"Футбол 1860 года" - читать интересную книгу автора (Оэ Кэндзабуро)

3. Мощь леса

Автобус резко останавливается посреди леса. Впечатление, что произошла авария. Поддержав чуть не скатившуюся на пол жену, спавшую на заднем сиденье, до половины закутавшись в одеяло, как мумия, и водворяя ее на место, я испугался, представив себе, что могло случиться с ней, если бы так противоестественно прервали ее сон. Перед автобусом, преграждая ему путь, стоит молодая крестьянка с огромным тюком за плечами, у ее ног примостился какой-то зверек. Присмотревшись, я неожиданно для себя обнаруживаю, что это ребенок, его голый зад и желтая кучка, необычайно яркая на фоне темного леса, отчетливо видны. Лесная дорога, зажатая с двух сторон рядами огромных вечнозеленых деревьев, отсюда резко идет под уклон, и поэтому кажется, что и крестьянка, и ребенок у ее ног парят в воздухе, сантиметрах в тридцати от автобуса. Я смотрю, инстинктивно подавшись влево. Меня охватывает чувство огромной опасности, и я готов к тому, что из-за погруженного во тьму утеса, каким видит окружающее поврежденный правый глаз, внезапно выскочит и нападет на меня невообразимо страшное чудовище. Ребенок все еще сидит на корточках. Я сочувствую ему, и меня, так же как и его, охватывает нетерпение, страх, стыд. Над лесной дорогой, стиснутой стенами темных густых зарослей вечнозеленых деревьев и бегущей точно по дну глубокого ущелья, протянулась узкая полоса зимнего неба. Послеполуденное небо медленно струится, бледнея, точно меняющий цвет поток. Вечереет, небо прикрывает огромный лес, как раковина — моллюска. Становится страшно при мысли, что ты заживо погребен. Хоть я и вырос в лесу, каждый раз, возвращаясь через лес в свою деревню, не могу отделаться от этого гнетущего состояния. Это захватывающее дух состояние передается из поколения в поколение от давно ушедших предков. Преследуемые могущественным Тёсокабэ[1], они уходили все дальше и дальше в леса и наконец, найдя веретенообразную долину, которой чудом удалось устоять под натиском леса, поселились в ней. В долине били ключи великолепной воды. И ощущение, которое испытал первый мужчина нашего рода, встав во главе небольшой группы беглецов, когда в поисках долины, нарисованной силой его воображения, вступил во мрак девственного леса, передалось сейчас мне. Тёсокабэ — страшный великан, человек из чужого мира — существует везде и во все времена. Когда я не слушался, бабушка пугала меня: вот придет из леса Тёсокабэ, и раскаты его голоса, будто страшный великан Тёсокабэ жив и поныне, слышал не только я, мальчишка, но и сама восьмидесятилетняя бабушка-Автобус от ближайшего к нашей деревне города, где мы садились, шел уже пять часов. На перевале все пассажиры, кроме нас с женой, пересели в другой автобус, идущий к морскому побережью. Наша дорога врезается в самую чащу леса, достигает долины, бежит вниз по течению реки, берущей начало в этой долине, потом снова сливается с шоссе, которое соединяет перевал с морским побережьем, и вот теперь она приходит в запустение. Стоит только подумать, что дорога в лесной чаще, по которой мы едем, при ходит в запустение, и сердце прокалывает острая боль. Мрачный зеленый лес, кажущийся совсем черным из-за огромных криптомерии, сосен и кипарисов, пристально смотрит на нас, крыс, пойманных разбитой дорогой.

Я увидел только резкое движение губ крестьянки, подавшейся назад под тяжестью огромного тюка, она что-то говорила, опустив голову. Ребенок встает и, поспешно натягивая штанишки, оглядывается на то, что сделал, едва не вступив в кучку ногой. Крестьянка стремительно дает ему подзатыльник. Потом, грубо подталкивая ребенка, охватившего руками голову, чтобы уберечься от нового удара, идет с ним к автобусу. Взяв пассажиров, автобус снова движется в угрожающем безмолвии леса. Крестьянка и ребенок прошли в самый конец и расположились на сиденье перед нами. Мать села у окна, ребенок — с краю, у прохода, обхватив деревянный подлокотник, и в поле нашего зрения оказались его стриженая голова и профиль обтянутого бледной кожей лица. Жена внимательно посмотрела на мальчика красными, как сливы, глазами, в которых еще видны были следы опьянения. Ребенок привлек и мой неприязненный взгляд. И голова его, и цвет лица воскресили самые тягостные воспоминания. Стриженая голова, лицо без кровинки полны яда, способного довести до безумия, особенно такого человека, как жена, чьи восприятия перенасыщены, и достаточно лишь небольшого толчка, чтобы они начали выпадать в кристаллы. Вид его сразу же возвращает нас к тому дню, когда нашему ребенку удалили опухоль на голове.

В то утро мы с женой ждали у лифта для больных на этаже, где находилась операционная. Наконец двери открылись, и мы увидели металлическую кабину; внутренняя дверь из голубой проволочной сетки не поддавалась, сестра никак не могла открыть ее.

«Мальчик не хочет, чтобы его оперировали», — сказала жена и откинулась назад, будто в страхе пытаясь убежать и в то же время стараясь, насколько возможно, рассмотреть, что происходит за сетчатой дверью.

Сквозь голубую сетку в голубоватом мраке, словно летом, в тени деревьев, видна бритая, точно у преступника, голова ребенка, лежащего на кровати с колесиками. Безжизненно-белая, точно присыпанная мукой кожа, веки плотно сжаты и похожи на складки. Когда я, встав на цыпочки, взглянул на его голову, беспомощность, безжизненность исчезли, опухоль же, налитая яркой кровью и мозговой жидкостью, прилепившись к голове ребенка, жила энергично, упорно. Опухоль преобладала над всем. И хотя она всего лишь часть организма, тем не менее заставляет почувствовать ее необъяснимую, неподвластную организму силу. Кто знает, может быть, я и жена — супруги, породившие ребенка и опухоль, наделенную неподвластной организму силой, — проснувшись однажды утром, обнаружим, что на наших головах появились полные жизни наросты и между мозгом и опухолями быстро и энергично циркулирует, нескончаемо обновляясь, огромное количество мозговой жидкости. И тогда мы тоже с бритыми головами, как у преступников, направимся, наверное, в операционную. Сестра решительно ударяет ногой по сетчатой двери. От толчка ребенок широко раскрывает темно-красный, как рана, беззубый рот и начинает плакать. В то время он еще был способен на самовыражение с помощью плача.

«Врач сказал: мы вернем вам ребенка, но, мне кажется, вернет он нам удаленную опухоль», — тяжело вздохнув, сказала жена, когда сестра с кроваткой, где лежал ребенок, скрылась за тяжелой дверью операционной.

Тогда я понял, что жена гораздо отчетливее, чем бледный, тихо лежащий с закрытыми глазами ребенок, почувствовала реальность существования налитой кровью опухоли. Операция длилась десять часов. Из нас двоих, безумно уставших от ожидания, одного меня три раза приглашали в операционную, чтобы перелить кровь ребенку. Во время последнего переливания, когда я увидел голову ребенка, залитую и его собственной, и моей кровью, мне показалось, что она варится в кипящем мясном бульоне. В моем мозгу, отупевшем от потери крови, удаление опухоли у ребенка запечатлелось как удаление чего-то у меня самого, и я по-настоящему ощутил острую боль. Мне с трудом удалось подавить желание спросить терпеливо оперировавших врачей: не лишаете ли вы сейчас меня и моего сына чего-то действительно важного? И вот ребенок вернулся к нам существом, единственная человеческая реакция которого — спокойно смотреть на нас своими карими глазами, и я почувствовал, что у меня удалили какой-то нервный узел и беспредельная тупость стала моим неотъемлемым качеством. Причем ущерб, который нанесло это удаление, был ясен не только самому ребенку и мне, но еще отчетливее его осознавала жена.

Когда автобус въехал в лес, жена притихла, время от времени прикладываясь к плоской бутылке виски. В глазах пассажиров — местных жителей строгих правил — это носило скандальный характер, но у меня не было желания удерживать ее. Однако, перед тем как заснуть, жена приняла решение начать новую жизнь в деревне трезвой и выбросила бутылку с остатками виски. Я тоже надеялся, что опьянение, усыпившее жену, будет последним в ее жизни. Но теперь, когда я увидел, с каким чувством налитые кровью глаза проснувшейся жены смотрят на голову крестьянского мальчика, я отбросил радужную надежду, что она сможет начать новую, трезвую жизнь.

Я желал только одного: чтобы потрясение, пережитое женой из-за несчастья с нашим ребенком, не обострилось сейчас особенно тяжело, но убедился, что желание мое не сбылось. Дыхание жены становилось прерывистым и хриплым. Она, видимо, уже жалела, что выбросила виски.

Кондукторша, выпятив для равновесия живот, проходит в конец автобуса. Молодая крестьянка, игнорируя ее, смотрит в окно, сурово сдвинув брови. Ребенок тоже не реагирует на кондукторшу, но, наблюдая за ним, я вижу, что он напрягается все сильнее. Видимо, крестьянка и ребенок сели рядом с нами, чтобы быть подальше от кондукторши.

— Билеты, — напоминает она.

Сначала крестьянка оставляет без внимания этот призыв, но вдруг разражается потоком слов. Она возмущается требованием оплатить проезд от перевала до долины. Они с ребенком прошли две трети расстояния от перевала. Если бы ребенок не занемог животом (говоря это, крестьянка трясет за плечо ребенка, ухватившегося за деревянный подлокотник), они бы и пешком дошли. Кондукторша объясняет, что новая минимальная плата за проезд установлена именно за расстояние от перевала до долины. Поскольку линия эта не загружена, автобусная компания разработала новое положение. Логика кондукторши, казалось, подавила крестьянку. Вдруг на ее румяном, до этого сердитом лице появляется хитрая улыбка; слова ее поразили и в то же время рассмешили меня. Крестьянка захихикала и сказала с облегчением:

— Нет денег.

Ребенок по-прежнему сидит бледный, напряженный. Кондукторша отступает, снова превратившись в беспомощную деревенскую девушку, и идет к водителю советоваться. Я надеюсь, что хихиканье крестьянки растопит напряжение, в котором пребываем мы с женой. Повернувшись к ней, я улыбаюсь, но вижу, что у жены вся шея покрыта гусиной кожей, глаза, обращенные к мальчику, сверкают, точно излучая жар. Поняв, что надвигается беда, я теряюсь. Внутри у меня все клокочет, будто одна за другой взрываются шутихи. Почему я не остановил жену, когда она выбрасывала бутылку с виски? И я принимаю первое пришедшее на ум решение:

— Сойдем с автобуса. Така должен ждать нас на остановке, н мы попросим кондукторшу передать ему, чтобы он выехал на машине нам навстречу.

Жена вяло, точно водолаз, преодолевающий сопротивление воды, наклонив голову, с сомнением смотрит на меня. Я чувствую, что она колеблется между гнездящимся в ней страхом и страхом от сознания, что ее выведут из автобуса посреди леса. Страх перед лесом все возрастает, и я, не дожидаясь, чтобы он окончательно пригвоздил ее к сиденью, смотрю как бы со стороны на себя, стремящегося уговорить жену, и вижу, что я и сам хочу как можно быстрее бежать от этого крестьянского мальчика с бритой головой и синевато-бледной кожей — точной копии нашего ребенка.

— А что если телеграмма не дошла и Така с друзьями не придут нас встречать?

— Даже если нам придется идти пешком, к ночи дойдем до деревни. Смотри, ведь даже этот ребенок собирался идти пешком, — сказал я.

— Тогда я согласна, сойдем, — сказала жена, точно ухватившись за соломинку, хотя беспокойство ее еще не улеглось. Я почувствовал облегчение и жалость к ней. Кондукторша, неумолчно разговаривая с водителем, продолжала посматривать на крестьянку с сыном, якобы не имевших денег на проезд. Я сделал ей знак.

— На автобусной остановке в долине нас должен встречать мой брат. Вы не можете передать ему багаж и сказать, чтобы он ехал нам навстречу? Мы хотим дальше идти пешком, — сказал я.

Но когда кондукторша посмотрела на меня своими тупо-подозрительными, точно заплывшими жиром глазками, я растерялся, поняв, что мне не удалось придумать причину, достаточно убедительную для посторонних.

— Меня укачало в автобусе, — быстро пришла на помощь жена, но кондукторша продолжала подозрительно смотреть на нас. И, не принимая моих объяснений, пыталась сделать вид, что все понимает.

— Автобус до деревни не идет — паводком снесло мост, — сказала она.

— Паводком? Зимой паводок?

— Еще летом паводком снесло.

— И с лета он так и стоит разрушенный?

— По эту сторону моста новая остановка, до нее автобус и доходит.

— Значит, там нас брат и ждет. Зовут его Нэдоко-ро, — сказал я. — Однако почему же до зимы не починили мост, который снесло еще летним паводком?

— Поняла я, приедут за вами на машине, — вмешалась крестьянка, прислушивавшаяся к нашему разговору, — если их там нет, на остановке, мой мальчишка сбегает к Нэдокоро в Кураясики!

Крестьянка по ошибке считает Кураясики названием возвышенности, где стоит наш дом. Ту же ошибку совершали двадцать лет назад мои товарищи по играм. На самом же деле кураясики — амбар в нашей усадьбе. Таких теперь не строят. Но так или иначе, я успокаиваюсь. Если нам придется до вечера идти по лесу, такое испытание, несомненно, прочно посеет в сердце жены новые семена тревоги. А с наступлением ночи поднимется туман, и непроглядно черный лес погрузит ее в совсем уж беспробудный страх.

Из заднего окна удалявшегося автобуса, покинувшего нас на лесной дороге, прильнув головой к голове, на нас смотрели крестьянка и кондукторша. Сын крестьянки, наверное, по-прежнему сидит, бледный, ухватившись за деревянный поручень, и даже не хочет выглянуть в окно. Когда мы поклонились им, кондукторша приветливо помахала рукой, а крестьянка, продолжая улыбаться, непристойно сложила пальцы и погрозила нам. От злости и стыда я покраснел, оскорбленная жена, наоборот, всем своим видом показывала, что с ее плеч свалилась тяжесть. Женой владеет потребность в самоистязании, берущая начало в бескрайней области психологии. В какой-то степени эта ее потребность, видимо, была удовлетворена молодой матерью, живущей бок о бок со своим тихим ребенком, бритоголовым, с дряблой кожей, точной копией нашего. Запахнув пальто, мы идем по прорезанной в красноземе лесной дороге, устланной опавшими листьями, и в лицо нам дует сырой, холодный, наполненный бесчисленными запахами ветер. Каждый раз, когда мы пинаем ногами листья, открывается голая земля, напоминающая блестящее красное брюшко тритона. Я сейчас, не то что в детстве, боюсь даже красной земли. Превратившись в человека трусливого и подозрительного, «точно крыса», я снова восстанавливаю свои прерванные связи с лесом, и потому, совершенно естественно, глаза леса смотрят на меня недоверчиво. Я ощутил это как-то очень остро, и, когда стая птиц с криком стремительно проносилась высоко над громадными деревьями, мне показалось, что ноги мои увязают в красноземе.

— Почему же Така не сказал, когда мы говорили по телефону, что мост снесло паводком?

— Така нужно было сказать очень многое, верно? Он ведь рассказывал о таких потрясающих событиях — и нет ничего удивительного, что ему было не до того, чтобы говорить о ремонте моста, — защищала Такаси жена.

Такаси отправился в деревню за две недели до нас. Со своей «гвардией» он совершил долгое путешествие в «ситроене». Днем и ночью Такаси и Хосио, по очереди ведя почти безостановочно машину, — исключая один час, когда они погрузили ее на паром, переправивший их на Сикоку, — за три дня добрались до деревни. Мы с женой услышали от Такаси, позвонившего нам с почты по междугородному телефону, потрясающую новость, которая, едва успел он приехать в деревню, произвела на него огромное впечатление. Новость касалась случившегося с немолодой крестьянкой по имени Дзин, которая присматривала за нашей усадьбой; ей было разрешено обрабатывать оставшийся у нас клочок земли. Когда родился Такаси, Дзин взяли к нам в няньки. С тех пор она так и осталась в нашем доме. И, выйдя замуж, продолжала жить у нас с мужем и детьми.

Когда Такаси и его друзья остановили машину в самом центре деревни, на площади перед сельской управой, и с вещами на плечах стали подниматься по узкой, крутой, мощенной камнями дорожке, ведущей к нашему дому, им навстречу выбежали, запыхавшись, муж и сыновья Дзин. Их худоба и болезненно-серая кожа привели в ужас Такаси и его друзей, особенно их поразили сыновья — с огромными рыбьими глазами, они напоминали Такаси детей бедняков в Латинской Америке. И эти немощные на вид сыновья Дзин выхватили у них вещи и поволокли наверх. А грустный муж заунывным голосом, который мог показаться и сердитым, пытался что-то втолковать Такаси. Он сильно робел, и Такаси понял лишь одно: до того как он встретится с Дзин, ее муж хочет объяснить ему, что с ней случилось. Он как бы нехотя вынул из кармана сложенную вчетверо вырезку из местной газеты и показал Такаси. На грязном, потертом на сгибах клочке бумаги виднелась большая фотография, несомненно нарушившая в тот день верстку газетной полосы. Взглянув на фотографию, Такаси поразился.

В правой ее половине фотоаппарат запечатлел застывших в напряженной позе, точно на свадебной фотографии, изможденных домочадцев Дзин в летней одежде. Всю левую половину занимала огромная, толстая Дзин. Она полулежала в пестром платье, опираясь на левую руку. Все на снимке, включая и ее, смотрели прямо перед собой печально-терпеливо и настороженно.

Крестьянка, страдающая обжорством. Желудок требует пищи целый день. Работай, муж, работай.

Недавно стало известно, что в нашей префектуре живет самая крупная женщина Японии. Самая крупная женщина Японии — Дзин Канаки, проживающая в деревне Окубо, находящейся в лесном районе на юго-востоке нашей префектуры. Замужняя, 45 лет, мать четверых детей. Ее рост — 1 м 53 см — обычный, но необычен вес — 132 кг. Бюст — 1 м 20 см, талия — 1 м 20 см, толщина руки — 42 см. Дзин-сан[2] не всегда была такой толстой. Шесть лет назад она весила 43 кг, и ее можно было назвать худой. Трагедия началась шесть лет назад. Дзин-сан вдруг почувствовала в руках и ногах конвульсии и потеряла сознание. Через несколько часов она пришла в себя, но с тех пор ее преследует чувство непреходящего, неутолимого голода. Организм ее не может нормально функционировать, если рот ее пуст. Когда еда хоть чуть запаздывает, она начинает громко рыдать, ее охватывает дрожь и в довершение ко всему она теряет сознание.

Сейчас Дзин ест через каждый час. Встав утром, она прежде всего съедает полный горшок вареных овощей, батата и вареного риса с ячменем. Потом до полудня ест гречневые или лапшовые пампушки; в полдень — обед, такой же, как завтрак; до ужина каждый час — гречневые или лапшовые пампушки; на ужин — снова горшок овощей, сушеная редька, жареные бобы, сладкий картофель и вареный рис с ячменем. Таков ее ежедневный рацион. Неимоверный аппетит привел к тому, что в течение трех лет вес ее утроился, и она продолжает полнеть.

Но жертвой этого оказался муж Дзин-сан. Обеспечить необходимое для ее желудка количество пищи — дело совсем не легкое. Одни только гречневые или лапшовые пампушки требуют огромных расходов. Правда, Дзин-сан сама немного зарабатывает шитьем, но для неутолимой потребности ее желудка это капля в море. Сельская управа, войдя в положение Дзин-сан и ее мужа, установила ежемесячное пособие, но и его не хватает.

Рассказ Дзин-сан.

Долго я стоять не могу — через пятнадцать минут устаю. Даже шить и то не могу, сколько нужно. Почти весь день сижу. В автобус влезть не могу, и поэтому, когда нужно поехать в больницу Красного Креста, приходится нанимать грузовик. Ночью сплю плохо. Часто вижу страшные сны.

Такаси растерялся, а муж Дзин сказал, что ему пришлось, чтобы добыть денег, сдать главный дом усадьбы учителю начальной школы, но он договорился с ним, что на время пребывания в деревне Такаси и его друзей тот переселится в школу, в комнату дежурного, и спросил, согласен ли на это Такаси. Выложить все это было для мужа Дзин самым трудным делом.

Дзин сидела в темном углу на полу, далеко от входа; на вид она не казалась подавленной свалившимся на нее несчастьем и лишь повторяла: «Позор, позор, как я разжирела». Если вы захотите привезти Дзин подарок, то лучше всего захватите большую коробку пампушек или чего-нибудь в этом роде!

Когда жена перед отъездом зашла к отцу и рассказала об этом, тот — удивительный человек, несмотря на преклонный возраст, сохранивший способность понять весь комизм и вместе с тем трагизм ситуации, — точно следуя словам Такаси, заказал в фирме и прислал нам полдюжины больших коробок с пампушками. Мы с женой отправились в дорогу только после того, как отослали багажом еду для «самой крупной женщины Японии».

Дорога, по которой мы шли, стиснутая с двух сторон лесом, разворачивалась перед нами в бесконечном однообразии. И поэтому моему единственному глазу, потерявшему способность воспринимать перспективу, казалось, что мы топчемся на месте.

— Небо как будто розовеет, но, может быть, это из-за моих покрасневших глаз? Впрочем, оттого, что глаза налиты кровью, вряд ли предметы будут казаться красными, правда, Мицу?

Я запрокинул голову. Деревья высятся черными исполинами, и создается иллюзия, что они теснят тебя с двух сторон, но узкая полоска серого неба розовеет — и это не иллюзия.

— Закат, вот и все. А кроме того, глаза у тебя уже не красные.

— Я ведь, Мицу, всю жизнь прожила в городе, и у меня не выработалась способность воспринимать этот цвет как цвет заката, — оправдывается жена. — Серый цвет, смешанный с красным, — так выглядит цветная фотография мозга, которую я видела в медицинском справочнике.

Жена все еще блуждает в кругу, ограниченном грустными воспоминаниями: от стриженой головки ребенка, ехавшего в автобусе, к головке нашего сына, а потом к поврежденному содержимому черепной коробки. Из ее глаз совсем исчезли признаки опьянения, и теперь, уже не налитые кровью, они превратились в две темно-серые впадины. Кожа на ее лице сплошь в мелких чешуйках, как листья кипариса. Когда все это вихрем пронеслось в моей голове, я ощутил во рту соленый вкус страха.

Как разъяренный зверь, взметая землю и сухие листья, на нас летит джип. Приближение джипа восстановило перспективу, и я освободился от чувства, будто топчусь на месте.

— Така приехал!

— А где же «ситроен»? — с сомнением спросил я, осаживая жену, в голосе которой неподдельная радость, хотя и сам в стремительно летящем джипе увидел проявление характера долгожданного головореза Така.

— Это Така, Мицу, — убеждала меня жена.

Джип в пяти метрах от нас, взметнув облако краснозема, ткнулся носом в заросли сухой травы у обочины, проскреб крылом по дереву и встал, а потом на той же скорости помчался назад и наконец, перестав метаться, остановился. Жена сразу же выскользнула из-под моих рук, которые я раскинул в стороны, чтобы защитить ее от мчавшегося на нас джипа, и они повисли плетьми. Я надеялся, что Такаси, который, свесившись с сиденья, высунул голову, не заметил этого.

— Привет, Нацу-тян[3], привет, Мицу, — беззаботно поздоровался с нами Такаси, похожий на пожарного в резиновом дождевике с капюшоном, свисающим на плечи.

— Спасибо, Така, — улыбнулась ему жена, к которой вернулось оживление, утраченное в автобусе.

— Мост, говорят, разрушен?

— Угу. Наш «ситроен» кое-как добрался до деревни, но гнать его снова сюда, чтобы встречать вас, — этого бы он не вынес. Одолжил джип у лесничего. Он еще помнит меня и в придачу к джипу дал резиновый дождевик, — с простодушной гордостью сказал Такаси. — Ты, Мицу, садись сзади. А Нацу-тян удобнее будет впереди.

— Спасибо, Така.


— Вещи переправит Хосио. Главное — перетащить их через мост, а уж на той стороне можно воспользоваться «ситроеном».

Говоря это, Такаси с вернувшейся к нему осторожностью, так же как он вел машину до встречи с нами, тронул джип.

— Как Дзин?

— Когда я увидел ее, я был потрясен. Тело ее кажется просто ужасным, но зато лицо — молодое и приятное. Среди деревенских женщин ее возраста она даже привлекательна. Ха-ха! Ведь она была беременна последним ребенком уже после того, как стала толстеть, значит, ее мужу нравилась жена, весившая свыше ста килограммов.

— Жизнь ее, видимо, ужасна?

— Положение, по-моему, не столь трагично, как это описано в газете. В общем репортер, так же как и я, был введен в заблуждение невообразимо унылым лицом ее мужа. Соседи приносят ей всевозможные продукты. Я никак не могу понять, почему прижимистые деревенские жители делают это вот уже шесть лет? Встретившись с настоятелем храма, соучеником нашего брата S, я спросил его об этом. Оказывается, жителям деревни это выгодно. Отдавая продукты несчастной землячке, которая неожиданно растолстела и весит уже более ста килограммов, они тем самым передают свои просьбы богу. Человек, пораженный загадочной, неизлечимой болезнью, как Дзин, превращается в жертвенную овцу, принявшую на себя все беды и несчастья, уготованные жителям деревни, — в этом все дело. Так мне объяснил настоятель. У него философский склад ума. Видимо, он действительно стал человеком, который несет духовную ответственность за все, что происходит в деревне. Хорошо бы и тебе, Мицу, встретиться с ним. Он самый интеллигентный человек в этих местах, — сказал Такаси.

Объяснение настоятеля произвело на меня большое впечатление. Идея овцы — искупительницы грехов всей деревни — воскресила глубоко погребенное во мне воспоминание.

— Мицу, ты помнишь сумасшедшего, которого звали Ги? — обернулся ко мне Такаси как раз в тот момент, когда я, замолчав, пытался удержать ускользающее воспоминание.

— Отшельника Ги, который жил в лесу?

— Да. Сумасшедшего, который с наступлением ночи спускался в долину.

— Помню, конечно. Настоящее его имя Гиитиро. И я его прекрасно знаю. Среди деревенских ребят были такие, кто слышал лишь сказку об отшельнике Ги. Многие даже считали Ги оборотнем, который днем спит в лесу и только ночью бродит по деревне. Но наш дом стоит как раз между лесом и долиной, и поэтому мне удавалось видеть, как Ги вечером спускается в долину по мощенной камнем дорожке, — объяснял я жене, которая не участвовала в нашем разговоре. — Ги с необычным проворством, как одичавшая собака, бегом спускался по склону. Я всегда смотрел ему вслед, и, когда он скрывался наконец из виду, долина как раз погружалась в ночь. Он спускался вниз, чутко улавливая крохотный просвет между днем и ночью. Мне помнится, у Ги постоянно было унылое лицо, глаза опущены и он всегда спешил, сохраняя мрачный вид.

— Я встретился с отшельником Ги, — сказал Такаси, охлаждая мои восторги. — В надежде добыть чего-нибудь съестного мы глубокой ночью ехали в «ситроене» по деревне. Купить днем забыли. Но универмаг был уже закрыт, а другие магазины — на пороге разорения, поэтому ни один из них не торговал. Единственное, что нам удалось, — это встретиться с Ги.

— Отшельник Ги жив? Ты не шутишь? Он ведь, наверное, очень стар? Странно, чтобы человек, сошедший с ума и поселившийся в лесу, жил так долго.

— И тем не менее Ги не производит впечатления такого уж старика. Я, правда, встретил его в темноте и как следует рассмотреть не мог, но мне показалось, что ему немногим больше пятидесяти. Он совсем не похож на сумасшедшего, и только чересчур маленькие уши выдают его кретинизм. Ги заинтересовался машиной и вышел к нам из темноты. Момоко поздоровалась с ним, и он с торжественной серьезностью представился: меня зовут отшельник Ги. Когда я сказал, что я сын Нэдокоро, он ответил, что помнит меня и однажды якобы разговаривал со мной. Жаль только, что я ничего не помню об отшельнике Ги.

— Это он говорил обо мне. Когда после демобилизации вернулся брат S, отшельник Ги однажды пришел к нам и разговаривал с братом и со мной. Он пришел спросить, действительно ли окончилась война. Дело в том, что Ги, боясь, что его возьмут в армию, убежал в лес. Он был единственным в деревне, кто уклонился от мобилизации. Брат S объяснил ему, что теперь нет необходимости прятаться, но Ги уже не мог вернуться к нормальной жизни. Если бы такое случилось в городе, Ги объявили бы героем. Но в деревне сумасшедший, убежавший однажды в лес, уже не имеет возможности снова влиться в деревенскую общину. Была война, и вся деревня признала за Ги право на существование в роли сумасшедшего — вот ему и пришлось остаться в том же качестве и после войны, — сказал я. Всплыли воспоминания далекого, дорогого мне прошлого, я весь точно обмяк: отшельник Ги до сих пор жив, подумать только! И ему приходится влачить это ужасное существование.

— Да он и сейчас еще полон сил. Лесной супермен, ха-ха! Когда мы, проехав по деревне, возвращались назад, в свете фар, как настоящий заяц, проскакал и скрылся отшельник Ги, и получилось это у него очень ловко. Он скакал, видимо, чтобы поскорее убежать от света, но нам показалось, что он хочет продемонстрировать свою ловкость, забавный дурачок, ха-ха!

С детства помню, что деревня всегда имела своего сумасшедшего; неврастеников и идиотов было сколько угодно, но настоящий сумасшедший, которого все единодушно считали сумасшедшим, только один. Никогда не случалось, чтобы таких общепризнанных сумасшедших становилось больше, не бывало также, чтобы деревня оставалась совсем без сумасшедшего. В этом, видимо, социальная особенность деревенских жителей — общепризнанный сумасшедший, как непременный составной элемент их среды, мог быть только один. Мне кажется, я неоднократно наблюдал смену деревенского сумасшедшего, единственного, как император. С конца войны роль этого непременного индивида взял на себя отшельник Ги. Слухи об отшельнике Ги приезжал проверять жандарм из города. Деревенские члены Союза резервистов устроили на Ги в лесу облаву, но потому ли, что никто из них по-настоящему не искал его, или из-за того, что в лесной чаще их подстерегали непроходимые завалы, заросли плюща и болота, да к тому же начинался девственный лес и поиски делались совершенно невозможными, поймать Ги, естественно, не удалось. Жандарм ждал, сидя под растянутым тентом на площади у сельской управы (я примостился на заборе, ограждающем нашу усадьбу, и видел все от начала до конца), а мать Ги плакала навзрыд, чуть ли не ползая на коленях вокруг красно-белой ограды, окружавшей площадь. Но на следующий день, когда жандарм уехал, она уже весело работала, снова превратившись в обыкновенную деревенскую женщину.

Отшельник Ги был одним из «получивших образование», как говорят у нас в деревне: он окончил школу и работал помощником учителя. Однажды пьяные солдаты, эти беззаконники в мундирах, устроили засаду, пытаясь поймать Ги, который ночью блуждал по деревне в поисках пищи. Через несколько дней утром на площади, на доске объявлений Группы движения за демократизацию деревни, появились стихи, написанные отшельником Ги. Брат S, правда, сказал, что стихи принадлежат Кэндзи Миядзава[4], но в его собрании сочинений я не нашел этого стихотворения.

Вы собрались и швыряли в меня камнями. Для вас это просто забава, А для меня это смерть, — я сказал вам, И вы побледнели, и сжали губы, и изменились в лице.

Когда, стоя в оживленной толпе перед доской объявлений, я прочел стихотворение, я подумал, кто из присутствующих побледнеет и изменится в лице, если Ги скажет им: «Для меня это смерть». Я спросил об этом у брата S, но он мне не только не ответил, а, сжав губы и побледнев, грозно глянул на меня, показал кулак и прогнал.

Я спросил Ги — ведь в последнее время мощь людей беспрерывно вторгается в лес, — не стало ли там хуже для человека, ведущего жизнь отшельника? Но Ги решительно отверг мое предположение. Нет, сказал он, постоянно возрастает мощь леса. Деревня, утверждал он, скоро будет поглощена им. Действительно, в последние годы лес шаг за шагом наступает на деревню. Доказательством служит хотя бы то, что река, берущая начало в лесу, каждые пятьдесят лет смывает мост. Если исходить из того, что отшельник Ги сумасшедший, то можно заметить некоторую странность его метода доказательств.

— Такой метод мне, Така, не кажется странным, — вмешалась вдруг в разговор молчавшая до этого жена.—

С тех пор как я села в автобус, я не перестаю ощущать, что мощь леса растет. Подавленная этой мощью, я едва не лишилась чувств. Будь я отшельником Ги, я бы с радостью предпочла армию этому ужасному лесу.

— Нацу-тян симпатизирует, наверное, отшельнику Ги, — сказал Такаси. — Говорить, что человек, так остро ощущающий ужас леса, представляет собой антипод человека, сошедшего с ума и бежавшего в лес, мне кажется, неверно с точки зрения психологии, я думаю, их следует отнести к одному типу.

Вот тут-то я наконец смог представить себе, какие бы распустились цветы, если б я позволил беспрепятственно развиваться бутонам страха, прилепившимся к грубой, шершавой коже жены. Я разорвал цепь ассоциаций, пытаясь нарисовать себе картину, как обезумевшая жена бежит в лес. Вспомнилась статья Кунио Янагида[5] о женщинах, «почти обнаженных, лишь с тряпкой вокруг бедер, рыжих, с горящими глазами». «И это иногда становится очень серьезной проблемой, — пишет он, — когда в результате послеродового психоза деревенские женщины убегают в лес».

— В деревне можно купить виски, Така? — спросил я, побуждаемый инстинктом самосохранения.

— Мицу препятствует моему решению стать трезвенницей.

— Нет, я сам хочу выпить. А ты присоединишься к трезвой «гвардии» Така.

— Меня беспокоит сейчас только одно — смогу ли я заснуть без виски. Я ведь пью по вечерам совсем не для того, чтобы напиться. Когда Хосио бросил пить, он не страдал бессонницей?

— Честно говоря, я точно не знаю, много ли пил Хосио. Может, он водки в рот не брал и все это только разговоры. Просто хочет похвастаться своим героическим прошлым, а годы у него еще такие, что никаких геройских подвигов он не совершил. В общем, я не уверен в том, что он не врет, — сказал Такаси. — Я слышал, как Хосио разъясняет Момоко половую проблему. Бред. У них не было близости, и поэтому им кажется, что хотя бы обсуждать эту проблему с апломбом знатоков — героизм. Ха-ха!

— В таком случае мне придется самостоятельно, без вашей помощи тренировать себя, чтобы стать трезвенницей, — грустно сказала жена. Но на ее слова, прозвучавшие очень печально, никто не откликнулся.

Узкая полоска неба, проглядывавшая между верхушками огромных деревьев, склоненных ветром в одну сторону, стала темно-красной, как обожженная кожа. Вырывавшиеся из леса испарения стлались туманом над лесной дорогой и медленно плыли на уровне колес джипа. Мы должны выехать из леса до того, как туман поднимется до уровня наших глаз. Такаси осторожно прибавляет скорость. Джип, вырвавшись из леса, выехал на возвышенность, откуда видно далеко вокруг. Мы остановили машину и стали смотреть на расстилавшуюся под багровым небом веретенообразную долину, окруженную, насколько хватал глаз, иссиня-черным, мрачным лесом. Дорога, по которой мы выехали, еще на возвышенности делает крутой поворот и по лесному склону идет вниз к краю долины, там переходит в мощеную дорогу, ведущую через мост в деревню, и наконец пересекается с другой дорогой у реки, берущей свое начало в противоположном конце долины, огибающей возвышенность и впадающей в море. Когда смотришь сверху, видишь, как дорога в долине взбегает на противоположный склон и там, где начинается лес, неожиданно исчезает, как река среди песков. С возвышенности и крестьянские дома, и поля вокруг них кажутся крохотными. Их подавляет огромный густой лес, обступивший долину. Действительно, кажется, что наша долина, как говорит сумасшедший отшельник, существует с трудом, сопротивляясь поглощающей мощи леса. Создается даже впечатление, что не столько существует долина, сколько не существуют деревья на сравнительно небольшом пространстве в форме веретена. И человеку, захваченному ощущением, что лишь окружающий лес живет реальной жизнью, начинает казаться, что долина как бы прикрыта огромной крышкой. От реки, протекающей посреди долины, поднимается туман, и крестьянские дома выглядят погруженными на дно туманного моря. Наш дом стоит на горе, но все, что вокруг него, выглядит расплывчатым, тусклым, и ярким белым пятном выделяется лишь высокая каменная ограда. Я хотел было показать жене, где наш дом, но вдруг почувствовал острую, нестерпимую боль в глазу и уже не мог больше смотреть в ту сторону.

— Давай все-таки поищем, может, удастся купить виски, Мицу, — робко говорит жена, пытаясь восстановить мир и согласие.

Такаси с интересом посмотрел на нас.

— А не лучше попить воды? Здесь есть родник — местные жители говорят, что вода в нем самая вкусная во всем лесу. Если он еще не пересох, — соблазнял я жену.

Родник не пересох. В стороне от дороги, в самом начале поросшего лесом склона, бьет ключ и стоит малюсенькая лужица, которую можно прикрыть ладонями. Скопившаяся в избытке вода пробила канавку и стекает в долину. Около лужицы сложены очажки, новые и полуразрушенные; внутри они — и глина, и камни — закопчены дочерна. В детстве мы с товарищами тоже сложили около родника такой очажок и готовили на нем еду. Каждый из ребят выбирает, к какой группе примкнуть и где разбить лагерь, так что ежегодно силы деревенских ребятишек перегруппировываются. Эти игры с ночевками в лесу устраиваются два раза в год — весной и осенью, но группа однажды объединенных между собой ребят сохраняет единство в течение всего года. И нет ничего ужаснее и позорнее, чем быть изгнанным из группы, к которой ты примкнул. Склонившись над лужицей, чтобы попить ключевой воды, я вдруг предельно осязаемо ощутил, что вижу сейчас то же самое, что видел двадцать лет назад: мелкие круглые камешки — серые, красные, белые — на дне, таком светлом, будто оно вобрало в себя всю яркость дня, чуть мутящий воду мелкий песок, легкое подрагивание поверхности. С поразительной достоверностью я ощутил, хотя это и было немыслимо, что бурлящая, беспрерывно струящаяся вода — та же самая бурлящая, струящаяся вода, что и тогда. И мне показалось, что я, склонившийся сейчас над родником, и я, еще ребенок, в давнюю пору присевший здесь, согнув изодранные колени, не один и тот же человек, и между двумя этими «я» нет никакой связи, никакой преемственности, и, значит, присевший тут «я» совсем другой человек, не имеющий ничего общего со мной, настоящим. Нынешний «я» теряю identity[6] настоящему «я». И во мне и вне меня не за что ухватиться, чтобы восстановить самого себя. Прозрачная мелкая рябь на лужице журчит, и мне слышится обвинение: «Ты точно крыса». Закрыв глаза, я пью холодную воду. Десны сводит, на языке остается привкус крови. Когда я поднимаюсь, жена, будто я олицетворяю право на ключевую воду, покорно следуя моему примеру, склоняется над родником. Но теперь и я, как и жена, впервые попавшая в лес, абсолютно чужой этому ключу. Я вздрагиваю. Резкий холод пронизывает мое сознание. Жена тоже вздрагивает, поднимается и, пытаясь улыбнуться, чтобы показать, как вкусна была вода, растягивает свои посиневшие губы, но у нее получается оскал, а не улыбка. Касаясь друг друга плечами, дрожа от холода, мы молча возвращаемся к джипу, и Такаси, чтобы не видеть жалкого зрелища, закрывает глаза.

Потом в плотном, густом тумане начинается спуск в долину. В тишине, когда наш джип с выключенным мотором осторожно двигается вперед, слышно лишь, как колеса разбрасывают мелкие камешки, как тент разрезает воздух, слышно острое шуршание листьев, опадающих с огромных дубов и буков, растущих вперемежку с сосной в редком лесу на крутом склоне, где лесная дорога переходит в мощеную, проложенную по долине. Кажется, что опадающие с верхушек высоких деревьев листья, скошенные силой ветра, ударившего их сбоку, не падают вниз, а плывут горизонтально и беспрерывно тихо шуршат.

— Нацу-тян, ты умеешь свистеть? — серьезно спрашивает Такаси.

— Умею, — настороженно отвечает жена.

— Когда свистят после наступления темноты, жители деревни сердятся. Мицу, ты помнишь это местное табу? — спросил Такаси с мрачностью, вполне соответствующей моему настроению.

— Помню, конечно. Говорят, что, если ночью свистеть, из лесу приходят черти. Бабушка говорила, что придет Тёсокабэ.

— Смотри ты! А вот я приехал в деревню и обнаружил, что многое уже забыл. Кажется, будто помню, но твердой уверенности нет, Я часто слышал в Америке слово uprooted[7]. Я и вернулся в деревню, чтобы снова укорениться. Ведь в конце концов я был вырван с корнем и почувствовал себя травой, лишенной корней. В общем-то я и есть uprooted. Я должен пустить здесь новые корни и чувствую, что существует подходящее для этого поле деятельности. Я не знаю еще точно, что оно собой представляет, но во мне крепнет убеждение, что необходима именно деятельность. Конечно, одно то, что я вернулся на родину, еще не означает, что мои корни именно здесь. Ты, Мицу, наверное, думаешь, что это сантименты, но ведь соломенной хижины не осталось, — продолжал Такаси с безмерной усталостью, совсем не соответствующей его возрасту, — я даже почти забыл о существовании Дзин. Если б она и не растолстела так, я бы все равно едва ли узнал ее. Когда Дзин, вспомнив, как она нянчила меня в детстве, заплакала, я испугался, представив себе, как эта огромная незнакомая женщина может протянуть свои жирные шишковатые руки, чтобы погладить меня, — что я тогда буду делать! Я бы, конечно, не хотел, чтобы Дзин почувствовала мою неприязнь и страх.

Когда мы спустились в долину, была уже ночь. Со стороны временного настила, кое-как уложенного вместо моста, покореженного оттого, что железобетонные опоры частично были разрушены, а частично полегли, нам сигналили наши юнцы, отчаянно нажимая на клаксон, но в темноте их «ситроен» различить было невозможно. Такаси, возвративший леснику джип и прорезиненный дождевик, теперь был одет в охотничью куртку, привезенную из Америки, но в ней он выглядел каким-то жалким и маленьким. Я попытался представить себе, как брат играл перед американцами раскаявшегося участника студенческого движения. Но не брату, а мне самому следует прислушиваться к мощному голосу совершенно черного, когда смотришь из долины, леса: «Ты точно крыса». Когда я, весь напрягшись, поддерживал жену, переправляясь по временному настилу, ростки радости во мне оттого, что я вернулся в долину, начали вянуть. Холодные иглы ветра, дувшего снизу, с темной поверхности воды, впивались в лицо, и мне пришлось закрыть мой единственный глаз. Неожиданно сзади, снизу меня догоняет кудахтанье.

— Куры. Это в развалинах корейского поселка их разводит деревенская молодежная группа. Метрах в ста вниз по течению от моста, у дороги, ведущей к морю, в некотором отдалении от деревни, прилепилось несколько строений. Раньше в них ютились корейцы, которых насильно согнали сюда на лесоразработки. Мы дошли примерно до середины моста, и кудахтанье кур, не встречая препятствий, доносится до нас.

— Разве в такое время куры кудахчут?

— Говорят, что там их несколько тысяч и они вот-вот перемрут от голода. И кудахчут, наверное, тоже от голода.

— Деревенская молодежь без настоящего руководителя ничего как следует не может сделать. Если не появится человек, похожий на брата нашего прадеда, ничего у них не получится. Найти выход из сложной ситуации они не в состоянии, — сказал Такаси с откровенным отвращением. — Вернувшись в долину, я, Мицу, сразу же понял, чего стоят здешние жители.