"Кто ищет, тот всегда найдёт" - читать интересную книгу автора (Троичанин Макар)

- 8 -

Хуже нет, как просыпаться в понедельник или после праздников. Только-только не закалённый ещё железной трудовой дисциплиной молодой податливый организм привыкнет в воскресенье понежиться в удобно умятой постельке до 10-ти, а то и до 11-ти, как уже на следующий день надо насиловать его, пробуждая почти в 7. Как-то, пересиливая себя, оторвав от целительного утреннего сна десяток драгоценных минут, я не поленился и скрупулёзно рассчитал, до скольких мне можно дрыхнуть. До конторы переть спросонья от силы 3 хвилинки; одеться по-рабочему — до чего удобная вещь — валенки: на них я экономлю верных пяток минут — попробуйте-ка зашнуровать за столько ботинки с закрытыми глазами; на одёжку, следовательно, уходит две хвилинки — свитер тоже удобная вещь: нырнул в него и готово; чтобы слегка промыть глаза кончиками мокрых пальцев — всё равно до конторы не откроются полностью — достаточно и полхвилинки. Итого набегает пять с половиной хвилин. Завтракать дома у нас как-то не принято — нонсенс! Все начинают рабочий день всеобщего обильного жора в конторе — тараканы уже ждут на задних лапках — с утопленнического чаехлёбия и лакают до уморного расслабления. Мне тоже кое-что перепадает от тараканов. Вот и получается, что вставать мне можно в 7 часов 54 с половиной минуты. На моём расхлябанно-дребезжащем будильнике, к сожалению, никак не выкроишь полминуты, вот и приходится просыпаться с запасом, без пяти.

Хуже нет… Почему бы умным дядям из Минздрава не дотумкаться до сермяжной истины, что резкая смена режима для трудящихся, особенно умственного фронта, вредна. Правда, многие докемаривают на работе, но не у всех равные возможности и отдельные кабинеты. Когда соседки тайно шушукаются, разве уснёшь? Почему бы не перенести начало рабочего дня в понедельник, скажем, на 10… или, ещё лучше, на 11 — до обеда час можно как-нибудь и дотянуть. А во вторник начинать в 9, постепенно вводя трудящихся в рабочий ритм недели?

И ничего нет хуже, когда вместо того, чтобы сопеть в две дырочки, просыпаешься ни свет, ни заря не в понедельник, что было бы простительно, а в самое что ни на есть светлое воскресенье, — и сна, до обиды, ни в одном глазу. И мысли всякие туманятся, раздражая и отгоняя остатки дрёмы. Ну кто, кроме круглых идиотов вроде меня тратит 1-го января зазря драгоценное свободное время?

Скосил глаза на соседнюю койку — пусто. Да ещё и тщательно заправлена, как будто никто и не ночевал. А может, так и было? Меня, охломона, опоил, а сам всю ночь в темноте строил козни против народа. Враг — он и есть враг, хоть профессором его назови, хоть конюхом. Так и стережёт, как бы навредить хотя бы одному из народа.

Приподнял голову: на столе всё тщательно прикрыто газетами — как хорошо, что у нас высоко развита газетная промышленность, и не проверишь, что осталось, а что унёс. Шоколад, конечно, взял… Нет, кажется, я его весь вчера умял. Ага! Бутыляги с шампанейским нет! Выдул в одиночку! И грамма не оставил на опохмелку. Опять придётся лечиться плодово-выгодной микстурой. От одной мысли чуть не выворотило.

Лежу на спине, упакованный в праздничный костюм и прикрытый полушубком. Он постарался. Костюм, конечно, помялся. Ему-то что, ему не гладить. Слава богу, надевать больше не к чему. Уж больно хлопотная эта конторская спецовка — гладь да чисть каждый день, с ума сойти можно! Мыться и то реже надо.

Придётся, одначе, вставать. А зачем? Что делать? В первый день нового года принято волыниться по родственникам и хорошим знакомым и доедать и допивать прошлогоднее. У меня здесь нет ни тех, ни других. Свинья всё же Горюн, одним словом — конюх, профессор задрипанный кислых щей и подгоревшей каши. Мог бы и праздничный брэкфаст сварганить ради знакомства. Да где там! Пригласишь такого в дом от душевных щедрот, напоишь, накормишь, спать уложишь, а он возьмёт и накакает в ответ. Рассуждает так красиво, как и все профессора, а как сделать доброе дело, так его и нет, умыкнулся. Небось, своих одров холит, напрочь забыв о гостеприимном молодом специалисте, который вот-вот откроет крупное месторождение на Ленинскую и который пожертвовал ради него блестящим новогодним балом. Куда деться бедному неприкаянному в выходной день, когда не спится, не лежится, не гуляется ему? Одна дорога — в контору, помогать Родине завершить пятилетку в четыре года.

Кое-как, в кровной обиде на весь мир, встал, кряхтя, переоделся — хорошо, что кровать застилать не надо, повесил костюм на спинку стула — может, отвисится. Пора умываться. Стал думать: по какому графику принимать водные процедуры — по рабочему дню или по выходному? Решил, что, раз вынужден топать на каторгу, сойдёт и упрощённый вариант. Осторожно смочил пальцы под умывальником — вода холоднющая! — и быстро мазанул по глазам туда-сюда. Хватит, а то и простудиться недолго. В воскресенье я обычно усложняю процедуру тем, что нацеживаю воду в ладони и кидаю её в наклонённое лицо. Главное: умудриться, чтобы долетали редкие капли. Поискал на полотенце чистое место — и почему оно так быстро пачкается? Ещё и месяца не прошло, как повесил. Протёр глаза, а заодно и лицо намокшим местом. Чистое пятно исчезло. Вздохнул, всунулся в валенки и в полушубок, отбросил со стола газеты — всё на месте, всё тут, ничего не тронул, ничего не взял, даже недоеденное яблоко лежит почернелое. Может, всё отравлено? Чтобы нанести вред народу от потери высококвалифицированного талантливого специалиста, который… Враг народа — он и есть враг. Если бы всего было по маленькому дефицитному кусочку, я бы сметал, не задумываясь. За милую душу. А так, когда лежат огромные кусманищи, и смотреть противно. Понюхал издали — ничего не охота. Еле нашёл чайник, укрытый ватником, ещё горячий. Что за дурная привычка шпарить губы и горло кипятком! Налил полстакана, чуть-чуть закрасил «Сяо-линем» и добавил для кондиции доверху сгущёнки. Опохмелился, и сразу полегчало. Нашлись силы умолоть и порядочную закорюку отравленной колбасы. Совсем повеселел. Можно и на каторгу.

На мой долгий и настойчивый стук звякнул внутренний засов и, приоткрыв дверь, высунулся заспанный дед Банзай, как разжалованный дед Мороз.

— Чево припёрси-то? — спросил недовольно, не поздоровавшись и не поздравив с наступившим. — Допить хочешь? Нету! Полный банзай!

Я, пожертвовавший самым дорогим, что у меня есть — утренним сном в выходной день, добровольно пришедший спасать Родину, естественно, был глубоко оскорблён низким, ничтожным подозрением, недостойным настоящего мужчины. Если бы мои пистолеты не были до сих пор в Париже…

— Больно надо! У меня у самого есть чуть початая бутылка марочного портвейна.

— Чё ж не приволок? — оживился дед, сделав стойку на чужинку. — Уместях бы и приделали партейную.

— Не-е, мне нельзя, — огорчил я деда, — важное государственное задание — к завтрему умереть, но сделать. Иначе чего бы я припёрся?

— А-а, — совсем скис Банзай, сражённый моей логикой, — ну, тогда влазь, выполняй задание, — и пропустил меня в контору.

Внутри сильно и отвратительно пахло продуктовой кислятиной и водочным перегаром. Разве можно в таких условиях выполнять важное государственное задание? Успокаивало только то, что все наиважнецкие открытия происходили в экстремальных бытовых условиях: Ньютон получил по кумполу силой тяжести гнилого яблока, Эйнштейн вынужденно сидел в относительно тёплой ванне в относительно благоустроенной коммуналке, а некоторым светлая мысля пришла опосля скудного обеда, в сортире. Последний вариант для меня сразу отпадал, поскольку наш дыряво-продуваемый нужник — на улице, и там в январский морозец не очень-то задумаешься — всё замерзает на лету, а извилины с любыми мыслями — тем более. Как выглядит ванна, даже пустая, я давно забыл. Остаётся яблоко… Представил, как на темечко сваливается китайское фруктовое ядро и отверг и этот вариант. Ну, никаких условий для творчества!

В мрачном настроении тяжело прошёл в камералку, небрежно сбросил овчинную мантию, безутешно кряхтя опустился на свой стул и тут же резво подпрыгнул, словно сел голым задом на льдину. В нетопленом помещении, как будто специально подготовленном для плодотворного творчества, было адски холодно — заметно, как изо рта выходили остатки тёплого пара, окна промёрзли напрочь, а в углах отложился иней. Не камералка, а ледяной саркофаг. Ну, никаких условий!

В авторитетных научных кругах давно известно, что главным инструментом мыслительного процесса является задница: ей хорошо, и мозгам комфортно. Недаром у мыслителей эта часть наиболее развита и ухожена. Они свои открытия не выдумывают, а высиживают. Коганша, например, пройдя столичную школу, знает, потому и имеет тёплый и мягкий поджопник, а по её внушительному насиженному заду безошибочно определяешь подвид гоможопиенсов. Пора и мне обзаводиться и тем, и другим, если всерьёз собрался выдумать что-нибудь стоящее. А пока забрал коганшевский подзадник, переложил к себе на стул, поёжился, привыкая к взбадривающему холоду, не привык и напялил полушубок, кое-как умостился за столом и, подув на пальцы остатками внутреннего ослабленного жара, взял в руки книги с траперовской полки.

Первая — «Электроразведка», толстенная, фолиантная, с внушительными чёрными корками, явно была высижена. Ба! Знакомые всё лица! Автор-то, древний одуванчик академии, как-то соизволил промямлить вводную лекцию, безнадёжно погружаясь то в историю предмета, в которой он, естественно, был героем, то в сон наяву. И как это он сумел столько насидеть? Но мне хватило и получаса, чтобы одолеть энциклопедь, потратив больше времени на перелистывание страниц, чем на чтение тенденциозной абракадабры, годной для любителей лекций по линии «Общества знаний». Ничего полезного для практической интерпретации я из неё не выудил.

Зато вторая книженция — «Электропрофилирование» — какого-то захудалого кандидатишки, соответственно и оформленная, явно состряпана была при дефиците времени и условий и уж точно без подзадника, потому что отличалась краткостью и чёткостью изложения, и мне пришлось максимально сосредоточиться, вспомнив ещё не забытые ночи перед экзаменами, чтобы осилить её в один присест. Он занял целых два часа, но когда я с сожалением перелистнул последнюю страницу, то мог с полной ответственностью, не кривя душой и не бахвалясь, чего не люблю делать сам и не терплю в других, сказать, что знаю метод и с чем его едят, знаю приёмы интерпретации и готов употребить их для расшифровки графиков, подсунутых Трапером. Даже руки зачесались немедленно доказать, что мы, питерские, не лыком шиты. Взял рулон миллиметровки с графиками и только хотел развернуть, прикидывая, что на всё-про-всё мне пару-тройку часов, пожалуй, хватит, и завтра утречком я скромненько подсуну под длинный рубильник Бори классические результаты обработки, коротко скажу: «Вот!», и все поймут, кого они в чёрством эгоистическом самомнении проглядели. Только-только я так подумал, как во входную дверь грубо забухали. «Какой-то бич ломится в жажде опохмелки», — решил я и хотел было встать, выйти и дать нахалюге по шее, но хотел так долго, что Банзай успел открыть дверь. По коридору протопали твёрдые шаги, дверь в камералку отворилась, и знакомый надтреснутый басок спросил:

— Сидишь? — на что отвечать было нечего, — потом коротко приказал: — Зайди, — и вовсе не бич ушёл к себе в кабинет.

Приказ начальника для подчинённого закон. Я с сожалением отложил графики и поплёлся к боссу, горбатясь от холода.

— Присаживайся, — встретил тот, намекая на стул, стоящий у стола, около которого шустро копошился Банзай, застилая его газетами и выставляя бутылку водки, стаканы и прошлогодние недоедки. Я присел, с отвращением поглядывая на бело-зелёную этикетку на бутылке, запечатанной сургучом.

— Почему не был? — строго спросил начальник прежде, чем уравняться в застольных правах. Пришлось честно рассказать о медиках, которые никак не могли обойтись без меня в новогоднюю ночь и продержали почти до утра.

— Давид Айзикович! — решил я незамедлительно воспользоваться благоприятным случаем.

— Да?

— Волчков скоро женится, — начал я издалека, — совсем не живёт в общежитии — всё у невесты. Разрешите подселиться вместо него Горюнову. — Помолчал чуток и добавил, объясняя просьбу: — Человек он пожилой, а живёт-ночует в конюшне. Неудобно! — и не объяснил кому — конюху или заботливому начальнику.

Шпацерман недолго о чём-то подумал и разрешил:

— Ладно, пусть перебирается, — сделал паузу, как я, и добавил: — Но я об этом ничего не знаю.

— А я ни о чём и не просил, — мгновенно среагировал я.

Айзикович с любопытством всмотрелся в меня, рассмеялся и спросил:

— Будешь? — распечатывая бутылку и беря мой стакан.

— Водки не пью, — мужественно отказался я от лестного алкогольного тет-а-тет с начальником.

Тот хмыкнул и внимательно вгляделся в урода карими глазами из-под лохматых смоляных бровей с заметной сединой, вгляделся так, будто видел впервые. А оно по сути так и было, потому что раньше я просто, как и все, попадался ему на глаза, а теперь он видел меня сам.

— А что пьёшь? — он смотрел на меня с явным любопытством, прикидывая, сколько ещё продержусь и не свалюсь в ихнее запойное болото. Я собирался сознаться в любви к чаю со сгущёнкой, но он поспешил догадаться сам:

— Вино? — и к деду: — Что там осталось? — и опять ко мне: — Красное, белое?

Банзай поспешил внести свои коррективы в винную карту:

— Что осталось, я всё слил в одну бутылку, получилось розовое. Всё едино — бабья слабость.

— Будешь? — опять навязывается начальник, наливая себе, не жадничая, целый стакан водки.

Хлопнула входная дверь, прошелестели быстрые войлочные шаги, дверь в кабинет осторожно приоткрылась и в щель просунулась хитрая рыжая морда Хитрова: лиса издали чует поживу.

— Можно? С наступившим вас! — он увидел бутылку, полный стакан и расплылся в умилительной улыбке, потом разглядел меня и скис.

— Ну? — не обращая на него внимания, потребовал начальник от меня окончательного ответа.

Я не раз замечал, что люди пьющие, нормально пьющие, не алкаши, обязательно стараются совратить с трезвого пути непьющих. Почему-то им доставляет садистское удовольствие напоить нашего брата в стельку, а потом рассказывать, каким тот был свиньёй. Наверное, оттого же, отчего у нашего человека чешутся руки и мозги вымазать грязью любое чистое пятно. А ещё я знал, что страшнее страшного будить зверя и перечить начальнику в утреннем ненастроеньи. И потому твёрдо ответил, как отрезал:

— Не хочу! — и отвернулся, изготовившись стойко стоять, то есть, сидеть, на своём. — Я работать пришёл.

— И не надо! — мгновенно пнул меня начальник как шавку. — Давай, Фомич, заходи. Надеюсь, ты не откажешься выпить с начальником.

Тот продребезжал мелким подхалимским смешком и быстренько занял моё место — я еле успел встать и, как разжалованный, сгорбившись, оставил тёплое местечко, обещая мысленно, что они меня ещё узнают, ещё пожалеют… но о чём пожалеют, не знал.

Плюхнувшись на остывшее коганшевское седалище, торопливо, боясь, что снова помешают, развернул графики и… обомлел. Какие же это графики? Разве такие у кандидата? Не графики, а сильно иззубренная пила. Или кардиограмма безнадёжного сердца. Господи, до чего же больна наша Земля с такими прыгающими неровными электроимпульсами. Да-а… Пришлось идти на разведку к профессионалам.

У Розенбаума на столе такой же рулон, только более пухлый, мятый и грязный — он давно его мусолил и уж, наверное, разобрался в земном диагнозе. Осторожно, не оставляя явных следов, разворачиваю рулон почти до середины и вижу завёрнутые внутри геологическую схему, составленную Сухотиной и корреляционную схему, смастряченную Альбертом. Как небо и вода! На первой границы и пласты шуруют через всю площадь, плавно изгибаясь и изредка спотыкаясь на поперечных разломах, а на второй от них живого места не осталось — вся площадь густо пересечена-рассечена геоэлектрическими контактами, превратившись в лоскутное геоэлектрическое одеяло с прыгающими сопротивлениями. Стал приглядываться, приспосабливаться. Замечаю, бедный Яковлевич всячески старается снабдить геологические границы геоэлектрическими контактами даже там, где их и в помине нет, а прыгающие сопротивления, наверное, постарается оправдать изменчивым составом геологических горизонтов. А средние сопротивления определяет по осредняющей линии, срезая пики как ему заблагорассудится. В общем, подгоняет электроразведку под геологическую фактуру, нимало не заботясь о престиже науки, которой служит. И всё равно им с Алевтиной не дотолковаться. Нам с ним не по пути. А что делать?

Снова вернулся к своим чистым графикам и стал вглядываться и вдумываться, отчего они такие, и что заставляет сердце Земли биться так неровно. Надо забыть про ловкие кандидатские примерчики и лезть в первооснову электроразведки — в электрические свойства пород.

Ни в академическом фолианте, ни в кандидатском сочинении ничего вразумительного и, тем более, конкретного не нашёл. Кроме общих данных о том, что большие сопротивления характерны для плотных известняковых и магматических пород, а низкие — для алевролитов и глинистых сланцев, господа учёные не соизволили привести. На тебе, интерпретатор, выделяй то, не знаю что. Пришлось обратиться к справочнику по физсвойствам, но и там про электрические свойства было скудно-бедно. Оказалось, никто и никогда ими серьёзно не занимался, поскольку лабораторные измерения трудоёмки, а получаемые данные в таком широком спектре, что и по пьянке не разобраться. К тому же они для разных измерительных установок разнятся в десятки и сотни раз и для интерпретации полевых данных непригодны, так как там свои измерительные установки, и получается, что для каждой — своя шкала сопротивлений пород. Вот и приехали! Полистал ещё раз для страховки кандидатский опус, рассмотрел ещё раз красивые примеры с идеальным совмещением практических и теоретических кривых, порадовался за начинающего учёного на воде толчёного. Особенно удались ему примеры на дайках и мощных трещинах — на одном пик вверх, на другом — вниз. Стоп! А если их много, этих даек и трещин, тогда что — пила? Кардиограмма? Вся площадь в дайках и трещинах! Немыслимо! Нарисовать и подсунуть Лёне. Я даже рассмеялся, представив оторопелую реакцию уважаемого мыслителя. Он-то уж точно до такого не дотумкается. Хорошо, если не сразу побежит звонить в психушку. Незамедлительный перевод в другую партию, во всяком случае, обеспечен.

Вспомнилось, что Алевтина жаловалась на повсеместное широкое и безалаберное распространение всевозможных систем маломощных трещин, зон трещиноватости, рвущих и рубящих геологические пласты вдоль и поперёк, со смещением по горизонтали и вертикали и без него. Визуально, без горных выработок они не устанавливаются. Даек, однако, тоже хватает, но большинство маломощные и тоже ютятся в проводящих трещинах. Значит… Эврика! Мама родная — как просто: пики на графиках сделаны провалами сопротивлений за счёт трещин! А средние сопротивления пластов надо определять, не срезая пики как вздумается, а по их вершинам. Сразу стало жарко, я даже расстегнул полушубок. Захотелось двигаться, побежать и обрадовать начальство до чего допёр их подчинённый, но, вспомнив убийственный запах сивухи и пустые остекленевшие от алкоголя глаза потенциальных свидетелей моего триумфа, унял себя. Ничего, они ещё успеют узнать о непризнанном гении в своей пьяно-болотной среде. Не зря говорят, что нет пророков в своём отечестве. Это обо мне. Потерплю. А пока опробовал свой гениальный метод на кальке. Получалось классно, и я с трудом удержался, чтобы не продолжить, решил не торопиться, осмыслить ещё раз. Есть в характере моём одна вредоносная особенность: придумав что-нибудь сногсшибательное, никогда не тороплюсь воплотить идею в жизнь, приятно размышляя о том, что из этого должно получиться, а не то, что может состряпаться. От этого и приходится часто шмякаться с приятно качающих небес на твёрдую землю. Лучше оттянуть этот момент, ещё раз — уже в который! — проштудировать литературу, может, я в запале какую-никакую сильную мыслишку проскочил ненароком. Хорошо бы поцапаться с Алевтиной. И чего она не притащилась, как все руководящие кадры, на опохмелку? Когда надо, никогда нет! Никаких условий для творчества. Однако, не читалось. Пойти, надрызгаться, что ли, с радости? Вот так не поддержанные вовремя таланты и спиваются. Интересно, есть ли у меня дома ещё сгущёнка?

Оказалось — есть, да ещё целых две банки. Правда, проткнутые и почти высосанные, но всё-таки кое-что осталось, можно было и надраться всласть. Прежде пришлось затопить печь. Хорошо, что с вечера остались дрова — а всё моя врождённая предусмотрительность, и нагреть чайник. Но я времени зря не терял: плюхнулся на кровать и стал усиленно обмусоливать со всех сторон свою квинт-идею. Есть захотелось — страсть. Это ещё одна из особенностей талантливых людей: как что-нибудь взбредёт в голову, так тут же оживает и тянет брюхо. И жрут-то всё без пользы, если не считать неприлично свисающего интеллигентского животика. Вот, наконец, и чайник сначала засипел, потом заворчал, не на шутку озлобился и стал выплёвывать пар и лишний кипяток. Пришлось сменить неземные мысли земными, подняться и удовлетворить бунтующее чрево, пока ещё не приросшее к позвоночнику.

Газетку с ночной сервировки долой, ножом вскрыл обе банки и наскрёб почти полстакана килокалорий, добавил чуток-с-ноготок холодной заварки, сверху залил кипятком, и фирменный коктейль готов, в самый раз и по температуре, и по крепости. Уселся, потирая натруженные с утра руки и вожделенно разглядывая поле чревотворческой деятельности. И вдруг — на тебе! — стук в дверь. Как всегда, некстати! Не успел ответить, что меня нет дома, как она распахнулась, и нарисовался профессор собственной незапылившейся персоной.

— Могу? — спросил для проформы, раздеваясь и тоже потирая профессорские длани. — С Новым годом! Как спалось?

— А никак, — недовольно ответил я, — на работу ходил.

— Вот как! — не удивился Горюн. — Оригинально. А я навестил лошадок, с вашего разрешения добавил им в воду остатки шампанского — праздник ведь, для всего живого праздник, накормил овсом вволю, почистил, помыл, расчесал, печь затопил — пусть понежатся в тепле, скоро в тайгу. — Он мельком взглянул на будильник. — Ого! Оказывается, уже и обед. Я кстати, — опроверг моё недавнее мысленное мнение. — И печь топится, и кипяток есть, чудненько, можно и приступить, вы не против? — и стал аккуратно мазать кусманище хлеба маслом, а сверху навалил гору икры — ну и пасть! — Что-то случилось экстраординарное, — спросил, уминая королевский сандвич, — раз потребовалось идти внеурочно?

— Спать не хотелось, — сознался недотёпа.

— Обидно, — равнодушно констатировал обжора, продолжая жадно заглатывать куски, будто с голодухи, которой в нашей стране никогда не было. Впрочем, я тоже не отставал, работая, правда, мельче, зато проворнее, захлёбывая всё, что попадало в рот солёного или копчёного в меру подслащённым чаем. Горюн, забыв о приличиях, вообще хлебал почти чифир.

Как-то так непроизвольно получилось, что жуя и прихлёбывая, я рассказал ему про все свои электроразведочные мытарства и о внезапном озарении, и чем больше рассказывал, тем больше убеждался, что озарение моё с гулькин хвост, и вообще: догадаться — не доказать. Обработка первичных материалов, конечно, важнецкое звено, но всего лишь первая ступенька в полной обработке. За ней, скорее всего, последует доработка первичной обработки, до чего я, можно сказать, и дотянулся. Её сменит составление понятных коррелограмм и схем и потом уж, как заключительная ступень в облака — геологическая интерпретация данных. Так что, когда договорил, то был уже опять на твёрдой земле.

Радомир Викентьевич вынул из штанов платок-полотенце, аккуратно подтёр замасленные губы и усы, отряхнул крошки с бороды в ладонь-совок и положил кучкой на стол, прошёл к умывальнику и вымыл лапы, вернулся, не торопясь и что-то обдумывая, к столу, сел, отхлебнул со всхлипом полстакана подостывшего чая и, наконец, откликнулся на мою профессиональную исповедь.

— Я вам завидую и сочувствую. — Как это? Одно другое вроде бы исключает. — Завидую потому, что вы заболели неизлечимой болезнью… — никогда не слышал, чтобы завидовали окочурику, — …творчеством. — Тогда другое дело. — Болезнь эта, как правило, наследственная, передаётся генетическим путём, и от неё не избавишься. Кто ваш родитель, если не секрет? — вдруг ошарашил неожиданным вопросом.

Отвечать мне не хотелось, и я, свянув, буркнул в сторону:

— Бухгалтер… даже на фронте не был.

Горюн, подлец, весело рассмеялся:

— Ну вот, — говорит, — я оказался прав. Хорошие бухгалтера — творческие натуры, и то, что его поберегли и не отправили в мясорубку, доказывает это. — Посмотрел на меня исподлобья строго и ещё ошарашил: — Вы что, молодой человек, хотели бы, чтобы отца загребли на передовую и там угробили?

Я оторопел от страшного, несправедливого обвинения.

— Хотел бы, чтоб он вернулся хотя бы с одним орденом, — и признался, — а то стыдно отвечать.

— Таких счастливцев немного, — продолжал грубо резать по живому профессор, — и где гарантия, что вашему бы отцу повезло? Вы готовы задним числом рискнуть его жизнью?

— Нет, конечно, — в этом я был твёрд. — Он много раз писал заявления на добровольную отправку, но ему всегда отказывали. Говорили: тыл — второй фронт.

— И правильно говорили, — согласился, утихая, Горюн. — Вы ещё молоды и не научились по-настоящему ценить родителей. Хорошенько задумайтесь когда-нибудь: они дали вам самое дорогое для вас — жизнь, и уже это одно оправдывает их перед вами во всём. Вам остаётся только любить их и прощать и посильно помогать. Вы — их отражение: не любите родителей — не любите себя.

Если бы кто знал, как приятна и целительна была мне отповедь профессора.

— Отец стихи пишет, — покраснев, неожиданно выдал я тщательно скрываемую слабость родителя.

Горюн снова рассмеялся.

— И опять я прав: яблочко от яблони недалеко падает. Ваш отец — творческий человек, и вы ему наследуете. Болейте на здоровье. — Он допил чай и продолжил: — А сочувствую потому, что ждут вас многочисленные и очень болезненные шишки, ссадины, неожиданные подножки и толчки, незаслуженные оговоры и обидные предательства, глубокие разочарования и стрессы. Весь приятный набор будет зависеть от степени вашего заболевания. Терпите, не делайте резких движений, бойтесь кого-либо больно задеть — всё вернётся бумерангом. У нас умеют давить таланты, наш народ любит дураков и чокнутых, но терпеть не может умников. В общем — дерзайте. Удачи вам. — Он с хрустом потянулся. — Не мешало бы соснуть минуток этак с 200. Можно? — встал и направился к заправленной кровати.

— Я договорился со Шпацерманом, — небрежно бросаю ему вслед, — живите здесь.

Он живо повернулся, с неподдельным любопытством поинтересовался:

— Он разрешил?

— Не то, чтобы разрешил, — запнулся я, — сказал, что знать ничего не хочет.

Горюн опять весело рассмеялся.

— Этого достаточно. Надеюсь не очень стеснить вас.

Быстренько разделся, аккуратно уложил грузное тело на скрипнувшие пружины и замер. Мне оставалось только последовать примеру старшего.

Хуже нет, как вставать утром в понедельник. Но в этот я поднялся без ропота: спать некогда — нас ждут великие дела. Горюн уже смылся втихую. Критически оглядел мятую праздничную спецодежду, но, чтобы избежать издевательств опекунши, влез в неё и потопал ни свет, ни заря торить спозаранку тропу в науку. Скоро выйдя на улицу, не сразу и сообразил, что второй день шастаю без палочки. Ура! В приподнятом настроении, как никогда, почти вбежал в камералку — никого! Я первый! Такого тоже ещё не бывало. И на часах — без пятнадцати. Мог бы ещё дрыхать и дрыхать без задних ног. И никто не видит, никто не заметит подвига будущего лауреата, никто не отметит в биографии.

Быстренько сажусь и, пока никого нет, …соображаю, критически рассматривая со всех сторон кандидатский опус, как будет выглядеть мой. Решил не жмотиться на бумагу и использовать глянцевую, а корочки, то есть, обложку, сделать твёрдо-синими, гладкими с позолотой. Вверху скромно: Лопухов В.И. золотой вязью, а посередине золотая пила графиков и через неё — «Рациональная интерпретация электропрофилирования». Внутри, конечно, кандидат геол. — минер. наук Лопухов Василий Иванович, а ниже — тираж. В скольки издавать-то? 10 000 экземпляров хватит? Нет, лучше с запасом, а то потом всё равно придётся переиздавать, лишние затраты для государства. Возьмём в оптимуме 50 000. В самый раз — всем достанется. Хотел ещё составить список, кому преподнести с дарственной надписью, бесплатно, но помешали — в камералку шумно ввалилась бездарная бабья гопа. Сразу: «Здрасьте! С Новым годом! Почему на вечере не был?» И толком не выслушав обстоятельных объяснений, сразу, по-бабски, напали скопом: «Денежный взнос назад не получишь! И торт твой схавали!» Деньги — ладно: скоро гонорар за книгу отхвачу, а вот торта жалко. Тем более — не завтракал. Потом они занялись увлекательными воспоминаниями о праздничных перипетиях и напрочь забыли обо мне. Потом, естественно, скучковались вокруг прокисшего чайного стола, и я остался совсем один-одинёшенек. Зря только костюм напяливал.

Можно было приниматься и за графики. А уже расхотелось. Со мной всегда так: придумать что-нибудь сногсшибательное — это пожалуйста, а вот валандаться в однообразной конвейерной тягомотине — убей, не могу. Вон, женщины — они, наверное, не так устроены — изо дня в день, из месяца в месяц, даже из года в год делают, как автоматы, одно и то же и не расстраиваются, не бунтуют. Потому-то и лидеры в семьях. Терпеливы. А у меня его нет, терпения. О-хо-хо. Пойти, что ли, наведаться к Алевтине, потрепаться на насущные партийные темы. Может, ненароком подскажет что ценное. Бывает, балабонишь с кем-нибудь о чём попало и вдруг — бац! — как выстрел в мозгу: какое-то слово или выражение задели заевший спуск, и задачка, над которой безуспешно бился в тиши кабинета, разрешилась сама собой. Пойду, может, опять случится выкидыш.

Приоткрыв дверь, заглянул в ихний кабинет. Слава богу, одна! Рябушинского нет.

— Не стесняйтесь, заходите, — приглашает, чуть улыбнувшись, больше глазами.

— А где Адольф Михайлович? — осведомляюсь на всякий-який, потому что при нём доверительной свары у нас не получится.

— Болеет, — успокаивает коротко.

Вот, чёрт! Я и забыл совсем, что он всегда после праздников болеет: слабый человек — не пить не может и пить не умеет.

— Что-то ещё придумали? — спрашивает Алевтина, угадав или догадавшись по моему щенячьему виду.

— Ага, — сознаюсь и, войдя, вижу, что она сидит над геологической схемой моего участка, — нюх-то у меня, оказывается, ещё тот! — Приглашаю в соавторы, пока очередь не образовалась.

Ещё больше радуется.

— Делить шишки?

И она туда же! Чего боятся того, чего нет? Я над настоящей пропастью висел и то не испугался.

— Обещаю не обделить, — щедро успокаиваю.

Теперь засмеялась в голос, довольная. Надо понимать, что высокие договаривающиеся стороны пришли к взаимовыгодному согласию. Прекрасно! Я — человек деловой, время для меня — дороже даже сгущёнки, поэтому, не базаря без толку, перехожу к делу:

— Алевтина Викторовна, — присаживаюсь напротив и впериваю глаза в глаза, — всем известно, что вы замечательнийший петрограф и минералог. — Она опять засмеялась, но тихо, с бульканьем в грудь. Глаза заблестели от удовольствия, а лицо слегка порозовело. Что ни говори, а лесть — наповальное оружие для завоевания женщин. Кому-кому, а уж мне… Ладно, замнём для ясности. — Поэтому, наверное, чё-нибудь знаете об электропроводности пород и минералов? — закончил деликатно.

Она, потускнев от сложного вопроса, усмехнулась совсем слабо, одним движением лица.

— Чё-нибудь, — соглашается, — наверное, знаю, — и добавляет для страховки, — хотя никто не может дать верной оценки своим знаниям. С вами мне, конечно, не сравниться.

Уж это точно, поскольку я, к стыду своему, фактически ничего не знал, но переубеждать, опять же из деликатности, не стал.

— А зачем вам? — кобенится для блезиру, трепыхаясь на крючке соавторства. — У вас же какие-то там свои сопротивления? — А самой, чувствую, интересно, да и кому безразлично, когда ты и твои знания нужны?

Отвечаю:

— Мне, — талдычу, — доверили обработку электроразведки по участку, который у вас на столе, а электрических свойств по нему нет.

— Так возьмите у Розенбаума по соседнему, — ошпаривает она профессионально.

— Возьму, — соглашаюсь без ропота, — обязательно возьму. Но потом. — Она замерла, ждёт объяснения. — Видите ли, — продолжаю терпеливо, — я решил провести обработку материалов собственным, нигде, разумеется, не опубликованным методом, для которого нужны первичные данные.

Она сразу навострилась и лыбиться перестала, но я не стал вдаваться в детали — сворует идею, и поди доказывай, кто автор, а кто соавтор. Знаю я этих учёных как облупленных. К нам аспиранты на практикумы приходили, так такое рассказывали про учёных светил, что в глазах темнело. Они там, в академиях, только тем и занимаются, что шныряют по соседским лабораториям и вынюхивают-выслеживают, кто чем занимается и кто что придумал. Чуть кто зазевается, уведут идею ни за понюшку и не сознаются ни в жисть. Кто слямзил и застолбил, тот и гений, а кто допетрил да протелился и прошляпил, тот лопух и уши холодные. Я про свою идеищу никому не проболтаюсь, никаким Розенбаумам с Зальцмановичихой впридачу, пока сам всё не сделаю, свидетельство об изобретении не получу, диссертацию не защищу и книгу не издам. Тогда, будьте любезны, знакомьтесь, просвещайтесь, повышайте свой низкий уровень. И ей бы не перечить, а молча помочь гению, тем бы и прославилась в веках.

— Давайте, — смиренно предлагаю, проигнорировав её немой вопрос, — попробуем сообща расположить породы участка в последовательности убывания вероятной электропроводности в соответствии с их минеральным составом и текстурными особенностями. Пусть эта шкала станет начальным материалом для интерпретации электропрофилирования. По мере накопления фактического материала она, естественно, будет меняться и пополняться так, чтобы петрография пород максимально соответствовала их электрическим свойствам и наоборот, а у нас получилась бы, в конце концов, петроэлектрическая характеристика пород. Понадобятся, естественно, и данные по другим участкам. Я вижу здесь более обширный фронт деятельности для вас, а не для меня, — подвесил в заключение клок сена.

Короче, изрядно поцапавшись, причём, я был, естественно, по-мужски предельно корректен и не сумел довести её до истерики, смастрячили мы вполне симпатичную эталонную табличку, из которой сами собой выперли основные базовые истины: высокими сопротивлениями на участке должны обладать известняки, интрузивы среднего и кислого составов, кремнистые сланцы и вулканические лавы. Остальные породы могут иметь широко перекрывающиеся интервалы сопротивлений, и среди них наиболее низкими сопротивлениями должны фиксироваться глинистые сланцы и алевролиты. Я был удовлетворён: мы идём к цели по научному пути.

— А как у вас здесь насчёт трещин? — спрашиваю с надеждой у эрудированной консультантши и слышу в ответ то, что мне надо. Оказывается, трещин здесь всяких-яких как собак нерезаных: и стаями в виде зон, и в одиночку в виде отдельных разрывов. Чешут вдоль и поперёк, не разбирая ни направлений, ни пород. Фактически весь здешний край в трещинах, трещинках, зонах трещиноватости, разрывах и разломах. Того и гляди сверзнешься в какую-нибудь и улетишь в тартарары к дьяволу в мантию. Но каков гений: ещё утром я предсказал их множество и многообразие и не ошибся. Хорошо, что они все замусорены осколками разрушенных пород и вообще чем попало — всякой рыхлятиной и сильно обводнены и, значит, как я и установил, обладают очень низкими сопротивлениями. Следовательно, поднимая сопротивления вмещающих пород выше пиков графиков, прав я, а не Розенбаум, безжалостно срезающий пики по живому. Итак, мы с помощницей установили наличие на участке трёх классов пород: мощных изоляторов, тонких проводников и всех остальных, с которыми надо будет подразобраться и навести среди них порядок. Можно было бы на этой высокой ноте и кончить.

Но где там! Разве Алевтина с её консервативно-жёлчным характером затвердевшего от партдиректив сухаря позволит? Настоящий изолятор! Должна, брюзжит, вас предупредить ещё, что кроме интенсивной трещиноватости на площади широко и в разной интенсивности развиты вторичные метасоматические процессы, и пошла перечислять в садистском самозабвении всякие «-ации», с которыми мы уже мучились напару при интерпретации магниторазведки, и все они, в той или иной мере, снижают истинные сопротивления пород. И как их угадать, и как учесть, к какому классу отнести, когда они произвольно шуруют из одного в другой? Господи, ну что за человек! Нет, чтобы вспомнить о неприятном потом когда-нибудь, при случае, и не портить сейчасного радостного настроения. Я не такой! Если преподаватель радовался чему-нибудь, что сумел выудить из меня на экзамене, то я, чтобы продлить ему радость, обязательно добавлял ещё что-нибудь. И если совсем обалдевший от радости экзаменатор выставлял меня, к моему огорчению, за дверь, я не расстраивался, потому что доставить радость уважаемому человеку было для меня ценнее собственного огорчения. Алевтину, похоже, ничем не обрадуешь. А сама она на этом не остановилась и к ложке дёгтя в нашу общую громадную бочку мёда добавила ещё поварёшку, вспомнив ни к селу ни к городу, что не худо бы геофизикам заняться непосредственно поисками рудных тел, о чём они твердят на каждом углу и в каждом проекте. А как ими займёшься, когда они нафаршированы минералами-изоляторами и не отличаются значительными аномальными сопротивлениями, если не сложены сплошь рудными минералами и колчеданными спутниками и при этом не окислены. Да и мощность у тел не ахти какая. Куда их поместить, к какому отнести классу? Врагов народа? То, что не получается, лучше оставлять на потом. Когда припрёт, само выйдет. А пока надо бы провернуть небольшое деликатное дельце.

— Алевтина Викторовна, — обращаюсь к заметно потускневшей соавторше, отведя на всякий случай глаза в сторону, — дайте… — и чуть не ляпнул автоматом: «списать», в последнюю секунду смял подлый язык и произнёс твёрдо, — …скопировать… — вот правильное определение, и чего я не использовал его в институте? Звучит-то как: «Слышь, Лёха, дай скопировать!», а то грубо: «дай списать», не интеллигентно. Скопировать — совсем не то, что списать, хотя процесс тот же. Ну да ладно — всё это теория, а на практике, значит, прошу я у неё: — Дайте скопировать вашу карту. Хочу посмотреть по своим графикам, какими реальными сопротивлениями отмечаются породы.

— Я её ещё не кончила, — не хочет она отдавать свою мазню и позориться.

Приходится успокаивать:

— Если удастся установить опорные слои и границы, мы с вами вместе и докончим, лады?

Отдала она мне недоделку, отчекрыжила от рулона лист кальки, и я устроился за рябушинским столом списывать, т. е., копировать, а она влила последний ковш дёгтя в наш с таким старанием собранный чан мёду:

— Вам, — талдычит сердито, — никогда не разобраться со своей геофизикой, если вы не будете знать хотя бы прикладной геологии.

Что за характер? Как ей с таким удаётся звать в светлое будущее? Я и без неё усёк, что без капитальных знаний геологии мне не обойтись. Но молчу, усердно сдирая на кальку её кривулины, даже язык высунул. Кто-то когда-то сказал: «Не гневи бога и женщину!» Я и не гневлю, сдерживаясь. Мне карта позарез нужна, а не её сентенции. Закончил, поблагодарил и отвалил восвояси, решив отказаться от соавторши.

В камералке бабьё всё ещё перемывало новогодние кости, прочно утвердившись вокруг чайника, а Розенбаум безмятежно клевал носом, стараясь попасть в зажатый торчком в руке карандаш. Пришлось срочно вмешаться и предотвратить тяжёлый несчастный случай.

— Слушай, Альберт, — подхожу к нему, — покажи, что ты делаешь с графиками.

Он обрадовался, что можно по-другому убить время, с готовностью развернул свой рулон и приглашает:

— Присаживайся, смотри, — и на чистом графике хлесть через середину пик линию.

— Что это? — спрашиваю, хотя и знаю. — Почему так?

Он снисходительно улыбнулся, радуясь утереть нос инженеришке.

— Осреднённая линия сопротивления горизонта, которой исключаются искажения, вносимые в наблюдения неоднородным составом рыхлых отложений, рельефом и другими помехами.

— А кто установил это? — допытываюсь.

Он улыбнулся ещё шире.

— Сами додумались.

Потом показал, как, используя теоретические кривые, определяет точное положение контактов, и против этого возразить даже мне было нечего.

— Вот результаты интерпретации — корреляционная схема, — торжественно вытягивает из-под рулона затёртый лист, испещрённый короткими трещинами, треугольниками, параллелограммами и другими геометрическими фигурами так, что он превратился в бабушкино лоскутное одеяло.

— И как эта штуковина согласуется с геологической картой? — спрашиваю, зная ответ.

— А никак! — улыбается довольный интерпретатор и кладёт рядом простецкое Алевтинино произведение с плавно извивающимися протяжёнными горизонтами и редкими разрывами. — Я пытался проследить по графикам геологические границы, но ничего не вышло: сопротивления горизонтов часто меняются, корреляция пропадает, а границы прерываются. В общем, и близко не получается такой идеальной картины, как у Сухотиной. Пускай дальше Трапер с Коганом химичат.

«Ему легче», — порадовался за соратника, — «мне придётся химичить самому: я никому не уступлю заключительной доли, не дождётесь». Мы ещё с часик посидели дружненько за обработкой графиков, и, только когда я хорошенько уяснил чужую технику обработки, отвергнутую мною напрочь, с сожалением расстались. Особенно Розенбаум, которому снова надо было впадать в дремотный анабиоз.

После плодотворных консультаций с обеими враждующими сторонами я наглухо уединился в собственной раковине и долго и упорно мурыжил свои графики, всё больше убеждаясь, что Альберт тысячу раз прав, и согласия между ними и Алевтининой геологией нет. В общем деле последняя явно многого не договаривает, а первые в избытке непонятной информации прилично перебарщивают. Надо искать консенсуса, а он невозможен без опыта и комплексных знаний. От отрицательного перенапряжения спасали вечерние задушевные беседы о смыслах жизни с Радомиром Викентьевичем.

Но и он больше ставил меня в тупик, чем успокаивал. По его, по профессорской, теории основным смыслом гомосапиенсовского жития является примитивное размножение и продолжение рода. Додумался! Стоило столько мозги пудрить учёбой, защищать две диссертации и надевать мантию, чтобы сверзиться до уровня инстинктивного мышления безмозглых животных тварей? Неужели лагеря начисто выели с таким трудом приобретённый интеллект? Я с незамутнённой житейскими передрягами душой, естественно, сопротивлялся, взращённый, как и все, не матерью и отцом, вечно занятыми для серьёзных разговоров, а нашими патриотическими книгами, кино, учителями и собраниями.

— А как же, — кипячусь без толку, — светлые идеалы революций, изобильное коммунистическое будущее, всеобщее счастье миролюбивых народов? Разве ради них не стоит вкалывать, не жалея сил, здоровья и самой жизни?

— Не стоит, — не сумняшись рубит с плеча профессор. — Всё это мираж, в котором нас водят за нос нечестные вожди. Евреев, чтобы выродились инакомыслящие, водили 40 лет, нас уже 36, и, похоже, не уложимся в 50 — русский народ покрепче духом. Поймите, — горячится, — человеку дана жизнь, чтобы он распорядился ею сам, сам обустраивал, не перекладывая на плечи другого и не вмешиваясь без нужды в судьбу соседа. Сам, своим умом жил и был бы сам в ответе за свою жизнь, не взваливая оценку на будущие поколения, которым, может быть, его жертва в тягость и во вред. А то сегодняшние госпартбонзы наделают кучу ошибок, угробят массу людей и ссылаются на положительную оценку завтрашних поколений, во имя счастья которых они якобы и вынуждены творить зло. — Профессор социологии и конских дел чуть успокоился. — И жить полноценной жизнью тоже надо сейчас, каждую минуту и каждый день, радоваться жизни, а не откладывать радости на будущее подобно скряге, что копит всю жизнь, отказывая себе во всём, и умирает на деньгах, так и не вкусив от них радости. Радоваться и помнить, что в ответе ты в первую очередь не перед людьми, а перед тем неведомым, кто дал тебе жизнь, и ответить обязан тем же — продолжением жизни после себя, иначе жил впустую. В подаренной жизни каждый должен быть счастлив своим индивидуальным счастьем, а не общественным, размазанным тонким слоем по работягам и лодырям. Все идут к нему порознь, но одновременно и вместе. Если будет счастлив каждый, то и всё общество, вся нация будут здоровы и счастливы, и обратной связи нет, это простейшая и понятная истина.

— Ну и получится: кто в лес, кто по дрова — сплошная анархия. Поразбредутся кто куда, где уж тут счастливая нация, — вклинился я в горюновский монолог — мне совсем не нравилось собственное приземлённое предназначение. Может быть, профессор и прав, но я сначала хочу открыть месторождение, стать лауреатом, написать книжку, защитить диссертацию, а потом уж и поразмышлять на эту тему. Чуть мысленно не обвинил его в том, что всё это у него есть и ему легко рассуждать, даже зарделся от подлого навета. Он просто сильно обозлён на всех за несправедливо утраченные в лагерях лучшие творческие годы и потому ищет мстительного уединения и сторонится общественной деятельности. Он, видите ли, желает идти за счастьем один. Мне одиночное шествие не по нутру, я — живность общественная, в одиночку сдохну от скуки. — Вы, — говорю, — проповедуете не что иное как жёсткий индивидуализм и непримиримый эгоизм вразрез устремлениям наших людей в будущее. Не получится по-вашему! — напрочь отвергаю его индивидуалистскую идеологию.

— Ну и зря! — сник он разом, отчаявшись обратить в свою веру даже меня, политнесмышлёныша. — Да, русский человек, к сожалению, не умеет и не любит жить хорошо сейчас, до смерти надеясь на безграничное счастье в будущем, которое должно свалиться на него ни с того, ни с сего, он умеет доверчиво терпеть и ждать этого мифического будущего. На этом и подлавливают нашего брата разные бессовестные политиканы. Русский человек как будто живёт временно на этой земле, а постоянное житьё у него там, неведомо где. Так нас воспитывали долгие сотни лет православная религия и крепостное право, а сейчас преемница обоих — коммунистическая идеология.

Мне тоже светит месторождение на Ленинскую, которое я открою, ради него я готов вытерпеть сейчас всё.

— Мы всё делаем кое-как, как будто из-под палки, — продолжать стенать индивидуалист, — даже для себя, потому и плохо, абы просуществовать. Никогда не получится счастливого общества, если людей загоняют в него силой, и, естественно, его вообще никогда не будет, если ждать, что оно свалится на голову. В нас всю жизнь теплится призрачная, сказочная надежда на светлое будущее и нет настоящей, практической веры в него. И пока её не будет, не будет справедливой жизни и свободного труда, до тех пор будем бродить в миражах нищими материально и духом.

Стало горько и обидно за свой мираж, за то, что меня 36 лет водят за нос, что я скверно живу по собственной инициативе, и перспектив у меня никаких нет, в общем — полнейший швах! Но зато у меня сильный дух, и мне есть что сказать.

— По-вашему, — трепыхаюсь, — выходит, что революции и гражданские войны — зря? Стахановские пятилетки — зря? Ленин — зря?

— Ленин — точно зря, — грубо оборвал конюх, — потомства, слава богу, не оставил. Он — разрушитель, а не созидатель, ещё и потому — зря!

Профессору я ещё мог как-нибудь возразить, что-нибудь ответить, конюху — нет, теряюсь от грубости и напора. И спорить я не мог, бесполезно, потому что жили мы с Радомиром Викентьевичем в разных эпохах, и оба — не в наше время. У него вообще из нашего времени 15 лет выпали начисто. Он неоднократно убеждался, что люди злы и угробят ни за понюшку, без вины, и не охнут, а я верил в доброту людей и в то, что наши люди всегда помогут. И жили мы не только в разные времена, но и в разных идеологиях: он — в отсталой индивидуалистской, а я — в прогрессивной коллективистской, материалистической, с разными устремлениями и чаяниями: он хотел личной свободы и покоя, я — общественной борьбы. К тому же у нас был совершенно разный, несопоставимый жизненный опыт. Мы вообще были разными: он — явный недобитый интеллигент старой закваски, а я — интеллигентный мещанин нового поколения. Да и идейная подготовленность у нас была несопоставима: он — по всей вероятности, убеждённый антисоветчик, а у меня вообще никакой собственной идеологии не было и любая была до фени, лишь бы не мешали жить и работать. Всё у нас было разное, но мне с ним было интересно. Потому, наверное, что со мной ещё никто на такие серьёзные темы и так открыто не говорил. И ничего, что в ответ я пока только блеял. Хорошо уже то, что не молчал, и когда-нибудь рыкну. Хотелось бы…

— тем более революции и гражданские войны, а точнее — кровавые междоусобицы. Ни одна война не сравнится с ними по жестокости. Что вы можете о них знать?

Я непроизвольно фыркнул и тявкнул, задрав хвостик:

— Всё! Слушаем радио, смотрим кино, почитываем газеты и книги… об этом много написано…

— Не верьте! — опять грубо оборвал отрицатель всего нашего. — Киношники, журналисты, писатели — всё это бурлящая вонючими пузырями накипь интеллигенции, которую Ленин довольно метко обозвал, знаете как?

— Нет, — мне не приходилось разговаривать с Лениным.

— Говном нации. — Я даже покраснел от такой грубости, неожиданной и для Ленина, и для профессора. Выходит, что и я — это самое… Втянул воздух — вроде бы не пахнет. — И не удивительно, — как ни в чём не бывало продолжал профессор, дослужившийся до конюха, — творцы искусств и, особенно, печатной макулатуры во все времена и при всех властях славились гипертрофированным тщеславием и сверхсебялюбием, что не позволяло им быть в оппозиции и рисковать бесценным телом. Они люто ненавидят друг друга, равнодушны к народу и не помнят своих героев. Марксисты относят интеллигентов к надстройке классов, я бы отнёс инженеров душ к пристройке. Эти пристраиваться и приспосабливаться под власть умеют. Не было бы ни Гитлера, ни Муссолини, ни Сталина, если бы такие, как они, не создали идеологии фашизма и коммунизма. Эгоисты высшей пробы, разве они способны реально мыслить о светлом будущем для непонятного им народа? Да и зачем, когда оно у них, обласканных властью, уже есть. Не инженеры, а растлители душ. Революции и братоубийственные войны, порождённые ими диктаторы и славящие их интеллигенты-прихлебатели — никак не созидатели светлого будущего, а беспринципные разрушители нормальной человеческой жизни.

На что уж я, человек сдержанный, морально устойчивый, политически подкованный и физически крепкий, и то начал уставать от профессорской агрессии. Постепенно мною начала овладевать тягучая апатия — моя защитная реакция на любые чрезмерно политизированные беседы и нравоучения, включая давнишние, слава богу, лекции по марксизму-ленинизму и политэкономии. Но из вредности и необоримого желания перечить всем и во всём, я ещё раз тявкнул, поджав на этот раз хвост:

— А как иначе заставить отсталые массы поверить в светлое будущее коммунизма, если они почему-то упорно не хотят верить? Как сломать старые косные капиталистические устои?

— А никак! — профессор явно застопорился на отрицаниях и не желал соглашаться ни с какими моими неотразимыми доводами, ну а я, в пику, с его, короче, нашла коса на камень, а вернее — на глину. — Подумайте, — давит на психику, — какой нормальный человек поверит в ваше призрачное светлое будущее… — Здрасьте! Я у него стал уже оплотом коммунизма, — …если для этого надо сначала сломать его дом, разогнать семью, а самого отправить на каторжные стройки коммунизма?

— Но ведь, в конце концов, поверили? — не сдавался щенок.

— А вы, лично, спрашивали у тех, кто якобы поверил? У тех, что батрачат на чёрных работах на стройках и заводах, в колхозах и зонах? Спрашивали хотя бы у отца?

Нет, конечно. Я молчал, меня, честно говоря, как-то не трогали заботы тех, кому и так светит светлое будущее. Мне бы своё осветить мал-мала.

— Большевики разрушали и разрушают не материальные капиталистические, — продолжал разнузданную вражескую пропаганду конюх, — а духовные устои народа, превращая его в течение 36-ти лет в беспрекословное трудовое быдло и духовного раба, чтобы править так, как когда-то еврейский каганат правил в Хазарии. Торопятся товарищи, помня о сорокалетних скитаниях евреев, потому и не скупятся на дикое враньё и варварскую жестокость. Сначала хорошенько дадут по башке, а потом только разъясняют, ради какого светлого будущего.

Всё, думаю, пора закругляться: не на того напал, сейчас я его окончательно сражу, последнее слово останется за мной. Последнее слово я никогда и никому ни при каких обстоятельствах не уступаю, даже если не прав или плаваю по теме. В институте полит-преподаватели и те предпочитали со мной не связываться. Я всегда торопился рассказать им всё, что знаю и, главное, что думаю и не обязательно по теме, никогда не давал себя сбить всякими ненужными наводящими и корректирующими замечаниями и говорил, не останавливаясь, до тех пор, пока наставник не поднимал руки, сдаваясь, лишая меня, правда, последнего ударного слова, но зато выставляя в зачётке заслуженную тройку с минусом — полбалла за нахальство и оригинальность мышления. Теперь-то я, наконец, скажу последнее слово.

— Но революция принесла равенство всем и во всём, разве не так?

Вредный конюх аж заржал от удовольствия, задрав гнусную седую бороду.

— Не обманывайтесь, — не сдаётся, — никогда людишки не могли и никогда не смогут добровольно поделиться и никогда не будут равными. Это вообще противоестественно для живой природы и противоречит законам прогрессивного развития. Даже в зоне, где и делить-то нечего и идеология одна на всех — выжить, и то существует чёткая и никому — ни зэкам, ни вертухаям — не подвластная иерархия.

— У вас всё безнадёжно! — взвыл я с отчаяньем. — И что делать?

— А ничего! — без «ни» и «не» он не может. — Жить, плодиться и трудиться. Жить, чтобы плодиться, плодиться, чтобы жить, и трудиться, чтобы жить и плодиться. Вот и всё.

«Примитив!» — снова мысленно не согласился я. — «Никаких высоких идеалов, ради которых стоит жить, плодиться и трудиться. Укатали сивку крутые горки».

— Но трудиться в удовольствие, а не в ущерб здоровью, себе и близким, — продолжал неутомимый сивка. — Не для дяди, не для туманного будущего, не ради бессмысленного накопления, а для поддержания жизни… — «и штанов», — мысленно добавил я, — …не быть подгоняемым рабом, а инициатором дела, осмысленным работягой. Каждый из нас изначально, на генетическом уровне, запрограммирован на какое-то определённое дело. Важно понять, на какое, узнать, что тебе под силу и что нравится делать, и делай. Всякий человек талантлив в чём-то, но не всякому дано проявить талант быстро. Надо помочь ему в этом, не торопить, не давить, не рвать корни таланта. И возможно это только при свободном труде, без подгонял и погонял; только свободный труд — настоящий созидатель светлого будущего. Надо только его организовать и терпеливо помочь людям реализоваться. — Пропагандист труда широко улыбнулся мне. — Я искренне порадовался за вас, когда узнал, что вы нашли своё дело, свою звёздочку — цель. Дай вам бог удачи! Работа для мужика — всё равно, что игра: чем интересней и занимательнее, тем лучше и больше он сделает. Для женщин, очевидно, игра — любовь, там всё сложнее и непонятней.

— Хватит! — взмолился я, нервно-выжатый до предела, как будто высидел в институте, внимательно слушая, целую лекцию. — Хватит, я есть хочу. — Я, если разволнуюсь, всегда есть хочу, поэтому и на лекции в последнюю неделю перед стипендией не ходил.

Услышав мой голодный вопль, лектор обомлел, остолбенел, забыл закрыть рот и остекленил глаза. Потом, опомнившись, откинулся на спинку стула, закинул руки за голову и, задрав бороду, радостно заржал, научившись у подопечных, до заблестевших на глазах слёз. Неприлично оторжавшись, он вытер зенки по-конюховски, тыльной стороной ладони, глубоко с передыхом вздохнул и объяснил своё жеребячье настроение:

— Простите, но что-то не припомню из своего прошлого, чтобы так реагировали на мою лекцию, — и опять, не в силах удержаться от ехидной радости, захихикал. — Извините великодушно старика: увлёкся и совсем забыл, что интеллектуальная пища не заменит физической. — Он рывком, по-молодому, поднялся, подошёл к печке, где что-то прело в кастрюле, накрытой полотенцем. — Как вы относитесь к тушёной медвежатине с картошкой и луком? — спросил, снимая утеплитель и крышку. Я никогда не пробовал зверятины, но отнёсся к ней более чем положительно.

Так мы и жили напару, в философских разговорах на всякие темы, причём я благоразумно уступил старшему инициативу в готовке и интеллектуальной, и материальной пищи. Оба были довольны распределением ролей, во всяком случае, я — точно. Беседы наши перемежались погружением в звуки музыки, и я впервые, к стыду своему, узнал массу интересного и познавательного о великих композиторах. В общем, вдвоём нам не было скучно и, что самое главное, не было надоедания от тесного общения. Одним словом — мы спелись. Как-то я даже отважился спросить его о семье.

— Жена сразу же открестилась от врага народа, чтобы сохранить квартиру и работу, — спокойно ответил он, как о давно пережитом и устоявшемся, — и поступила совершенно верно. Сыну тогда было пять лет, теперь — чуть больше двадцати, и вряд ли он обрадуется появлению отца-отщепенца.

— А может, обрадуется? — выразил я тухлую надежду, основанную на личном ощущении: я бы обрадовался.

Профессор долго молчал, нахохлившись.

— Вы так полагаете? — спросил вяло. — Надо будет обдумать ваше предположение.

И я несказанно обрадовался, что заронил искру сомнения в правильность самоустранения от своего светлого будущего.