"Футбол 1860 года" - читать интересную книгу автора (Оэ Кэндзабуро)
4. Все сущее, явное и кажущееся, — всего лишь сон сна Эдгар По
В первое утро в деревне, когда мы завтракали, сидя вокруг очага на дощатом полу, начинающемся от кухни, где стояла печь и была кадка с водой, прикрытая толстой деревянной крышкой, появились четверо детей с изможденными лицами, похожими на перевернутые треугольники, на которых выделялись лишь огромные глаза, и, стоя в ряд, смотрели на нас. Жена пригласила их поесть с нами, но они вздохнули в один голос и отказались: нам, мол, не нравится ваша еда, мы такую не едим. Потом старший из них сказал, что Дзин хочет со мной поговорить. Прошлой ночью я уже повидался с Дзин; как и говорил Такаси, она была огромной, но, за исключением некоторых частей тела, совсем не безобразной. На ее необъятном круглом и белом, как луна, лице слезились и были вытаращены, точно у рыбы, грустные, неясно очерченные глаза. Лишь по их блеску можно было узнать прежнюю Дзин. От нее пахло, как от животного, и жене очень скоро стало дурно, она вся сжалась, и мы поспешили домой. Только Хосио и Момоко, которым хотелось побыть с Дзин подольше, выразили недовольство. Зажав носы, не дыша, так что лица их багровели, подталкивая друг друга в бок и еле сдерживая смех, они со всех сторон осматривали Дзин, а ее горевшие ненавистью дети с трудом сдерживали возмущение. И сегодня утром эти четверо изможденных детей отказались от угощения, может быть, потому, что невоспитанные юнцы смеялись вчера над их матерью. После еды Такаси повел жену и своих друзей осматривать амбар, а я в сопровождении детей пошел во флигель, где жила Дзин со своим семейством.
— Ну, Дзин, как спала? — приветствовал я ее из сеней, и она в полутьме, как и вчера вечером, подняла свое грустное лицо.
Вокруг нее наставлены горшки и всякая посуда в таком количестве, будто она торгует гончарными изделиями; водрузив подбородок на жирные складки шеи, она грустно смотрит вверх и задумчиво молчит. Луч утреннего света, проходящий над моим плечом, падает у ее мощных колен, и я наконец различаю, что она полулежит на грубо сколоченной огромной скамье, похожей на перевернутое седло. Прошлой ночью, в темноте, я по ошибке принял эту скамью за часть жирного тела Дзин, и мне показалось, что оно имеет форму конусообразной ступы. Рядом с ее скамьей в неудобной позе, готовый каждую минуту вскочить, сидит на корточках муж и молчит с таким видом, будто его прервали на полуслове. Прошлой ночью исхудавший, задумчивый муж Дзин тоже выжидающе молчал, и стоило ей вялым движением выразить пожелание, как он стремительно вскакивал и начинал кормить ее серыми гречневыми пампушками. Это продолжалось всего каких-то пять минут, пока мы с женой виделись с Дзин, и, казалось, было вызвано не столько неутолимым аппетитом, сколько желанием устроить спектакль, призванный красноречиво продемонстрировать всю тяжесть положения, в котором она оказалась.
Тоскливо выдохнув огромное количество воздуха, Дзин сказала, враждебно глядя на меня:
— Не спала я! Я просто видела дрянной сон — что я осталась без дома!
Я сразу же понял, почему Дзин хотела встретиться со мной, почему ее муж, с грустным лицом сидевший на корточках рядом с ней, неотрывно смотрит на меня.
— Разберут и отправят в Токио только амбар, а главный дом и флигель никто ломать не собирается.
— И землю, наверное, тоже продадите, — не унималась Дзин.
— Дзин, вопрос с твоим жильем решен: и земля, и главный дом, и флигель — все это остается, пойми ты.
В выражении лица Дзин и ее мужа особого успокоения я не заметил, но четверо детей, стоявшие позади родителей и внимательно следившие за мной, разом заулыбались, и я с удовольствием почувствовал, что беспокойство семьи рассеялось.
— А что будет с могилами, Мицусабуро-сан?
— Останутся как были, другого ничего не сделаешь.
— Останки S-сан до сих пор в храме, — тихо сказала Дзин. Даже такой короткий разговор утомил ее, под глазами пролегли уродливые тени, голос стал хриплым, точно в горле образовались бесчисленные дырки, сквозь которые просачивается воздух. Дзин являла собой необычайное уродство, превосходившее обыкновенное человеческое безобразие. Отводя от Дзин глаза, я безжалостно подумал, что в конце концов она умрет от разрыва сердца. Действительно, Дзин говорила Такаси, что предчувствует близкую смерть, и беспокоилась, уместится ли ее разжиревшее тело в печи крематория.
— Разжирев, Дзин уже почти ничего не может делать и чувствует, что живет бесцельно, ради того только, чтобы жиреть, не в силах отказаться от огромного количества пищи, поглощаемой ежедневно. Когда разжиревшая до безобразия сорокапятилетняя женщина без конца повторяет, что дни ее обжорства бесцельны, это уже о чем-то говорит. Дзин ничего не выдумывает, она и в самом деле ощущает, что с любой точки зрения существование ее бесцельно, и с утра до вечера продолжает пожирать огромное количество пищи. Пессимизм Дзин вполне обоснован, — говорил Такаси сочувственно.
— Ну что ж, останки брата S можно перенести из храма. Я еще хочу посмотреть картину ада, которая там висит, пожалуй, пойду сегодня, — пообещал я и вышел из флигеля.
— Был бы S-сан жив, ни за что не продал бы амбар! Мицусабуро-сан — хозяин! Плохо, ой как плохо! — раздался за моей спиной тихий хриплый голос Дзин, но я пропустил ее слова мимо ушей.
Я пошел искать брата и остальных в глубине двора, зажатого между главным домом и флигелем. Не только толстая наружная дверь амбара, для защиты от огня покрытая лаком, но и внутренние двери — и металлические сетчатые, и деревянные — были распахнуты настежь. В глаза бросалась чернота балок из вяза и белизна стен — помещение наполнено утренним светом, но никого нет. Войдя внутрь, я стал изучать бесчисленные следы от мечей на дверных наличниках. Они сохранили для меня такой же грозный вид, как в детстве. В дальней комнате на веере, висящем в нише, едва различим алфавит, написанный тушью неумелым детским почерком на коричневом поле. В правом нижнем углу имя John Mang, еле заметное и двадцать лет назад, когда брат S учил меня читать его. «Прадед, выйдя из леса и тайно направляясь в Наканохама, в Коти, встретился с человеком, который вернулся из Америки и скрывался от властей. Он и подарил прадеду этот веер, написав на нем алфавит», — рассказывал мне брат.
Со второго этажа доносился звук, похожий на шаги. Начав подниматься по узкой лестнице, я сильно ударился виском о выступающий конец балки и вскрикнул от боли. В темной пустоте слепого глаза фейерверком брызнули горячие искры. Вспомнились заряженные частицы, оставляющие следы в камере Вильсона, вспомнился и строгий запрет ходить в амбар. Я остановился в растерянности, на ладони, потиравшей щеку, — слезы, смешанные с кровью. Я прижал к виску носовой платок. Сверху показалась голова Такаси.
— Мицу, ты всегда так: приходишь туда, где Нацу-тян с чужим мужчиной, стучишь в стену, предупреждая, и даже после этого спокойно стоишь и ждешь? Золотой муж для прелюбодеев, — пошутил он.
— А «гвардии» твоей нет?
— Они ремонтируют «ситроен». Для молодежи шестидесятых годов деревянные консоли лишены всякой привлекательности. Их даже не удивило, что этот амбар — единственный и неповторимый в нашем лесном краю, — говорил Такаси, обращаясь к стоявшей сзади невестке, по-детски гордясь принадлежавшей его семье постройкой.
Я поднялся на второй этаж. Жена, закинув голову, смотрела на огромные балки из вяза, покоящиеся на консолях, и не обратила на меня ни малейшего внимания, а у меня из ранки на виске сочилась кровь. Каждый раз, ударяясь головой, я испытывал необъяснимый стыд, поэтому ее невнимание меня даже устраивало. Наконец она в восхищении вздохнула:
— Какие удивительно огромные вязы, еще хоть сто лет простоят!
Я почувствовал, что и жена, и Такаси необычайно взволнованны. Казалось, что от произнесенного братом слова «прелюбодей» где-то между стропилами притаилось чуть заметное эхо. Но почудившееся мне не имело оснований. После того что случилось с нашим ребенком, жена вырвала из своего сознания все, даже самые крохотные ростки влечения. Мы оба остро ощущали, что отныне физическая близость означает для нас взаимное отвращение и боль. И ни жена, ни я не стремились, естественно, к этому. Мы отказались от близости.
— В лесу, наверное, сколько угодно таких огромных вязов, и построить дом совсем не трудно, правда?
— Не совсем так. Прадеду и его домочадцам пришлось немало потрудиться, чтобы его построить. К тому же строение это особое, — тусклым голосом сказал я, стараясь, чтобы жена не заметила, что я с трудом превозмогаю боль в пораненном виске. — Возьми, например, вязы, их было сколько угодно, но ведь дом строился в то время, когда экономические силы деревни были подорваны и надвигались важные события. Постройка этого дома приобретала особый смысл. И действительно, как раз зимой, в тот год, когда постройка была завершена, вспыхнуло крестьянское восстание.
— Удивительно.
— Поскольку возможность восстания заранее предполагалась, прадед понял, что необходимо построить здание, не боящееся огня.
— А мне, Мицу, отвратителен наш консервативный прадед с его предусмотрительностью и дальновидностью. Такое же чувство испытывал к прадеду и его младший брат. Ведь именно он был настоящим борцом и возглавил крестьянское восстание. Он был противником старого, был впереди века.
— А разве прадед, Така, даже если сравнивать его с братом, не был впереди века? Ведь он отправился в Коти, чтобы овладеть передовыми идеями.
— В Коти, я убежден, отправился брат прадеда, — возразил Такаси. — Но прадед не хотел этого признавать и сознательно искажал факты.
— Это неверно. Первым отправился в Коти прадед, а не его младший брат. А потом, после восстания, брат бежал в Коти и уже не вернулся — вот какая существует версия, — зло разбил я тенденциозные утверждения Такаси. — И можно легко доказать, что из двух братьев человеком, вышедшим из леса и благодаря встрече с Джоном Мандзиро воспринявшим передовые идеи, безусловно был прадед. После возвращения на родину Джон Мандзиро жил в Коти всего лишь год, с тысяча восемьсот пятьдесят второго по тысяча восемьсот пятьдесят третий. Во время мятежа тысяча восемьсот шестидесятого года брату прадеда было всего восемнадцать-девятнадцать лет, и, значит, он должен был отправиться в Коти десятилетним мальчиком, ведь это могло быть только в пятьдесят втором или пятьдесят третьем? А это немыслимо.
— Но расчистил учебный плац в лесу и готовил крестьянских детей к восстанию брат прадеда, и методы обучения он мог усвоить именно благодаря передовым идеям, воспринятым им в Коти, — неуверенно возразил Такаси. — Вряд ли прадед, примыкавший к тем, кто подавил восстание, стал бы передавать брату методы обучения тех, кого готовили к восстанию, как ты считаешь? Разве так бывает, чтобы восстание совместно готовили враги?
— Почему бы и нет? — сказал я намеренно спокойно, но сам почувствовал, что голос мой стал резким. Еще с детства я привык возражать Такаси, который готов был изображать брата прадеда в ореоле героя и борца.
— Мицу, у тебя кровь идет? Опять стукнулся головой? — сказала жена, глянув на мой висок. — Почему тебя так волнуют старые истории, похожие на сон, и ты совершенно равнодушен к тому, что из ранки идет кровь?
— И в старых историях, похожих на сон, есть важные моменты, — сказал Такаси, впервые взглянув на мою жену с неодобрением.
Жена взяла у меня платок, вытерла кровь и, послюнявив палец, смочила ранку. Брат смотрел на нас так, будто присутствовал при интимном акте.
Потом мы молча, на некотором расстоянии, стараясь не касаться друг друга, стали спускаться по лестнице. В доме было совсем не пыльно, но тем не менее, пробыв в нем некоторое время, я испытывал ощущение, будто в ноздрях налипла пленка пыли и нос точно забит мукой.
Под вечер я, Такаси и жена вместе с юнцами пошли в храм за останками брата S. Дети Дзин прибежали туда еще раньше, и я надеялся, что в главном павильоне, как в день рождества Будды, вывесят пожертвованную нашим прадедом картину ада. Мы спустились к «ситроену», оставленному на площади перед сельской управой, — толпившиеся около машины деревенские дети потешались над нашей старой развалюхой, со смехом показывали пальцами на широкую полоску липкого пластыря, наклеенного над моим правым ухом. Мы не обращали на них внимания, и только жена, со вчерашнего вечера не пившая виски и пребывавшая в благодушном настроении, возрождаясь к новой жизни, радовалась даже насмешкам, которые дети посылали вслед «ситроену».
Когда мы въехали во двор храма, настоятель, соученик брата S, разговаривал с молодым парнем. Я сразу увидел, что настоятель, каким я его помнил, нисколько не изменился. Голова с коротко подстриженными седыми волосами, лицо, пышущее здоровьем, добродушное, улыбающееся, без единой морщинки, гладкое, как яйцо. Он был женат на учительнице начальной школы, но после того, как вся деревня открыто заговорила о ее связи с другом детства, ей пришлось бежать в город. Зная, как тяжело пережить подобное несчастье, особенно когда оно случается в деревне, я был поражен, что он, несмотря на все, нашел в себе силы жить, сохраняя беспомощную детскую улыбку. Разговаривавший с настоятелем парень в противоположность ему выглядел внушительно. В нашей местности жители в основном делятся на два типа, но молодой парень, настороженно следивший, как мы с женой вылезали из «ситроена», обладал совершенно специфическими чертами.
— Этот парень — главная фигура молодежной группы, разводящей кур, — сказал нам Такаси.
Когда мы вышли из машины, Такаси подошел к нему, и они стали о чем-то тихо разговаривать. Все выглядело так, будто парень специально поджидал Такаси в храме. Во время их беседы, не предназначенной для чужих ушей, и настоятель, и я, и жена вынуждены были терпеливо ждать, обмениваясь улыбками. У парня было большое круглое лицо с огромным крутым лбом, похожим на шлем, создающим впечатление, что вся голова — просто продолжение лица; выдающиеся скулы, тупой, выдвинутый вперед подбородок — ну точно морской еж; близко посаженные глаза, губы под самым носом — кажется, какая-то таинственная, непреодолимая сила тянет лицо вперед. Не только выражение лица, но и откровенно надменная поза, которую он без всякой надобности принял, разговаривая с Такаси, наводила на мысль о беде, которую невозможно предугадать. Правда, у меня, человека по натуре замкнутого, всегда возникает подобная реакция, когда я встречаюсь с новыми, необычными людьми.
Продолжая тихо разговаривать, Такаси повлек парня к «ситроену». Наши юнцы по-прежнему оставались в машине — в своем уютном гнездышке. Такаси усадил парня на заднее сиденье и что-то приказал Хосио, который был за рулем. «Ситроен» уехал по направлению к въезду в долину.
— Грузовичок, перевозящий яйца, сломался, и он пришел попросить Хосио починить мотор, — объяснил нам Такаси, простодушно гордясь тем, что, мол, только ему удалось сблизиться с деревенской молодежью. Конечно же, Такаси должен взять реванш за свое поражение в споре о поездке прадеда в Коти. Наши бесконечные споры — сплошное детство.
— А он не сказал тебе, что куры гибнут от голода? — спросил я.
— Здешние молодые ребята все делают вкривь и вкось. Продажа яиц идет плохо, денег не хватает даже на корм, а тут еще новая забота — испортился грузовичок для перевозки яиц. Конечно, когда грузовичок и тот сломался, выйти из положения невозможно, — ответил вместо Такаси настоятель, виновато улыбаясь, будто как местный житель вместе с молодежью несет ответственность за все, что у них происходит.
Мы вошли в главный павильон и сразу увидели картину ада. Пламенеющий красный цвет, который я после ста минут, проведенных на рассвете в яме, увидел на нижней стороне кизиловых листьев, точно в пасмурный день вобравших в себя солнечные лучи, снова бросился мне в глаза в пылающей реке и пылающем лесу на картине ада. В пылающей реке в ярко-красные волны вкраплены темные пятна, и это как раз и связано с воспоминанием о листьях кизила — ярко-красных, с редкими темными точками. Я весь ушел в созерцание картины ада. Цвет пылающей реки и тщательно выписанные мягкие, волнистые линии действуют успокаивающе. Из пылающей реки в меня вливается покой, масса покоя. В реке множество мертвецов — словно от резких порывов ветра волосы у них стоят дыбом; воздев руки, они взывают к кому-то. Есть там и мертвецы, почти полностью погруженные в реку, — торчат лишь их сухие угловатые зады и ноги. Печальный облик мертвецов обладает чем-то вселяющим душевный покой. Видимо, потому, что, хотя они изображены ввергнутыми в пучину страданий, физическое воплощение их мук создает впечатление торжественной игры. Кажется, что они свыклись, сроднились с муками. Такое же впечатление производят и мертвецы-мужчины, совершенно обнаженные, которым на головы, груди, спины обрушиваются горящие скалы. Возникает даже мысль, что мертвецы-женщины, которых черти гонят железными прутьями к пылающему лесу, с удовольствием оберегают связывающие их с чертями цепи, казалось бы усугубляющие страдания. Я стал объяснять настоятелю, как я воспринимаю эту картину.
— Мертвецы в аду мучатся действительно очень долго, поэтому они уже свыклись с муками и, возможно, лишь для порядка делают вид, что мучатся. Определение продолжительности мук в аду продиктовано на самом деле не более чем навязчивой идеей, — согласился с моей точкой зрения настоятель. — Например, в этом огненном аду мертвецы мучатся шестнадцать тысяч лет, а ведь одни сутки в аду — тысяча шестьсот земных лет — вот какие там сутки.
Бесконечные! Мертвецы в этом аду, если продолжительность мук установлена им максимальная, страдают шестнадцать тысяч лет. За это время притерпится какой угодно мертвец.
— Этот стоящий спиной черт, похожий на обломок скалы, работает изо всех сил, не покладая рук, но в его теле зияет черная дыра — то ли тень от мускулов, то ли шрам, непонятно — в общем, выглядит он полуживым. А вот мертвец-женщина, которую он избивает, на вид вполне здоровая. Действительно, кажется, что мертвец свыкся, сроднился с чертом, правда, Мицу?
Из этих слов жены я понял, что и она согласилась с моей точкой зрения, но это не означает, что на нее снизошел такой же глубокий покой, как на меня, от созерцания картины ада. Наоборот, блеск хорошего настроения, владевшего ею с утра, стал постепенно меркнуть. Потом я заметил, что Такаси, отвернувшись от всех, молча стоит лицом к золотому полумраку внутренних покоев главного павильона.
— Что случилось, Така? — окликнул я его, но Такаси, пропустив мимо ушей мой вопрос, бросил через плечо:
— Чем рассуждать о картине, лучше бы, Мицу, взять останки брата S и уйти, тебе не кажется?
Тогда настоятель поручил своему брату, с веранды смотревшему на нас, будто на какое-то чудо, проводить Такаси за урной с прахом.
— Така-тян с детства боялся картины ада, — сказал настоятель. Потом, переведя разговор на парня, пришедшего встретиться с Такаси, начал критиковать теперешнюю жизнь в деревне. — Какую бы проблему ни обсуждали местные жители, они не рассматривают ее в длительной перспективе. Неудача с разведением кур, постигшая молодых ребят, которые попросили друга Така отремонтировать грузовик, красноречиво свидетельствует, что дело их, по существу, агонизирует. Вяло, неумело берутся они за что-нибудь первое попавшееся и в результате оказываются в безвыходном положении, но все еще продолжают легкомысленно надеяться, что какие-то внешние силы придут им на помощь. Взять хотя бы супермаркет — универмаг самообслуживания. Сейчас в деревне под нажимом супермаркета разорились все местные лавки, кроме винно-мелочной, да и в ней сохранился лишь винный отдел, а наши торговцы не только не смогли защитить себя, но в той или иной форме стали должниками универмага. Может быть, они надеются на чудо, на то, что наступит такой критический момент, когда они окажутся не в состоянии выплатить свои долги, супермаркет лопнет и некому будет требовать уплаты? И этот один-единственный универмаг поставил всех жителей деревни в безвыходное положение.
Такаси, возвратившийся с урной, обернутой в кусок белого холста, поборол свое уныние и плохое настроение и даже несколько оживился:
— В урне вместе с прахом лежит металлическая оправа от очков. И знаешь, Мицу, благодаря оправе я отчетливо вспомнил лицо брата в очках.
Когда мы сели в «ситроен», который вместо Хосио и Момоко пригнал обратно к храму один из членов молодежной группы, Такаси сказал без обиняков:
— Урну с останками брата S пусть возьмет Нацу-тян. Мицу и свою-то голову не может предохранить от ударов, и я не решаюсь ему доверить.
Мне показалось, что Такаси не просто отдавал дань любви и уважения брату, но и хотел, насколько возможно, отстранить от него меня, похожего на крысу. Усадив жену, обнявшую урну, рядом с собой и тронув с места «ситроен», Такаси стал вспоминать брата. Я, поджав ноги, улегся на заднем сиденье и начал восстанавливать в памяти цвет пламени в картине ада.
— Ты помнишь зимнюю форму курсантов летной школы, Нацу-тян? В разгар лета брат приехал домой в темно-синей зимней форме, с мечом у пояса, в кожаных летных сапогах. И каждый раз, встречаясь с местными жителями, он, как нацистский солдат, щелкал каблуками и отдавал честь. Мне кажется, до сих пор звучат в долине щелканье его каблуков и возбужденные голоса: «S Нэдокоро только что демобилизовался и вернулся домой!»
Такаси говорил, а сохранившийся в моей памяти брат не имел ничего общего с этим блестящим портретом. Брат, вернувшись после демобилизации, до моста действительно шел в зимней форме курсанта летной школы, но, поднявшись на мост, выбросил фуражку, сапоги и меч, снял куртку, взял ее под мышку и, подавшись вперед, стал подниматься по мощенной камнем дорожке. Такой запомнилась мне демобилизация брата.
— Я отчетливо помню день, когда брата избили до смерти, я и сейчас часто вижу его во сне. Ясно помню тот день до мельчайших подробностей, — рассказывал Такаси жене.
Брат лежал навзничь на дороге, усыпанной размельченным и стертым ногами гравием, в сухой грязи, превратившейся в белый порошок. В солнечном свете прозрачной осени не только дорога, но и покрытые травой тесы, и склоны в густом бурьяне на другой стороне, далекое верховье реки — все сверкало белым. И в этой однообразной белизне ярко блестела река. Такаси, сидевший скрючившись в полуметре от головы брата, лежавшего щекой на земле, лицом к реке, и собака, носившаяся вокруг и скулившая тонким, высоким голосом, будто скрипела зубами, тоже были белыми. Убитого брата, Такаси и собаку обволокло белым облаком света. Одинокая слезинка черным пятнышком застыла на вывалянном в пыли кителе у руки Такаси. Но и она постепенно высохла.
Обнаженная голова брата размозжена и похожа на пустой черный мешок. Из нее торчат красные куски. И вся голова, и торчащие куски уже высохли и напоминают полотно, разостланное для отбеливания. Пахнет лишь раскаленной на солнце землей и камнями — больше ничем. Даже размозженная голова брата не издает никакого запаха, как поделка из бумаги. Руки его, точно руки танцора, непринужденно и свободно подняты вверх. Ноги — в положении бегущего вприпрыжку человека. Кожа на шее, руках и ногах, торчащих из слишком короткой одежды, которую носят во время спортивных занятий курсанты школы морских летчиков, темная, точно дубленая, и на ней выделяется приставшая грязь. Такаси наблюдает, как полчища муравьев стройными рядами заползают в ноздри брата и выползают из ушей, зажав в челюстях маленькие красные шарики. И Такаси подумал тогда, что благодаря работе полчищ муравьев труп брата S постепенно ссыхается и не издает никакого запаха. Он, как выпотрошенная рыба, высушивается и превращается в чучело. Полчища муравьев уже сожрали глаза, прикрытые плотно сжатыми веками. За веками открылись красные дыры величиной с грецкий орех, и пробивающийся туда окрашенный красным слабый свет освещает тоненькие ножки муравьев, снующих по трем дорожкам — в нос и в уши. За тонкой полупрозрачной, как затемненное стекло, пленкой — кожей на лице брата — видно, как в капле крови утонул муравей…
— Думаю, на самом деле ты, Така, не мог увидеть всего этого.
— Конечно, кое-что, наверное, нафантазировал. Но теперь все смешалось, и мне самому неясно, что действительность, а что сон в увиденном мной на дороге в ста метрах от моста в тот день, когда брат был избит до смерти. Ведь память живет, только когда ее питают сны.
У меня самого не было внутреннего побуждения и дальше ворошить воспоминания о смерти брата. Но я почувствовал необходимость доказать, что, несмотря на здоровую психику, память Такаси захвачена фантазиями гораздо глубже, чем он сам это осознает.
— Такаси, то, что ты пытаешься восстановить в своей памяти, веря в это как в действительность, тебе с самого начала явилось как обыкновенный сон. Представление о высохшем трупе брата было, видимо, подсказано воспоминанием о жабе, расплющенной колесом автомобиля и высохшей на солнце. Нарисованная тобой размозженная черная голова брата и что-то торчащее из нее совершенно четко напоминает раздавленную жабу. Напоминает распластанное существо с вытекшими внутренностями, — сказал я и стал опровергать воспоминания Такаси. — Ты, Така, вообще не мог видеть покойного брата. И уж никак не мог видеть его лежащим на дороге. Видели его только я, когда приехал с тележкой, чтобы забрать труп, и корейцы из поселка, помогавшие мне уложить его на тележку. Корейцы, хотя именно они избили до смерти брата, отнеслись к умершему по-доброму, без зла и обращались с трупом даже с любовью, точно покойный был их родственником. Они дали кусок белого полотна. Им я прикрыл брата, лежавшего в тележке, чтобы полотно не сдуло, наложил сверху много мелких камней, а потом, толкая тележку, пошел назад в деревню. Мне казалось, что, когда тележка гружена тяжело, легче не тянуть, а толкать ее перед собой, а еще мне нужно было все время следить за тем, чтобы труп не свалился, следить, как бы он не превратился в дьявола, не вскочил и не вцепился в меня, — это было бы ужасно. Когда я привез брата в деревню, уже наступил вечер, из домов по обе стороны дороги не вышел ни один взрослый, и лишь дети тайком подглядывали за мной. Они опасались, что покойный накличет беду, и старались быть подальше, надеясь избежать ее. Когда, оставив тележку на площади, я прибежал домой, ты, Така, стоял в кухне, рот твой был набит тянучкой, и с губ свисала коричневая слюна. Слюна напоминала сочащуюся сквозь стиснутые зубы кровь, как это представляют в деревенском театре, изображая человека, выпившего яд. Мать была больна, и рядом с ней лежала сестра, притворявшаяся тоже больной. В общем, никто из семьи помочь мне не мог. Я пошел за Дзин, которая за амбаром пилила дрова. Она была тогда еще худой, крепкой и сильной девушкой. Пока мы спустились на площадь, белое полотно с тачки уже успели украсть, и мертвый брат лежал ничем не прикрытый. Я помню, что скрюченное тело брата казалось маленьким, как у ребенка. Все оно было в засохшей грязи и пахло кровью. Мы с Дзин, взяв брата за руки и за ноги, попытались тащить его, но это оказалось нам не под силу. Мы только перепачкались в крови. По совету Дзин я вернулся домой за носилками, которые у нас использовались во время учений по противовоздушной обороне. Когда я стал с трудом стаскивать носилки, засунутые под крышу кухни, то как раз и услышал, как мать дает наставления сестре, касаясь внешности моей и твоей, Така. А ты в это время, по-моему, все еще продолжал сосать свою тянучку и даже не посмотрел в мою сторону. Тело брата мы подняли уже в полной тьме по дорожке, идущей вдоль каменной ограды, и положили в амбаре, поэтому ты так его и не увидел, верно ведь?
Такаси вел машину, неотрывно глядя вперед, и мне удалось лишь заметить, как покраснела его шея и как подрагивают на ней мускулы, как он иногда покашливает, точно прочищает горло. Ясно, что мой рассказ разбил вдребезги мир его фантастических воспоминаний. Некоторое время мы ехали молча. Наконец жена, будто пожалев Такаси, сказала:
— Но мне кажется неестественным, что Така остался стоять в сенях, набив рот тянучкой, и не выказал никакого интереса к мертвому брату.
— Было так, — сказал я, добираясь до еще более глубокого слоя памяти. — Я приказал Така не выходить из кухни. И чтобы заставить его сдержать обещание, дал еще тянучек, а мы с Дзин несли тело брата по дорожке, идущей вдоль каменной ограды, чтобы оно не попалось на глаза Така, находившемуся в кухне, и матери с сестрой, лежавшим в комнате.
— Тянучку я действительно помню. Ее дал мне брат, отбив рукояткой кортика от огромного куска, добытого во время первого налета на корейский поселок. Я точно помню форму и даже цвет этого морского кортика. Потом брат совершил второй налет, и его избили до смерти. Давая мне тянучку, захваченную в качестве трофея, он был в прекрасном, радостном настроении. Он, я думаю, часто пользовался рукояткой кортика, когда хотел произвести впечатление на своего маленького брата, да и себя взбодрить. Я и сейчас вижу во сне потрясшую меня картину, как курсант школы морских летчиков в белоснежной рубахе и брюках, держась за лезвие кортика, бьет рукояткой по куску тянучки. Брат, которого я вижу во сне, всегда ослепительно улыбается и размахивает сверкающим клинком, — с жаром продолжал Такаси, будто верил, что пораненные моими поправками куски воспоминаний сами собой излечатся.
Я так и ожидал, что мои возражения послужат манком и вызовут новые фантазии Такаси, и заранее предвкушал удовольствие снова разбить их. Я ненавидел себя за это, но тем не менее изо всех сил старался уничтожить героический облик брата, который Такаси стремился запечатлеть в сознании моей жены.
— Така, это воспоминание тоже из области фантазии. Увиденное во сне фиксируется в памяти точно так же, как то, что произошло в действительности. Во время первого налета брат и его приятели добыли в корейском поселке самогон и тянучки — это действительно так. Но с тех пор как, демобилизовавшись, брат заставил мать пройти проверку у психиатра, отношения у них испортились, и ему не хотелось, чтобы узнали, что тянучку он украл для матери. Поэтому он спрятал ее в сарае в солому. Я потихоньку таскал ее оттуда, ел сам и давал тебе, Така. Будем говорить откровенно, ведь после первого налета брат не мог быть в хорошем настроении. Почему? В корейском поселке уже погиб один человек. И брат понимал, что при втором налете погибнет еще один, но теперь уже японец из деревни. Как ты помнишь, хоронили их вместе — и те и другие решили в полицию не сообщать. Ведь первый налет совершался совсем не с целью убийства, и убийство во втором налете рассматривалось как искупление вины. Нужно было решить, кому погибнуть. И брат знал, что погибнуть придется ему. У меня в памяти сохранилось, точно нечеткая фотография, воспоминание, как выглядел брат между двумя налетами, и это не выдуманная мной фотография. В то время как приятели брата пили ворованный самогон, он, насколько я помню, совершенно трезвый, ушел в дальнюю комнату амбара, лег, скорчившись в темноте, и застыл в такой позе. Может быть, он смотрел на веер Джона Мандзиро, висевший в нише. Мне, помнится, было стыдно оттого, что брат заметил, как я отправляю в рот кусок тянучки, спрятанной им и найденной мной. Но, может быть, так же как и тебе, Така, это воспоминание привиделось мне во сне после того, как я сумел понять, насколько болезненно переживает брат весь позор, всю глупость воровства в корейском поселке.
Я ведь тоже часто вижу сны о брате — это правда. Смерть брата произвела на нас жуткое впечатление.
Потому-то мы и видели множество снов о нем. Однако, судя по твоим, Така, рассказам, наши сны по своей атмосфере, что ли, диаметрально противоположны, — сказал я. И тут же, раскаявшись, что загнал Такаси в тупик, протянул ему ниточку компромисса. — Видимо, смерть брата повлияла на нас с тобой совершенно по-разному.
Такаси задумался, игнорируя мои ходы к примирению. Он прикидывал, как бы лучше одним ударом уничтожить превосходство моих воспоминаний, и судорожно шарил в уголках своей памяти. Наш спор вызвал у моей жены, которую мы воспринимали просто как стороннего наблюдателя, тревогу и беспокойство, даже чувство крушения.
— Зачем же S-сан, зная, что его убьют, участвовал в налете? Ведь его и в самом деле убили. Почему именно он должен был заплатить смертью во искупление? Мне становится страшно, когда я думаю о том, как он лежал скорчившись в темном амбаре. Действительно, страшно и больно, когда представишь себе юношу в одиночестве, ждущего налета. Я ясно представляю себе это, потому что именно сегодня утром осматривала амбар. В моем воображении отчетливо возникает ваш брат, его спина, — сказала жена. Теперь она неотвратимо скользит вниз по наклонному ходу психологического муравейника, ведущему к виски. Только начавшаяся вчера вечером и продолжавшаяся до сегодняшнего утра трезвая жизнь столкнулась с первым препятствием. — Почему именно S-сан должен был стать жертвой искупления? Потому что при первом налете корейца убил он?
— Видимо нет, а, Мицу? — вмешался Такаси и продолжал мрачно: — Просто он был вожаком. Я сам прекрасно знаю, что это воспоминание из области фантазии, так что, Мицу, можешь не затрудняться, но мне все равно кажется, что я помню поразившую меня картину, как брат, одетый в зимнюю форму курсанта школы морских летчиков, предводительствуя ребятами из деревни, вызывает на бой самых здоровых и отборных парней из корейского поселка.
— Если проследить за всеми искажениями, которые допускает твоя память, Така, то можно увидеть, что они продиктованы одним горячим желанием. Это совершенно ясно. И нельзя сказать, что я не разделяю его. Но брат вовсе не был вожаком деревенской молодежи. Скорее наоборот. Это понимал даже я, десятилетний ребенок. Брат S любил все превращать в игру. В нашей деревне сразу же после войны вряд ли нашелся бы кто-нибудь, кто, даже понимая побудительные мотивы, владевшие братом, сочувствовал его эксцентричному поведению в день, когда он вернулся после демобилизации. Откровенно говоря, он был насмешником. Вы двое даже не можете представить себе, какой грозной, разрушительной силой обладает в деревне злая насмешка. Из всех парней, возвратившихся после демобилизации в деревню, брат был единственным размазней, не имевшим девушки. Ему, правда, удалось проникнуть в замкнутый деревенский мирок, но из всех отъявленных головорезов, которых в конце концов подбили совершить налет на корейский поселок, он был самый молодой, да к тому же еще низкорослый, хилый, слабовольный. Если же говорить о причинах налета на корейский поселок, то дело было в том, что молодежь подстрекали и даже вынудили к этому прежде всего староста деревни ну и местные заправилы. Все началось с того, что корейцы-спекулянты, пронюхав, где в деревне припрятан нес данный рис, неоднократно крали его и увозили продавать в город. Крестьянам, давшим ложные сведения и укрывшим рис, было невыгодно сообщать в полицию, вот они и обратились к деревенским головорезам, которые могли проучить корейцев. В большинстве своем это были дети тех самых крестьян, у которых корейцы воровали рис, так что у них были и личные причины совершить налет. Но наше хозяйство еще до аграрной реформы пришло в упадок. И у нас не было риса, чтобы прятать его. Наоборот, Дзин договаривалась с корейцами и покупала у них рис из-под полы. Так что брату просто выпала роль жертвенной овцы — после налета, когда был убит кореец. Я, тогда еще ребенок, не мог постичь всего этого. А слабоумная мать, которую брат насильно возил в психиатрическую больницу, утверждала, что он сам обезумел, и даже не пожелала попрощаться с покойным, убранным Дзин. Мать злилась на брата за его глупую, отчаянную авантюру и по-настоящему возненавидела его. Отказалась она и от похорон. Соседи по просьбе Дзин просто кремировали брата; вот потому-то прах его до сих пор находился в храме. Если будут настоящие похороны, наверное, лучше всего захоронить урну в семейной могиле Нэдокоро, где покоится и прах сестры.
— Его принудили? — переспросила жена, обращаясь главным образом к Такаси, но тот не ответил. Он сидел, плотно сжав губы, видимо, из-за того, что я упомянул о смерти сестры.
— Не думаю, чтобы принудили. Брат, наверное, сам согласился принести себя в жертву. Потому-то труп избитого до смерти брата и был брошен приятелями, и мне одному пришлось везти его на тележке.
— Почему же, почему? — продолжала в страхе спрашивать жена.
— Выяснить подробности задним числом не было возможности. Приятели брата, убедившись, что он мертв, разбежались, не желая, естественно, встречаться с членами семьи погибшего, поэтому расспросить их я не мог. Теперь почти никого из них уже нет в деревне. Некоторые в город уехали, некоторые стали профессиональными бандитами. Когда я учился в школе, в местной газете много об этом писали. Меня все время не покидала мысль, что кто-то из них убил корейца во время налета, и, если бы их фотографии были помещены в газете, можно было бы сразу догадаться, кто убийца. Ведь убийство превращается в привычку, верно?
Я хотел свести разговор к проблеме вообще, но жена, впавшая в панику, не попалась на мою уловку. Она упорно выспрашивала Такаси, но он замолчал и, казалось, совсем потерял желание разговаривать.
— Така, а в твоих фантастических воспоминаниях, почему?.. Почему же?.. — без конца спрашивала жена, буквально вынуждая к ответу.
— В фантастических воспоминаниях? — заговорил Такаси, выказывая уступчивость и терпимость, которыми он не отличался никогда, даже в детстве, но на вопрос жены так и не ответил. — В своих снах я нисколько не сомневался, почему брату выпала такая доля. В моем воображении он всегда живет как жертвующий собой герой. И в снах, и наяву я не могу, как Мицу, смотреть на брата критическим взглядом. Ты вот, Нацу-тян, спрашиваешь, почему, и мне кажется, что это на меня совершается нападение. Почему? Об этом и во сне не нужно спрашивать брата. Да и в реальном мире двадцатилетней давности я бы тоже не спросил: почему? Ведь, судя по словам Мицу, у меня рот был набит тянучкой.
— Почему? Почему же? — повторяла, не обращаясь уже ни к Такаси, ни ко мне, жена, которую Такаси вежливо оттолкнул. — Почему, почему, почему-почему-почему? — звучало как эхо в разверзшейся в ней пустоте. — Почему, как все это случилось? Страшно, мне страшно, когда представляю себе круглую, неподвижную спину юноши, тихо лежащего во тьме амбара. Нынешней ночью я обязательно увижу это во сне, и оно врежется в мою память, как у Така…
Я попросил брата проехать к винно-мелочной лавке, о которой говорил настоятель. Мы вернулись на площадь перед сельской управой и, остановив машину, всё продолжали разговаривать. Потом, раздобыв бутылку дешевого виски, вернулись домой.
Дома жена сразу начала пить. Она сидела молча, повернувшись к очагу, не обращая на нас с Такаси никакого внимания, и медленно, но неуклонно погружалась в волны опьянения. Она воскресила в моей памяти тот день, когда я впервые увидел ее пьяной. Жена в запущенном деревенском доме, освещенная с двух сторон слабой лампочкой и огнем очага, до мелочей похожа на ту, в кабинете. Я вижу все свои переживания того дня в глазах Такаси, впервые увидевшего, как жена напивается, хоть и притворявшегося, что к нему это не относится. После возвращения Такаси на родину жена пила иногда в его присутствии, но это были приятные выпивки в семейном кругу, а совсем не пьянство, когда в глазах, во всем ее облике виден провал винтовой лестницы, ведущей в разверзающуюся тьму. Мелкие капельки пота, точно насекомые, выползли на ее узкий лоб, на потемневшие веки, оттопыренную верхнюю губу, на шею. Жена с покрасневшими глазами ушла из сферы притяжения нашего с Такаси существования. Медленно, но неотвратимо спускается она по винтовой лестнице в свой тревожный внутренний мир, пропитанный потом, пропахший дешевым виски.
Она отрешилась от всего, и ужин приготовила Момоко, вернувшаяся вместе с Хосио. Хосио принес разобранный мотор, который, будто прозрачным дымом, наполнил всю кухню запахом бензина, и чинил его, окруженный внимательно наблюдавшими за ним четырьмя исхудавшими детьми. Во всяком случае, одному лишь Хосио удалось враждебность детей превратить в уважение. Раньше мне не встречались такие юнцы, поэтому я отбросил предубеждение против него. Приехав в деревню, Хосио преисполнился самоуверенности, на его комичном лице появилась даже какая-то приятная умиротворенность. Мы с Такаси расположились возле жены, молча пившей виски, и поставили на старинный патефон старую пластинку из тех, что собирала покойная сестра. Это был вальс Шопена, записанный на последнем концерте Липатти.
— У сестры была своеобразная манера слушать игру на рояле. Она воспринимала звук за звуком, каждый, не пропуская ни одного. Как бы быстро ни играл Липатти, она улавливала каждый звук в отдельности. Казалось даже, что она расчленяла аккорды. Однажды сестра сказала мне, сколько звуков в этом мажорном вальсе Шопена. Я записал цифру, но по небрежности потерял блокнот. Действительно, у сестры были по-особому устроены уши, — сказал тихо, хриплым голосом Такаси, и я подумал, не первые ли это слова о сестре, которые я слышу от Такаси после ее смерти.
— Неужели сестра могла так быстро считать?
— Не могла. И поэтому на большом листе бумаги ставила карандашом маленькие точки. В конце концов лист бумаги становился похожим на фотографию звездного неба. На нем было общее число звуков в восемнадцати вальсах. Я долго считал точки на этом листе. Как жаль, что я потерял записанный итог. Думаю, что количество точек, нанесенных сестрой, совершенно точно соответствовало количеству звуков, — сказал Такаси и неожиданно стал утешать меня: — В определенном смысле, Мицу, и твоя жена — человек своеобразный.
Я вспомнил, как Такаси сказал, что мой товарищ, который повесился, выкрасив голову в красный цвет, человек своеобразный, и теперь то же самое определение — это потрясло меня. Брат S тоже был своеобразным человеком, и, когда Такаси заявляет это, мне даже нет необходимости пытаться опровергать его фантастические воспоминания. Это слова человека, действительно проникшего во внутренний мир умерших людей, людей, охваченных тревогой, которой они не могли поделиться с другими.