"Книга Бекерсона" - читать интересную книгу автора (Келлинг Герхард)

13

Довольно долго, наверное, целых два месяца, он ничего не слышал об этой истории, ничего больше не узнал о Бекерсоне. У него не было новых встреч, он не получал писем, не звонил телефон. За это время все происходившее иногда казалось ему нереальным, откровенно призрачным. Потом его снова мучило чувство вины, будто на его совести был контакт с тем, Бекерсоном, тогда на корме, словно он мог устроить такой трюк, что он, в сущности, и проделал в результате того, что в нарушение договоренности пересел на судно, вместо того чтобы, как ему было приказано, ожидать Бекерсона на пристани. Поэтому он ощущал свою вину за то, что якобы спугнул, привел в замешательство и даже разозлил своего противника, из-за чего тот не посмел больше покинуть свое укрытие. Это и раньше было его огромной ошибкой: присваивать себе предполагаемые заботы и беды других. Он просто не знал, откуда это у него.

Тем не менее постепенно восстанавливались его старые привычки — видимо, благодаря тому, что несколько успокоились чересчур разгулявшиеся нервы. Он снова стал появляться на улице, как все смертные ходить в магазин за покупками, а в один из субботних дней даже взял на час яхту напрокат. Тогда на воде было еще очень прохладно. Так одна неделя сменяла другую. В результате выстраивалась все более спокойная череда все более похожих друг на друга, одинаковых дней. Каждое утро он разглядывал себя в зеркале… Вероятно, сам факт такой повторяемости дней и их взаимозаменяемости стал раздражать его больше, чем фатальные раздумья о Б. и его развратных интригах. Бекерсон, он даже не мог предположить, суждено ли будет когда-нибудь состояться новому контакту между ними. В конце концов, некий остаточный страх, словно ожидание чего-то окончательного и однозначного, пронизывал все эти вялые дни, их бессодержательное течение на грани застоя и безотрадности. Фактически он каждую минуту ждал, не свалится ли на него что-то неожиданное — случайная встреча, письмо, какой-нибудь тайный призыв или завуалированный знак от Бекерсона. Так он провалился в пустоту, в какую-то дыру. Ему трудно было детально описать это состояние, свободное падение. Вероятно, он считал, что его переживания вообще трудно описать, поэтому тщетной представлялась уже сама попытка (причем даже намек на таковую!) объясниться с самим собой. Происходящее по своей сути не поддавалось описанию, словесному изложению и формулированию, как в конечном итоге и само ощущение его фиаско.

Это был трудный, напряженный участок пути, здорово потрепали ему нервы неопределенность, неуверенность в отношении того, чего он желал или не мог не желать, а также его восприятий, включая ощущаемый им страх. Ему виделась масса всяких призраков, любая хлопающая на ветру оконная рама казалась привидением, любой звонок причинял боль, как открытая рана, любой угол улицы таил опасность… Между тем ничего не происходило, вся жуткая история словно бесследно канула в воду, остались только вопросы — терзающие душу мучительные вопросы. Ночью он обливался потом, не понимая, что есть нечто, превосходившее его. Он не мог заглянуть за край, как в воспоминаниях детства. И он не раз задавал себе вопрос: а может, в конце концов все это он сам выдумал, все сочинил? Однако вновь и вновь всплывало противоположное суждение: хотя он не видел их никогда ранее, наверняка узнал их по взгляду, слышал шепот фальцетом в телефонной трубке, каждую ночь вновь и вновь напоминал о себе Кремер… Впрочем, что происходило с Лючией, может, ее тоже подослал Бекерсон, в чем он уже больше не сомневался и во что тогда уже твердо поверил. Он был убежден, что она оказалась вовлеченной в этот план, причем умышленно, а может, и нет. А лицо того индийца на пароме, явно крепкого приземистого человека с близорукими глазами, и почему вначале он не воспринял его? Может, только потому, что тот не отвечал его ожиданиям!

Между тем в материальном плане дела у него складывались не лучшим образом. Временами он жил в долг, его текущий банковский счет показывал нулевой остаток. Ему много раз звонили по телефону из банка (ох уж эти проклятые телефонные звонки), предлагая обсудить вопрос об отказе от системы банковского «одалживания» и о предоставлении ему настоящего кредита: как ни странно, эта идея не вызвала у него особого интереса. Более того, он продемонстрировал ярко выраженную индифферентность в финансовом вопросе, как бы сознательно способствуя усугублению собственного обнищания, как он выразился, через уравнивание его убогой духовной жизни с еще более скудным внешним состоянием. Совершенно очевидно, вещи представляли собой нечто действующее или действительное, в связи с чем он мог выражать только собственные мысли, да и то лишь в пределах воспоминаний, фактически их реконструируя. Очевидно, что он был в состоянии цитировать лишь это иное, черпая из интеллектуальной или духовной сферы, но ни в коем случае фактическую действительность, то есть реально действующую вещность или подлинную реальность, которая, как о том свидетельствует само название, хотя и действует и продолжает действовать, однако никто не знает — почему и для чего?

Он опять вернулся за рабочий стол, стал завязывать новые и восстанавливать старые контакты, заново продумывать некогда затронутые темы по Атлантиде и теории «большого взрыва». Он снова засел за свои тексты о течении времени, через которое проходишь как через ворота или, точнее сказать, сквозь игольное ушко. Другими словами, сквозь это вечное неподвижное «теперь», под властью которого пребываешь. Он извлек из своего архива старую идею: наконец-то обойти кладбища Гамбурга, начиная с самого крупного — Ольсдорфского, — скорее всего из-за могилы Кремера, где он хотел побывать еще раз, которую долго искал, но так и не нашел. Он имел несерьезный разговор со служительницей кладбищенской администрации: могила Кремера? Здесь захоронена не одна сотня Кремеров. Так какой вам нужен Кремер? Йон Кремер, писатель, литератор, который лишь недавно… Йоган лежит на участке 36, Йоканнес — на участке 16 FG, но того похоронили уже давно, ровно восемнадцать лет назад. А вам нужен Йон Кремер? Нет, это не у нас. Он прошелся по дорожкам между могилами, не ожидая ничего иного, кроме как прикоснуться к месту упокоения души усопшего. Ему показалось, что безвкусица надгробного памятника однозначно соответствовала растерянности перед лицом смерти. А какая дивная тема: растерянность перед лицом смерти! В общем-то бесцельно и праздно прогуливаясь по кладбищу, он сделал несколько снимков своим «Полароидом» и, сравнив полученные фотографии с могилами, ощутил какое-то несоответствие, необъяснимую диспропорцию.

Потом вдруг он оказался во власти оживленного транспортного потока, площадки для отдыха пересекались автомобильными дорогами, на которых теснились автобусы и многочисленные остановки. Видимо, в современном мире осталось не так уж много мест, где еще можно побыть наедине со смертью.

Потом он перешел на другую сторону, чтобы незаметно скрыться в кустарнике (даже здесь, в Ольсдорфе, снова бегство от кого-то!). Ему было суждено соприкоснуться с одной тайной: разделительная стена, явно отгороженный участок кладбища с целым рядом плотно уложенных, но не очень тщательно подогнанных камней; все они обильно заросли травой, словно напоминавшей об ином времени… Фактически оба эти участка — аллея с могилами здесь и узкий кривой ряд захоронений на противоположной стороне — были отделены друг от друга двойной проволочной сеткой, оставившей пространство для вытоптанной пешеходной дорожки между обоими участками кладбища, которая, как он убедился, впереди вливалась в также отдельную, некогда общую магистральную дорогу, по которой, видимо, можно было добраться до этой отгороженной части кладбища.

Не теряя времени, он вернулся на широкую парковую дорожку, по внутреннему периметру обошел обширную территорию Ольсдорфского кладбища, после чего еще раз вкусил всю прелесть моторизованного ада. С противоположной стороны на автомагистраль Иландкоппель он действительно обнаружил вход в еврейское кладбище Гамбурга: Открыто с 8 часов утра до 16 часов. Осторожно, злые собаки! Он погрузился в своеобразный кладбищенский ландшафт с длинными заросшими, похожими на туннель галереями, с замшелыми, сгрудившимися в тесные ряды полуразвалившимися надгробными памятниками, но тщательно ухоженными дорожками. Вокруг не было ни души — странный, однако, заколдованный ландшафт, покосившиеся от ветра камни которого с древнееврейскими и немецкими буквами свидетельствовали об угасшей жизни и утраченной культуре. Иная Атлантида безмолвия, но вместе с тем и живая, ибо здесь еще продолжали жить они, древние гамбургские семьи; они еще не перестали здесь прогуливаться, успевая мгновенно юркнуть за угол, когда их вроде бы кто-то только что узнал на заросших травой дорожках… Видимо, они про это забыли — эти другие немцы, просто запамятовали, а может, всего лишь не сочли нужным уничтожить и этот последний город немецких евреев. Поэтому сад и уцелел.

После некоторого раздумья он решил осмотреть лабиринт. По традиции надев на голову шапку, двинулся вдоль рядов могил, перелезая между надгробными камнями и пробегая взглядом начертанные на них имена усопших в этом заколдованном лесу и обители двойной смерти. Чуть позже, изможденный, он покинул это место.

Он ни в коей мере не стал бы вторгаться в заведенный порядок вещей. Все должно было оставаться как есть, и этот неприкасаемый покров таинственности тоже. Он не собирается выяснять имена Гольдбергов, Вартбургов и Рейнгардов. Один раз встретилось и еврейское имя Леви — сын Леви.

В конце концов повстречался ему и один живой человек — это был прекрасно одетый мужчина в суконном пальто голубого цвета и белом шелковом шарфе, с зачесанными назад волосами. Нет, это был не Бекерсон. В сопровождении приглашенного им садовника он посещал могилу, скорее всего их семейное захоронение. На ломаном немецком он объяснял садовнику расположение могил: старые семьи — вон там, более новые — здесь. Стоявший рядом садовник молча слушал, нисколько не возражая, но, видимо, не все понимая, вместе с тем он демонстрировал удивительное терпение.

Потом он, Левинсон, покинул кладбище и снова засел за работу. Это была его любимая тема — Атлантида и еще одна затонувшая часть человечества — Тира-Санторин, ее второе название было Каллиста-Распрекрасная, канувшая в море до сегодняшнего дня, вот уже три с половиной тысячи лет после извержения вулкана, вместе с обломками скал, погибшим островом черно-серого пепла посреди залива, с нежной зеленой виноградной лозой на вулканическом грунте, на крупнозернистом черном песке пляжей Миноа и Акротири.

Однажды, когда в каком-то книжном магазине он разыскивал материалы о затонувших мирах или что-нибудь о его кладбище, он столкнулся с Лючией. Неожиданно их взгляды встретились над столом с новинками. Когда он сделал шаг в ее сторону, она резко отвела взгляд от него, хотя еще мгновением раньше взирала на него прямо и непосредственно, демонстрируя свое равнодушие. Доказывая свою невозмутимость, она снова уткнулась взглядом в интересующую ее книжную полку. Поэтому в тот момент он никак не мог сообразить, стоит ли подойти к этой черствой даме и поговорить. Но потом он тоже отвернулся, покинул магазин, подивившись возникшему между ними отчуждению. Эта самая последняя Атлантида произошла явно по его вине. Потом он видел, как она, Лючия, спустилась вниз по лестнице, чтобы выйти на улицу через нижние помещения. У него не было желания ее остановить. А однажды ему показалось, что он встретил в метро Бекерсона, в поезде на остановке «Вокзал Шлумп», где он делал пересадку на «Бармбек» и со своего места еще мог бросить беглый взгляд на другой отъезжающий поезд. Его взгляд упал на пассажира напротив, удивительно похожего на индийца с «Сузебека» который, как ему показалось, слегка повернув голову, с ухмылкой посмотрел в его сторону. Но может быть, ему только показалось.

В остальном в течение нескольких недель никаких знаков отмечено не было. А может, он их просто не заметил? И этот повторяющийся страх не уловить важное указание, не обратить внимание на серьезное послание. Фактически присутствие Бекерсона в городе он ощущал нередко чисто физически, словно тот находился где-то рядом, ходил, стоял, лежал в непосредственной близости от него. Он с подозрением воспринимал малейшие указания, изменения, свидетельства, но любые его ощущения неизменно исходили лишь от него самого, не представляя собой ничего изначального в духе самого Бекерсона… Иногда он просто не мог дождаться страстно ожидаемого признака жизни. Временами испытывал какое-то пустое чувство симпатии к магам, одновременно задаваясь вопросом: а может, все, включая прежние, очевидные, адресованные ему, сигналы исходили от него самого, неся на себе печать его, Левинсона, авторства? Однако уже с появлением газетного объявления и совершением изначальной ошибки — поспешная реакция на объявление — он утыкался в какую-то жесткую границу, в мысленный звуковой барьер.

Беспомощные попытки установить контакт по собственной инициативе… Он снова и снова ходил уже известными маршрутами — причалы Альстера, рыбный ресторан, примыкающие улицы; то в одном, то в другом месте пытался заманить его в ловушку, как в лучшие времена (!), внезапно возвращаясь домой; неожиданным изменением маршрута отделывался от вероятного наблюдения, потом снова предлагал себя, буквально приглашал Бекерсона выйти на связь, любым способом шел на сближение с ним, но все тщетно. Желаемая неудача. Словно Бекерсон вообще не существовал. И лишь когда он стал искать доказательства, которые мог бы предъявить, сквозь его мучительно медленное понимание пробилось озарение: да он же гений, и его гениальность заключалась в способности подчинить и закабалить его, Левинсона, и при этом не оставить следов… Что у него сейчас в руках — пистолет модели CZ-75? Прекрасно, и что это доказывает? Кто сказал, что пистолет получен от него? И что еще? Да ничего! Никакого больше доказательства, ни единой строчки, написанной рукой Бекерсона. Только записочка на зеркале с расплывчатой датой. Причем когда он вошел в прихожую, чтобы еще раз взглянуть на записку, то и ее не оказалось на месте, она просто испарилась, а ее исчезновение с зеркала обернулось для Левинсона лишь новыми заботами… Остались телефонные звонки — первый в ресторане, кстати сказать, незасвидетельствованный, хоть ему и удалось разыскать подзывавшего его к телефону. Что касается второго телефонного звонка, здесь свидетелей вообще не было. Правда, состоялась еще конспиративная встреча на корме «Сузебек», но и она была недоказуемой. Вскоре ему показалось, что он начинает фантазировать, иногда по ночам он всерьез размышлял о том, что ему не избежать галлюцинаций… И еще его мучило вот что: каждую ночь его преследовала навязчивая идея, будто умер кто-то из близких ему людей, а он об этом даже не знает… Или другая, может быть, еще более мучительная мания: он кого-то считает умершим, а тот явно живет и здравствует…

Кошмар, каждое известие о смерти жутким образом заставляло во что-то уверовать, вызывая крайнее раздражение. Газеты наконец-то утихли, словно смерть Кремера была своеобразным табу, в литературных разделах газет он скончался, так сказать, уже вторично… Тогда зачем устроили персональное прощание, к чему удостаивали покойного последним знаком внимания, если не для того, чтобы лично и с позиций науки убедиться, что усопший уже никогда не вернется?.. Впрочем, что знал он о смерти Кремера? Он ведь был в отъезде, в Нормандии, где под солнцем и ветром лазил по бункерам и заграждениям; и это стало почти правилом в его жизни — первым законом Левинсона: в важные моменты никогда не быть на месте.

Тем не менее он, Левинсон, очевидно, был единственным, кто знал, что Кремер не умер естественной смертью, а был убит, причем именно такой исход казался ему наименее вероятным. А может, кроме него, был еще кто-нибудь в курсе дела, но предпочитал хранить молчание, только вот почему? И почему произошло убийство? Осмотр места происшествия свидетельствовал о противном. Как считали вначале, Кремер умер от приступа астмы, задохнувшись собственной рвотой. Кроме того, он был тяжело болен, по собственной воле лишил себя жизни, только с помощью чего? Ни слова о том, что с применением оружия… И хотя ему, Левинсону, было доподлинно известно, что ни одно совершенное преступление нельзя окончательно замять и скрыть, поскольку существует право на обладание истиной и поскольку инстанция (одни называют ее Богом, другие — обществом, а сам он — человечеством) никогда не отступится от этого права. Хотя убийство Йона Кремера было таким же очевидным, как и убийство в свое время Улофа Пальме в Швеции, и хотя, стало быть, любое совершенное убийство в большей степени представляло собой порождение разгоряченных умов и его раскрытие было лишь вопросом времени, на этот раз его глубинная вера в Божественный промысел была поколеблена, он просто утратил самообладание. Казалось, перестали существовать все ограничения, мощным прессом давили на него и порожденные им самим одиночество, и принуждение к отказу от какого-либо общения с окружающими… Поэтому он, человеческая монада, все больше замыкался в себе, считая самого себя извращенным чудовищем, при этом нисколько не выделяясь больше среди других: просто он был совершенно нормальным.

Так прошла эта весна, и хотя, казалось, все миновало и все исполнилось, он-то знал: что-то назревает…

Это было как латентность, как высиживание птенцов или вынашивание ребенка. И если в этом было какое-то утешение, однозначно лишь одно: подобное состояние едва ли могло быть длительным. Тогда он снова много читал Кремера (его последний читатель!), кое-что открыв теперь с, так сказать, священным трепетом для себя — неумолимое, категорическое и комически необходимое… При этом его удивляло лишь одно: как быстро настигла Кремера смерть, как внезапно он испарился и выпал из сферы чувственного восприятия. Вдруг его имя превратилось в табу, смерть сделала его неприкасаемым, и лишь когда воспоминание о его истинной жизни угасло, его звонкое имя снова напомнило о себе.

Он услышал, как кто-то читает по радио. Странно знакомый голос описывал некий визит, очень сухо, почти педантично; совсем не похожая на диктора, беглая в духе свободного говорения, в общем, абсолютно непосредственная и отчеканенная речь, в которой четко прослушивался интонационный рисунок с его повышениями и понижениями. Текст, собственно, не прочитывался, а излагался в первичной мыслительной форме и поэтому поражал своей искусственностью… Он сразу же внутренне напрягся, пропуская через себя его отдельные фрагменты… Кремер! В конце передачи было как раз названо его имя, а он лишь повторял про себя: почему сейчас? Почему здесь? Почему он как раз включил радио? Или все это стечение обстоятельств?

Потом опять было хождение по набережным Альстера. В такое время года и сырая трава, и черная земля, и первые суда на воде — все порождало желание пройтись под парусом на корме маленькой шлюпки в одиночку, как в былые годы, такое и представить себе было трудно. Однажды, стоя возле одного из причалов, он наблюдал, как от тральщика, тянувшего за собой целую вереницу судов, их стали отцеплять и уже через пару дней (это было залитое солнцем воскресенье) он появился там, чтобы взять яхту напрокат. Получив ее в свое распоряжение, поднялся на корму, надавил на румпель и натянул тросы; дежурный матрос, едва коснувшись борта, оттолкнул яхту от причала. Поначалу, когда самый нижний парус, фок, надулся воздухом как пузырь, а главный парус, грот, был сориентирован на шквалистый ветер, который, как правило, нерегулярно случался в прибрежной зоне, преодолев границу акватории, он наконец вышел на водный простор. Вскоре до него дошло, что яхта оказалась примерно на том же месте, где произошла его первая встреча с Бекерсоном… За его спиной был причал, прилегающий к конторе паромов, прямо напротив него на значительном расстоянии — причал плотины, а он, охваченный потоками ветра, который здесь затягивал, как аэродинамическая труба, держался точно посередине, не отклоняясь ни вправо, ни влево; словно в каком-то неудержимом порыве он выполнял весьма изящное, хотя и скованное круговое движение: сначала навстречу ветру, потом как бы сливаясь с судном, накренившимся для поворота, вращался вокруг паруса, затем опять «уваливался», нащупывая порыв ветра. После этого натягивал галсы. И вот — внимание! — порыв ветра снова вздувал парус. Он звонко смеялся от охватившего его ликования, от сознания того, что сдюжил, причем в одиночку, добравшись до поворота, где отрабатывалась аварийная ситуация «человек за бортом». Он едва обратил внимание на катер спасателей, с которого с удивлением разглядывали какого-то сумасшедшего, нарезавшего здесь круги. Почти пустое судно, которому он выразил свое почтение вежливым покачиванием борта, на обычно почти безлюдном Альстере. Вокруг только вода или, фигурально выражаясь, вода и смерть. Теперь ветер дул в лицо, он повернул парус влево, чтобы не оказаться в тени. Ощутив легкую прохладу, решил вернуться к причальному мосту. Его нисколько не удивило, что при расчете ему начислили ровно один час времени пользования яхтой. И эта деталь не показалась ему случайностью.

Потом наступила пятница, первая в мае месяце. И эта пятница была отмечена телефонным звонком от Бекерсона.

Тот день ничем не отличался от других. С утра было свежо, но безоблачно и ветрено, с быстро проплывавшими по небу облаками. Типичная апрельская погода. И вот в десять утра зазвонил телефон. Когда он снял трубку, все было мертво, телефон словно онемел, какой-то плоский звук, в общем, ложная тревога. «Алло, говорите!» Не успел он положить трубку, как раздался повторный звонок — какая-то дурацкая последовательность электронных гудков. Только теперь кто-то явно был на связи — знакомый, близкий ему голос, тихий и хриплый. Это Левинсон? Ну, что нового? — спросил он хладнокровно без малейшего промедления или удивления, сознательно и безапелляционно и тем не менее с абсолютной уверенностью в своей правоте. Это был он, тот самый вожделенный миг—друг и одновременно враг Бекерсон, создающий для него столько препятствий.

Алло… — до его слуха донеслось какое-то прерывистое, скрипучее дыхание, — рад, что вас застал… И снова пауза, он молчал в ожидании того, что снова заявит о себе противоположная сторона, но в трубке послышались хриплые звуки: Я просто хотел поздравить. С чего бы вдруг, как это следует понимать? Его уже охватывал гнев, не в силах сдержать свои эмоции, он был готов воскликнуть: что все это значит? Но на другом конце провода прозвучало лишь: Да? И этого оказалось достаточно, чтобы он осекся. Простая, немногословная реакция — Да? И он снова смолк, они оба замолчали. С ним невозможно разговаривать. Так что?! — хотелось прокричать ему. — Что вы хотите от меня? Но ни звука больше не слетело с его губ. Он только вслушивался в мучительном ожидании. Так оба продолжали игру в молчание, оба не выпускали трубки из рук. И вот в эту тишину ворвался шорох, какой-то грохот на другом конце провода, донесшийся с улицы, скорее всего через открытое окно напомнила о себе мусороуборочная машина.

Мы могли бы как-нибудь увидеться? — проговорил вдруг он, но никакой реакции оттуда не последовало, так как трубку уже положили, поэтому ему подумалось: странно, там у него сейчас вывозят мусор… И все же, видимо, это была мусороуборочная машина. Но что из этого следовало? Десять часов двенадцать минут, — скажите, ну где в Гамбурге в это время вывозят мусор? В общем, в этот час, наверное, в сотнях мест в Гамбурге вывозят мусор. А в чем дело? Он что, заделался детективом?

Телефонный звонок озадачил его. Или тот просто хотел дать о себе знать, впрочем, в своей таинственной манере? Этот телефонный контакт скорее напоминал прощание, только вот с чем? Почему Бекерсон должен был прощаться с ним? В любом случае мусороуборочная машина была непростительной ошибкой. Один звонок — и все вернулось по прошествии многих недель и дней, словно контакт только что… или все еще… И снова предстала перед ним угроза, зловещая и реальная. Бекерсон — весь следующий день он не думал больше ни о чем. Значит, тот снова появился на горизонте, снова контролирует его своим взглядом и скорее всего никогда больше не отступится.

Будто невзначай, между прочим он достал пистолет и начал перекатывать в ладони маленькие штуковины — патроны, совсем безобидные… потом снова зарядил их в магазин, надавил на него, снял предохранительный рычаг, взвел курок и прицелился. После этого снова освободил пружину, разобрал пистолет и расставил в линию маленькие патроны калибра 9, модели «парабеллум» перед собой на столе — ну прямо солдатики в строю… Завтра утром в субботу он мог бы выбросить их все до одного прямо через борт в Альстер, чтобы они мгновенно пошли ко дну. А может, лучше застрелить его, совершить, так сказать, освободительную акцию… Но как, когда и где, почему тот положил трубку? Позвонит ли он снова? Должен ли он, Левинсон, по этой причине сидеть дома и ждать? И снова его мучило ощущение: что-то обязательно произойдет, какой-то поворот, но какой? Так или иначе, тот дал о себе знать. Он, Левинсон, не может от него отделаться, а тот — от него. К тому же, если он не ошибся, в голосе звонившего звучала какая-то мягкость, даже определенная кротость, прямо-таки уравновешенность. Ему надо следить за тем, чтобы в итоге им не завладела тоска… Каким удивительно беспомощным он выглядел. В его сознание вернулась Лючия, как женщина, которая… Самопроизвольно о себе напомнило сугубо мужское начало — а тот взял и положил трубку! Проявление слабости — триумф! Он, Левинсон, ощутил в душе облегчение, почти благодарность после этого телефонного звонка, им завладела какая-то человеческая аура, нечто осязаемое, в общем, слабость! И хотя звонок был, пожалуй, воспринят им лишь как очередной ход в игре, его противник, можно сказать, совершил ошибку, и в этом прослеживалась своя логика.

Больше уже никто не звонил, и он снова погрузился в свои миры, сотканные из галлюцинаций, растворился в своих снах наяву, к сожалению, теперь уже в этих утраченных образах. Наконец-то он стал созидать собственные масштабы, торить пути к осознанию собственной роли. Кем же был он, Бекерсон, если обладал такой над ним властью? В конце концов, он хотел узнать его, заглянуть ему в глаза, поставить на всем крест, швырнуть штуковину, пистолет, ему под ноги и отказаться от поручения — Кремер! Он к этому не имеет никакого отношения, он этого не желал, ничего для этого не делал и ничего во имя этого не собирался предпринимать. Просто это не для него, не его работа, не его стиль, свои проблемы он предпочитал решать по-другому… Уже здесь прослушивались в отношении него угрожающие нотки, и он оставлял за собой право — впрочем, какое это пошлое выражение: я оставляю за собой право в ином месте доводить до сведения серьезное, даже весьма серьезное подозрение. А ведь он, Бекерсон, понимал, какое в это вкладывалось содержание… Так он смело бросил этому вызов, показавшись самому себе еще более масштабным. Его, как наркомана, пьянили такие представления, которые подчеркивали его зависимость от иглы. Только вот что теперь? К чему быть готовым? Сидеть в ожидании нового звонка и не выходить из дома? Какое смехотворное убожество: два взрослых человека косвенным образом общаются друг с другом, подглядывают друг за другом и еще, чего доброго, вступают на дорогу войны. Чушь собачья, да и только, подумал он, отмахнувшись от этой мысли. Какое-то детски абсурдное заблуждение стремиться уничтожить друг друга. Такое и представить себе сложно.

Пистолет тяжелым грузом лежал у него на ладони — смертельно опасное оружие. Как это неразумно и абсурдно — сводить проникнутую оптимизмом жизнь к одной криминологической детали: оружие, предназначенное для совершения преступления! До сих пор о таком он узнавал лишь с телеэкрана. Но вот теперь он стоял посреди комнаты с черной железякой в руке, затаившись в своем убежище. Снова усевшись в кресло, предавался мечтаниям и погружался в самого себя. Он странным образом обозревал себя сверху вниз, как когда-то в уже очень далеком детстве… Тогда он впервые услышал выражение «возврат к старым образцам». Вот и сейчас он представлял себя маленьким мальчиком в каменном углу, прислонившимся к согретым солнцем кирпичам. И снова пригрезилось ему, как он с удивлением и недоверием разглядывает огромное небо, его непостижимую глубину, о чем мечтают в детстве под влиянием новизны самой мысли об этом.

Однажды его привели в школьный актовый зал, в один из дней ему и другим ученикам было приказано собраться в большом помещении, чтобы после выступления директора просмотреть какую-то киноленту — чудовищные кадры о безмерной вине за ужасное преступление, совершенное, как тогда им говорили, в этой стране им подобными… Видимо, с помощью такого целительного шока кто-то хотел взвалить на их еще не окрепшие ребячьи плечи всю тяжесть истории и таким образом опять совершить преступление, только на сей раз в отношении детей, которые в этом пока ничего не смыслили.

Почти патологическая усталость… В те послеобеденные часы он неоднократно в мыслях приближался к нему, чтобы покончить с Бекерсоном. Больше ему просто ничего не оставалось: пойти к нему и ликвидировать! Однако для этого надо было как минимум найти и одолеть его, вступив в откровенную конфронтацию, и еще продемонстрировать ему, что он, Левинсон, не испарился, что он жив (видимо, тогда он был нездоров!), или по крайней мере вернуть ему эту штуковину, швырнуть пистолет ему под ноги и сказать: Думай что хочешь, я этого не делал! Я никогда не смог бы и не захотел бы пойти на такое…

Ладно, хорошо, он в последний раз даст о себе знать, где-нибудь, когда-нибудь, однако в любом случае не сегодня, но, впрочем, и не завтра. Завтра его не будет дома; пусть тот сам побеспокоится, как его застать. Его это уже нисколько не волнует!

Потом он уснул прямо в кресле, после чего не раздеваясь лег на кровать, а мысли, как облака, проносились сквозь его сознание. Только теперь появилось то, чего он желал. На этот раз авторство плана было связано с ним, Левинсоном, а не с его визави! На этот раз ему было суждено определять ход встречи, но только вот каким образом? И что конкретно имелось в виду?

Пистолет все еще лежал перед ним на столе, а он знал только одно: завтра утром он выбросит штуковину, еще до обеда выкинет за борт в Альстер, а может, вернуть оружие ему? Его совсем не удивит, если тот все еще рассчитывает на возвращение оружия из его рук! Он пролежал в полусонном состоянии и как раз поэтому так и не смог уснуть, потому что страшился переутомления на следующий день.

Открыв глаза в субботу, он тут же понял (рано утром ему все же удалось вздремнуть часок), что сегодня будет великий день. Он поднялся, надел свежее белье и еще некоторое время посидел в кухне за чашкой чая. Это была суббота, кстати сказать, какое число мая месяца? Ясный, солнечный день, типичная погода на берегах Альстера. Покачиваются макушки деревьев. Видимо, прекрасное это место, правда, ветер над водной гладью, как всегда, тяжеловат… Итак, что же предпринять… или остаться дома в ожидании нового телефонного звонка? В любом случае почту сегодня не разносят, или он что-нибудь упустил из виду?

Наконец он все же вышел из квартиры, оторвавшись тем самым от телефона! Так куда? Не важно, куда-нибудь, главное — прочь отсюда, взять лодку напрокат, поразмышлять под парусом на воде… Пусть сам побеспокоится о том, как его найти! Ему нет до этого дела. Он снова направился вдоль берега, поднимаясь к причалу по безлюдной набережной. Вот уже замелькали перед глазами первые яхты типа «дракон». День выдался прохладный, дул свежий ветер… Четверть часа спустя он уже был на причальном мосту, где на волнах покачивались три яхты; взял первую же под названием «Кентавр». Он был в шапке и куртке, ботинки на резиновой подошве… Он устремился прямиком по центру, не отклоняясь ни вправо, ни влево… И только тогда, когда яхта заскользила по водной глади, а в ушах послышалось журчание воды в носовой части, когда его кренящееся судно стало бороздить просторы акватории, до него дошло со всей остротой то, что, по сути, он понимал уже давно, в чем, правда, до сих пор сомневался и во что не мог поверить, с порога отвергая эту мысль как таковую: просто-напросто незнакомый ему друг Бекерсон прилагал все усилия, чтобы уничтожить и его — так же, как он поступил с Кремером… Этот вывод больше не отпускал его от себя — как с Кремером! Он тихо сидел во взятой напрокат яхте. Бекерсон, этот человек явно сошел с ума, общественно опасный безумец — вот с кем его свела судьба. Он громко проговорил это, чтобы услышать самого себя, — благоразумный, здравомыслящий, планомерно и целеустремленно действующий психопат и безумец.

Он все продолжал тянуть паутинку своих рассуждений: Боже праведный, да ведь он с тобой покончит, этот тип доконает тебя. Случайно обернувшись, он увидел, что с минуты на минуту начнется регата… Вполне логичной показалась ему мысль; не вызывало сомнения, что тому самому иному типу предназначалось довершить задуманное: покончить с Левинсоном его же собственной рукой! Все было ясно, понятно и очевидно… Не совсем понятным для него все еще оставалось только почему — хотя у Бекерсона был очевидный аргумент, а именно: пока он продолжал жить на этом свете, его дело оставалось не полностью завершенным, как бы не водонепроницаемым.

Его яхта рванулась навстречу порыву ветра, подныривая то в одну, то в другую сторону (здесь на просторах акватории бриз отличался устойчивостью); лишь перед скоплением яхт типа «дракон» он уклонился в южном направлении, оставив сбоку группу участников регаты, которые все еще (стартующие толпились на баркасе) готовились вступить в состязание на круговой дистанции. Чуть поодаль виднелись несколько яхт-одиночек, на открытой воде они быстро терялись из виду. В общем, обычный, классический день, но как только тяжелая туча закрыла собой солнце, сразу подул свежий порывистый ветер. Однажды он обнаружил яхту сзади себя, на достаточно большом удалении, но она шла острым курсом к ветру.

Чуть выше появились два базирующихся на Альстере судна, они как заведенные двигались в разные стороны и скоро снова исчезли из виду. Поворот рядом с причалом плотины, сейчас там никого не было, следующий теплоход отходил по расписанию лишь через час… Потом мелькнул парус какой-то яхты, потом сзади него появилось еще одно судно (может, это случайность?), прямо какое-то состязание… Яхта однозначно превосходила его по маневренности, отличаясь ходовыми качествами благодаря более эффективному использованию энергии ветра (эта лодка явно предназначалась для участия в регатах).

Когда яхта приблизилась, у его «Кентавра» не оставалось никаких шансов, чтобы увернуться: впереди поворот, другая яхта увязалась за ним сзади, видно, желая что-то продемонстрировать… Ну что ж, это не в новинку, только вот от его созерцательности, к сожалению, не осталось и следа, поэтому он смирился, даже слегка отпустил тросы, нарочно «потерял» ветер и пошел более плоским к ветру курсом. Он лишь иногда поглядывал на этого типа в яхте рядом, который (вот незадача!) тоже стал уваливаться, явно преследуя его. Это действительно становилось уже неприятно. И что дальше? Неужели ему не хватало места на Альстере?! Какая была необходимость подходить к нему все ближе и ближе, нагло посматривать на него и даже ухмыляться?

Наконец он понял и узнал его, Бекерсона! В его сознании теснились образы, мысли, догадки. Во-первых, ему меня хочется сейчас угробить. Во-вторых, он умеет ходить под парусом. В-третьих, в любом случае он выглядит не так, как мне представлялось. Интересно, во что он был одет, может, на нем куртка, как у лесорубов? В-четвертых, может, это вовсе не он. В-пятых, это точно он. В-шестых, в акватории сейчас начнется регата. В-седьмых, надо подтянуть тросы, чтобы освободить руку, и, наконец, в-восьмых, его удивило, что он надежно контролирует ситуацию и, в-девятых, не ощущает, как бьется сердце.

Фактически все в нем работало четко, как в отлаженной машине… Он поглядывал на своего преследователя, при этом не сбиваясь с собственного курса, ощущал в ладони румпель и порывы ветра, врезавшиеся в паруса. Далеко сзади начиналась регата, еще чуть-чуть, и будет дан старт. А преследователь совсем рядом не обнаруживал никакого намерения, кроме своей пошлой ухмылки… Он даже размышлял о том, чтобы, проявив наивность, крикнуть ему: эй, вы там, ну что за дела, может, хотите, чтобы мы столкнулись? Но потом отказался от этого, к чему такие шалости? Между тем куртка в клетку приблизилась к нему, и яхта того стала перетягивать на себя потоки ветра. Ему же не оставалось ничего другого, кроме как поддерживать взятый курс, но тот подходил все ближе, до столкновения яхт оставалось совсем немного… И тогда он узнал глаза человека с «Сузебека», хотя на лице у того не было грима: ничего не выражающее круглое лицо, слезные мешки, тестовидная кожа, очки в массивной оправе с черной полоской по периметру, почти полностью лысый, на вид около шестидесяти… Его яхта опасно приблизилась, последовал удар в борт, потом легкий толчок, словно два айсберга наскочили друг на друга. С удивительной медлительностью он продолжал наседать на его яхту, и вот уже снасти обеих яхт стали накручиваться друг на друга. Он, Левинсон, уже не в силах был удерживать в руке руль, и лодки встали рядом друг с другом…

Покачивание яхт на воде порождало всякие мысли: это же невозможное дело, что ему было нужно от него, это же смешно, такого на Альстере никогда не случалось — одна эта мысль вызвала у него ухмылку. Потом он спокойно продолжил разговор с самим собой: скорее всего… этим дело не ограничится, он представлял себе по-другому — жалкий печальный конец, причем в странном обрамлении на фоне неизбежной внутренней убежденности, что в любом случае этой истории уготован иной конец, как тот, видимо, планировал… Потом он взял себя в руки, и мозг его заработал как надо с одной целью — любым путем покончить с этим, отринуть всю эту историю, изгнать из памяти… Он сунул руку в карман куртки словно по тайному приказу оттуда; всего один миг, они оба одновременно полезли в карман, и вдруг — паника! В мыслях только одно: а ведь смешно, что вся жизнь сводится к этой детали… Теперь он понимал, что у того в мыслях, и вытащил железную штуковину. Как и тот, он, Левинсон, извлек что-то блестящее, только запутанное. Мимолетная заминка, и вновь тупая ухмылка в метре от него… Сомнения уже не осталось — это был не кто иной, как Бекерсон… и он все решительнее приближался к нему; яхты теперь сцепились бортами, оснастка издавала пронзительный металлический треск, мачты бились друг о друга, затем послышалось какое-то шуршание, раздался смешной, едва слышный хлопок, и над водой появилось быстро уносившееся облачко. Тот в другой яхте посматривал на него, отказываясь понять причину дрожания и толчка… Он тоже был удивлен, пахло сгоревшим порохом, его взгляд упал на руку, в которой был пистолет, он внимательно рассмотрел свои пальцы, потом снова обвел взглядом того в другой яхте, который сохранял спокойствие, не порываясь ничего предпринять, лишь поглядывал на него и не переставая ухмылялся, вот только рука у него словно отсохла… Наконец до него дошло: это была вовсе не ухмылка, а какое-то трудное для понимания безжизненное выражение, скрытое за толстыми стеклами очков.

Больше ничего не происходило… Он ждал, как будет реагировать его визави на яхте, но тот бездействовал. Оба судна дрейфовали рядом, и вдруг (безумная мысль!) воскликнув: вот, пожалуйста, на, держи! — он швырнул штуковину, словно избавляясь от нее, прямо ему на колени. До его слуха еще донеслось, как штуковина отскочила и покатилась затем по дощатому полу яхты. При этом грохот возник невообразимый, достаточный для того, чтобы разбудить мертвого… Он сразу же оглянулся вокруг; нет, они были одни, вблизи никого больше не было, на большом удалении позади них была запущена регата. В общем, никому до них не было дела, да еще рядом дрейфовали два судна… Его визави продолжал строить свои дурацкие гримасы, не подававший признаков жизни идиот, да и только… к тому же еще оснастка, похоронный колокольный звон… Что теперь от него было ожидать? А если оба опрокинутся? А может, ему еще удастся увести яхту в сторону, чтобы оторваться от него?! Он задрал голову, чтобы увидеть флюгер, убедиться, в каком положении паруса. Его грот был широко раскрыт, румпель повернут к ветру… Внезапно яхты отлепились друг от друга и как бы сами по себе устремились в разные стороны. Оба судна стали медленно удаляться от рокового места, причем сам он не приложил к этому ни малейшего усилия.

Продолжая сидеть на кормовой скамейке, он подтянул парус, поймал ветер и посмотрел на свои трясущиеся руки (он сломал один ноготь). Снова бросил взгляд в сторону, пытаясь рассмотреть визави, который медленно удалялся от него. Труп мужского пола под парусом… Он наблюдал, как тот, выпрямившись, продолжал сидеть в своей яхте, спустив руку с борта и устремив взор в темную необъятную даль…

Стало быть, он его пристрелил. Правда, это слово было слишком значительным для характеристики происшедшего… В итоге последнее действие свелось к мимолетному, едва уловимому, почти неизбежному порыву. Все прочее оказалось явной случайностью. Да, то, что он попал, вне сомнения, произошло по воле случая. Он не мог себе объяснить, что лишил того жизни… Ну да, как теперь он осознал, никакого продолжения это не имело. В порыве защитной упреждающей реакции он лишь выхватил оружие, вытащил его из кармана, после чего оно сработало как бы само по себе, то есть без его участия. Ему лишь запомнилось, как тот пристально глянул на него, поедая взглядом сквозь грязные стекла своих очков, — пораженный и рухнувший, он еще успел вытащить руку из кармана, и если он, Левинсон, не совсем заблуждался, в это последнее мгновение из руки Бекерсона что-то выскользнуло и упало в воду, вероятно, это был заряженный пистолет, и как бы в ответ он бросил ему в яхту и таким образом вернул свое оружие, как и намеревался проделать это ранее.

Вот только он никак не мог оторваться от образа, образа смерти: как в ту макросекунду. Тот (его лицо, щетина на небритом лице!) пытался разглядеть своего визави, а он, Левинсон, воспринял все — и широко раскрытые глаза, спрятанные за грязными стеклами очков, и как, упершись грудью в румпель, тот продолжал пожирать его взглядом. Какой-то миг он испытывал безумный страх, что тот еще жив, все еще пристально разглядывает его… Но это состояние продолжалось до того мгновения, пока яхты сами не отцепились друг от друга и мертвец странным образом преспокойно не отчалил от его судна, точно так же преспокойно оторвавшись от него взглядом… Ему глубоко врезалась в память эта деталь, суть которой он осознал лишь некоторое время спустя: этот взгляд сквозь толстые стекла в массивной оправе… И как только он собирался лицезреть мир сквозь эти облепленные грязью стекла? Просто слепая стеклянная смерть.

Он неподвижно сидел, чуточку уйдя в себя, умиротворенный. Все-таки жизнь теплилась в нем, если бы не внутренняя травма. Впрочем, весьма существенное обстоятельство: он продолжал сидеть в этой позе, пока яхты не расцепились и не разбежались в разные стороны. Настоящий мертвец, в чем уже не оставалось ни малейших сомнений. Когда оба судна неспешно отдалялись друг от друга, произошло что-то невероятное: яхта мертвеца пошла под парусом. Устроившись на корме своего судна, Бекерсон «выбрал» парус. Стихший было ветер надул грот. Налегая грудью на румпель, Бекерсон описал вытянутую мягкую дугу, и его яхта устремилась на водный простор. Тогда они полностью оторвались друг от друга.