"Николай I" - читать интересную книгу автора (А. Сахаров (редактор))ГЛАВА ВОСЬМАЯКогда он вернулся к Рылееву, тот уже умылся, побрился, скинул халат, надел фрак, хотя и домашний, но щёгольский, тёмно-коричневый, «пюсовый»[31], с модным, из турецкой шали поджилетником и высоким белым галстуком. Выйдя в залу, он в разговоре с гостями, как всегда, оживился и с лихорадочным блеском в глазах, лихорадочным румянцем на щеках казался почти здоровым. Утрешнего Рылеева Голицын не узнал – зато узнал давнишнего: лицо худое, скуластое, смуглое, немного цыганское; глаза под густыми чёрными бровями, огромные, ясно-тёмные; женственно-тёмные губы с прелестною улыбкою; вьющиеся волосы тщательно в колечки приглажены, на виски начёсаны, а на затылке упрямый хохолок мальчишеский. И весь он – лёгкий, как бы летящий, стремительный подобно развеваемому ветром пламени. Через час вслед за Голицыным приехал Оболенский с Трубецким. Рылеев увёл их в кабинет, затворил дверь в залу, где собралось уже много народу, и прямо начал о восстании. – Все мы полагаемся на вас, Трубецкой, в принятии мер в теперешних обстоятельствах, ибо случай такой, какого упускать нельзя. – Неужели, Рылеев, вы думаете действовать? – Действовать, непременно действовать! Сами обстоятельства призывают к начатию действий. Теперь или никогда! Случай единственный, и если мы ничего не сделаем, то заслужим во всей силе имя подлецов, – сказал Рылеев, глядя на него в упор. – А вы что думаете, князь? – Думаю, что надобно прежде узнать, какой дух в войсках и какие средства Общество имеет. – Какие бы ни были средства, отступать уже нельзя, слишком далеко зашли. Может быть, нам уже изменили и всё уже открыто. Вот, извольте прочесть, – подал он письмо Ростовцева. Трубецкой едва заглянул в него: не мог читать от волнения. – Это что же, донос? – Как видите. Ножны изломаны, и сабель спрятать нельзя. Мы обречены на гибель. – Да ведь не только сами погибнем, но и других погубим. А мы не имеем права никого губить, никого губить, вот… – начал Трубецкой и подумал: «Теперь надо всё сказать, объявить, что желаю отойти от Общества». С этим и ехал к Рылееву. Но язык не поворачивался: так невозможно было это сказать, как оскорбить, ударить по лицу человека невинного. Звонок за звонком раздавался в передней. – Что так много наезжают? – спросил Трубецкой. – О курьере услышали, – ответил Рылеев и, помолчав, спросил: – Какую же силу, князь, вы полагаете достаточной? – Несколько полков. По крайней мере, тысяч шесть человек или хотя бы один старый гвардейский полк, потому что к младшим не пристанут. – Так нечего и хлопотать: за – два полка, Московский и лейб-гренадерский, я отвечаю наверное! – воскликнул Рылеев. – Это только слова, – проговорил Оболенский. – Напрасно ты берёшься отвечать так твёрдо: мы не можем поручиться ни за одного человека. Рылеев взглянул на Оболенского и ничего не ответил, только пожал плечами и заговорил о плане восстания. То лёгкое, летящее, стремительное, подобное развеваемому ветром пламени, что было в нём самом, передавалось и всем окружающим. Как будто он приказывал – и нельзя было противиться. Трубецкой, слушая Рылеева, сам мало-помалу увлёкся – так струна, смычком не задетая, отвечает рядом звенящей струне, – и начал развивать свой план: – Мой план таков. Как скоро собраны будут полки для новой присяги и солдаты окажут сопротивление, то офицерам вывести их к ближнему полку, а когда тот пристанет, – к следующему, и так далее. Когда же полки почти всей или большей части гвардии будут собраны вместе, – требовать прибытия государя цесаревича. Так будет соблюдён весь вид законности и упорство полков сочтено верностью, но цель Общества уже потеряна. Если же известие к цесаревичу не будет послано, то идти к Сенату и требовать издания манифеста, в коем объявить, что назначаются выборные люди от всех сословий для утверждения, за кем остаться престолу и на каких основаниях. Между тем Сенат должен утвердить Временное Правление, пока не будет учреждена Великим Собором народных представителей новая конституция российская. По объявлении же сего манифеста войскам непременно выступить из города и расположиться близ лагерем, дабы сохранить и посреди самого бунта совершенную тишину и спокойствие, тишину и спокойствие – вот… «Революция на розовой воде», – вспомнилось Голицыну. – Прекрасный план, Трубецкой, – сказал Рылеев. – Только боюсь, не долго ли будет от полка к полку ходить? И разве это непременно нужно? – Непременно. Как же иначе? – А так – прямо на площадь. Я полагаю, что довольно одной роте взбунтоваться, чтоб совершился переворот. Хоть пятьдесят человек придёт, я становлюсь в ряды с ними! – воскликнул Рылеев, и глаза его загорелись таким огнём, что Трубецкому стало жутко. Он вдруг замолчал и почувствовал, что говорил совсем не то, что надо. За дверью стоял гул голосов. Говорили все вместе, кричали, спорили. Слов не было слышно, но крик был такой, что казалось, вот-вот подерутся. Вдруг с шумом распахнулась дверь, и в комнату вбежал лейб-гвардии Московского полка штабс-капитан князь Щепин-Ростовский[32], весь красный, потный, растрёпанный, взъерошенный, неистовый, похожий на пьяного или сумасшедшего. – Ну и к чёрту вас всех, подлецы, трусы, изменники! – вопил он, потрясая кулаками. – Делайте что знаете, а я… – Чего вы, сударь, кричите? Мы не глухие, – остановил его Рылеев спокойно, и тот на мгновение опешил. – Послушайте, Рылеев, не могу я больше с ними! С этими филантропами ничего не поделаешь! Тут просто надобно резать, резать, да и только! А если не хотят, я первым пойду и на себя донесу. – Да замолчите же, чёрт вас побери! – вскочил Рылеев и затопал ногами. – Взбесились вы, что ли? И чего лезете? Разве не видите, мы делом заняты. Ступайте, ступайте вон! – схватил он его за плечи и, хотя казался маленьким, слабеньким перед огромным Щепиным, так ловко повернул и вытолкал из комнаты, что Оболенский с Голицыным не успели опомниться, как всё уже было кончено. Рассмеялись. Но Трубецкому было не до смеху. – Ну вот, слышали? Это что же такое, Рылеев? А? – пролепетал он, бледнея. – Ничего, Трубецкой, не беспокойтесь. Он только так говорит. Я его уйму. Он у меня в руках. Крикун, буян, а сердце доброе. – Сердце доброе, а резать хочет, – продолжал Трубецкой. – И не он один, а все. Только о крови, об убийствах и думают. Нет, господа, я не могу… Бог видит душу мою: я не был никогда ни злодеем, ни извергом и произвольным убийцей быть не могу, не могу – вот… «Я желаю отойти от Общества», – хотел сказать и не сказал: опять язык не повернулся. Чем больше хотел, тем меньше мог. – Ну, я пойду, – вдруг поднялся и подал руку Рылееву со странно внезапной поспешностью. – Куда вы? Постойте. Как же так? Ведь мы ещё не решили… – Да что же решать? Всё равно не решим. – А ведь, пожалуй что так: не решим. А может, и решать не надо. Обстоятельства покажут… Ну, ладно, с Богом! Значит, до завтра? – положил ему руки на плечи и приблизил лицо к лицу его так, что он почувствовал его дыхание. – А вы, Трубецкой, на меня не сердитесь? Не сердитесь, голубчик, ради Бога! – улыбнулся детски нежной улыбкой. – Уж виноват, сам знаю, что виноват! Распоряжался, не слушался, вольничал. Ну, да уж этого больше не будет, конечно. Завтра вы диктатор, а я рядовой, ваш раб верноподданный. Пикни только кто против вас – своими руками убью! Ну, Христос с вами! – хотел его обнять, но тот отшатнулся и побледнел ещё больше. – И обнять не хотите? Так, значит, сердитесь? – заглянул ему прямо в глаза Рылеев. Трубецкой думал только о том, как бы уйти поскорей: боялся, чтобы опять дурно не сделалось. Вдруг обнял и поцеловал Рылеева. «Целованием ли предаёшь Сына Человеческого?» – подумал и выбежал из комнаты. Опомнился только на площадке лестницы. Почувствовал, что кто-то держит его за полу шинели. Оглянулся и увидел Оболенского. Он что-то говорил ему. Трубецкой долго не мог понять что, наконец понял: – А всё-таки будете завтра на площади? Сделал над собой усилие. – Да что ж, если две какие-нибудь роты придут, что может быть? Кажется, всё тихо пройдёт, – ответил почти спокойно. – А всё-таки будете? – не отставал Оболенский, держал его за полу. Но Трубецкой уже ничего не ответил, вырвался, выбежал на улицу, бросился в карету, крикнул кучеру: «Домой!» – захлопнул дверцу и забился в угол ни жив ни мёртв. В карете пахло чайною розою – милым Катюшиным запахом. «Ещё не знает! А ведь узнает когда-нибудь», – подумал с новым ужасом. «А всё-таки будете завтра на площади?» – опять прозвучало в ушах. Вскочил, потянулся к окну, хотел опустить стекло и крикнуть кучеру: «Назад, к Рылееву!» Но ослабел, изнемог, упал на подушки – как будто весь вдруг сделался мягким, жидким. |
||
|