"Книга Бекерсона" - читать интересную книгу автора (Келлинг Герхард)

12

В поезде на протяжении почти всей бессонной ночи он пытался размышлять, стараясь расшифровать все с ним происшедшее. Но чем больше он взвешивал, тем больше запутывался, оказываясь в плену одних и тех же терзавших его сомнений. До его сознания все больше доходило, что кто-то разработал безумный план с очевидной целью скомпрометировать его, Левинсона, что совершено убийство писателя, а может, он и сам добровольно ушел из жизни (впрочем, это было бы удивительно), что он, Левинсон, в общем, немотивированным образом уехал, можно сказать, сбежал, только вот от чего — от самого себя? Он незаконно хранил у себя дома под матрацем оружие, кем-то присланное ему, только вот кем? И лежит ли оно все еще там?! И что из этого или какого-либо другого оружия был застрелен человек или не был застрелен. Кроме того, это весьма сомнительным образом связано с ним. Ну и финалом могла быть его сдача властям, которые давно его ждут, чтобы арестовать и вынуть звено из этой цепи в момент его появления… Какой-то коварный план. Вокруг него разбросана какая-то рыболовная сеть. Как доказывать свою непричастность? Какие аргументы уже были у него в руках? Ведь он сознательно и целенаправленно избавлялся от всех доказательств, буквально сжигал их, причем, вероятно, в строжайшем соответствии с этим чудовищным планом. И вновь заявила о себе его старая идея, страстное желание продумывать порядок вещей с максимальной точностью и правильностью, чтобы быть в состоянии все предвидеть, чтобы заранее предопределить то, что впоследствии неизменно выглядит последовательным и однозначным, чтобы каким-то образом предвосхитить грядущее, всегда остававшееся, однако, абсолютно неосязаемым и неощутимым, словно в каком-то ином пространстве, вторжение в которое было под строгим запретом.

В Гамбурге, куда поезд прибыл ранним утром, прежде чем покинуть вокзал, он заложил свой чемодан в багажную ячейку и выпил в буфете чашку кофе. Словно в первый раз, медленно, почти ощупью пробирался по улицам квартала Санкт-Георг. Поначалу ему казалось, что кто-то снова за ним подглядывает или даже наблюдает. Потом это ощущение постепенно рассеялось, и он зашагал свободнее. Фактически здесь никто не проявлял к нему интереса.

Ранее, во время ночного переезда по железной дороге, он размышлял, чем заняться в первую очередь. Он не желал с кем-либо вступать в контакт, даже с Лючией. Вернувшись домой, по возможности хотел оставаться инкогнито, поэтому пересек гусиный рынок в направлении оперы, добрался до читальни и перелистал подшивки газет за несколько минувших дней. В номере от четырнадцатого числа он наткнулся на известное ему сообщение, которое почти буквально повторяло уже известное ему содержание. И только теперь по собственному разочарованию убедился: в нем, по-видимому, жила последняя тщетная надежда на то, что все обернулось ничем. На следующий день, в пятницу, были опубликованы некролог и материал о литературных заслугах покойного. Всегда где-то под рукой найдется специалист, который сумеет расшифровать творчество соответствующего мастера в духе утвержденной реформы правописания, насытив скорбные слова сугубо личностными воспоминаниями об усопшем, чаще всего в виде вольной грамоты из мелких проявлений тщеславия. При этом ему вновь и вновь бросалось в глаза, что причина смерти тактично упоминалась, так сказать, на полях. Вот и здесь словно между прочим говорилось, что, согласно имеющимся данным, причиной смерти стал несчастный случай. Кроме того, по свидетельству друзей покойного, добровольный уход Кремера из жизни воспринимался как исключительно маловероятный. А всякое указание на совершение преступления отсутствовало.

И еще одно абсолютно абсурдное замечание: писатель устал. Он исписался. Какой бы смысл ни вкладывали в это понятие, присутствовал намек на качественный спад его творчества при всем многообразии его содержания. Что за жалкая бессмыслица, еще подумал он, словно писатель нечто вроде бюро находок или мусоросборник, который медленно опорожняется… И наконец, намек на болезнь, связанные с ней операции, многолетние страдания. Опершись на стол с подшивками газет, он вдруг осознал, что, кроме него самого и, наверное, кого-нибудь еще, никто больше понятия не имел о происшедшем с этим безумцем, что никто не допускал и мысли о вероятности преступления, и тем не менее… может быть, Кремера застрелили? А если у него нашли оружие? Он еще раз внимательно перелистал все номера газеты, снова пропустил через себя каждое слово, однако ничего не обнаружил, не было даже намека на оружие… В конце концов, в результате проведенного расследования вместо ожидаемого облегчения им овладела полнейшая подавленность, гнетущая растерянность. Опубликованные в газете сообщения он воспринял как тяжелый удар, отбросивший его назад. Его охватила глухая безнадежность, он все больше утрачивал зрение, произошедшее с ним все больше погружалось в темноту.

Уже на улице ему снова припомнилась история с пистолетом CZ: а если темно-блестящей штуковины не окажется на прежнем месте, если она куда-то делась? Ведь Кремер вполне мог все проделать и с помощью его, Левинсона, оружия… В этом случае оставшиеся на пистолете отпечатки пальцев вполне могли бы оказаться уликой… Лучше не продолжать. Уже до того, как ему пришла в голову эта мысль, он автоматически направился к дому, окольными путями медленно приближаясь к своему кварталу. Делая вид, что проявляет интерес к выставленным в витринах товарам, он пытался незаметно наблюдать за пешеходами, но ничего подозрительного не обнаружил. Приближаясь с другой стороны, он обошел несколько жилых кварталов, стараясь нащупать взглядом что-нибудь подозрительное, но это ему никак не удавалось. Все выглядело, как и прежде. Никто из слонявшихся у парадных жилых домов не вызывал подозрения, никто не читал газету, сидя в машине, никто не разгуливал во дворе. Дверь дома была открыта, на лестничной клетке пусто, дверь в его квартиру не была опечатана… Он еще немного задержался перед дверью, даже подумал, может, стоит нажать на звонок, но потом все же открыл дверь, переступив порог собственной квартиры словно посторонний, да еще с нечистой совестью.

Не снимая пальто и шарфа, он стал медленно ходить по квартире, осматривая все вокруг: свою чужую, веселенькую жизнь, окинул взглядом и себя самого. Потом в его сознании замелькали расплывчатые мысли о сдвигах во времени и заблуждении, о переключении скоростей и бездействии. Он внимательно разглядывал опостылевшие ему вещи, сантехнику, которая, несмотря на текущую домашнюю уборку, казалась слегка запущенной. Он перевел взгляд на нетронутую постель. Ему бросилось в глаза, что в передней на черном фортепиано «Блютнер» скопился слой пыли, он стал водить пальцем, сгоняя пыль в кучку; потом обнаружил листочек с указанием даты, торчавший в зеркале, в прихожей. Он считал, что на листочке было точное указание смерти Кремера.

Никто ни к чему не прикасался, ничего не переставлял — все осталось как было. На этот раз никто не закусывал и не чаевничал у него на кухне, никто не отдыхал в его постели и никто не разыскивал его после отъезда или бегства. Да и в остальном не выявилось ничего примечательного: никаких сигналов от Бекерсона, никаких циничных приветов вроде — огромное спасибо, очень мило, расчет, как договорились… Фактически, как ему вдруг показалось, он ожидал чего-то в этом роде, заглянул даже в сахарницу на кухне (смех, да и только!), однако ничего не обнаружил, кроме всеобъемлющей тишины.

Потом он снова подумал про штуковину — пистолет под матрацем. Он немедленно заглянул туда, все осталось в прежнем виде: им самим перевязанный шпагатом пакет; к оружию явно никто не прикасался, даже не пытаясь его распаковать; он снова хотел его упаковать и отложить в сторону, но не решился. Это был тот самый пистолет или другой? Почему в тот раз он не стал проверять клеймо? Почему не вставил волосок в магазин? Не нацарапал никакой метки на рукоятке? Он со всех сторон осмотрел абсолютно новое оружие. Оно ничем не отличалось от других такого же класса. Ствол пистолета обладал своим специфическим запахом, явно отдававшим гарью. Или то было машинное масло? Интересно, какой запах у жженого пороха? Он уже в который раз сталкивался с вопросом: что же с этим делать, как поступить? Ему не пришло в голову ничего другого, как снова упаковать пистолет и спрятать подальше. Он выбросил бы пакет, выкинул бы ночью в Эльбу со стометровой высоты моста Кёльбрандт, чтобы при первой же оказии отделаться от проклятой штуковины. Не успел он об этом подумать, как накатились контраргументы: только бы удержаться сейчас от ошибки, он и так наделал их предостаточно. В любом случае он не допускал, что его поручение уже исполнено. Между тем он отдавал себе отчет, что эти люди не так-то скоро отступятся от него. Хотя не произошло чего-то такого, что касалось его лично, он не имел никакого отношения к тому или иному происшествию — или все же имел? Так все же был ли он к этому причастен? Во что оказался вовлеченным?

Дни, остававшиеся до похорон Кремера, проходили в общем-то неспешно — своеобразный льготный срок, в рамках которого каждый нагибался и прикрывался, чтобы его не узнали. В день похорон (на девятый день! — это была пятница) он рано поднялся и стал тщательно выбирать, во что одеться, все перепробовав перед зеркалом в прихожей: шляпу или шапку, солнцезащитные очки, подходит, не подходит, поднять воротник или опустить? Он попытался даже подкрасить брови, чтобы до неузнаваемости изменить внешний вид, переодеться для маскировки. Попробовал сунуть в карман пальто свой пистолет CZ… Только вот как смешно и глупо это смотрелось, все эти позы, насколько жалко, убого и даже честолюбиво перед лицом смерти, этого упрямого факта. Все свое убожество он уловил в одном взгляде перед зеркалом, так и не осознав, чего добивался. Может, свое прощание ему следовало бы организовать приглушенно и скрытно, а может, наоборот, выставить напоказ, поскольку торжественные похороны, как эти, оказались публичным актом? Ведь туда потянутся все, и среди них наверняка будет Бекерсон, этот безумец, чтобы посмотреть на свою работу. Так что неминуема встреча с ним, его самоличным противником, хотя глянуть ему в глаза будет не суждено… Эта мысль родилась как решение от противного: о да, друг, еще как! теперь подавно… Он, Левинсон, разумеется, пошел бы без труда всякого маскарада, с поднятым забралом, явился с повинной. Так обезумевши он все воспринимал.

Сами похороны произвели скорее отвратительное впечатление. Половина пришедших толпилась вне кладбищенской территории, он влился в поток, терпеливо ожидая продвижения вперед, затем выстаивал между другими могилами на самом кладбище. Когда гроб поднесли к свежеотрытой могиле, ему удалось протиснуться взглядом и тем самым персонально проститься с покойным. Вот только он не мог отделаться от ощущения того, что с него самого кто-то не сводит глаз. Он все время чувствовал, что за ним наблюдают, и этот кто-то, скрывавшийся в толпе, был Бекерсон… Он пытливо разглядывал серьезные лица, прислушиваясь к словам ораторов, немногих из которых понимал. Обводил взглядом стоявших вокруг, которые толком не осознавали, что же происходило в центральной части кладбища. Он так суетливо, напряженно и мучительно разглядывал столпившихся, что вся эта скорбная компания показалась ему группой заговорщиков, тайных агентов и их представителей угрожающего коллективного Бекерсона — сплошь бесцветные лица на темноватом фоне верхней одежды, и все в состоянии одинакового оцепенения.

Он ушел до официального завершения похорон. И лишь теперь, покинув кладбище, совершив свой любимый уход, ощутил собственное удивительное единение со скончавшимся писателем, который упокоился в своем деревянном ящике. При этом он задумался о собственной смерти, которая ему в любом случае предстояла. Для таких размышлений кладбище казалось наиболее подходящим местом… Потом он зашел в какое-то кафе, где за упокой Кремера выпил рюмку водки, чтобы проститься с ним еще раз. Ведь не исключено, что его убили, а может, он просто покончил с собой. Вывод о простоте случившегося в его представлении никогда не брал верх над укоренившимся убеждением в катастрофе, которая угрожала и лично ему, Левинсону. Он долго стоял, опершись о стойку, и размышлял о том, что хотя любая личная жизнь, его или Кремера, протекала во внешне неодинаковых, собственных или сугубо персонифицированных и тем не менее в одних и тех же индивидуализированных рамках, их всех неизменно характеризовала обезличенная бесчувственная жизнь… Уже тогда он оказался не в состоянии правильно осознать эту мысль и до сих пор не сумел все адекватно переварить, терпя неудачу уже при самом первом подходе.

Едва он добрался до дома и открыл входную дверь, как зазвонил телефон. От неожиданности он даже подумал, что не туда попал. Подойдя к аппарату, снял трубку и раздраженно проговорил: «Алло!» В ответ наступила пауза, потом раздалось: Это Левинсон? — Да. Уже не совсем чужой голос прозвучал на этот раз твердо, в некоторой мере даже решительно, но вместе с тем мягко и мелодично, как ему показалось, даже светло, с легкой улыбчивой интонацией: Это один ваш добрый друг. — Да?

Левинсон замер, изначально понимая то, что словно само по себе открывалась в решающие моменты. Значит, это был его голос, который напомнил о себе вновь, мягкий, обезличенный, трудный для осознания: Нам не мешало бы как-нибудь встретиться. — Да? От напряженного внимания ему удавалось выдавить из себя только это дурацкое «да». Предлагаю встретиться на Альстере, в десять утра на Альстере, остановка «Плотина». На этих словах разговор оборвался. Левинсон стоял онемев, прижимая телефонную трубку к уху. Он продолжал выслушивать прерывчатый треск, озаренный и неуверенный — идиот, не знающий ответа на сотню всяких вопросов.

Он размышлял только над одним: значит, это произошло, это был он, друг Бекерсон, ты смотри, у него и голос есть, разговаривать умеет, какой прогресс! Со мной беседует — хотя и не совсем естественно, не совсем верно, зато очень спокойно, уверенно, невозмутимо, не без понимания формы, пропорций. А голос у него мягкий, звенящий, почти что человеческий, из плоти и крови. Трудно представить себе, а ведь человек, человек из человечины, и вот такое сообщение? Нам не мешало бы как-нибудь встретиться — добрый друг — предлагаю — вот ведь свинья, вся гладкая, не уцепишь, зато такая уверенность, такое спокойствие, превосходство — кто же здесь в итоге сумасшедший?

Таким образом, со смертью Кремера вся эта история не закончилась, ведь он даже позвонил по телефону да еще затеял разговор, и голос-то какой, почти человеческий, голос у Бекерсона как у Фантомаса, по крайней мере совсем не похожий на маленького марсианина, о да, Левинсон, и все-таки ты идиот! А может, этот голос шептал ему слово «Кремер» в рыбном ресторане, такое, впрочем, тоже не исключалось… и наконец, еще один удар: Бекерсон уверовал, что он действительно исполнил-таки поручение, согласно которому совершил убийство Кремера! И это даже не показалось абсурдом, поскольку тот совершенно очевидно потребовал этого от него, Левинсона… И как он должен был ему ответить? В данный момент он фактически размышлял о пистолете CZ-75 и казался самому себе смешным дилетантом и безнадежным чудаком… Он вынул пистолет и стал его рассматривать — абсурд, да и только! Мысль о применении оружия могла прийти в голову только безумцу, да еще в таком большом городе, как Гамбург, да еще в дневное время, вернее в утреннее, в десять часов утра, отслеживать живого человека, чтобы выстрелить в него. В общем, для того чтобы снова упаковать штуковину, долго размышлять ему уже не потребовалось.

Затем ему пришла на ум еще одна мысль: набросив на плечи пальто и на голову шляпу, он устремился к Альстеру. Всю дорогу он суетился, нервничал и был вынужден вновь и вновь замедлять шаг, преодолевая остановки: «Перспектива», «Бельведер», «Мельничное поле», «Плотина». Подробно изучил там на мосту расписание движения паромных судов. С открытием навигации в апреле и до ее закрытия в октябре маршрутные суденышки ходили зигзагами по Альстеру в обе стороны от «Девичьих мостков», «Атлантической станции» и «Станции социального обеспечения» вплоть до «Шваненвика» и «Старой вороньей улицы», после чего обратно до «Паромного управления» в Уленхорсте и «Плотины» — здесь и было назначено место встречи! После этого предполагалось возвращение к «Мельничному полю» по тому же маршруту под двойным мостом в направлении Винтерхудского паромного управления и затем обратно по тому же маршруту под мостом, через «Мельничное поле», «Плотину», «Паромное управление» в Улендорфе… Он фиксировал направления, а также часы и минуты, и в итоге высчитал, что завтра утром незадолго до указанного времени встречи, а именно в девять часов пятьдесят четыре минуты, от «Паромного управления» в Уленхорсте как раз отправится судно, чтобы, согласно расписанию, три минуты спустя, то есть в девять часов пятьдесят семь минут, причалить у «Плотины». Кроме того, у него в голове родилась идея: рано утром он прибудет туда теплоходом, чтобы с этой стороны, а именно со стороны паромного управления в Уленхорсте, подсесть в судно, следующее своим курсом вверх по Альстеру, и таким образом, явившись с верховой стороны реки, за три минуты до десяти утра, застать его врасплох, пока тот ожидает его появления со стороны суши! По случайности именно в этот момент подошедшее судно «Гольдбек» слегка уткнулось в причал. К его изумлению, два тяжелых магнита глухим щелчком подтянули борт к железной полоске на причальной стенке. Затем он, Левинсон, лишенный выбора избежать этой операции, вскочил на борт, после чего судно снова освободилось от железных объятий магнитов и железной полоски причальной стенки. Оказавшись на борту, он оплатил билет для пересечения Альстера и, пока судно отчаливало от берега, прошел на корму, в открытую часть помещения для пассажиров, где уже расположились несколько человек, чтобы внимательно понаблюдать отсюда, как на генеральной репетиции, за тем, как судно следует своим курсом. Он слышал рев дизеля, видел, как за кормой пенится вода. Он как-то незаметно вдыхал разносившийся над Альстером по-весеннему теплый ветер. Вдруг до его сознания дошло, какое сейчас время года и какой скачок уже совершила природа за короткий период его отсутствия.

Паром «Гольдбек» тяжело и мучительно развернулся, несколько раз подался взад и вперед, прежде чем вернуться в речной фарватер, по которому двигался в направлении причала. Затем судно, устремившись на простор Альстера, пересекло реку по широкой дуге, при этом миновав и то место, где несколько недель назад он еще ходил по льду и откуда теперь снова можно было наблюдать лебедей, только что вернувшихся из мест зимовки. Вероятно, Бекерсон видел его утром. Вероятно, ему давно было известно, что он вернулся. Если бы он сомневался, ни за что не стал бы звонить.

Впрочем, почему он решился позвонить? Чего добивался? В любом случае поручение, если о таковом вообще можно говорить, было исполнено и осуществлено. Человек, считай, уже мертвехонький. Нет, ему прекрасно было известно, он ни на грамм не сомневался, что последнее слово еще прозвучит. После возвращения он ощущал прямо-таки физическую угрозу, которую сам себе не мог объяснить. Какая-то тягостная обстановка, туманная ситуация. Он чувствовал изливающийся из него самого призыв быть готовым, только вот он не знал — к чему.

У пристани тот же самый маневр по причаливанию: магниты-прихваты вцепились в судно и удерживали его, пока подсаживались новые пассажиры. Согласно тайной закономерности, всегда набиралось некоторое количество заинтересованных лиц, которым приспичило ехать. Сейчас он сам был на корме «Гольдбека» как в трансе. Казалось, собственная жизнь перестала подчиняться его воле — только вот с каких это пор? Он словно поменялся с кем-то жизнью, как театр марионеток подчиняется чужой воле — в общем-то малоприятное состояние, вырвавшее его из мира людей и отрезавшее от всего на свете. Поэтому бегство в Нормандию (как попытка сохранения самобытности!) явилось единственной неудачей, за которую ему теперь пришлось так сурово рассчитываться. Фактически же он уже давно не был способен на собственный порыв, а менее всего — на собственные мысли! Он был уверен лишь в том, что без колебания подчинится всем их повелениям с минимальным самоконтролем и с едва ли большим чем пассивным участием и внимательным присутствием, чтобы не утратить целиком причастность, чтобы сохранить контакт и вместе с тем подтвердить разделяющую дистанцию… Он не знал, понятно ли он еще выражался, при всем том он присматривался к самому себе как бы издалека, из неуловимой дали. Фактически же вместо него вышагивал кто-то другой, проговаривал его текст, выражал его мысли… Это явилось наиболее сложным этапом всей поездки, и лишь тогда он пришел в себя, после того как пролез через это игольное ушко.

Он давно понял, насколько равнодушна противная сторона к его мыслям, взглядам и размышлениям до тех пор, пока он функционировал. Он ощущал их холодность, отсутствие сымитированного участия, как он тогда осознал, циничной безучастности противной стороны, словно последней просто не существовало, словно речь шла о пустой материи, в то время как их недавний звонок показался ему ошибкой и проявлением слабости, отказом от прежних взглядов на вещи, отходом от умолчания! В результате он задался вопросом: для чего им это понадобилось, почему они проявили эту агрессивность? Он действительно впервые получил представление о том, что и они уязвимы, что их действия также предопределены желаниями, преимуществами и разными обстоятельствами, что и они могли пойти по ложному пути, подвергнуться риску, оказаться на самом краю пропасти. И что он мог в принципе приблизиться к ним, что это представлялось ему не столь уж невозможным. И еще кое-что он осознал интуитивно, по сути, еще до поездки в Нормандию. Теперь у него появилось два измерения — «до» и «после»: он имел дело с противником, с человеком по имени Бекерсон. Все теперь вылилось в поединок, соперничество и состязание. Это значило, что отныне они зависели друг от друга, что каждый мог быть хорошим или плохим только в сравнении друг с другом, что они оказались привязаны друг к другу как изначально достойные противники, что впервые как раз и проявилось в этом телефонном разговоре. Наконец данный фантом стал обретать материальную оболочку. Ошибка, ошибка — ликование било в нем ключом. Для него, Левинсона, самым большим облегчением было наглядное и конкретное ощущение прежде непонятного и немыслимого — эта противная сторона, нечто, прежде зияющее пустотой, стало наконец тоже допускать ошибки и давать слабину. Вскоре все должно было разрешиться, еще потому его так влекло туда, к плотине, к паромной станции: ему не терпелось увидеть наконец-то своего противника.

Телефонный звонок породил в нем приподнятое настроение и уверенность в себе — в ту ночь он спал не более двух часов… Значит, он наконец-то встретится с ним, с телесным Бекерсоном, с этим душевнобольным, который, впрочем, трезво и целеустремленно просчитывал свои шаги, узнает наконец больше о своем противнике. Он готовился к тому, чтобы вести с ним уже качественно иную борьбу. Он встал очень рано утром, обстоятельно помылся под душем, побрился, даже освежился одеколоном, настроился на некую волну противостояния, тщательно отобрал предметы своей одежды, поскольку сегодня многое решалось, все представлялось ему крайне серьезным!.. Это был не какой-то заурядный повод, ему так хотелось ощутить свою силу, чтобы на порядок углубить чувство собственного достоинства. Он приготовил себе легкий, но утонченный завтрак, после чего пошел пешком по набережной Альстера в направлении плотины в Уленхорсте, которую обстоятельно осмотрел накануне. Солнце стояло высоко в зените, вокруг не было ни души. Удобно устроившись на скамейке, он вытянул перед собой ноги. Засунув руки в карманы пальто, он стал ожидать появления паромных судов «Сузебек», «Айлбек», «Гольдбек», «Зильбек», «Роденбек» или «Сазельбек». Он еще раз пробежал глазами расписание, все соответствовало его расчетам. Он просто выжидал, сидя на скамейке. Мглистые лучи весеннего солнца лениво растекались по воде. Он пытался разглядеть причал на другой стороне реки, поймать взглядом интересующего его человека, но на расстоянии это не представлялось возможным. Он с легким сожалением подумал об отсутствии бинокля, который в этот момент преспокойно лежал дома на полке. Еще одна его ошибка, следствие рассеянности.

Он сидел у самой воды, воспринимая это как сосредоточенный миг ожидания — миг в преддверии встречи. Он буквально так это себе и представлял: резкое ощущение свежего белья, добротной обуви, сшитой из мягкой, словно перчаточной оленьей кожи коричневого цвета, ладно скроенное пальто, в котором он надежно себя чувствовал… Он даже не продумал, что бы ему такого сказать Бекерсону, не представляя себе, как все сложится. Его душу переполняли живое любопытство, страх и даже радостное возбуждение. Он ощутил в себе максимальную сосредоточенность, когда по речной акватории со стороны причала «Мельничное поле» по направлению к причалу «Плотина» стало приближаться судно, в то время как ожидаемое им судно еще только подтягивалось по центральной части Альстера в сторону Рабенштрассе. Это был прекрасный пример точности организации речного сообщения и ответственного диспетчерского планирования. Ему было приятно видеть, как эти два начала сливались воедино.

Без какой-либо задержки «Роденбек», отчалив от плотины, приблизился к нему, затем продолжил свой рейс в направлении Рабенштрассе, еще до того как его судно, возвращаясь оттуда же, причалило около него, почти тютелька в тютельку, всего с одной минутой опоздания (часы показывали девять пятьдесят пять). «Сузебек», описав небольшую дугу, уткнулся в причальную стенку. В то утро на борту судна почти никого не было — пустая прогулочная палуба, что его, впрочем, вполне устраивало; несмотря на очевидную бессмысленность гонять полупустые суда по Альстеру, его вполне устраивал маршрут, позволявший переправиться на другой берег. Наименьшая удаленность от окружающего мира, без всяких разговоров, лишь за полторы марки он получил от капитана свой билет всего на одну остановку, чтобы переправиться на другой берег (о стоимости проезда он узнал заранее из объявления). На борту, кроме него самого, находился всего один пассажир — какой-то темнокожий турист, скорее всего индус, в тюрбане и плаще, устроившийся в средней части судна.

Перед собой на столике он разложил план города. С плохо скрываемым любопытством стал разглядывать его сквозь свои очки в черной оправе, словно он, Левинсон, являлся составной частью окружающего ландшафта и элементом экскурсии по Гамбургу.

Он прошелся по внутренней части сразу же отчалившего судна и вышел на заднюю платформу, где, повернувшись спиной, занял место на корме «Сузебека», который уже взял курс на противоположный берег; закрыв глаза, он подставил лицо под солнечные лучи и несколько раз глубоко вдохнул ноздрями свежий воздух. Вот уж действительно нет ничего лучше легкого бриза над скользящим по волнам судном. С кормы «Сузебека» он наблюдал за тем, как отступал берег Уленхорста, вместе с тем не очень остро воспринималось медленное приближение причала на противоположном берегу.

Но когда однажды взгляд все-таки скользнул на другой берег, он попытался тем не менее рассмотреть открывшийся кусок суши, миновав глазом корабельные надстройки. Но так ничего и не заметил. В какое-то мгновение он даже с ужасом подумал, что направляется не туда, куда надо, но быстро успокоился: на воде расстояния очень быстро смещаются, поэтому практически невозможно фиксировать направление движения по береговой линии. Сама водная гладь в зависимости от профиля странным образом то сужается, то расширяется… Он пытался лишь разобраться для себя, с какой стороны будет приставать судно — по левому или по правому борту, чтобы на этом основании решить, какое лучше выбрать исходное положение, чтобы в момент окончательного причаливания прострелить взглядом берег. При этой мысли по его лицу пробежала улыбка: он обожал точность. Он ведь и чуть позже мог внести поправку, если бы увидел, каким боком железный корпус «Сузебека» приближается к причальной стенке.

Он стоял, удобно облокотившись на поручни. Глядя на водную гладь, он наблюдал за тем, как целеустремленно «Сузебек» вышел на водный простор Альстерского моря, как он едва слышно проговорил про себя с улыбкой; он с видом знатока отслеживал четко выраженный фарватер и уже прочерченную им дугу, чтобы преодолеть границы этого моря. Он еще раз порадовался своей собственной ценной придумке — отправиться на встречу по воде, когда самым неприятным образом был вынужден пробудиться, оторваться от своего индивидуального забытья. Дело в том, что, придерживая у груди уже свернутый план города, темнолицый турист в плаще подошел к нему, чтобы, вероятнее всего, расспросить его как знакомого с этими местами попутчика о каких-нибудь топографическо-страноведческих деталях. Он, Левинсон, красноречиво и однозначно предпочел избежать разговора, повернувшись к нему, пытающемуся бесцеремонно вторгнуться в мир его мыслей (ведь даже у каждого животного или хищного зверя есть своя «зона безопасности»!) если не спиной, то по крайней мере боком, в любом случае ясно дал понять, что здесь он, Левинсон, хочет располагать самим собой, чтобы никто его не беспокоил… Потом ему еще показалось, что изначальный порыв был позитивно воспринят его случайным попутчиком, поскольку тот по крайней мере в открытую не добивался контакта с ним, хотя его прежнее ощущение свободы и счастья на борту судна подверглось некоторой эрозии или даже серьезному давлению, проистекавшему от мучительной вероятности притязаний чужака или всего лишь досады от произошедшего разрыва.

Фактически попутчик в плаще смотрел на него не только с надеждой, в чем он убедился, бросив на него боковой взгляд. Он с откровенной наглостью рассматривал его, на что он, Левинсон, затем ответил тем, что не долго думая вообще отвернулся, тем самым лишив попутчика мишени для проявления навязчивого внимания. К счастью, курс «Сузебека» был таков, что с этого места Альстер открывался во все стороны. В пределах акватории не было видно ни души. Вода застыла на месте тяжелым и неподвижным грузом, над которым расстилался шум от идущего вдали транспорта. Календарь показывал середину апреля, наступала ранняя весна, то есть время парусных регат, проводимых в утренние часы по субботам. Там состязались яхты класса «Дракон» гамбургского яхт-клуба. В этих соревнованиях иногда участвовал и он, Левинсон, на взятых напрокат «Кентаврах» или «Пиратах». Тогда он брал в руки тросы, далеко от берега, посреди ревущего города в качестве «одиночника», каковым он, строго говоря, не являлся, но охотно мечтал себя видеть, поскольку обожал управлять яхтой в одиночку, выбирать тросы, удерживать румпели, следить за порывами ветра, за иногда появляющимися рядом с ним другими судами. Да и за плавающими по Альстеру теплоходами, за которыми как профессиональными судами (например, «Сазельбек», «Сузебек», «Зильбек», «Айльбек» «Гольдбек», «Роденбек» или «Зонствибек») признавалось право на преимущество прохода по акватории, и на корме одного из них он сейчас как раз стоял, опершись на поручни и разглядывая речную гладь. Несмотря на преследовавшие его трудности, он все еще выглядел крайне сосредоточенным на своих мыслях. Судно тут было совсем ни при чем, а его пребывание на борту словно растворялось в этом то быстром, то медленном скольжении по акватории Альстера, в размеренном урчании дизельного мотора под его ногами. Значит, машинное отделение располагалось на уровне кормы?

Так постепенно они добрались до цели. Напряженно вглядываясь в причальное сооружение, он поначалу не обнаружил ни на нем, ни на берегу вообще никого, кроме двух молодых женщин или девушек. Часы показывали пятьдесят восемь минут, то есть еще остались две тревожные минуты. Он знал своего Бекерсона, тот вполне мог появиться с точностью до минуты. Быстро повернув голову, он осмотрел прилегающую к причалу сушу, но ни одного человека так и не обнаружил. Только две девушки напряженно ожидали, когда причалит «Сузебек», а затем поднялись на борт, но только после того, как на берег сошел он, единственный прибывший пассажир, своей неповторимой неуверенной походкой — «это твой шаг в иную жизнь».

Разочарование было написано у него на лице — никто не подошел к нему, не приблизился, никакого Бекерсона на всю округу. Он стоял один-одинешенек. Девушки давно поднялись по трапу, «Сузебек» стал снова удаляться от причала. Обескураженный, он понял, что все переживания впустую, что о банальном опоздании даже думать нечего. Взгляд на часы показывал: прошла целая минута сверх назначенного времени. Но кто мог знать? А если тот специально заставил его ждать, да еще подглядывал за ним из укромного места, наблюдал тайком, в то время как «Сузебек» у него за спиной отчаливал от берега, с нарастающим ревом машин выруливая на акваторию Альстера, причем круглая часть кормы приблизилась на опасное расстояние к краю причала, из-за чего ему пришлось отскочить в сторону… и все же его задело, хоть и с опозданием, но больно. Так всегда бывает: как щелчок часто запаздывает или происходит с задержкой, значительно позже, чем само действие, чем молния или хлопок при преодолении авиационным аппаратом так называемого звукового барьера, так и до него смысл происшедшего дошел с задержкой… Он окинул взглядом уже далеко отплывший от берега «Сузебек» и посмотрел в лицо лжетуристу в плаще, с планом города в руках, который все еще, теперь уже один, стоял на корме, опершись обеими руками на поручни, так же как до этого сам Левинсон: он смотрел на него, слегка помахивая планом города ему, ошарашенному и одураченному. Скорее всего это был намек на то, что он и есть тот самый Бекерсон.

Он отслеживал глазами движение, это движение рукой, а еще улыбку, которую он так и не забыл в течение всей своей жизни. Значит, Бекерсон — это иностранец. Значит, это был он — Бекерсон. Естественно, первое, что пришло ему в голову, — броситься в погоню! Быстро взять такси и броситься за ним вдоль Альстера. «Сузебек» шел по маршруту с остановками «Мельничное поле», «Мост», «Паромное управление в Винтерхуде». Однако пришедшую в голову идею он воспринял как озарение, которое, как известно, далеко от истины, и как безнадежную. Конечно, Бекерсон предусмотрел и такой поворот! Ну и, кроме того, какой в этом смысл? Что с ним будет делать, если поймает? Задержит, набросится на него? Что, в конце концов, ему скажет? В общем, пустая затея, да и только.

Еще одна остановка — и снова полная растерянность. Что же делать, Левинсон? Он сел на скамейку на берегу и стал смотреть вслед «Сузебеку», который спокойно удалялся в восточном направлении — в сторону «Мельничного поля»… Фактически он так ни разу ничего и не понял. События накатывались на него как внезапно возникший шквал, как порыв ветра. Так он это воспринимал, и каждая попытка во всем разобраться оборачивалась для него насилием, нередко бросая вызов проявленной им самим воле. И если его недоверие, в сейсмическом смысле, неизменно отличалось максимальной чувствительностью, то понимание тем не менее чаще всего запаздывало, а весь динамизм происходившего, к его удивлению, доходил до него лишь задним числом, процесс осознания всегда отставал от истинного хода вещей, причем вся его духовная жизнь сплошь была созвучна высказыванию «Ах вот в чем дело!» — и это страшно удручало его.

В этом, в его жизни, видимо, что-то было, чего он и сам не знал, не понимал, оказался не способен осмыслить. В общем, какое-то белое пятно, вот только где? Он чувствовал себя униженным, откровенным идиотом, которого поедала дьявольская интеллигентность (хотя он знал, что любая интеллигентность от дьявола!), злокачественная по своей сути. Во имя чего? И почему ее жертвой стал именно он? На этот вопрос, наверное, существовал ответ, не мог не существовать, хотя, вероятно, опять-таки все прояснилось бы лишь впоследствии. Поначалу его душа переполнялась возмущением, потом он почувствовал себя обманутым, как оскорбленный спаниель или исколотый до крови бык на корриде. Затем его охватила ярость из-за того, что по прошествии всех этих недель и месяцев вся информация ограничилась лишь тем, что его стремились унизить, разъярить, уязвить, спровоцировать, чтобы явно вывести из себя, заставить ошибиться и совершить поспешные действия. Такая оценка напрашивалась сама собой.

Итак, это был не кто иной, как Бекерсон, малаец по национальности, управляющий компанией по производству гуталина, прикрывавшийся планом города двойник. Но нет, все не столь уж печально, — ведь он фактически сдался ему, Левинсону, и что тот мог поделать, если Левинсон так туго соображал? Тот противостоял ему, почти лицом к лицу на корме «Сузебека», пристально разглядывал, словно порывался сказать: Вот смотри, ты только глянь на меня, я ведь с тобой! Только вот зачем — зачем он открылся ему? Ведь колесо не перестало вертеться… И что же он ему продемонстрировал? В любом случае не свое подлинное лицо — только плащ! Черт возьми, почему он не рассмотрел его в деталях? Что скрывалось за этим маскарадом? Что это было за лицо? А глаза? Какие-то водянисто-голубые, спрятанные за толстыми стеклами очков. Их, наверное, он мог бы узнать. Волосы? Но волосы-то вообще у него были?

Не вызывало сомнения одно: он хотел его видеть, хотел, чтобы он, Левинсон, посмотрел на него. Получается, что он как бы затащил его на борт курсировавшего по Альстеру судна. Нигде больше нельзя было так удобно рассмотреть своего соседа и попутчика, как на этой палубе в то раннее утро в условиях мегаполиса… Левинсон, ты идиот! Он почувствовал капельки пота под воротником, просто уже вовсю светило солнце…

Да еще в такой одежде: театральный индус в плаще с напяленными на глаза очками и с планом города в руках… Чего он только не предполагал, как он ни готовился, и все же тот обошел его на целый круг.

И наконец, пока это была лишь догадка, которая затем переросла в уверенность. Он вроде бы понял, зачем его сюда затянули. До него дошло, что лишь присутствие третьих лиц — этих милых девчушек! — сохранило ему жизнь. Ему вдруг стало ясно, что тот собирался его угробить, что Бекерсон намеревался застрелить его с очень близкого расстояния прямо на пристани, проезжая мимо на «Сузебеке»… Потом он мог бы еще подбросить оружие и сразу же уехать. Он поверил в возможность такого исхода, до него теперь дошел смысл и улыбки Бекерсона; ему только что удалось избежать чего-то страшного, и он не понимал, как все это получилось… Он сидел на лавочке на берегу Альстера, и его бросало то в жар, то в холод: если тот собирался покончить с ним здесь, он мог бы проделать это и в любом другом месте. Тогда зачем был нужен теплоход?

Потом он и это понял, до него дошло — ну, разумеется! — он должен был застрелиться, ему отводилась роль самоубийцы на одном из причалов Альстера, как и в случае с Кремером! Теперь-то он осознал и этот последний компонент мотивации. До того дошло, что он, Левинсон, расколол его и вынужден был подстраховаться и что в этом он тоже разобрался… Впрочем, ему, Левинсону, пока было неясно, как именно тот в следующий раз попытается организовать его недобровольное самоубийство.