"Ученик философа" - читать интересную книгу автора (Мердок Айрис)


Однажды Джордж был свидетелем драки в лондонском пабе. Хулиган напал на мужчину и сбил его с ног. Затем принялся пинать лежащую жертву, целясь в голову. Никто не вмешался. Все замерли, в том числе Джордж — смотрел как завороженный. (Он до сих пор помнил звук этих ударов.) Потом подбежала девушка и закричала: «Стойте, стойте, ой, перестаньте!» Хулиган сказал девушке: «Поцелуй меня, тогда перестану». Девушка подошла к нему, и он принялся целовать ее, жестоко ухватив за волосы. Потом приказал: «Раздевайся!» Девушка заплакала. «Раздевайся, или я ему опять врежу». Девушка вырвалась и выбежала в дверь, а бандит принялся опять пинать лежащего. Джордж, стоявший у двери, вышел вслед за девушкой. Она шла по улице, и было слышно, как она плакала, ревела. Кто она — проститутка, знакомая этого бандита, или подружка жертвы, или просто храбрая случайная свидетельница? Джордж не хотел этого знать, не хотел с ней говорить, просто некоторое время шел за ней, возбужденный этой сценой, потом замедлил шаг и потерял девушку из виду. Примерно через год он встретил ее снова, в другом районе Лондона, и это совпадение странно испугало его. На этот раз он за ней не пошел. И вот вчера, здесь, в Эннистоне, он встретил эту девушку в третий раз. Близились сумерки, Джордж шел из библиотеки в сторону Друидсдейла, а девушка появилась из переулка и пошла по улице впереди Джорджа. Он шел за ней, и его обуял страх в виде неодолимого желания побежать, догнать ее, заговорить с ней, хотя и это казалось невозможным. Когда она, идя впереди, свернула за угол, Джордж замедлил шаг. Дойдя до угла, он увидел, что девушка идет по другой стороне дороги. Только теперь между ним и ею оказался еще один человек, смутно знакомый, в черном макинтоше. Джордж похолодел так, что чуть не потерял сознание: он понял, что этот другой человек — он сам и если он увидит его лицо, то умрет на месте. Джордж повернулся и помчался в другую сторону, не останавливаясь, по темнеющим улицам города.


Теперь, утром, все это казалось дурным сном, который надо немедленно выкинуть из головы, даже не думая, фантазия это или реальность, что бы эти слова ни значили. Джорджу казалось, что он слышал долгие крики в ночной тиши, что тишина состоит из них. Он слышал, как голуби в первых лучах зари ворковали: «Розанов, Розанов». Ныне Джорджем владело что-то животное, распущенная нечистоплотность, ставшая его образом жизни. Место, где он спал, на первом этаже, на диване в гостиной, засалилось и пахло как логово зверя. Джордж больше не раздевался перед сном, только ботинки снимал. Брился он слишком редко, так что с лица не сходили синева и тень. Каждый день он поднимался, словно повинуясь загадочной программе, невыполнимой оттого, что он был так несчастен и зол. Он хотел бы видеть Диану, но чувствовал, что из-за ее сентиментальной жалости и откровенной глупости ему захочется ее убить. Иногда на миг он задумывался о Стелле, как о чем-то удивительном, но ненастоящем: чистом, сверкающем, словно металлическом. Он пошел в Заячий переулок, постучал к Джону Роберту и, не получив ответа, уселся на тротуар.

Через некоторое время пришли люди и стали глядеть на него издали. Наконец кто-то (это был Доминик Уиггинс) приблизился и сказал, что Розанова нет в Заячьем переулке и что он перебрался в Эннистонские палаты. Джордж встал и медленно пошел в сторону Института. Пока он шел, начался дождь. Джордж не вошел в Купальни, а зашел в Палаты через дверь с улицы, в вестибюль, где в стеклянной будке сидел портье. Тут была доска с именами постояльцев, номерами комнат и указанием, на месте жилец или вышел. Джордж с трепетом, но без удивления отметил, что номер комнаты Розанова — сорок четыре. Доска гласила, что Розанов у себя. Джордж пошел дальше, в устланный мохнатым ковром коридор. Здесь уже явственно слышался шум воды и ее сернистый запах. Джордж постучал в розановский номер, но не услышал ответа. Он открыл дверь.

Розанов, полностью одетый, сидел за столом у окна и писал. На столе лежали книги. Увидев Джорджа, Розанов нахмурился, взял одну книгу и закрыл ею исписанный лист.

Комната Джона Роберта еще хранила остатки былой роскоши — это выглядело бессмысленной мрачной претенциозностью, напоминающей заброшенный ночной клуб. Три стены были покрыты хрупкими блестящими черными листами, которые кое-где потрескались. Стена, противоположная двери, была оклеена обоями с узором из серебряных и светло-зеленых зигзагов. Высокий узкий комод из черного блестящего материала, металла или дерева — не понять, и высокий узкий гардероб из того же материала, с высоким узким овальным зеркалом, стояли с неловкостью, свойственной большим безделушкам. На ковре повторялись серебряные и светло-зеленые зигзаги, перемежающиеся черными волнистыми линиями. Низкий светло-зеленый диван с пухлыми плоскими подлокотниками приютил множество черных подушечек. Обитое шинцем кресло и казенно-конторского вида пластиковые стол и стул выглядели чужаками, которые робко пытались внести в обстановку удобство и пользу. Струйка пара ползла меж деревянных решетчатых дверей ванной комнаты. В комнате было тепло, ее наполнял шум воды, который так скоро перестаешь замечать.

— Приятное местечко, — сказал Джордж и сел на кресло, обитое шинцем, но оно оказалось слишком низким, и он опять встал.

Он встал рядом с высоким узким гардеробом и увидел себя в высоком узком серебряном овале зеркала. «Вот человек, за которым я шел», — подумал он. (Он был заметно грязен и несчастен.)

— Я занят, — сказал Джон Роберт.

— Пишете свой главный труд?

— Нет.

— Помню, вы рассказывали, что видите мысли, как мелвилловского белого кита, далеко в глубине. Что теперь там в море? Чудовища?

— Я занят. Пожалуйста, уйдите.

— Вы не хотите со мной поговорить?

— Нет.

— Почему? Когда-то я был у вас любимым учеником.

— Нет.

— Врете, был. А почему вас так волнует, когда я говорю, что был вашим любимым учеником? Вы так тщеславны, что меня стесняетесь?

— Пожалуйста…

— В прошлый раз я все неправильно говорил. Я унижался, ползал на коленях, это была ошибка. Вы знаете, чего мне надо. Оправдания — в ваших силах меня оправдать, спасения — вы можете меня спасти. Я только констатирую факты. Чужие мнения, чужие мнения, когда-то они нам не давали покоя! Мне надо знать, что вы обо мне думаете.

— Я ничего о вас не думаю.

— Думаете, не можете не думать.

— Это ваши фантазии. Я о вас не думаю.

— Достаточно думали, чтобы меня уничтожить. Или вы это не нарочно сделали и даже не заметили?

— Джордж, я вас не уничтожал, — со вздохом сказал Джон Роберт.

— Хотите сказать, что я сам себя уничтожаю?

— Нет. Вы просто разочарованы.

— А вы? Вы не разочарованы? Сами говорили, что мир испортился со времен Аристотеля. То есть давным-давно. А вы, великий человек, собирались его исправить! И как, получилось? Конечно нет. Ваших книг больше не читают. Вы хоть чего-то стоите? Неужели я загубил свою жизнь ради шарлатана?

— Достаточно.

— Вы содрали с меня кожу, развеяли мои жизненные иллюзии, убили мою любовь к себе.

— Сомневаюсь, — ответил Джон Роберт, — но если я в самом деле убил вашу любовь к себе, меня стоит поздравить, и вас тоже.

— Вы прекрасно знаете, что я имею в виду. Без любви к себе в человеке остается одно только зло. О, лучше б я никогда вас не встречал.

— То, что вы называете злом, — всего лишь тщеславие. Вы по какой-то не интересной для меня причине потеряли уважение к себе и теперь страдаете, как наркоман, у которого отняли зелье. Идите расчесывайте свои язвы где-нибудь в другом месте.

— Вы предлагаете мне пойти домой и успокоиться?

— Нет, я предлагаю вам пойти к Айвору Сефтону. Он вам расскажет историю про вас же, которая вас подбодрит.

— Вы не знаете, как это мучительно.

— Вы имеете в виду потерю лица.

— Потерю лица, потерю души, потерю сына. Вы ничего не знаете о подлинном страдании. Но об этом я не хочу с вами говорить, вы все равно не поймете. Вы никогда в жизни никого не любили, ни единого человека. Вы и на Линде Брент женились только назло моей матери, потому что она вами не интересовалась.

— Джордж, — сказал Джон Роберт. — Я прекрасно знаю, что вы все это говорите только с целью меня разозлить, чтобы…

— Вы просто с ума сходили от злости, потому что вас не приглашали в важные дома!

— …чтобы я вышел из себя, чтобы мой гнев стал связующим звеном между нами. Но у вас ничего не получится. Вы мне просто неинтересны.

— А знаете, мы с вами похожи. Мы оба демоны, вы — большой, а я — маленький, и большие демоны всегда мучают маленьких, и те визжат. Вы меня ненавидите, потому что я — карикатура на вас. Разве не так?

— Ненавижу вас? Нет.

— Как вы можете так презрительно обходиться с другим человеком? Я же ваш ученик, неужели это для вас ничего не значит? Ну хоть отреагируйте! Вы весь свой запал потеряли!

— Мне бы хотелось…

— Толкал ли я машину? Неужели вам даже это неинтересно?

— Какую машину?

— Машину с моей женой. А если толкал, значит ли это, что я хотел ее убить? О чем я думал в тот момент? Нарочно ли я завел машину в канал? Теперь, когда я убил жену, мне все дозволено. У Достоевского кто-то из героев думал, что если убьешь себя, можно стать богом.

— Ну пойдите убейте себя, только не здесь.

— Но чтобы стать богом, разве не лучше убить кого-нибудь другого? Это трудней, чем себя.

— Вы такой же беспокойный и нудный, как раньше. Это признак глупости.

— Нудный! Вот вы уже пытаетесь меня спровоцировать.

— Уверяю вас, ничего подобного. Я хочу, чтобы вы ушли.

— Вы мне уже давно велели втянуть рожки. Но я не могу. Мои рожки застряли снаружи, и глаза вечно смотрят вперед, в темноту.

— В темноту трудно вглядываться. Очень немногим это удается.

— Вы так плохо думаете про мой ум?

— Нет.

— Так значит, вы меня все-таки поощряете?

— Нет. Ваш ум мне совершенно безразличен.

— Мой ум полон всяческого странного мусора. Стишки… и… заклинания… не могу объяснить. Думаете, я сумасшедший?

— Нет.

— Вы говорили, если что-то не вызывает дрожи, то это не философия. Вы — неисправимый учитель. Вот я дрожу. Научите меня.

— Неужели вы до сих пор беспокоитесь насчет философии? Она не имеет никакого значения.

— Ага, наконец признались, после стольких нудных лет!

— Я хочу сказать, что вы должны думать собственными мыслями. Почему вы хотите думать моими?

— Вы знаете почему. Охранники в концлагерях радовались, когда понимали, что им все равно. Они боялись, что будут жалеть заключенных. Но оказывалось, что им все равно, что они свободны! Разве об этом не стоит подумать?

— Вы не думаете, — сказал Джон Роберт, — Просто ваша воля страдает приступами нервного обжорства. А теперь давайте закончим этот бессмысленный разговор.

— Вы не хотите его заканчивать. Вы хотите продолжать меня мучить. Я уже приближаюсь к пределу. Там очень странно. Может случиться что-нибудь ужасное.

— Идите купите себе значок со свастикой.

— Думаете, я притворяюсь?

— Да. Вы — фальшивка, faux mauvais[86], вы притворяетесь испорченным, потому что несчастны. Вы не безумны, не демоничны, вы просто глупец и страдаете от уязвленного тщеславия. Вам недостает воображения. Вы не годитесь в философы ровно по той же причине, по которой не годитесь в злодеи. Вы тупица, Джордж. Обыкновенный, скучный, посредственный эгоист, и ничем другим вам никогда не стать.

— Не испытывайте мое терпение.

— Вы никогда не пытались убить свою жену, а римское стекло разбили спьяну, вы просто шут. А теперь уходите, пока я не начал вас жалеть.

Джордж перемещался по комнате. Он открыл дверцу гардероба, заглянул внутрь, потрогал висящий плащ Джона Роберта. Открыл дверь ванной комнаты и заглянул в исходящую паром яму ванны. Опять закрыл дверь. И сказал:

— Что с вами такое? Где ваша былая сила? Вы никого не любите, вы один. Может, у вас и женщины-то никогда не было. У вас была дочь, но кто ее отец? Вы ненавидели ее, а она — вас. Еще вопрос, кто кого должен жалеть. Вы беззубый вонючий старик. Уже всё, вы начинаете плохо соображать, с каждым днем мозги работают все хуже, а кроме них, у вас ничего нет. Вы исчерпали свою философию, вы мстительны, выжаты досуха, одиноки. Никто вас не любит, и вы никого не любите. Верно ведь?

— Прошу вас заткнуться и уйти.

— Неужели вам не интересно, что я о вас думаю?

— Для меня вы просто не существуете.

— А когда-то существовал. Когда же я перестал для вас существовать и почему? Расскажите, мне нужно знать.

— Это ложный вопрос. Вы должны достаточно помнить из философии, чтобы знать, что это такое. Спросите, почему этот вопрос был задан. Только себя спросите, а не меня.

— И вы мне ничего не посоветуете?

— Посоветую: бросьте пить.

— Слушайте, я знаю, что был груб с вами в Калифорнии и сегодня тоже, я знаю, что не был кем нужно… черт, я опять пресмыкаюсь… но вы меня изгнали достаточно надолго, наказали меня достаточно сильно, и давайте считать, что вопрос исчерпан.

— Эти эмоциональные слова описывают состояние вещей, которого просто не существует. Нас с вами ничто не связывает.

— Вы сказали, вы думаете, что я…

— Забудьте о том, что я сказал! Я о вас ничего не думаю. Тут нет никакой почвы для общения.

— Есть почва! Как вы можете это отрицать? Есть! Мы с вами люди! Вы учили меня философии, и я вас люблю.

— Слушайте, Джордж, вы хотите, чтобы я на вас разозлился и даже возненавидел, но я не могу. Прошу вас, примите это за доброе слово и уйдите.

— О, чтоб вас черт побрал, черт, черт, черт!

— Вон! — сказал Джон Роберт. И встал.


За громким шумом замурованной воды не слышно было робкого стука отца Бернарда. Он постучал дважды, а затем вошел. Он увидел конец битвы Джорджа с Розановым и тут же частично понял, что происходит.

— Вон, идите вон, — уже тише повторил Розанов.

Джордж, как и его двойник, был в черном макинтоше. Воротник был все еще поднят, с тех пор как Джордж вошел с улицы, из-под легкой мороси. Пучки нечесаных волос стояли дыбом, из-под макинтоша виднелись грязная, расстегнутая у ворота рубашка и грязная майка. Джордж стоял, сунув руки в карманы, устремив горящий взор на философа, который поднялся из-за стола, горбясь и испепеляя взглядом, словно хищная клювастая птица.

Сегодня утром, когда пришло письмо от Джона Роберта с приглашением в Палаты, отец Бернард мирно медитировал под музыку Скотта Джоплина[87]. Письмо было долгожданным, поскольку Розанов не давал о себе знать со дня прогулки и разговора на общинном лугу. Отца Бернарда обуяла жажда, навязчивая идея, он был одержим желанием снова быть с философом, в его присутствии, а еще — страхом, что он лишен нужных качеств и Розанов по итогам беседы нашел его неподходящим для роли избранного спутника. Отец Бернард думал, не написать ли Розанову, но, поскольку ему было велено ждать, пока его позовут, не осмелился. Он составил в уме несколько писем, в том числе полемического характера.

Сейчас, видя Джорджа, наголову разбитого, так явно отвергнутого, интуитивно понимая, к какой именно двойственной силе тот взывал, отец Бернард почувствовал, что сам в опасности. Но он понял и то, что это судьбоносный момент, нисхождение благодати, какое с ним иногда случалось совершенно внезапно, и ощутил духовный подъем. После недолгого колебания он подошел к Джорджу и поцеловал его в щеку. Это был странный поступок. Священник уже очень давно никого не целовал. Держать за руку — это другое.

Джордж явно растерялся, словно не знал, поцеловали его или влепили легкую пощечину. Он отступил. Взгляд его затуманился. Не поднимая глаз, Джордж обогнул священника и вышел, оставив дверь открытой. Отец Бернард закрыл за ним дверь.


Джон Роберт был раздосадован. Он досадовал на себя, на Джорджа, а теперь еще и на отца Бернарда. Он воспринял этот поцелуй как вызов себе, даже упрек, недвусмысленную атаку, намеренно фальшивую ноту. Этот инцидент наполнил его отвращением. Джон Роберт был зол и на себя самого за то, что в конце разговора, а может быть, завуалированно, и раньше, выказал свои чувства. Он воспринял некоторые выпады Джорджа совсем не так спокойно, как это могло показаться. Философ считал, что быть оскорбленным в своих чувствах человеку вроде него неприлично. Еще он был раздражен, потому что думал, что отец Бернард, стоявший, опустив очи долу, понимал его запутанные чувства.

Джон Роберт шумно сел, передвигая книги и бумаги, и жестом пригласил священника садиться. Священник положил две диванные подушки на шинцевое кресло и сел, теперь уже глядя на Джона Роберта — сверкающими карими глазами, в которых светилось невольное признание, что он все понял, и мольба о прощении.

Отец Бернард и в самом деле произнес:

— Простите.

— За что?

— Ну… за то, что помешал.

— Ничего страшного, — ответил Джон Роберт. Он как будто растерялся.

Отец Бернард, все еще под влиянием своего момента благодати, сказал:

— Вы бы могли очень помочь Джорджу. Чуть-чуть мягкости. Ваша власть очень велика.

— Вы мне указываете, что делать?

— Да.

— Я вас просил о нем не говорить.

— Простите, я бы не стал, если бы не…

— …впечатление, которое у вас сложилось только что.

— Совершенно верно.

— И что же это за впечатление?

Отец Бернард помолчал и сказал:

— Вам бы следовало быть к нему добрее. Просто, без слов. Это не отняло бы у вас много времени. Что угодно, любой добрый жест. Тогда Джордж стал бы кроток и, может быть, даже оставил бы вас в покое!

— Вы ничего не знаете.

Джон Роберт тут же рассердился на себя за такую банальность и притом совершеннейшую неправду. Ему надо было обдумать так много важных, насущных вещей, не имевших ничего общего с Джорджем. И вдруг священник его укоряет и велит заглянуть в свою душу по этому поводу — это уже слишком. На миг Джон Роберт так возненавидел гостя, что едва не велел ему убираться. Он пронзил отца Бернарда взглядом.

— Вы читали Данте?

— Да.

— Guarda е passa[88].

— Нет, — сказал священник, — нет.

Отец Бернард встряхнул тщательно расчесанными волосами (он причесался в коридоре, прежде чем войти в номер), ноздри его раздулись, щеки запылали. Он поднял руку, словно защищаясь, и как будто хотел щелкнуть пальцами, но ничего не сказал и продолжал глядеть на философа.

Розанов сказал:

— Давайте не будем об этом. Я позвал вас, потому что хотел попросить об одолжении. Я вас не задержу надолго.

— Да?

Отец Бернард ощутил разочарование. Он ожидал еще одной философской дискуссии и уже собрался сказать, что не любит думать на ходу. Ему понравилось изображать юношу, беседующего с Розановым-Сократом. Он надеялся, что такие беседы станут регулярными.

— Мне придется вернуться в Америку раньше, чем я ожидал.

— О, как жаль…

— Как вы, возможно, знаете, а возможно, и нет, моя внучка Хэрриет Мейнелл скоро поселится в Эннистоне.

— Да? — Отец Бернард понятия не имел, что у Розанова есть внучка.

— Я бы хотел, чтобы вы за ней приглядывали.

Отец Бернард тут же встревожился. Он представил себе грудного ребенка. В любом случае — заботы, беспокойство, опасность.

— Сколько ей лет?

— Семнадцать, кажется. Может быть, восемнадцать. Она была в пансионе.

— И что я должен делать? — Теперь отец Бернард представил себе шумного американского подростка. Надо не терять самообладания и быстро отказаться.

— Просто видеться с ней, знать, чем она занимается.

— И все?

— Да, с ней будет компаньонка.

— Компаньонка?

— Да, горничная, служанка. Они будут жить в Слиппер-хаусе. Это павильон, или назовите как хотите, в саду Белмонта, дома миссис Маккефри.

Отец Бернард кивнул. Слиппер-хаус знали все. Но священника это не успокоило.

— Чем она будет заниматься?

— Что вы имеете в виду?

— Как она будет проводить время? Она будет работать, искать работу, учиться или?..

— Я хочу, чтобы она в дальнейшем поступила в английский университет, но ей может понадобиться… руководитель, что-то вроде наставника — вы сможете взять эту роль на себя?

— Нет! — лихорадочно воскликнул отец Бернард, — То есть я хотел сказать — что она изучает?

— Точно не знаю. Что-то гуманитарное. Может быть, вы с ней это обсудите?

— А разве вы сами не собираетесь с ней это обсуждать? — спросил священник.

— О, я с ней, конечно, поговорю, но, полагаю, мы ничего не решим. Она еще очень молода. Нужно многое узнать… я имею в виду, о ее способностях, желаниях… и о… вступительных требованиях университета… Вы сможете этим заняться?

— Вряд ли, — ответил священник. — Хотя, может быть, и смогу.

— Вы только проследите, чтобы она что-нибудь читала и не тратила времени даром. Я вам буду платить, разумеется.

Отец Бернард уставился на большое костлявое лицо философа, крупный, властный нос, влажные обвисшие губы, желтые, налившиеся кровью белки глаз. Философ с копной всклокоченных, жестких, чуть вьющихся седых волос, с плоской макушкой, был похож на очень старого генерала, русского генерала. Было немыслимо заподозрить его в хамстве. Эти его идеи рождались из безумного солипсизма, из огромной пропасти, отделявшей его от мира.

— Не надо мне платить, — сказал отец Бернард. — У меня есть жалованье, у меня есть обязанности, которые я выполняю или не выполняю. Я готов внести эту девочку в список своих обязанностей, вот и все. Я поговорю с ней, узнаю, к чему у нее способности, и, если нужно, найду ей преподавателя, наверное… но не ждите от меня слишком многого, я не могу нести ответственность за… если я вам буду писать, вы будете отвечать на мои письма?

— Насчет девочки — да.

Отец Бернард едва не затопал ногами в отчаянии.

— Но вы будете…

— В экстренных ситуациях можете звонить по телефону оплаченным вызовом — это значит, что за разговор буду платить я.

— Но…

— Мне будет спокойней, если кто-то сможет за ней приглядывать. Я видел вас как… нечто вроде наставника… но если вы сможете просто… по вашему усмотрению. Я вам чрезвычайно благодарен. Когда она приедет, я дам вам знать.

Отец Бернард беспомощно откинулся на спинку кресла. Теперь ему пришло в голову, что девушка может послужить связующим звеном между ним и философом. Разве он не хочет, чтобы такое звено существовало? Конечно, хочет. Но такая ответственность, такая ноша, способная поглотить не известное заранее количество его времени… семнадцатилетняя девушка… а если случится что-нибудь ужасное…

— Ладно, хорошо, — сказал он.

— Значит, договорились, — Розанов принялся перекладывать книги и бумаги, явно давая понять, что разговор окончен. Он добавил: — Если вам придется звонить, а я надеюсь, что до этого не дойдет, не забудьте учесть разницу во времени с Америкой.

Отец Бернард встал. Он сказал:

— Мне бы хотелось опять с вами побеседовать.

— О чем?

— О чем угодно. Так, как мы беседовали на общинном лугу. Или вы меня просто экзаменовали на роль наставника?

— Я… нет… то было совершенно другое.

Воцарилось молчание, во время которого отца Бернарда обуревало почти непреодолимое желание сказать еще что-нибудь про Джорджа.

Розанов сказал:

— Я уверен, вам нужно подумать о том, чтобы оставить сан.

— Почему?

— Разве это не будет честнее? С вашими убеждениями вы, Должно быть, чувствуете себя в ложном положении, живете ложью. Вы ведь приносили обеты. Разве вы их не нарушаете?

— Ну, в наше время люди довольно спокойно относятся к…

— Но вы ведь что-то обещали?

— Я клялся, что верую в Тридцать Девять Статей[89].

— Но это же старомодный реалистический теизм! Разве вы в них верите?

— Нет.

— В чем вы еще клялись?

— Повиноваться епископу.

— Повинуетесь?

— Нет.

— Тогда что вам ваши священные обеты? — Эта фраза вышла у Джона Роберта странно, помпезной впечатляюще, — Как вы можете так жить?

Отцу Бернарду вдруг стало плохо, его чуть не стошнило от ярости — черная желчь внезапной активной ненависти к Розанову едва не излилась из уст священника. Он сглотнул и произнес:

— Могу, вот и все. Всего хорошего.

Он прошествовал к двери и резко отворил ее. Огромные клубы дыма и жара накатились на него вместе с внезапным ревом, и на миг священнику показалось, что это пожар. Потом он понял, что эта стихия — вода, а не огонь. Он по ошибке открыл дверь ванной.

Он захлопнул дверь, направился к другой и вышел в устланный ковром коридор, ни больничный, ни гостиничный. Здесь до его слуха опять донесся шум воды. Он подумал: может, вернуться и извиниться? Потом подумал: я что, с ума сошел? Извиняться перед этим маньяком? За что? И с ужасом осознал, что отныне Розанов у него в голове, как вирус, как неизлечимый недуг. У него новая болезнь — розановизм.