он не улыбался, а пытался вытол кнуть языком из-за щеки что-то гнилое.

— У «нашего» Лермонтова есть брат-близнец… двойник, о котором никто не знает, — сказал Беляев с потаенным наслаждением от произносимого. — Должно быть, ублюдок. Кстати, неизвестно в точности, который из них — ублюдок: наш кавказский герой или тот, второй. Но вот что я знаю достоверно: один из них чрезвычайно умен. Вы меня поняли?

— И они… не ненавидят друг друга? — спросил Васильчиков тихо.

Он знал — теоретически — что должен не верить такому ошеломляющему сообщению, что просто обязан удивляться, переспрашивать, уточнять, но… не мог. Откуда-то взялась уверенность в том, что Беляев говорит правду. Беляев редко делился сведениями, но если уж открывал рот, то сообщал только абсолютно точные факты.

— Насколько мне известно, они никогда не вступали друг с другом в противоречия, — сказал Беляев, перекладывая бумаги из одной стопки в другую. Казалось, сейчас «серого человека» уже заботит нечто совершенно другое, не имеющее никакого отношения к теме разговора.

— Ни зависти, ни злости, ни даже простой ревности… — Васильчиков сам не понимал, зачем произносит вслух все эти речения.

Многое для Васильчикова вдруг объяснилось — теперь. По крайней мере, те поступки Лермонтова, которые, по мнению князя, прежде не имели никакого смысла, были лишены «психологического» объяснения. К примеру — хождения Лермонтова к религиозному писателю Муравьеву, известному паломнику в Иерусалим, у которого в доме он сочинил свою «Ветку Палестины». Еще только вчера Лермонтов метал филиппики в «надменных потомков известной подлостью прославленных отцов», за что попал под следствие, — и вот, состоя под следствием за выступление против Лучшего Общества, преспокойно размышляет себе о лампадах и Гробе Господнем… И это — только один случай, а сколько всего их было!

— Они сообщатся друг с другом, — продолжал Беляев преспокойно. — Рассказывают друг другу малейшие подробности своей жизни. Полагаю, это обыкновение завелось у них с самых ранних лет, дабы удобнее было выдавать одного за другого. Рано или поздно тот, второй, узнает вещи, которые позволят ему сделать… нежелательные выводы. Дело, конечно, совершенно ничтожное — я разумею, этот десяток ружей, — но всплывать не должно. Меня просили об этом специально. Специально, — повторил он с равнодушным видом.

— Да, да… — пробормотал Васильчиков.

Беляев, не отрывая глаз от бумаг, продолжал:

— В определенной степени нам может быть неудобен Алексей Столыпин, которого называют «Монго». Кажется, он сильно привязан к Лермонтову. Но и здесь возможна лазейка: у меня есть основания полагать, что Монго любит только одного из двоих. Второй вряд ли вызывает у него нежные чувства. На этом рекомендую сыграть.

— Боже, боже… — повторял, потрясенный, Александр Илларионович. — Мне и в голову не приходило…

— Это никому не приходило, — холодно молвил Беляев.

Васильчиков был так растерян, что у него вырвалось поневоле:

— А вы как догадались?

Беляев наконец поднял голову и встретился с ним взглядом. Васильчикову, по молодости лет впечатлительному, почудилось, что он разговаривает с явлением потустороннего мира — такими пустыми, затягивающими были эти серые глаза.

— У меня имелись собственные причины задуматься над личностью гусарского корнета Лермонтова, — проговорил Беляев. — Я навел некоторые справки…

— И государь знает?

— Полагаю, да.

— А кто еще?

— Еще? Мы с вами да этот Монго. Вероятнее всего, тем круг «знающих» и ограничивается. Закончим на том, ваше сиятельство. У меня много дел — да и у вас, я думаю, забот поприбавилось.