"Ученик философа" - читать интересную книгу автора (Мердок Айрис)


Хэтти и Перл были в Слипиер-хаусе. Счастливые, как две мышки в кукольном домике. Раньше у них никогда не было своего дома.

Они ожидали вселения в новое жилище с нарастающим нетерпением, но, вселившись, удивительно, совершенно непредсказуемо изменились. Они смеялись и бегали по дому как сумасшедшие. Они опьянели от счастья, хоть и не могли бы связно объяснить, что их так развеселило и обрадовало.

Может быть, бедный, заброшенный, непонятый Слиппер-хаус сохранил запас неясного, милого, невинного, бесхозного счастья из давних времен: из прошлого, когда Алекс и ее брат Десмонд были юны, когда Джеффри и Розмари Стиллоуэны придумывали игры и забавы для десятков прекрасных молодых людей, квакеров и методистов. Для этих юношей и девушек секс был загадкой будущего и романтикой настоящего, их жизни еще не были омрачены тенью, и мир, в котором они жили, еще верил, что войны больше никогда не будет.

Может, и так. Но кроме этого, конечно, обе девушки словно получили отсрочку приговора. Только что они с молчаливым беспокойством ощущали разворот холодной спирали времени, входящего в новую фазу. И вдруг все дела превратились в забаву, все кругом расцвело юношеским бездумным весельем, разделенным на двоих, какого девушки никогда не испытывали. Хэтти вдруг повзрослела, а Перл внезапно стала моложе. Строгое, старомодное воспитание, полученное Хэтти по велению Джона Роберта, совсем не подготовило ее к этой встряске, к ликующей радости. Они с Перл были «два юных, жизнерадостных существа», может быть — заключенные, может быть — обреченные (иногда им и такое казалось, словно они видели это вскользь), но сейчас они не могли жить нигде, кроме как в настоящем, и продолжали предаваться в этом удивительно ненастоящем домике тому, что ощущалось ими как участие в восхитительном спектакле.

Сперва приехала Перл с вещами. Такси выгрузило ее в вечерних сумерках у задней калитки, где уже ждала Руби. До этого взад-вперед летали письма, больше напоминающие распоряжения полководца, чем произведения эпистолярного жанра. Джон Роберт написал Перл, что согласно его желанию они с Хэтти будут «обитать» (за исключением слова «обитать», стиль письма был непримечателен) во флигеле («Слиппер-хаус», конечно, же было неофициальное прозвище) по адресу: Белмонт, Таскер-роуд, Эннистон, благодаря любезности миссис Маккефри, которую они должны были не беспокоить, но ходить через заднюю калитку, выходящую на проезд Форума. Хэтти Розанов написал примерно то же самое. Его письмо к Перл начиналось «Дорогая Перл!» и заканчивалось «Искренне ваш, Дж. Р. Розанов». Письмо к Хэтти начиналось «Дорогая моя Хэтти» и заканчивалось неразборчивым «Твой Дж. Р. Р.» Он никогда не называл себя «дедом», «дедушкой» или как-либо еще в том же роде. У Хэтти не было для него имени, и она его никак не называла. Алекс намеренно холодно написала Джону Роберту, что «приняла к сведению его решение». Он не ответил. Перл написала Руби, сообщив ей дату своего приезда. (Руби не показала письмо Алекс, но отнесла его к цыганам, чтобы они ей прочитали.) Ни Перл, ни Хэтти ничего не написали Алекс, поскольку Перл чувствовала, что это неуместно. Алекс не написала Хэтти, поскольку не знала ее адреса и чувствовала себя обиженной. Руби между делом сообщила хозяйке, когда приезжает Перл.

Руби, крепкая, как лошадь, помогла Перл отнести в дом многочисленные чемоданы. В чемоданах были вещи Перл и летние английские вещи Хэтти, которые хранились в квартире у Перл. Школьный сундук Хэтти и ее коробка с книгами должны были приехать по железной дороге. Перл и Руби втащили чемоданы в дом и закрыли дверь. Вошли в гостиную, включили свет и сели.

— Ох! — сказала Перл и закрыла глаза.

Ее, словно внезапная судорога, стиснуло необыкновенное, болезненное волнение, смешанное с глубоко спрятанным страхом. Ей хотелось, чтобы Руби ушла. Перл хотела сама обследовать дом.

— Здесь неплохо, мы все убрали, — сказала Руби, которая сидела, широко расставив ноги и уставившись на Перл задумчивым хищным взглядом.

— Мы?..

— С ней.

— Хорошо… спасибо…

— Я буду у вас убираться.

— Нет… не надо… я сама могу.

— Ты не хочешь, чтобы я тут была?

— Да нет, дело не в этом.

— Не хочешь. Ты пойдешь в дом, с ней повидаться?

— По-моему, это лишнее. Думаешь, нужно?

— Как хочешь. Ну вот. Когда твоя приезжает?

— Завтра.

— Здесь все хотят ее видеть, просто с ума посходили.

— Откуда они знают?

— Знают. Они с ума сходят, хотят видеть его внучку. Посмеяться хорошенько.

— Почему посмеяться?

— Люди всегда смеются. Что вы тут будете делать?

— Не знаю, — ответила Перл, — Наслаждаться жизнью, наверное.

— Кому хорошо, — сказала Руби, — А моя недовольна.

— Миссис Маккефри?

— Лучше пойди завтра с ней повидайся да сделай реверанс.

— Ну ладно. Только без реверансов. Ты шутишь.

— Как хочешь.

— Руби, милая, не сердись.

— Я не сержусь.

— Что это за звуки?

— Да та мерзкая тварь, лиса. Тут живет, в саду.

Ночью, поднимаясь в одиночестве в спальню на второй этаж, Перл опять услышала тот же странный звук. На следующее утро она пошла в Белмонт и предстала перед миссис Маккефри, которая была холодна, вежлива и неконкретна. Вечером приехала Хэтти.


— Как весело.

— Только это ненадолго.

— Перл, милая, не говори так. Разве ты не счастлива?

— Счастлива. Это мне не мешает быть счастливой.

— Я — счастлива.

— Я раньше никогда не слышала, чтобы ты это говорила.

— Не надо так грустно, ты же не виновата.

— Я знаю.

— Наша жизнь ужасно странная.

— Да. Как ты повзрослела.

— Потому что я сказала, что жизнь странная?

— Она и вправду странная. Но год назад ты бы не сказала ничего подобного.

— Люди много всякого говорят, чего год назад не сказали бы.

— Денвер кажется ужасно далеким.

— Как сон.

— А это кажется наяву?

— Нет, но здесь все очень реальное. В Денвере мы всегда глядели наверх.

— Ты имеешь в виду — на снежные вершины?

— Да, и вроде бы вдаль.

— Может быть, в будущее.

— О, будущее! Тут все гораздо здешнее и сейчаснее.

— Это ты и называешь счастьем.

— Снег был как море и все-таки не похож на море. Если б мы жили у моря! Если б этот дом мог взлететь — и приземлиться у моря. Я могу себе представить, как он летает. Я уверена, что он летающий.

— Хорошо бы он улетел отсюда прочь, куда-нибудь в другое место.

— Прочь отсюда? От чего?

Перл замолчала. Было десять часов вечера, а они беседовали с самого ужина-пикника. С момента прибытия Хэтти, уже два дня, был один сплошной пикник. Непрестанно шел дождь, и под этим предлогом они сидели дома. Они выходили за покупками, и еще Перл сводила Хэтти на прогулку под дождем по центру Эннистона. Хэтти, конечно же, ни разу не была в Эннистоне, поскольку на ее недолгой памяти Джон Роберт тут ни разу не жил — более того, она и название-то города услышала впервые совсем недавно. Джон Роберт никогда не говорил о прошлом, а в биографии Перл этот, теперь такой судьбоносный, город не оставил следа. Кроме того, до сих пор они, конечно, часто обсуждали дедушку Хэтти, но избегали углубляться в подробности или задаваться слишком смелыми вопросами. Тайна Джона Роберта оставалась неизмеренной и даже неназываемой. Когда Хэтти была моложе, Перл думала, что неправильно будет обсуждать этого великого человека в духе, граничащем с неуважением. Кроме того, у Перл было собственное мнение насчет Джона Роберта, которое она не рисковала высказывать. Хэтти удивительным образом, как это умеют дети (что было странно в ее ситуации), просто не думала о дедушке. Когда она была поменьше, он олицетворял собой довольно обременительный долг. Чаепития с ответами на его дежурные вопросы были тяжкой повинностью, которую следовало исполнять без ошибок. Атмосфера этих встреч сохранилась в памяти Хэтти — тяжкая, сырая, душная, бесконечно гнетущая и просто угрожающая. Хэтти всегда боялась Джона Роберта, хоть и не сильно. Перл тоже его боялась, причем больше. А теперь, впервые в жизни, девушки поселились в городе, где жил и он — по крайней мере, сейчас. Это следовало из обратного адреса на его письмах: Заячий переулок, д. 16, Эннистон. Без сомнения, Джон Роберт заявит о своем присутствии. Девушки старались об этом не думать.

Дивная игрушка — дом — отвлекала их от беспокойства. Хэтти мельком осмотрела город, а потом девушки занялись расстановкой и обустройством. Прибыл сундук и книги Хэтти. Девушки расставили книги и развесили одежду. Еще они передвинули мебель. Хэтти поставила на комод чешущего ухо бурого кролика, эскимосского тюленя, гладкого, как слизень, и бело-розовую японскую вазочку с примулами, недрогнувшей рукой сорванными в том конце сада, что ближе к проезду Форума. Девушки обегали весь дом, открыли все ящики и дверцы шкафов, распахнули все расписные ставни. В одной из комнат первого этажа они слегка испугались, когда, открыв шкаф, наткнулись на недвижные взоры грубо раскрашенных божков из глины и папье-маше. То были старые идолы Алекс, которых она собиралась убрать, но забыла, прощаясь со Слиппер-хаусом после известия, что Джон Роберт тут жить не будет. Она убрала кисти и краски, печальные живописные напоминания о ее прежней жизни неудавшейся художницы, но божков оставила. Хэтти отнесла одного — рыжего, с песьей головой и застывшим взглядом — наверх, к себе в комнату, в компанию к кролику, тюленю и японской вазе, но вскоре, движимая суеверным чувством, вернула обратно в шкаф. Перл, когда первый раз ночевала в доме, еще будучи одна, выбрала маленькую спальню окнами на Белмонт (которую Алекс предназначала для Джона Роберта), а не большую (с собакой и дирижаблем, окнами на сад и заднюю калитку). Но Хэтти, когда приехала, предпочла вид на Белмонт, потому что там были береза, медный бук и гинкго.

— Наверно, мне надо завтра пойти повидать миссис Маккефри.

— Профессор не велел ее беспокоить. Я ей сказала, что мы приедем. Мы с ней столкнемся в саду.

— Надо полагать, в сад нам можно.

— Он ничего не сказал про сад.

— Как близко кажется шум поезда ночью. Ты заперла дверь?

— Да.

Они сидели в спальне Хэтти. Хэтти — в бело-фиолетовой школьной ночной рубашке с длинными рукавами, Перл в темно-синей нижней юбке и темно-синих чулках. Хэтти сидела на кровати, Перл — в одном из восточных бамбуковых кресел. Они сидели прямо, сосредоточенно, настороженно, будто на совещании. Волосы Хэтти, почти серебряные, длинной тяжелой косой спадали по спине; они выглядели странно, гладко, словно растение, проросшее на тропическом дереве. Мраморно-бледные глаза беспокойно озирались, опасаясь узреть в окружающем нежданный дефект или упущение. Одна ладонь была прижата к губам, а другая касалась лба, словно надевая или поправляя невидимую ауру, тюрбаном окутавшую голову. Детское личико было гладким и прозрачным, без единой морщинки. Перл сегодня не выглядела строгой и старшей. Она только что вымыла голову, и в темно-каштановых волосах, ненадолго окруживших лицо пружинистым ореолом, заиграли рыжеватые отблески. Уже на следующий день волосы снова потемнеют, станут прямее и жестче. Желтоватый лоб Перл и тонкий нос, отходивший от него столь неумолимой прямой линией, словно кто-то нарисовал вертикаль, указующую на тонкий прямой рот, иногда темнели, чуть морщинились, обветренные. Сегодня смуглая кожа Перл была восковой, красивой, чуть полированной, словно тронутой южным солнцем, зелено-карие глаза — не яростными, а задумчивыми.

— Мне надо будет зашить эту ночнушку. Смотри, на плече Дырка.

— Я зашью, — ответила Перл, — оставь ее завтра где-нибудь на виду.

— Нет, с какой стати ты будешь зашивать мои вещи?

Перл не ответила. Слишком пугающий фон для таких вопросов складывался вокруг в последнее время. Вместо этого она сказала:

— Тебе надо купить вещей. Странная ты, обычно девчонки только и думают, что о тряпках.

— Нет, не странная, — ответила Хэтти. И добавила: — Нам надо экономить.

Открылась еще одна пугающая перспектива.

— Нам?

На самом деле Перл откладывала деньги, значительную часть собственного жалованья, и деньги Хэтти тоже накапливались, поскольку она была удивительно равнодушна к одежде и вообще к радостям жизни и до сих пор трудно бывало уговорить ее что-нибудь потратить. Профессор (как Перл его называла) не задавал вопросов, а Перл не считала своим долгом сообщать ему, что средства, выделяемые им на содержание Хэтти, копятся на счету в банке. Когда-нибудь Хэтти пригодятся эти деньги. Перл, с ее тонким прямым носом и узким прямым ртом, была очень рассудительна, в том числе — умела не слишком задумываться о головокружительной открытости будущего. Перл была рада, что у них есть деньги, у нее и у Хэтти; и все это, вместе взятое, — ее облегчение и сказанное Хэтти «мы», в сложившихся обстоятельствах звучащее странно и вызывающее вопросы, — чем-то расстроило обоих. Они не говорили об этом вслух, но обе не полностью доверяли Розанову — он был слишком всемогущ, непредсказуем, невероятно странен.

— Хочешь поехать в Лондон за покупками? Мы можем продумать список. Тебе многое нужно.

— Нет, не надо. Я хочу остаться здесь.

— Тогда можно пойти в Боукок, это большой магазин, в Эннистоне.

— Нет. Здесь — я хочу сказать, здесь. Я хочу остаться в этом доме, спрятаться. Я тут так счастлива, с тобой. Давай ни с кем больше не будем связываться, не будем никуда ходить.

— Хэтти, миленькая, тебе не надо прятаться, это нехорошо. Ты уже школу кончила.

— О, я знаю, знаю…

Глаза Хэтти вдруг налились слезами. Перл это не смутило.

— Ты должна выходить в город, плавать, ты же обожаешь плавать.

Хэтти слыхала про Купальни. Горячие источники ее манили.

— Но меня увидят. Ну, наверно, это все равно, потому что меня никто не знает, а если бы и знали, что во мне интересного? Но я не хочу, чтобы на меня смотрели. И я же не могу пойти в бикини.

— Почему? Здесь носят бикини!

— Я куплю нормальный купальный костюм. Не хочу больше носить бикини.

— Значит, нам все равно нужно по магазинам!

— Наверно, я не пойду в Купальни, там так много народу. Перл вспомнила слова Руби о том, что люди будут смеяться.

Конечно, весть о розановской внучке уже облетела Эннистон. Любопытство будет жгучим и далеко не всегда доброжелательным. Опасение Хэтти, что на нее будут смотреть, было пророческим.

— Не говори глупостей, — сказала Перл.

— Перл.

— Да, милая.

— Насчет секса.

— О!

— Я знаю, мы об этом уже говорили, и я не хотела тебя спрашивать о том, о чем ты не хочешь говорить.

Перл не стала помогать Хэтти с трудным вопросом.

— Перл, на что это похоже?

Перл рассмеялась.

— Ты имеешь в виду…

— Ой, ну ты же знаешь, что я все знаю, но… только не смейся… я знаю… и я читала… но на что это по правде похоже?

— Ты имеешь в виду — приятно ли это?

— Да, я просто не могу понять, как это может быть приятно. Я очень странная? По-моему, сама идея совершенно омерзительна.

Перл не поддалась внезапному искушению и не сказала, что по ее опыту секс именно что омерзителен. Она ответила:

— Ты не странная, просто наивная, как будто из прошлого века. Большинство девушек твоего возраста… Хэтти, не беспокойся. Все зависит от людей. Если мужчина приятный — то и секс с ним приятный, надо полагать.

— Так значит, тебе не понравилось! Прости, ты уже говорила, что не хочешь это обсуждать…

— Мне не нравились мужчины, именно те, с которыми я… Просто я была дурой.

— Я думаю, мне никогда никакие мужчины не понравятся, — сказала Хэтти.

Она принялась медленно расплетать косу. Перл встала, чтобы помочь.

— Перл, милая…

— Да?

— Насчет моего дедушки.

— Да.

— Он тебе нравится?

— Да, конечно. — Ловкие пальцы Перл расплетали толстый холодный палевый канат волос у теплой шеи.

— Думаешь, он много о нас думает?

— Не много. Но достаточно.

— Перл… мне бы так хотелось… не важно… я думала про своего папу.

— Да?

— Он был такой милый, хороший, такой тихий и вроде как… потерянный…

— Да.

— Перл, ты меня никогда не бросишь, правда? Я теперь не смогу с тобой расстаться, мы выросли вместе, как… нет, не совсем как сестры, просто как мы. Ты мой единственный человек, мне больше никто не нужен. У меня все в порядке, так хорошо, когда я с тобой.

— Я никуда не денусь, — ответила Перл.

Этот разговор был ей невыносим — он точным и уверенным движением всколыхнул ее собственный страх, словно кто-то прицельно ткнул пальцем, чтобы разбередить рану.

— Я, наверное, никогда не вырасту. Заползу в какую-нибудь трещинку и усну навсегда.

— Хэтти, перестань, что ты как беспомощная, подумай, как тебе везет, ты пойдешь в университет…

— В университет?

— И познакомишься там с кучей хороших молодых людей, джентльменов, не таких, каких я знала.

— Джентльменов!

Хэтти рассмеялась каким-то диким стонущим смехом, завесив лицо шелковистыми волосами.

Вдруг на первом этаже что-то завизжало, потом еще раз. Телефон. Девушки переглянулись с изумлением и испугом.

— Кто это, так поздно? Перлочка, подойди ты.

Перл, обутая в шлепанцы, помчалась вниз по лестнице. Хэтти последовала за ней босиком, оставляя теплыми ступнями липкие следы на сверкающих половицах, которые так тщательно натирала Руби.

Перл, стоя в прихожей, говорила:

— Да. Да…

Потом:

— Хэтти, это тебя!

— Кто?..

— Не знаю, мужчина.

Хэтти взяла трубку.

— Алло?

— Мисс Мейнелл? Это отец Бернард Джекоби.

— Да?

— Я… Ваш дедушка вас не предупредил?

— Нет.

— Я… я священник, и ваш дедушка меня просил… попросил…

— Да?

Надо было заранее спланировать разговор, подумал отец Бернард на другом конце провода, и тот последний стакан портвейна был совершенно лишний, да как поздно-то уже, а он мог бы и предупредить девочку.

— Он попросил меня поговорить с вами о ваших занятиях.

— Моих занятиях… вы хотите сказать — как репетитор?

— Что-то в этом роде, но не совсем… Вы не беспокойтесь, мы что-нибудь придумаем. Только нам надо поговорить. Вы не возражаете, если я приду завтра утром, часов в одиннадцать?

— Пожалуйста. Вы знаете, куда…

— Да, конечно, я знаю Слиппер-хаус, его все знают.

— А… да, спасибо вам.

— Спокойной ночи, дитя мое.

Боже, какой я идиот, подумал отец Бернард. Даже умудрился многозначительно хихикнуть, когда речь зашла о Слиппер-хаусе. Девочка по разговору кажется спокойной и вежливой, но с этими американцами никогда не знаешь. Он налил себе еще стакан портвейна.

— Он сказал, что он репетитор, священник, — сказала Хэтти, — Он завтра придет.

— Ладно, завтра будет завтра, а сейчас давай спать.

— Ох, Перл, что это за звук?

— Это лиса лает. Она тут живет, в саду.

Перл открыла парадную дверь. Тихая волна влажного, теплого, благоуханного весеннего воздуха медленно, величаво вкатилась в дом. Перл выключила свет в прихожей, и они стали смотреть в темноту.

— Лисичка, — тихо сказала Хэтти, — милая лисичка, живет прямо тут, у нас в саду.

— Хочешь выйти, дорогая? Я принесу тебе пальто и туфли. Мы можем пройтись по травке.

— Ой, нет, нет, нет. Лисичка, ой, лисичка…

Слезы покатились по лицу Хэтти. Она тихо всхлипнула.

— Перестань. Тебе же не десять лет! Иди спать, глупая девчонка.

— Сейчас пойду. Не приходи. Я сама выключу свет. Побудь здесь. Мне будет приятно знать, что ты снаружи… только не уходи далеко. И не забудь запереть дверь.

Хэтти умчалась по лестнице.

Перл вышла на газон. Ставни второго этажа были закрыты, и лишь немного света просачивалось через витраж на лестничной площадке. Сквозь деревья светилось окно верхнего этажа Белмонта.

Перл вдыхала мягкий, влажный, словно тающий, удивительный весенний воздух, несущий весть о новой жизни, боли, переменах. Она провела рукой сверху вниз по прямому лбу и тонкому носу. Она подумала: «Я все делала не так, неправильно пошла всеми картами, какие у меня были, мне так повезло, невероятно повезло, но я этого не поняла, я недостаточно хорошо думала о себе — у меня были такие мелкие, жалкие планы, я хотела слишком мало, а теперь уже слишком поздно».

Она взглянула на огни Белмонта. Ветер выдувал занавеску из раздвижного окна, и это пугало, словно из окна выглядывало привидение. Руби ложилась спать, а может, смотрела телевизор. Конечно, она не будет как Руби. Хэтти — девушка из прошлого. Руби тоже принадлежала прошлому. Теперь уже не получится жить такой жизнью, какую прожила Руби. Руби была анахронизмом, старым бурым динозавром. Но ведь Перл сделала такую же ошибку, пропустила поворот, выбрала дорогу, ведущую не вверх, а вниз, в мелкую, жалкую жизнь. Это всё деньги, подумала Перл, я потратила эти драгоценные годы, радуясь, что у меня есть деньги! И еще совсем недавно с удовольствием поехала к бедной старухе, приемной матери, посмотреть, какой она развалиной стала, да повыпендриваться! Можно подумать, мне есть чем выпендриться! Мне просто повезло, а я пользовалась этим везением по-глупому, вообще им не воспользовалась. Как дурочка из сказки, ей фея велела загадать желание, а она попросила платье или пирожок. Я не воспользовалась этим везением, когда можно было подняться повыше, убраться подальше. Я могла бы научиться всему, что учила Хэтти, или хоть части. Хотя бы французский выучить, да хоть что-нибудь. А я предоставила ей разговаривать и смотреть по сторонам, а сама в это время паковала ее чемоданы да белье ей чинила. Ну я, конечно, тоже смотрела, но мало что знала, а теперь и вовсе ничего вспомнить не могу. И не то что я ленивая, а просто у меня мозги служанки и мне даже в голову не пришло. Я была так счастлива, что могу путешествовать, тратить деньги, как будто я девушка из рекламы. Не заметила открытой двери. Почему я не злилась как следует? Может, это помогло бы. Если б только я ненавидела Хэтти, как когда-то собиралась. Но любить Хэтти — это ужасно, а теперь…

Перл подумала о том, как Хэтти начнет меняться, причем очень скоро. Хэтти подошла к драгоценному, хрупкому концу детства, невинности. Это понимание было и в растерянном страдании самой Хэтти, в ее слезах, в словах «Лисичка… лисичка…» И в ее мечте — навсегда остаться вместе с Перл в волшебной стране задержавшейся юности, которая уже несется на всех парах к обрыву полного преображения. Хэтти с краской стыда будет вспоминать сказанные сегодня ночью милые глупые слова. Она покажет Перл, как сильно изменилась, — у нее не будет другого выхода.

Она мне ничего не покажет, подумала Перл, потому что меня здесь не будет. Я буду далеко. Мы расстанемся. Это он велел мне сюда приехать, стать тем, чем я стала, и я много лет повиновалась. А теперь, уже скоро, он велит мне уйти и больше не показываться.

Любить Хэтти. Это уже плохо. Но Перл была в еще худшем положении. Она любила Джона Роберта.


— Дай посмотреть, — сказал Джордж. Он забрал у Алекс бинокль.

Они расположились в гостиной Белмонта. За березой (висячие ветки которой вечно напоминали Алекс о Габриель) ясно виднелось окно Слиппер-хауса. Ветви в апрельской дымке почек чуть виднелись в самом нижнем правом углу картинки. Это было одно из окон спальни Хэтти. Джорджу повезло. Он увидел то, что не удалось увидеть Алекс. Хэтти в белой нижней юбке внезапно промчалась через комнату. Утро близилось к полудню, а Хэтти всегда рано вставала, но на этот раз она вдруг решила переодеться. Через полчаса должен был зайти священник, и тихий внутренний голос, который говорит женщине, даже беспечной девушке, как одеться для мужчины, подсказал, что нужно другое платье. Хэтти опять появилась в объективе, с платьем, перекинутым через руку, и замерла. Волосы были не убраны в прическу и струились как попало, пока она медленно не откинула их свободной рукой за голые плечи. Затем она опять исчезла из виду.

Джордж сжал губы и опустил бинокль.

— Что-нибудь видел?

— Нет. — Он отвернулся от окна.

Алекс последовала его примеру.

— Девичья обитель, — сказал Джордж.

— Вряд ли они до сих пор девушки.

— Малютка-то уж наверняка.

— У нее не хватило воспитания прийти ко мне с визитом.

— Две девы-затворницы. Город с ума сойдет.

— Кошечка найдет дорогу на волю.

Джордж явился внезапно. Алекс спустилась вниз и увидела, что он стоит в прихожей. Джордж умел стоять, слегка склонив голову, всей манерой занимать пространство, создавая впечатление, что он крадется мимо и уже почти невидим. Так он и стоял, глядя исподлобья на мать. «Боже, — подумала она, — какой же он самодовольный». Но при этом ее сердце разрывалось от боли за него, металось и горело.

Теперь он бродил по гостиной, трогал вещи, передвигал бронзовые фигурки из маленького отряда, стоявшего на том же месте каминной полки еще со времен его детства.

Появление Джорджа вызвало у Алекс нехорошие чувства, которые смешались со зловещим сном прошлой ночи. Алекс приснилось, что она в Белмонте, но он стал огромным, как дворец, темноватым, сумеречным, словно его окутал желтый туман. Алекс ходила по дому, иногда в сопровождении женщины, которая, казалось, знает его лучше. Потом Алекс в одиночку забрела на галерею, откуда открывался вид на большую, плохо освещенную комнату, почти что зал, забитый всяким хламом. Комната была явно заброшенная, и Алекс поняла, что туда очень давно никто не заходил. Столы, стулья, ящики, кучи разных вещей вроде торшеров и старых часов были разбросаны как попало, а примерно посередине стоял старый граммофон с большим раструбом. Алекс глядела вниз на молчаливую, заброшенную, сумрачную комнату, и ее охватывал дикий страх. «Но ведь в Белмонте нет такой комнаты, — подумала она. — Разве в моем доме поместится такой огромный тайный допотопный зал?» Она поспешила прочь и поделилась своим открытием с женщиной, которая, кажется, так хорошо знала дом. Женщина ответила: «Да это же старая гостиная нижнего этажа, неужели ты не помнишь?» — и распахнула дверь в ужасно запущенную, захламленную комнату, в которой Алекс узнала бывшую комнату экономки. «Конечно, — с облегчением подумала Алекс, — это она и есть!» Но, взглянув, поняла, что это обычная комната, а вовсе не та, которую она видела.

Джордж снял черный макинтош. Сегодня Джордж надел под плащ светло-серый клетчатый костюм-тройку, которых у него было несколько, а еще повязал галстук и причесался. Волосы выглядели как обычно — гладкие, словно намасленные. Джордж снял пиджак и в жилете с атласной спиной встал перед Алекс, воззрился на нее, показывая маленькие квадратные, редко стоящие зубы. Это была не совсем улыбка.

«Он другой, — подумала Алекс, — Он не изменился, но он другой. Пахнет по-другому, как-то кисло». А потом вспомнила про комнату из своего сна. И подумала, что Джордж не изменился, но сошел с ума.

Алекс глядела на Джорджа по-кошачьи, одновременно ловкими пальцами поправляя воротник своей блузки. Алекс была в старой юбке и жакете. Если бы она знала, что Джордж придет, то переоделась бы. Она отметила этот мелкий тщеславный порыв души.

— Как дела?

— Нормально. А у тебя?

— Хорошо. Кофе будешь?

— Нет, спасибо.

— Выпьешь чего-нибудь?

— Нет.

— Что слышно про Стеллу?

Алекс это произнесла как совершенно обычный вопрос про жену, какой можно задать любому собеседнику, — да именно это она и чувствовала в тот момент.

— Ничего, — ответил Джордж не сразу, вроде бы задумчиво, как-то мечтательно, словно его взору открылось истинное видение, — С ней-то все в порядке.

— Ты что-нибудь слышал?

— Нет. Да будь уверена… с ней-то все в порядке…

— Хорошо, — сказала Алекс.

Иногда они с Джорджем ссорились очень странно, болезненно, бесчувственно, по той причине, что их разговор в какой-то момент сбивался с дороги, забредал не туда. Словно Джордж с высоты, с какого-то наблюдательного пункта, решал, как должна проходить беседа, чтобы не нарушить какой-то закон. Когда этот тайный закон нарушался, Алекс, караемая болью и смятением, всегда чувствовала, что это ее вина. Превратится ли и этот, только что начатый, разговор во что-то ужасное? Ей надо стараться изо всех сил, поддерживать контакт с Джорджем. Она хотела положить ладонь ему на руку, чуть выше манжеты рубашки, но это, конечно, было невозможно.

— Это мы все умрем, а может, уже умерли…

— Ты с нами едешь на море? — спросила Алекс.

В этой попытке уцепиться за семейную традицию было что-то необдуманное, почти бессмысленное — слова служили заменой касанию.

— О господи, а мы едем? — спросил Джордж и улыбнулся.

Он перестал бродить по комнате и сел у камина, глядя на мать снизу вверх широко расставленными глазами и морща маленький нос.

— Да, мне не очень хочется, но Брайан и Габриель настаивают.

— В любом случае это еще не скоро. Что ты вдруг вспомнила? По-моему, хватит нам уже туда ездить. Ты знаешь, мы никогда тебе не простим, что ты продала Мэривилль. — Он все улыбался.

— Ну…

— Как там твой приятель, профессор Розанов?

Так вот оно что, подумала Алекс. Он пришел узнать… А я, конечно, тоже хочу узнать… На нее словно повеяло тленом, унынием и печалью.

— Не знаю. Он просил меня тогда зайти поговорить, хотел снять Слиппер-хаус, вот и все.

— И с тех пор ты его не видела?

— Нет.

Кажется, Джорджу полегчало. Он откинулся назад в кресле, и внимание его опять рассеялось.

Теперь Алекс начала бродить по комнате.

— А у тебя как с Розановым?

— У меня? — отозвался Джордж, — Он меня ненавидит, любит, притягивает и отталкивает. Как всегда. Чем это кончится? В любом случае он скоро умрет. Жизнь убирает стариков.

Он злобно глянул на Алекс.

— A y нас, живых, будут свои проблемы. Гей-го, припев беспечный…

Алекс, которая за это время подошла к окну, повернулась к Джорджу спиной.

— Боже милостивый!

— Что такое? — Джордж встал и подошел к ней.

В саду были люди.

Сколько Алекс себя помнила, из окна она видела одно и то же. Поникшие ветви березы, лесной бук, ель, высоко вознесшая благородный красноватый ствол, на котором играли солнечные лучи. Гибкий, мохнатый, неуклюжий гинкго, идеальный газон, выстриженный, нет, выбритый до гладкости садовником. Правда, садовник уже стареет, и это чаще приходится делать самой Алекс. Когда она была ребенком, родители смотрели, как она играет в этом саду, а потом уже она смотрела, как играют ее дети. Но позже, в течение многих лет, в саду не было никого, как в Слиппер-хаусе. Точнее, никого, если не считать, что во время визитов Брайана и Габриель по саду бегали Адам и Зед, чье присутствие было чрезвычайно неприятно Алекс.

И теперь первым, кого она увидела, был Зед, прямо посреди газона, совсем близко к дому. Сначала она подумала: «Что это там белое, неужели кто-то бросил пакет?» Как только она узнала собаку, тут же и Адам прошел по траве к гаражу, коснувшись по дороге березы и ели. Раньше он входил в сад только по разрешению из Белмонта. Заднюю калитку всегда запирали. Теперь вдали, под деревьями, возле Слиппер-хауса виднелись какие-то люди и даже доносились звуки голосов. Алекс узнала Брайана, Габриель, Перл Скотни, и тут же в поле зрения появился зловещий поп в рясе.

— Какая наглость, — сказала Алекс.

— Ты же сдала дом, — ответил Джордж. — Зачем было сдавать, если тебе это так неприятно?

— Я думала, там будет жить профессор Розанов, — Алекс тут же пожалела об этом совершенно излишнем признании.

— А-а, — сказал Джордж и беззлобно добавил: — Не связывайся с Розановым, он хуже динамита.

— Конечно, они все зашли через заднюю калитку, — сказала Алекс, — Теперь заходи кто хочет. Протопчут тропинку. О черт, черт, черт.

Джордж расхохотался.

— Брешь в крепостной стене. Все глубоко, но ничто не спрятано. Всему есть причины.

Позади них отворилась дверь, и вошла Руби.

Она молча остановилась. На ней был длинный белый фартук (не без пятен) поверх длинного коричневого платья. Она уставилась, но не на Алекс, а на Джорджа.

— Руби, привет, старушка! — сказал Джордж. Подошел и коснулся ее плеча.

— Руби, принеси нам кофе, пожалуйста, — сказала Алекс.

Руби исчезла.

— Зачем она пришла?

— Посмотреть на меня, — ответил Джордж.

— Кто ее звал? Она теперь просто так заходит в комнаты, берет и заходит.

— Может, она полагает, что живет в этом доме.

— Она берет вещи. Я думаю, она берет и прячет, а потом находит. Она стала очень странная. Я специально попросила кофе, чтоб от нее избавиться.

— Ты бы ее иногда поглаживала. Она любит, когда ее трогают.

— Что?!

— Платон говорил, что к рабам можно обращаться только с приказами. Ты очень старательно выполняешь этот завет. Если вдуматься, я никогда не слышал, чтобы ты хоть с чем-то обращалась к Руби, кроме приказов, даже «дождь пошел» никогда ей не скажешь.

Внезапно Алекс поняла, что сейчас расплачется, горько зарыдает, как ребенок, в присутствии старшего сына. Всё против нее, все ее критикуют и атакуют.

— Что бы тебе не пойти к ним, в Слиппер-хаус? — спросила она.

— И испортить им все веселье?

— Ты хотел посмотреть на девушку. Ну так иди посмотри.

— И соблазнить ее? А как же мой кофе?

Алекс молчала, призывая старых союзников — ярость и ненависть, чтобы притупить свою скорбь и осушить слезы.

— Так и быть, — сказал Джордж, прекрасно зная о ее нарастающих чувствах, — Пойду. А когда придет Руби с кофе, предложи ей присесть. Мне будет приятно думать о том, как вы тут сидите вдвоем.

Он взял плащ, пиджак и растаял.


Джордж спустился вниз по лестнице и вышел в сад через заднюю дверь, но не присоединился к нарушителям спокойствия, стоявшим у Слиппер-хауса. «Малютки» пока видно не было. Джордж встал у гаража, глядя в сад. Адам, сидя за рулем «роллс-ройса», услышал, как открылась и закрылась дверь. Если встать на сиденье машины, через пыльное окно моторного сарая можно было смотреть на Джорджа. Адам никогда не наблюдал за ним с такого близкого расстояния, оставаясь при этом незамеченным. Ощущение захватывало. Лицо Джорджа в этот момент заслуживало внимания — лицо актера-трагика, оно отражало нерешительность и какое-то другое, сильное чувство, а потом разглаживалось, становясь круглым и добродушным. Джордж нес плащ и пиджак, перекинув их через руку. Он уронил макинтош на траву, надел пиджак, потом медленно надел плащ, продолжая смотреть в тот конец сада. Он снова обрел самодовольный, по определению Алекс, вид. Повернулся и пошел прочь по тропинке, ведущей к улице, которая проходила перед домом (Таскер-роуд). Адам опять сел и взялся за руль машины. Где-то гавкнул Зед.

Джорджу действительно любопытно было посмотреть на «малютку», но он решил не присоединяться к компании, стоящей У Слиппер-хауса. Джорджу мешало что-то почти напоминающее застенчивость, внезапное ощущение, что становится все труднее и труднее общаться с кем бы то ни было. Он пришел к матери частично затем, чтобы спросить о цели ее визита к Розанову (и поверил ее словам), частично — чтобы убедиться, что еще способен разговаривать с ней, сойдясь лицом к лицу. Алекс изумилась бы, узнав, что их разговор в каком-то смысле укрепил его. Еще Джорджа не подпустил к Слиппер-хаусу особый страх, внезапно охватившее его чувство, что это табу. Ему опять живо и ясно представилась Хэтти в нижней юбке. Он подумал: это его внучка, она опасна, это величайшая в мире опасность. Лицо его прояснилось именно при этой мысли; Джорджу было очень неприятно, что он как будто боится непринужденно подойти к этим чужакам. Приближаясь к калитке, он уловил краем глаза какое-то движение и увидел, что его сопровождает Зед. Когда Джордж повернул голову, Зед гавкнул на него, затем отступил и принял характерную позу — передние лапы к земле, спина поднята, круп и пушистый хвост задраны кверху. Потом он вспрыгнул, топнул лапкой, красноречиво заскулил и опять гавкнул. Джордж угрожающе поднял кулак, Зед зарычал, показывая острые белые зубы. «Даже собаки меня облаивают», — с удовлетворением подумал Джордж. Он вышел на дорогу, с силой хлопнув передней калиткой. Пойти в кино, что ли, подумал он. Нет, лучше к Диане. А если ее нет дома, пусть пеняет на себя.


Зед забежал за калиновый куст и столкнулся носом к носу с лисой.

Он ничего особенного не имел в виду, когда лаял на Джорджа. Он шел за Джорджем от гаража, обнюхивая его след. От Джорджа всегда пахло не так, как от других людей, но сегодня от него пахло по-новому: сильнее, интереснее, но при этом весьма неприятно. Запах был звериный, но все равно раздражал Зеда по чистоплотности его души, увенчанной белым плюмажем и горящей экстазом любви. Джордж ужасно интересовал Зеда. Иногда, если удавалось подобраться поближе, песик обнюхивал Джорджа, сморщив нос, особенно внимательно. Если бы Зед наткнулся на могилу Джорджа, он бы его обязательно выкопал. Увидев парадную калитку, Зед побежал к ней, но был напуган внезапным появлением Джорджа и его угрожающим жестом. Этот жест пробудил давнишнее подозрение песика, что Джордж опасен для Адама. Поэтому Зед зарычал (что с ним редко бывало), а затем с чувством выполненного долга помчался обратно к хозяину. Но Адам все еще был в гараже и закрыл дверь, так что Зед помчался дальше, в сад, и именно в этот момент столкнулся с лисой. Это был большой лисовин.

Зед никогда раньше не видел лис, но учуял резкий пугающий запах и понял, с кем столкнулся. Впервые в жизни он узнал абсолютного врага. Ему раньше встречались опасности — сердитые люди и злые собаки. Но это было совсем другое. Зед резко остановился, ощутил внезапно свое полное одиночество и вместе с ним — полноту своей собачьей сущности, в которой только и было сейчас его спасение. Ему не пришло в голову залаять, позвать на помощь. По правде сказать, пока его черные глазки смотрели в голубые глаза лисы, он и не смог бы залаять.

Большой лис глядел на Зеда холодными светлыми глазами, серьезными, безжалостными, печальными, ужасными, не ведающими человечьего мира. Морда с большими черными пятнами выглядела дико и пугающе — голова, созданная для пожирания чужих голов. Зед знал, что надо стоять. Если он повернется и побежит, лис бросится за ним, и через несколько шагов эти самые челюсти перекусят ему хребет. Зед видел зубы лиса, чуть сморщенную верхнюю губу над пастью. Они стояли все также, лис — подняв переднюю лапу, как застал его Зед. Так близко, что Зед чувствовал теплый поток вражеского дыхания. Он не отводил глаз от лиса: шевелиться, чтобы утвердить свою сущность, было нельзя. Любое движение — и лис решит, что он собирается бежать, и прыгнет. Зед измерял противостоящую ему ужасную силу и еще более ужасную волю. И он смотрел, и не отводил глаз, и призывал на помощь собственную силу воли и те странные знания, что его собратья получили за века, что жили бок о бок с человеком.

И тут случилось странное. Лис чуть повернул голову, опустив ее так, что морда едва не коснулась земли, и при этом не отводя глаз от Зеда. Затем поставил на землю черную лапу и чуть сдвинулся вбок, как в медленном танце, обходя Зеда. Зед едва заметно шевельнулся, обращаясь к лису мордой и решительно вперив в него взгляд иссиня-черных глаз, в выражении которых было так много человеческого. Лис продолжал огибать Зеда, опустив голову, пристально глядя на него, двигаясь ритмично, словно в очень медленном танце, и Зед продолжал поворачиваться на месте. Внезапно поблизости раздался шум, людские голоса. Лис повернулся и вмиг исчез. Зед сел, где стоял. Он чувствовал себя странно: как будто жалел лиса или почти завидовал ему и не хотел возвращаться в мир счастья. Миг-другой, и Зед, увернувшись от Брайана и Габриель (это были они), помчался назад к гаражу, дверь которого была по-прежнему закрыта. Он принялся играть рядом с гаражом, пиная лапой камушки с посыпанной гравием дорожки, словно мячики, и забыл про лису.


— Он такой милый, — сказала Хэтти, держа Зеда на руках.

Адам и Зед вошли в сад через заднюю калитку и сразу побежали к гаражу, минуя Слиппер-хаус, куда направлялись медлительные взрослые. Адам посидел в «роллс-ройсе», поворачивая руль так и эдак, встал на сиденье, чтобы понаблюдать за Джорджем, и опять сел, потом вышел, обнаружил ждущего Зеда и осмотрел колонию ласточек, занятых восстановлением прошлогодних гнезд под стрехой. Позже, летом, можно будет понаблюдать вблизи за птенцами, торчащими из гнезд, словно куколки с белыми лицами. Потом за Адамом пришли родители, он побежал вместе с Зедом обратно и наткнулся на Хэтти, которая стояла у дома на газоне вместе с отцом Бернардом. Зед помчался прямо к Хэтти, она взяла его на руки и уткнулась носом в мохнатое плечо, а он принялся лизать ее в лоб. Сухая прохладная шерсть щекотала руки, маленькое округлое теплое тело дрожало от счастья, гладкий мокрый язык лизал лоб Хэтти, это проявление любви было выше ее сил. Она чувствовала, как быстро бьется сердце Зеда и как быстро бьется ее собственное сердце. Ей хотелось обнимать собачку и плакать.

Она торопливо опустила песика на землю.

— Как его зовут?

— Зед, — ответил Адам.

Он коснулся подола Хэтти. Она с утра надела цветастое летнее платье, но потом решила принять более деловой вид и переоделась в прямое темно-синее платье-рубашку со множеством пуговичек и блузку в бело-голубую полоску.

— Они — альфа и омега, — сказал отец Бернард.

Холодное апрельское солнце сияло с холодного синего неба, и зеленая черепица Слиппер-хауса сверкала как мокрая. Роса на траве, только что попавшая под движущийся солнечный луч, сияла алмазами; след росистых отпечатков, тянущийся по газону из рощицы в дальнем конце сада, предвещал столь неприятную для Алекс тропинку.

Перл, уговорив Хэтти показаться на людях, стояла теперь в дверях вместе с ней. На Перл было коричневое платье с фартуком, который она специально не стала снимать, завидев из окна приближающихся гостей. Она сложила руки на груди и встала во фрунт, изобразив на лице мрачное спокойное выражение, подобающее служанке, как и коричневое форменное платье. Она видела, что священник посматривает на нее с любопытством и тщетно пытается поймать ее взгляд, улыбаясь нервозной девичьей улыбкой.

Брайан Маккефри с женой возвращались из субботнего похода по магазинам и встретили отца Бернарда, который гордо объявил, куда направляется. Габриель тут же до смерти захотелось «зайти на огонек» и хоть одним глазком увидеть пресловутую девушку. О том, что Джон Роберт Розанов поселил внучку в Слиппер-хаусе, говорили все Купальни. Ее появления в Институте ждали с нетерпением. Габриель внезапно охватило собственническое чувство, которое она скрывала, ощущая себя несколько виноватой. Она решила, что должна повидаться с бедной малюткой и установить с ней особые отношения, прежде чем та сделается всеобщим достоянием. Габриель пыталась скрыть от Брайана и Адама природу своего интереса. Еще она хотела выяснить, поручил ли Джон Роберт заботу о внучке Алекс. Она предложила пойти потом к Алекс, но у Брайана не было настроения видеться с матерью. Он ворчал, но и сам был не прочь утвердить свою независимость от матери, нанеся визит в Слиппер-хаус, и ему тоже хотелось посмотреть на девушку.

Габриель, поддавшись внезапному импульсу, вручила Хэтти кекс (купленный для чаепитий в Лифи Ридж), а Хэтти отдала его Перл, которая положила его на пол за входной дверью. Серьезные влажные глаза Габриель были наполнены робким сочувствием к Хэтти. Габриель сегодня пришла в голову неудачная мысль связать свои мягкие волосы лентой на затылке. Лицо от этого казалось напряженным и блестело, нос покраснел на апрельском ветру. Придя, она застеснялась, ей все время хотелось просить прощения, и она неловко отклонила предложение Хэтти зайти в дом. Она тут же пожалела о своем отказе, но уже никак нельзя было исправить эту оплошность, и Хэтти пришлось стоять на газоне, чуть дрожа на холодном ветру. Еще Габриель расстроилась, потому что на подходе к Слиппер-хаусу мельком увидела Джорджа, который стоял у задней двери Белмонта и глядел в сад.

Хэтти в простом платье рубашечного покроя была похожа на школьницу, хоть и собрала без помощи Перл светлые волосы в огромный плетеный узел, закрывавший весь затылок. Она выглядела худой, почти больной (хотя была здорова), не тронутой солнцем, и белая незапятнанная кожа казалась сырой, как стебель зимнего растения. Лицо, опять ставшее робким после того, как она отпустила Зеда, было совершенно лишено всякого выражения и цвета. Она казалась этюдом в белых тонах, словно художнику пришла охота нарисовать девичье лицо, не отличающееся по цвету от молочно-белого холста. Только губы, изящные, чуть надутые, словно их владелицу мучит какой-то неутоленный вопрос, выделялись слабым натуральным бледно-розовым цветом. И глаза, мраморно-белые, были очень светлого, но очень чистого бледно-голубого оттенка.

Брайан, стоя рядом с Габриель и показывая в улыбке волчьи зубы, подумал: «Какая странная, тщедушная, как утонувшая крыса. И ведь года через два-три может стать красавицей».

Габриель говорила:

— Если вам что-нибудь нужно, пожалуйста, только скажите. Наш телефон, сейчас я его запишу, простите, у меня нету… Брайан, ты можешь записать наш телефон для…

— Он есть в телефонной книге, — сказал Брайан.

— О, конечно, да и в любом случае, ведь миссис Маккефри за вами присматривает?

Габриель уже много лет была замужем, но ей никогда не приходило в голову, что кроме Алекс может быть еще какая-то другая миссис Маккефри. Она взглянула в сторону Белмонта. Фигура Джорджа исчезла.

— О нет, — ответила Хэтти, — мы сами по себе. Я даже еще не видела миссис Маккефри, а наверное, надо к ней сходить?

Она на секунду повернулась к Перл, которая стояла все так же недвижно, сложив руки на груди.

— Наверное, ваш дедушка заходит, приглядеть, чтобы у вас было все, что нужно…

— Нет, я и его не видела… мы не знаем, правда, Перл… где он на самом деле… если он…

— О боже! — воскликнула Габриель. — Я хотела сказать…

— Чем вы тут занимаетесь? — спросил Брайан.

— Не знаю, — ответила Хэтти, и вышло не смешно, а неловко, отчего резкий вопрос Брайана показался еще грубее. Она поняла это и добавила: — Я, наверное, буду учиться.

— Мы будем учиться, — сказал отец Бернард, улыбаясь.

— Что же вы будете изучать? — спросила Габриель.

— Не знаю… я вообще как-то очень мало знаю…

— Вы умеете плавать? — спросил Брайан.

— Да…

— Тогда, надо полагать, мы вас увидим в Купальнях. Кто живет в Эннистоне, все ходят в Купальни. А?

Возникла пауза. Адам немного раньше отошел с Зедом и теперь стоял за спиной у Брайана, ближе к задней калитке, поглядывая на нее так, словно хотел уйти. Он стоял, широко расставив ноги, одетый в вельветовые шорты до колен и коричневый пиджак — это была школьная форма. Круглые карие глаза осматривали Хэтти с изумлением юного дикаря.

Хэтти взглянула на него и сказала:

— Мне нравится твой прикид.

Слово «прикид», упавшее с губ Хэтти, каким-то непонятным образом обозначило для всех присутствующих ее странную непринадлежность, отсутствие статуса, родного языка и родины.

Адам поклонился.

— Это его школьная форма, — сказала Габриель.

— Как мило…

— Да, нам надо идти, — сказал Брайан, — Чтобы не мешать вашим занятиям! Габриель, идем.

— Вы ведь… правда же…

— Да, конечно…

— Тогда до свидания…

— Вы очень добры…


Брайан и Габриель вышли через заднюю калитку на свободу Форумного проезда. Адам и Зед выбежали туда еще раньше.

— Ну, что скажешь? — спросила Габриель.

— Она дитя. Ее нужно одевать в белые оборочки.

— Что ты про нее думаешь?

— Ничего. Тощая американочка.

— Акцент у нее не очень американский, скорее из английской частной школы.

— Фу!

— А мне кажется, она милая.

— Конечно, тебе так кажется. Она же сказала, что Зед милый.

— Почему ты такой сердитый?

— Я всегда сердитый.

— Ты ей просто грубил.

— А ты, у тебя прямо слюнки текли от любопытства.

— О боже…

— И что это тебе вдруг стукнуло в голову отдать ей наш кекс?

— Можно купить еще один.

— К тому времени они уже кончатся.

— Ты видел Джорджа?

— Джорджа?! Он уже и в этот дом пробрался?

— Он стоял возле Белмонта… и я подумала…

— Ты фантазируешь. Я его не видел. Просто ты все время о нем думаешь.

— Надо было бы сказать горничной что-нибудь хорошее, — сказала Габриель, — С ней никто не разговаривал.

— Она, надо думать, американка.

— Нет, в Купальнях кто-то говорил, что она какая-то родня Руби.

— Руби? Какой чудовищный ужас.

— Почему?

— Потому что это связи между вещами. А я не хочу, чтобы вещи были связаны между собой.

— Но почему же?

— Всякие связи — зло. Я хочу, чтобы вообще ничего ни с чем не было связано.

— А тебе она понравилась? Девочка, мисс Мейнелл? — спросила Габриель Адама, с которым они как раз поравнялись.

— Нет.

— Нет?

— Нет.

«О боже! — подумала Габриель. — Он ревнует. И он совсем не обрадовался, когда я купила тот треснутый кувшин, ну, чуть-чуть обрадовался, но недостаточно. А Брайан думает, что я думаю про Джорджа. Все-таки, наверно, я Джорджа видела, мне не показалось. Если б у меня было несколько детей. Маленькая девочка, такая как Хэтти. Если б Джордж тоже был моим сыном. О, какая чушь у меня в голове».

— Давай позовем ее в гости, — сказала она.

— Кого?

— Мисс Мейнелл, конечно. Ей, должно быть, одиноко…

— Она долго скучать не будет, — сказал Брайан. — Помяни мои слова, эта девчонка еще беды наделает.

— Почему это ты…

— И нечего ее звать. Ради бога, не связывайся ни с чем, что имеет отношение к Розанову. Все, что связано с этим человеком, приносит несчастье. И сними уже эту дурацкую ленту с волос — на шестнадцатилетнюю девчонку ты все равно не похожа.


Чета Маккефри исчезла в задней калитке, Хэтти с «репетитором» ушли в гостиную, и Перл Скотни осталась одна. Она убрала кекс, внезапный дар Габриель, в жестяную коробку, надела пальто и вышла в сад. У Слиппер-хауса газон, широкий и усаженный деревьями возле самого дома, сужался, превращался в меандр зелени и терялся в густеющем лабиринте деревьев и кустов в конце сада. Здесь были сарай, место для костра и площадка — бывший теннисный корт с травяным покрытием. И еще то, что осталось от огородика. (Старый садовник теперь приходил нерегулярно.) Перл пошла в ту сторону, прочь от Белмонта, петляя между кустами сирени, калины, буддлейи, азалии, сумаха и низкорослых японских кленов, развернувших ярко-красные кудрявые почки, похожие на коралловые украшения. Там и сям стояли деревья повыше — ели, каштаны, старый падуб. Эта часть сада, где смешались деревья и кусты, называлась иногда подлеском, иногда рощей. Тропинки местами заросли травой, а кое-где были из черной печальной земли, поросшей зеленым мхом.

Перл, любившая деревья и травы, заметила окружающий пейзаж и, как это удается некоторым, слегка обрадовалась ему на фоне глобальной несчастливости. На ходу у нее кружилась голова от внезапного ощущения обезличенности — видимо, большинство людей испытывают такое хотя бы раз в жизни. Стоя навытяжку позади молодой хозяйки у двери дома, в форменном платье с фартуком, она ощутила себя невидимкой. Да, священник ее заметил, но это ей совсем не понравилось. И молодая миссис Маккефри бросила на нее пару неопределенных, слащавых взглядов, но это ничего не значило. И сказанное Хэтти «мы» тоже ничего не значило. Точнее, это что-то значило прямо сейчас у Хэтти в сердце, но сердце Хэтти как раз входит в опасную зону, оно беззащитно перед миром и скоро станет общественным достоянием. Сейчас сердце Хэтти вмещает в себя маленький мирок — лежит, свернувшись клубочком, как в материнской утробе. Но скоро оно расширится, чтобы принять множество — быть может, великое множество — новых любовей. Грядут новые желания, новые привязанности, новое знание. Детство Хэтти подошло к концу, испускает последний, едва слышный вздох. Настало время, диктуемое логикой вещей, и для Перл пришла пора отпустить Хэтти — даже, лучше сказать, время, когда ее вынудят отпустить Хэтти. Может быть, так чувствует себя мать, подумала Перл. Но, в конце концов, мать всегда будет матерью. Я же Хэтти не мать, не сестра и даже не троюродная кузина. Хэтти не имеет понятая о том, какие отношения нас связывают, и очень скоро эти отношения для нее начнут терять реальность, уходить в прошлое.

Перл и раньше пророчески думала об этом. А сейчас, когда время этих мыслей пришло на самом деле, Перл так устала от них, что уже не видела в них описания реальной проблемы, которую она способна как-то решить. Она задумалась: быть может, Джон Роберт, помещая их двоих в Слиппер-хаус, словно двух кукол в кукольный домик, планировал какой-то финал. Перл неустанно гадала о замыслах Джона Роберта. Она вообразила себе, что миссис Маккефри по приказу философа должна «приглядывать» за Хэтти и, может быть, постепенно полностью взять ее на себя. Но эта угроза, которой Перл намеревалась воспрепятствовать, до сих пор не осуществилась. Перл пока что отговаривала Хэтти от общения с Алекс. Похоже, они теперь действительно были сами по себе. Да и раньше тоже, разве нет? Правда, когда Хэтти была ребенком, «сами по себе» значило немного другое. Хэтти чудом выжила, они обе выжили, без общества, без мира. Они были знакомы с несколькими подругами Марго (ныне очень респектабельными). Блуждая по Европе, они не обзавелись постоянными знакомствами, частично по причине (как теперь понимала Перл) ее собственнического отношения, а не только из-за робости Хэтти. У Хэтти были школьные подруги (например, Верити Смолдон), которым Перл вручала ее для кратких визитов. Но эти связи были непрочны, привязаны к определенному контексту. Хэтти, такая бесконечно открытая для мира, пустая, была до сих пор никем не захвачена, если не считать того, что ею владела Перл.

Но что же Джон Роберт? За все годы царствования Перл философ проявил невероятное сочетание полнейшей точности действий и полнейшего безразличия. Деньги, планы, инструкции материализовались своевременно, действенно и были кристально ясны. Идите туда, поезжайте сюда, делайте то, делайте это. Но в основном великий человек оставался невидим, а когда являлся, уделял Хэтти внимание рассеянно, неопределенно, неохотно, думая о другом. Он всегда словно отсутствовал. Он, как всем было известно, не любил детей и никогда не делал сколько-нибудь серьезных попыток поладить с внучкой, чья бессловесная робость дополняла его собственную монументальную неловкость и отсутствие такта. Его отношения с Перл были корректны, но еще более невещественны. Джон Роберт посмотрел на Перл один раз и решил ей абсолютно довериться. Ей казалось, что с тех пор он вообще ни разу на нее не смотрел. Сколько же он, должно быть, понял за тот первый взгляд. Или, что гораздо вероятней, как небрежно решил рискнуть благополучием и счастьем Хэтти. Если бы общество Перл оказалось для Хэтти невыносимо, та никогда не сказала бы об этом Джону Роберту. Понимал ли он это? Было ли ему все равно? Абсолютность доверия, огромные суммы денег, еще большие суммы еще более важных вещей иногда поражали Перл и трогали ее чудовищно сильно, глубоко. Но при этом, как только ей оказали доверие, она стала невидима, получая лишь инструкции — никогда ни похвалы, ни одобрения. Ей легче было бы без них обходиться, если бы она чувствовала, что Джон Роберт хоть иногда думает о ней не только как об эффективном инструменте исполнения своей воли.

Джон Роберт и вся сложившаяся ситуация поначалу пугали Перл, хотя одновременно и захватывали, и возбуждали. Только позже, когда Перл достаточно привыкла и успокоилась, чтобы начать наблюдение за Розановым, будучи незамеченной (а так как она была невидима, возможности для этого предоставлялись ей все время), началась ее ужасная болезнь. Этот крупный, неуклюжий мужчина был настолько лишен всякого очарования, настолько равнодушен к Хэтти, настолько эгоистично рассеян, заботился всегда лишь о своем удобстве, совершенно не думая об удобстве девушек. А до чего он был уродлив: жирный, дряблый, со слюнявым ртом, полным неровных желтых зубов. (Это было еще до того, как он обзавелся вставной челюстью, по поводу которой прошелся Джордж.) Из-за большой головы и большого крючковатого носа он выглядел как огромная карнавальная марионетка. Движения его были неуклюжи, лишены грации. Смотрел он ошарашенно, и это выбивало из колеи — словно, глядя на человека, он одновременно припоминал что-то ужасное, никакого отношения к его собеседнику не имеющее. При этом в нем была определенная решительная точность, на которую полагалась Перл, воздавая ему доверием за доверие. В том, что касалось организации жизни девушек, он говорил, что думал, и делал, что говорил. Но его общение с Перл состояло исключительно из приказов. Разговоров между ними не было.

Насколько же по-другому видела Перл два года спустя это невозможное существо, держащее в руках судьбы их обеих! Она поначалу приняла свои теплые чувства за снисходительность, даже жалость. Она бегала за пальто Розанова, хоть и не думала помогать ему одеваться, что было для него непросто из-за артрита. Трость философа была не только всегда на месте, но и отполирована. Перл даже ботинки ему чистила. (Он никогда не сказал об этом ни слова.) Иногда он поручал ей звонить по телефону в гостиницы. Однажды попросил сходить купить ему шляпу. («Какую?» — «Любую».) Эта шляпа стала для Перл причиной радости и боли. Перл, бывало, говорила себе (но никогда — обращаясь к Хэтти): «Бедный старик». Он был неловкий чудик, за которым нужно приглядывать. Она слишком поздно поняла, что задето ее сердце.

Будь он и вправду «бедным стариком», она все равно любила бы его, но по-другому. А так ее любовь была приправлена страхом и восхищением. Перл и Хэтти не читали ничего из трудов философа, но точно знали, что он «очень-очень выдающийся». На самом деле Перл однажды взяла в библиотеке одну его книгу, но ничего в ней не поняла и торопливо отнесла обратно, боясь, что он внезапно явится и застанет ее за этим чтением; она знала, что он будет очень недоволен. Кроме того, она хотела скрыть от Хэтти свою одержимость Розановым, и пока что ей это удавалось. Ей было «не по чину» любить Джона Роберта. А пока что он разгуливал в ее мечтах, окруженный радостью и страхом, смутным предвестником которых была история со шляпой. Перл должна была все делать правильно, идеально, безошибочно. А самое главное, она не должна допустить, чтобы ее раскрыли. Ей не приходило в голову утешаться, рассматривая себя в героическом свете: в ее положении не было выбора, и ее действия были единственно возможными. Она жила в любви настолько неуместной, настолько безнадежной, что иногда чувствовала себя почти вправе наслаждаться этой ситуацией. Любовь, даже безнадежная, была радостной энергией. Читая письма Джона Роберта, Перл заливалась румянцем под смуглотой. Перед его приходом она воображала этот приход сотни раз. Когда он приходил, она краснела, чуть не падала в обморок, но была все также невидима и расторопна. Стоя навытяжку в ожидании приказов, она жаждала поймать его руку и осыпать ее поцелуями. Она обожала его приказы. Это единственное, что он ей давал, и этого хватало с избытком. Она трепетала, а он смотрел сквозь нее рассеянным, далеким взглядом.

«Надо бросать, — думала Перл, стоя на зеленой замшелой тропе и глядя сквозь деревья, как апрельское солнце играет на газоне. — Надо их обоих бросать. Оторваться, отсечь, стать другим человеком».

Quelconque une solitude Sans le cygne ni le quai Mire sa désuétude Au regard que j'abdiquai. Ici de la gloriole Haute à ne la pas toucher Dont main ciel se bariole Avec les ors de coucher Mais langoureusement longe Comme de blanc linge ôté Tel fugace oiseau si plonge Exultatrice à côté. Dans l'onde toi devenue Та jubilation nue[90].

— К чему относится longe? — вопросил отец Бернард. Он уже и сам успел запутаться.

Хэтти предположила, что к solitude. Это не приходило в голову отцу Бернарду.

— Разве не к oiseau? — спросил он.

— Может быть, и к oiseau, — вежливо ответила Хэтти.

Он с интересом и даже с некоторым трепетом ждал встречи с мисс Мейнелл и возможности понять, что она из себя представляет, — поскольку именно так воспринял неясную идею Джона Роберта. Он решил: «Этот великий человек не знает девушку, понятия не имеет, что с ней делать. Он не может вечно прятать ее в пансионе, ему надо на что-то решиться, но он не знает как. Ну хорошо, я на нее хотя бы взгляну. Но я ему прямо скажу о его обязанностях! Я не собираюсь вешать ее себе на шею!»

Свыкнувшись с идеей, что он должен «проэкзаменовать» мисс Мейнелл, отец Бернард не знал, что делать дальше. Он решил быть откровенным, объяснить, что он ни в каком смысле не «репетитор», а просто хочет поговорить с ней, если получится, о предметах, которыми она интересовалась в школе, проверить ее знания в дружеской беседе, чтобы потом представить содержательный отчет ее дедушке.

— Только не о математике, — добавил он, смеясь, так как в этой науке был полнейшим тупицей.

Мисс Мейнелл, не признав себя тупицей, согласилась, однако, что на эту тему можно не беседовать. Ей было не по себе от визита священника, и, когда гости ушли, она пригласила его в гостиную. Горничная, девушка с интересным профилем, заглянула спросить, не желают ли они кофе, и они сказали, что нет. Когда отец Бернард объяснил свой план, мисс Мейнелл притихла и приняла деловой вид. Отец Бернард и без этого был удивлен. Он ожидал увидеть крупную, шумную, «великовозрастную» девицу, занимающую слишком много места, но эта маленькая, тихая девушка была одновременно и более похожей на ребенка, и более собранной, чем американский подросток в его представлении.

Сначала он попросил ее составить изложение передовицы «Таймс» — газету и несколько книг он принес с собой. Девушка неплохо справилась с заданием, объяснив, что в школе они часто писали изложения. Затем он спросил, знает ли она иностранные языки, и, когда она упомянула немецкий, спросил, может ли она на нем говорить. Хэтти разразилась очередью фраз на хорошем немецком, из которой он понял далеко не все. Отец Бернард поспешно оставил немецкий и спросил об итальянском. Оказалось, мисс Мейнелл немного знает и итальянский. Утром, выходя из дома, отец Бернард в спешке прихватил с собой томик Данте и, уже наученный опытом, предусмотрительно выбрал хорошо знакомый пассаж в третьей песне «Ада». «Per me si va nella città dolente, per me si va nell'eterno dolore, per me si va tra la perduta gente…»[91] Лишь открыв книгу, он понял с необычным замиранием сердца, даже с каким-то испугом, что выбранный отрывок содержит ужасные слова, которые произнес Джон Роберт, вынося приговор Джорджу Маккефри: теперь священник понял, сколь этот приговор всеобъемлющ и окончателен, и с новой ясностью осознал то, что понял уже в тот момент, — что должен был немедленно опротестовать его. Он попросил Хэтти прочесть вслух первые пятьдесят стихов этой песни по-итальянски, что она и проделала охотно и с выражением, явно понимая прочитанное. Затем она принялась переводить, порой запинаясь, но без ошибок. Данте и Вергилий вошли во врата ада, но еще не достигли Ахерона. На этой ничьей земле, отвергнутой и адом, и небом, Данте впервые видит мучимых людей и, как положено, приходит в ужас. (Ему суждено было увидеть и худшие зрелища. Привык ли он к ним?) «Кто эти люди, терзаемые такой болью?» Вергилий отвечает: «Таков печальный удел тех, кто прожил жизнь, не заслужив ни славы, ни позора. С ними также низкие ангелы, что не восстали против Бога и не выступили на Его стороне, но стояли только сами за себя», — «Учитель, почему они так страдают и жалуются?» — «Смерть им не суждена, а эта жизнь в слепоте столь невыносима, что они завидуют любой другой участи. И справедливость, и милосердие их презирают. Non ragioniam di lor, ma guarda e passa[92]. He будем говорить о них; взгляни и пройди мимо». Как страшно, подумал отец Бернард, что этот ужасный приговор и эти слова сами пришли в голову Джону Роберту, когда отец Бернард хотел поговорить про Джорджа; и священника вдруг охватила внезапная ярость, почти ненависть к философу, смешанная с мрачными и трагическими чувствами от яростных слов великого поэта.

— Мисс Мейнелл, вы верите в ад?

— Прошу вас, зовите меня Хэтти. Мое полное имя Хэрриет, но все зовут меня Хэтти.

— Хэтти, вы верите в ад?

— Нет. Я не верю в Бога и в жизнь после смерти тоже не верю. Простите меня, пожалуйста.

Отец Бернард не мог сказать, что он тоже не верит, так как это, по его мнению, не подобало наставнику. Он произнес:

— Мы все — пленники времени. Мы не можем постигнуть вечность. Об аде мы знаем только то, что происходит с нами сейчас. Если и есть какой-то ад — он в настоящем.

— Вы хотите сказать, что люди сейчас живут в аду? Вы говорите про… голодающих?

— Я говорю про злых людей.

— Но те люди ведь не были злыми?

— Да, но они были и не совсем в аду, правда?

— По-моему, им было достаточно ужасно, — сказала Хэтти. И добавила: — Мне так жалко бедного Вергилия. Его втянули в этот ужасный мир.

— Вы имеете в виду христианский мир?

— Ну… да…

Отец Бернард засмеялся, погладил девушку по руке и забрал книгу. Они оставили богословские рассуждения и перешли к французскому языку, и вот тут отец Бернард серьезно влип. Он принес с собой несколько томиков французской поэзии, в том числе Малларме, которого теперь взял и открыл на более или менее первой попавшейся странице. Он хотел выбрать что попроще, но книга открылась сама на одном из его любимых стихов, и он положил ее на стол между собой и ученицей. Глядя на стихотворение, он понял, что вроде как понимает эти стихи, они ему очень нравятся, но истолковать их он не сможет.

Хэтти, видевшая их впервые, конечно, тоже не справилась.

Она принялась переводить буквально:

— Что-то вроде одиночества без лебедя и без набережной, отражает свое неиспользование во взоре, который я отверг или удалил, от величественного… нет, тщеславия… такого высокого, что до него невозможно дотронуться, с которым небеса пятнают себя струями золотого заката, но оно томно блуждает, как белое белье, снятое с чего-то вроде беглой птицы, ныряющей…

Тут Хэтти запнулась, и оба расхохотались.

— Это невозможно!

— Вы читали его вслух, как будто понимаете!

— Ну да, оно прекрасно… но о чем это?

— А как вы думаете, о чем это, какую сцену рисует поэт?

Хэтти молча глядела на текст, а отец Бернард любовался ее гладкой мальчишеской шеей, на которую рассеянно спадали беглые завитки бледно-светлых волос, выбившихся из сложного узла.

— Не знаю, — ответила она. — Раз он говорит, что там нет ни лебедя, ни набережной… может быть, это река?

— Хороший вывод. Это же стихи!

— А в конце — волна.

— А «nue»?

— Кто-то обнаженный, может быть, кто-то купается без одежды.

— Да. Похоже на головоломку, правда?

— Он отворачивается от «gloriole», это значит что-то фальшивое, показное, правда? Слишком высокое, чтобы до него дотянуться, по сравнению с… нет, не так… и птица не может быть подлежащим, потому что тогда «longe» неправильно, мне кажется… поэтому, наверное, подлежащее тут «regard»… но…

— Подлежащее не имеет значения…

— Для меня — имеет! Одиночество, неинтересное одиночество, отражает свое унылое существование без лебедя во взгляде, который он отвратил от фальшивого великолепия, такого высокого, что не дотронешься, которым многие небеса пестрят себя золотом заката… может быть, он думает, что закаты — это пошло… потом «но» — но почему «но»? Что-то или кто-то, то ли его взгляд, то ли беглая птица, нет, теперь понятно, это его взгляд, скользит томно, нет, в истоме, как сброшенное белье… нет, не так… к чему относится «longe», может быть, к птице? Может быть, птица подобна белью, может быть, это белая птица, которая ныряет… как… одежда, которая… нет, это торжество ныряет… и взгляд в истоме скользит по торжеству… то есть… тогда понятно, почему «но», все очень скучно, пока мой взгляд в истоме не… нет… если (но почему «если»?) птица ныряет как сброшенное белое белье, мой взгляд в истоме скользит за ней, радуясь рядом со мной или с ней, в волне, которой ты становишься, твоему нагому торжеству… ой! нет, не то…

Хэтти разволновалась. Одной рукой она рассеянно вытащила из волос шпильки, собрала рукой шелковистую золотисто-серебристую массу и запихала себе за воротник.

Отец Бернард тоже разволновался, но не из-за грамматики. Он понял, что никогда не пытался понять это стихотворение, хотя бы и так сбивчиво, как сейчас пыталась делать Хэтти. Какое слово к чему относится? Да не все ли равно? Общий смысл стихотворения был совершенно ясен отцу Бернарду — точнее, он давным-давно создал свой собственный смысл и возвел его на пьедестал.

Он сказал:

— Давайте попробуем восстановить общую картину. Вы сказали, что это река и кто-то купается нагишом. Сколько всего людей в этих стихах?

— Двое. Рассказчик и купальщик, — ответила Хэтти.

— Хорошо. А кто они?

— Кто? Ну, наверное, поэт и какой-нибудь его друг…

Воображение отца Бернарда, овладев стихотворением, воспользовалось тем, что пол пловца не указан. В блаженных, никому не запрещенных мечтах священник вообразил очаровательного спутника, с томной грацией птичьих крыльев сбрасывающего нижнее белье, мальчиком. Финальный образ был особенно дорог священнику: юное тело ныряет и вздымается в поднятой им волне, мальчик отбрасывает назад мокрые волосы и смеется. А над всем этим — зеленый берег реки, солнечный свет, тепло, безлюдье…

— Как вы думаете — это любовные стихи? — спросил он.

— Может быть.

— Да как же иначе! — почти вскричал он. И подумал, что она еще не пробудилась, — Поэт и его…

Он запнулся.

— Подруга, надо полагать, — сдавленно сказала Хэтти.

Ее шокировало явное безразличие отца Бернарда к радостям поиска глаголов и согласований существительных с прилагательными; и еще она заметила, в какую растерянность повергла его своей немецкой тирадой.

— Подруга! Что за выражение. Его любовница.

— Почему не жена? — спросила Хэтти, — Он был женат?

— Да, но это не важно. Это стихи. В стихах женам не место. Он с красивой молодой женщиной…

— Откуда вы знаете, что она красивая?

— Знаю. Попробуйте увидеть.

Хэтти сказала уже мягче:

— Да, кажется, у меня получается… это как та картина Ренуара… «Купальщица с собакой»… только там… ну… там две Девушки, а не мужчина и девушка.

Это отца Бернарда не заинтересовало, или, во всяком случае, он не стал развивать эту тему, но воспоминание о пышной зелени и картине импрессиониста вторило его умственной лихорадке.

— Да-да. Солнечно, зелено, вода сверкает, солнечный свет сквозь листву пестрит… да, это хорошее слово, пестрит обнаженное тело…

— Но там же не солнце пестрит девушку, a gloriole, и не девушку, а это небеса пестрят себя…

— Не важно, вы должны воспринимать картину целиком — белье, белое, как птица, соскальзывает…

Образ, с повелительным очарованием воздвигшийся в воображении священника, лилейно-белый и светящийся молодостью, принадлежал Тому Маккефри.


Примерно в то же время, как отец Бернард позволял себе вольности с тенью Тома Маккефри, заходя при этом довольно далеко, настоящий Том, стоя в гостиной Грега и Джу, изучал с удивлением и тревогой письмо, только что найденное на коврике у двери. Его послали почтой в Белмонт, откуда, очевидно, его кто-то принес сюда. Письмо гласило:

Заячий пер., 16

Бэркстаун

Эннистон

Уважаемый м-р Маккефри!

Не будете ли Вы так добры навестить меня по этому адресу в удобное для Вас время? Мне нужно спросить Вас кое о чем. В ближайшие несколько дней я буду находиться дома до полудня.

Искренне ваш, Дж. Р. Розанов P. S. Я буду Вам чрезвычайно благодарен, если Вы сохраните мою просьбу в тайне.

При виде этой поразительной подписи Том, конечно, первым делом подумал, что письмо предназначается Джорджу. Он еще раз осмотрел конверт, на котором Джон Роберт четко и уверенно написал «Томасу Маккефри» и добавил совершенно абсурдное «эсквайру».

Вошел Скарлет-Тейлор. Том протянул ему письмо.

— Что скажешь?

Эмма прочел письмо, нахмурился и вернул его Тому.

— Ты его уже подвел.

— Что ты хочешь сказать?

— Он попросил тебя держать письмо в тайне. А ты его показал мне.

— Ну, да… но…

— Тебе повезло, я не собираюсь разглашать твою оплошность.

— Он просил меня держать письмо в тайне, но я же ему этого не обещал…

— Любой истинный джентльмен выполнил бы…

— Черт, да я же это письмо получил только минуту назад.

— Не вижу, что это меняет.

— У меня не было времени подумать!

— Это показывает твою инстинктивную безответственность, тебе даже на минуту нельзя ничего доверить.

— Ты просто питаешь к нему романтические чувства, тебе хотелось бы, чтобы он тебе написал, а не мне.

— Не говори глупостей.

— Ты завидуешь!

— Не будь ребенком!

— Ты дуешься.

— В глаз захотел?

— Да ты никого не ударишь.

— Почему это я не могу…

— Я не сказал, что не можешь, — сказал, что не ударишь. Эмма, не сердись на меня… ты ведь не сердишься, правда? Нам нельзя ссориться, нам нельзя ссориться, нам нельзя…

После судьбоносного визита Тома в комнату Эммы их отношения стали странно неловкими. То событие, тот визит, было чем-то ноуменальным[93], словно они выскользнули из времени, из заурядного человеческого бытия. Они не занимались любовью в тех, довольно механических, смыслах, которые Том привык вкладывать в это выражение. Нет, они мгновенно стали любовью. Для Тома это было так, словно его принял в объятия ангел, словно его обхватили крылья ангела, который был и не был Эммой. Это объятие было чистейшим счастьем, чистым блаженством, чистой, незамутненной, не омраченной проблемами сексуальной радостью. Том не помнил, чтобы, после того как Эмма принял его в объятия, они вообще двигались. Насколько ему помнилось, они лежали, сжимая друг друга, абсолютно недвижно, в зачарованном экстатическом трансе, совершенно расслабленные, но и в столь же совершенном напряжении, охваченные необъятной, непреодолимой силой. Не выходя из транса, Том уснул. Он проснулся ближе к рассвету и тут же понял, где он, и еще понял, что Эмма, лежа все так же близко, но уже не сжимая его в объятьях, тоже не спит. Как только Эмма ощутил, что Том просыпается, он пробормотал: «Иди, Том, иди».

Том немедленно повиновался, встал с кровати Эммы и вернулся в свою, где мгновенно уснул блаженным, глубоким, счастливым сном и проснулся только в девятом часу утра.

Он быстро оделся и побежал в кухню, где, судя по звукам, готовился завтрак. Эмма, жаривший колбаски, взглянул на него и отрывисто пожелал доброго утра. Полностью одетый, включая костюм-тройку и цепочку от часов, в узких очках без оправы, Эмма выглядел чуждо, почти враждебно.

Том поздоровался и сел у кухонного стола. Потом встал, накрыл на стол и достал сок из холодильника. Ему были выданы две колбаски, он поблагодарил и съел их. Эмма выпил сока, но ничего не ел, ничего не говорил и не глядел на Тома.

Наконец Том сказал:

— Спасибо тебе за эту ночь. Но ты на меня сердишься.

— Эта ночь была неповторимой, — сказал Эмма.

Затем встал и ушел к себе в комнату.

После его ухода Тома охватило черное, непроглядное страдание, странно пронизанное счастьем. Чуть позже Эмма вышел из комнаты, произнес какие-то незначительные фразы, всячески давая понять, что они вернулись к нормальной жизни, и Том, к своему удивлению, осознал, что это вполне возможно. С тех пор все стало как раньше и все же не так, как раньше. Ни странных взглядов, ни новых, необычных касаний или контактов. Но оба словно стали двигаться грациозней и в более просторном помещении. В воздухе висело новое осознание, но оно сохраняло неопределенность, Эмма порой дулся, но так же, как раньше, не чаще и не реже обычного. Вечером, когда пришла пора ложиться спать, каким-то образом стало ясно, что Том должен лечь у себя, а не у Эммы. Том не расстроился. Он лежал в постели и беззвучно смеялся. И в последующие дни, когда «та ночь» даже не упоминалась, он не был несчастлив. Его пропитывало возбуждение, некая тайная нежность, от которой улучшалось его телесное здравие и природное благодушие. Сегодня (в день прибытия письма от Розанова) Эмма был особенно раздражителен и обидчив, но по-прежнему не заговаривал о «событии». Неужели, подумал Том, оно так и уйдет в прошлое необсужденным, как сон, постепенно утончаясь до небывшего?

— Ты пойдешь? — спросил Эмма.

— К Розанову? Конечно, пойду. Неужели ты бы не пошел? Мне смерть как любопытно.

— Ты можешь сейчас пойти, сегодня утром. Еще нет одиннадцати. Сколько туда идти?

— Двадцать минут. Что бы это могло быть? Может, что-нибудь ужасное?

— Например, он тайно обвенчался с твоей матерью?

Том расхохотался и резко оборвал смех. Боже мой! Такого он не вынес бы, но, конечно, это всего лишь шутка…

Эмма продолжал:

— Не пугайся, тогда он бы написал не «мне нужно Вас кое о чем спросить», а «мне нужно Вам кое-что сказать».

— Но о чем он хочет меня спросить?

— Что-нибудь насчет Джорджа?

Тома охватило внезапное разочарование, затем испуг.

— Боже. Надеюсь, что нет. Не хватало только вляпаться в эмоции Джорджа. То есть… Боже, надеюсь, Джордж не узнает, что я ходил к его гуру, — тогда точно будет беда.

— Ты же к нему еще не ходил. Может, лучше и не ходить.

— Ой, нет, я пойду! Прямо сейчас пойду!

— Тебе надо побриться.

Том помчался в ванную, тщательно побрился и причесался.

— И галстук надень.

Эмма разглядывал дверь ванной комнаты, и теперь Том увидел у него на лице знакомое вопросительно-насмешливое выражение. Том повернулся, подошел к другу и обнял его за шею.

— Ладно, Эмма. Я не собираюсь об этом говорить, если ты не хочешь, но что-то случилось, одному богу известно, что это было, и я только хочу тебе сказать, что меня это совсем не беспокоит, и самое главное во всем этом, я считаю, то, что я тебя люблю.

— Я тебя тоже люблю, болван ты этакий, но из этого ровным счетом ничего не следует.

— Ну, это ведь уже много? А в ту ночь…

— Гапакс[94].

— Что?

— Это такая вещь, которая бывает только однажды.

— Вроде рождения Христа?

— Не говори глупостей…

— Ну, мир ведь можно изменить…

— Ой, заткнись, я тебя умоляю. Надень галстук.

Том нашел галстук.

— Как ты думаешь, ботинки надо почистить?

— Нет. Ты же не к Господу Богу идешь.

— Да неужели. Ты меня проводишь?

— Нет. Проваливай.

По дороге к розановскому жилищу Том успел накрутить себя до лихорадочного состояния. Он воображал всевозможные постыдные, чудовищные, катастрофические, мучительные ситуации с участием Джорджа, Розанова и его самого. Розанов хочет, чтобы Том передал Джорджу, что он должен навсегда оставить Розанова в покое. Розанов хочет, чтобы Том утешил Джорджа и попросил его не расстраиваться из-за того, что философ занят и не может уделить Джорджу времени. (Том хорошо представлял себе, как Джордж отреагирует на такое послание.) Розанов хочет, чтобы он заставил Джорджа опубликовать поправки к какой-нибудь статье, в которой Джордж исказил или украл идеи Розанова. Том отчаянно пытался придумать что-нибудь, что Розанову могло быть нужно от него, притом не связанное с Джорджем, и больное воображение подсказало ему, что, может быть, Джон Роберт собирается открыть, что это он — его настоящий отец! Тому никогда раньше такое не приходило в голову, и сейчас он не стал долго об этом думать. Негодующая тень Алана Маккефри в компании с тенью Фионы Гейтс изгнала эту идею из головы Тома. Любовь к родителям вдруг затопила его, еще больше встревожив. А они, вечные утешители, дружественные духи, снова остро напомнили Тому, как хрупко счастье и как опасен, непредсказуем и чертовски, утомительно могуществен может быть этот эксцентричный философ.

Прибыв к дому 16 по Заячьему переулку, Том нервно ткнул пальцем в звонок, и тот едва слышно хрюкнул. Том ткнул еще раз, сильнее, и извлек громкое нелепое шипение. Дверь немедленно отворилась, и большое, дородное тело философа заполнило проем.

Джон Роберт ничего не сказал, но неловко отступил в темную прихожую, чтобы пропустить Тома, который неловко вступил в дом. Джон Роберт продолжал пятиться, Том следовал за ним, и таким образом они дошли до двери гостиной, где философ повернулся к юноше спиной и потопал вперед.

Снаружи стоял ослепительный апрельский день: синее небо, стремительные белые облачка, измученный ветром «оранжевый пепин Кокса», унылый забор, в котором местами не хватало штакетин, неухоженная, взъерошенная мокрая трава. Комната, напротив, была темная, узкая, с низким потолком, крохотным камином и каминной полкой, больше похожей на щель.

— Прошу садиться, — произнес Джон Роберт, — Прошу. Садиться.

Том осмотрел два безнадежно просиженных кресла с низкими подлокотниками и, поскольку повиноваться приходилось быстро, протянул руку, выхватил из-под бока у Джона Роберта чрезвычайно шаткий стул, поставил его на черный свалявшийся коврик у камина и сел.

Джон Роберт взглянул на кресла и дернулся, словно хотел сесть на подлокотник одного из них, но передумал. Том вскочил.

— Нет… сидите… я… там другой стул… в прихожей…

Джон Роберт протолкнулся мимо все еще стоящего Тома и вернулся с другим стулом, поставив его спинкой к окну. Затем закрыл дверь в прихожую. Оба сели.

Том почувствовал, что должен что-нибудь сказать, поэтому сказал: «Доброе утро», довольно сдавленно. Он не только никогда раньше не беседовал с Розановым, но даже не бывал с ним в одном помещении и не имел случая разглядеть его лицо. Да и сейчас это было нелегко, поскольку ослепительный свет бил философу в затылок, а от бегущих облаков комната словно кренилась, наподобие корабля.

— Мистер Маккефри, — сказал философ, — Я очень надеюсь, что вы простите мою вольность… если это вольность… что я попросил вас выслушать… то, что я хочу сказать…

Тому сжало сердце страхом, в котором он распознал чувство вины. На пути ему ни разу не пришло в голову, что Джон Роберт хочет его в чем-нибудь обвинить. Что он сделал? Что он мог сделать, чем навредил этому великому человеку, чем задел его, обидел, встревожил? Том обыскал свою совесть, которую тут же начало снедать глобальное туманное раскаяние. Каким из своих неидеальных поступков он согрешил? Быть может, Джон Роберт думает, что Том поощрял Джорджа… или подсказал Джорджу… Но, растерянно обвиняя себя в неизвестных грехах, Том почти сразу понял, что Джону Роберту тоже не по себе, а может, он даже боится чего-то.

— Пожалуйста, — сказал Том, — вы меня ничем не… то есть если я могу вам чем-то… быть полезен… или…

— Да, — ответил Розанов, — вы можете быть мне полезны…

Он уставился на Тома, сморщив изрытый лоб и выпятив большие, влажные, цепкие губы.

«Боже, — подумал Том, — Это точно насчет Джорджа».

— Но прежде чем я объясню… или, во всяком случае… представлю… то, что хотел… я задам вам несколько простых вопросов, надеюсь, вы не возражаете.

— Нет.

— И, с вашего позволения, как я уже упомянул в своем письме, я желал бы… точнее, я требую, чтобы все сказанное в этой комнате осталось между нами, или, выражаясь проще и сильнее, осталось тайной. Вы понимаете, что это значит?

— Да.

— Вы никому не передадите этого разговора?

— Да. То есть я хочу сказать, нет, никому…

Тому не пришло в голову оспорить это требование, которое, в конце концов, могло быть и необоснованным, ведь ему еще ничего не рассказали. Но власть философа над ним уже стала неоспоримой. В любом случае Том сейчас пообещал бы и это, и вообще что угодно — так велико было его любопытство.

— В таком случае я задам вам эти вопросы и надеюсь, что вы будете отвечать правду.

— Да… да…

— Сколько вам лет?

— Двадцать.

— Вы здоровы? По-видимому, да.

— Да.

Он хочет отправить меня в экспедицию, что-нибудь искать, подумал Том, какой-нибудь клад в Калифорнии.

— Вы учитесь в университете в Лондоне?

— Да.

— По какой специальности?

— Английский язык.

— Вам нравится эта специальность?

— В целом — да.

— Какой диплом вы собираетесь получить?

— Без отличия.

— Чем будете зарабатывать на жизнь?

— Пока не знаю.

— Чем бы вы хотели заниматься?

— Я бы хотел быть писателем.

— Писателем?

«Он хочет, чтобы я написал его биографию! — подумал Том. — Классно, можно будет поездить в Америку…»

— Что вы уже успели написать?

— Ну, в основном стихи, один-два рассказа…

— Публиковались?

— Только одно стихотворение в «Эннистон газетт». Но конечно, я думаю, я смогу написать все, что угодно… меня интересует биографический жанр…

— Вы ведь не собираетесь в философы?

— Нет… нет, не собираюсь.

— Хорошо. Скажите, вы в целом жизнерадостный человек?

— О да. Думаю, из меня выйдет хороший попутчик.

— Хороший попутчик? — Джона Роберта явно заинтересовал этот пункт.

— О да, у меня очень ровный характер, и я очень практичный.

Джон Роберт и Том, его биограф, секретарь, доверенный помощник, в путешествии по Америке, вокруг света, вместе… Джордж будет в ярости. О боже. Джордж. Может, это все-таки как-то касается его? Может, Розанов хочет, чтобы я надзирал за Джорджем? Том завороженно глядел на огромное лицо Джона Роберта, яростные желто-карие глаза, надутые волевые красные губы.

— Ваша семья — квакеры. Вы исповедуете эту религию?

— Я иногда хожу на встречи… встречи Друзей. Для меня это важно.

— В прошлое воскресенье ходили?

— Да.

— Хорошо. Вы с кем-нибудь обручены?

— Нет. Конечно нет.

— Вы… прошу меня извинить за эти вопросы… но… вы сожительствуете с какой-нибудь молодой особой?

— Нет.

Том опять обратился мыслями к зарытому кладу. Приключение, поиск. Это хорошо. Опасность? Это несколько хуже. «Он хочет завербовать меня в контрразведку! — вдруг осенило Тома. — Вот зачем вся эта конфиденциальность! Я откажусь. Мне не по силам. Но все равно классно, и я очень польщен».

— Но вам уже случалось… то есть… у вас уже есть сексуальный опыт?

— Да, но не очень обширный и не сейчас.

Если не считать того, что произошло вчера ночью.

— Вы гетеросексуальны?

— Да.

Точно, подумал Том, контрразведка. Это правда, что я гетеросексуален. Но если он спросит, не гомосексуален ли я вдобавок?

Джону Роберту не пришло в голову задать этот вопрос. Он погрузился в раздумья. Том, у которого слегка кружилась голова, уставился на философа, вглядываясь в его лицо на фоне струящегося сзади света. Ослепительные белые облака стремительно гнали узкую, накренившуюся комнату-корабль. Лицо Джона Роберта, огромное в своей власти и тревожной сосредоточенности, все время ускользало из фокуса. Вот сейчас он наконец скажет, подумал Том, хотя одному небу известно, что это будет. Том слышал и свое собственное частое дыхание, и розановское.

— Полагаю, вы знаете, что у меня есть внучка, Хэрриет Мейнелл.

Том растерялся. Он не слышал местных сплетен. Он смутно знал, что какая-то внучка существует, но никогда ее не видел, не думал о ней и совершенно не представлял, сколько ей лет. Может, он хочет, чтобы я сводил ее в музей естественной истории, подумал Том. Господи, как мне теперь выпутываться?

— Да.

— Ей семнадцать лет.

Это слегка меняло ситуацию. Ее нужно свозить в Лондон, сводить на «Гамлета»? Где она вообще? Он спросил:

— Она в Америке?

— Нет, она в Эннистоне, в Слиппер-хаусе. Вы разве не знали, что я снял Слиппер-хаус у вашей матушки?

— Нет.

Том решил, что не обязан подробно рассказывать о своих отношениях с Алекс, непонятных ему самому.

— Она там со служанкой, — добавил Джон Роберт с нелепой серьезностью.

— О… это хорошо…

— Она раньше никогда не бывала в Эннистоне.

— Я могу показать ей город, если хотите…

Или эксцентричный старикашка просто пытается поддержать светскую беседу?

— Я хочу, чтобы вы с ней встретились, познакомились.

— Чтобы я представил ее другим молодым людям? Я могу. Можно устроить для нее вечеринку.

Том уже начал составлять в уме список гостей.

— Нет, я не хочу, чтобы она с кем-либо встречалась. Только с вами.

— Но почему… только со мной?

— Только с вами.

Джон Роберт шумно дышал раскрытым ртом и глядел на Тома как будто с ненавистью, хотя на самом деле, конечно, был просто сосредоточен. Оттого что на Томе так сосредоточились, он запаниковал, почувствовав, что загнан в ловушку. Он хотел встать и облокотиться о каминную полку или открыть дверь в прихожую. Но не мог двинуться. Его словно пригвождали к месту взгляд и целеустремленность Джона Роберта.

— Не могли бы вы объяснить? — произнес Том; он старался, чтобы его слова прозвучали настойчиво, но получилось робко.

— Ей нужен защитник.

— О, конечно, я буду ее защищать… то есть пока я здесь… я же здесь не живу. Я могу ее защищать две недели.

— Я потребую от вас большего.

Он сумасшедший, подумал Том, совершенно съехал с катушек. Он безумен и все же здоров. Выдерживая взгляд философа, Том почувствовал, что и сам съезжаете катушек, словно способен вдруг подняться, подойти к Джону Роберту и потрогать его.

— Мне надо ехать обратно в Лондон… учиться, — сказал Том. — Я не могу просто так… вы хотите, чтобы я стал дуэньей? Найдите кого-нибудь другого.

Сказав это, он ощутил мгновенную боль, словно вечная разлука с Розановым, после такого разговора, была бы невыносимым горем. «Может, он меня загипнотизировал?» — подумал Том.

— Мне нужны вы.

— Но зачем, что я должен…

— Я не хочу, чтобы толпы людей, толпы мужчин…

— Толпы мужчин?

— Добивались моей внучки.

Слово «добивались» прозвучало так странно и чуждо, что Том сначала не понял.

— Ей только семнадцать лет! — сказал Том, — И вообще, почему бы и нет? Я что, должен их отгонять?

— Ей почти восемнадцать.

— Тогда почему она не может сама справиться? Нынешние девушки справляются. Если нужна дуэнья, почему ее горничная не годится?

— Вы спрашиваете, должны ли вы их отгонять. Да, должны. Я хочу это… окончательно прояснить.

— Но это невозможно! Я же не могу посвятить ей всю свою жизнь!

Джон Роберт молча глядел на него, откинувшись назад.

«Во что меня превращают, что за работу мне навязывают? — подумал Том. — Может быть, уйти, бежать? Может, просто нахамить?» Но он не мог. Он подался вперед и сказал ласково, словно обращаясь к ребенку:

— Вы хотите, чтобы я спал на коврике у ее двери?

— Нет.

— Хотите, чтобы я стал ей братом?

— Нет. Я не хочу, чтобы вы спали на коврике у нее перед дверью. И я не хочу, чтобы вы стали ей братом.

Том уловил расстановку ударений.

— А чего же вы хотите?

— Я хочу, чтобы вы на ней женились.

Джон Роберт поднялся на ноги, и, когда туша философа застила свет, Том тоже вскочил, отступил и встал, прислонившись к субтильному блестящему буфетику. Так они и стояли: Джон Роберт с разинутым ртом уставился в одну точку, а Том вперил взгляд в размытый силуэт его головы, за которой холодное ослепительное солнце сияло на трепещущих ветвях яблони. Потом оба опять сели, словно у них не было другого выхода. Том почувствовал, что у него бешено бьется сердце и что он неудержимо краснеет. «Ая и не знал, что можно краснеть от страха», — подумал он.

Джон Роберт, словно сказал что-то совершенно обычное, продолжал:

— Я передам ей в дар некоторую сумму денег, не очень большую. Надеюсь, конечно, что она пойдет учиться дальше, в университет, если захочет. Брак не должен этому помешать.

— Но я не хочу на ней жениться! Вообще ни на ком не хочу жениться!

— Вы с ней еще даже не познакомились.

Джон Роберт сказал «даже» таким тоном, словно понял слова Тома в совершенно противоположном смысле.

— Да я и не хочу с ней знакомиться, я завтра должен ехать обратно в Лондон…

— Не верю.

— Ну ладно, не должен, но…

— Я бы хотел все устроить прямо сейчас…

— Но почему, что это вообще такое, почему я, а как же она, она еще ребенок, она и не захочет замуж, а если и захочет, то не за меня. То есть я хочу сказать, это так просто не де…

— Мы можем организовать события по своему желанию, — сказал философ, — чаще, чем мы думаем.

— Но зачем… зачем на ней жениться?

— А вы хотели, чтобы я вам предложил просто так ее соблазнить?

Под негодующим взглядом Джона Роберта Тому стало ужасно стыдно. Неужели он успел так запутаться в этом деле, что его можно обвинить в неподобающем легкомыслии? В замешательстве он подумал, что, может быть, Джон Роберт — безумный вуайерист. Он как будто предлагает Тому свою внучку, но каковы его мотивы? Он безумец из Калифорнии, опасный сумасшедший. Но Том уже покорился чарам Джона Роберта, всецело поддался его высокопарному серьезному тону и не мог рассматривать это предложение как непристойное. Но все же Тому страшно хотелось очутиться где-нибудь совершенно в другом месте и снова стать свободным.

— Стойте, — сказал Том, — давайте по порядку. В чем смысл всей этой идеи?

— Я полагал, — ответил философ, — что мои намерения кристально ясны. Во многих странах мира браки устраиваются по договоренности. Я пытаюсь устроить этот брак.

— Но…

— Многие считают, что у браков по договоренности больше шансов оказаться счастливыми.

— Не для образованных людей. Я хочу сказать, она же не в гареме выросла!

— Она выросла в исключительно тепличной обстановке, — чопорно сказал Джон Роберт.

— Да, но это же не значит, что… честное слово, я… но вам-то зачем это нужно?

— Я хочу увидеть ее пристроенной.

Он хочет избавиться от девочки, подумал Том, хочет спихнуть ее кому-нибудь, кого сможет запугать!

— Но почему именно я? — спросил он, — Я же вам сказал, что не получу диплома с отличием.

— Чем посредственней способности, тем спокойней жизнь.

Том разозлился и ответил:

— А вдруг я стану великим писателем? Вы же знаете, все писатели — эгоисты.

— Элемент риска неизбежен, — мрачно ответил Джон Роберт.

— Но в мире полно молодых людей… например, ваши ученики — есть же кто-то?..

— Философы — неподходящие кандидатуры.

— А что с ними такое? На них лежит проклятие?

Джон Роберт принял вопрос за чистую монету.

— Да.

— Ну хорошо, но не все же мужчины — философы! У вас же должно быть какое-то определенное представление, почему вы выбрали меня. Или вы уже перебрали десятки…

— Нет! Только вас.

— Но почему…

Джон Роберт поколебался. Потом сказал:

— Это правда, здесь есть элемент случайности. Без сомнения, я мог бы выбрать более… блестящую партию, если можно так выразиться. Но устройство всемирного конкурса женихов привело бы к трате времени и, вероятно, неразберихе. Я хотел, чтобы все было просто.

— Просто! Я подвернулся под руку, и вы решили, что я соглашусь!

— Я подумал, — сказал Джон Роберт, — что вы… у меня создалось впечатление, что вы… мне сказали, что у вас счастливый характер. Интересно, вы сами понимаете, какая это редкость?

— Нет… да… но…

— Я хочу, чтобы моя внучка была счастлива.

— Да, конечно, но…

— Вы, по-видимому, чистый юноша.

В тоне, которым были произнесены эти слова, звучало и методистское воспитание Джона Роберта, и американские университетские кампусы, и Тому послышалось в этих словах что-то близкое и ему самому, как ни смешно это было в данной ситуации.

— Но я же сказал, что у меня были девушки!

— Некоторый опыт желателен. Я полагаю, что вы не неразборчивы в связях.

— Нет, конечно, — ответил Том, хотя не очень понимал, как это соотносится с его претензиями на чистоту.

— Вот видите, — отозвался Джон Роберт, словно окончательно доказав, что Том может и хочет участвовать в его плане. Он продолжал: — Я не хочу, чтобы она вошла в мир вульгарной сексуальности. Я хочу, чтобы к ее невинности было проявлено должное уважение. Я хочу все устроить просто и ясно, без… неразберихи и… фальшивых мелодрам.

— Я прекрасно понимаю, — произнес Том, подхватывая размеренный тон Джона Роберта, — что вы не желаете терять время на эти вопросы. Я уверен, что вы крайне заняты гораздо более важными делами. Вы хотите устроить это дело и покончить с ним!

Джон Роберт не обратил внимания на сарказм, а может, и не заметил его. Он ответил:

— Да, покончить. Разумеется, за ней будет некоторая сумма денег, как я уже сказал.

Слово «разумеется» прозвучало так, словно Том уже был законным женихом. Философ добавил:

— Надеюсь, излишне добавлять, что у нее не было никакого опыта… что она… девственница.

Том почувствовал, что его неумолимо затягивает в словесные сети. Он оторвался от лица философа и уставился, моргая, в окно. Он увидел, что за два или три участка от них на дереве сидит человек. Человек сидел верхом на ветке и что-то держал — может быть, пилу. Том немедленно подумал о входе Христа в Иерусалим. Наверное, была такая картинка, подумал он, где человек сидит на дереве и смотрит на проходящего Христа. Как это смешно, нелепо, что я сижу тут и вижу человека на дереве и в то же время пытаюсь придумать какой-нибудь ответ этому образцовому сумасшедшему. Как мне отсюда выбраться? Конечно, это безумие, но нельзя грубить эксцентричному пожилому человеку. И конечно, все это лестно в каком-то смысле… и ужасно интересно…

Он закрыл глаза, потом посмотрел вниз, на потертый красно-синий аксминстерский ковер, который немедленно заплясал и запрыгал под его взглядом. То синий цвет становился фоном, то красный. Ковер мигал ему, словно маяк.

— Ну? — спросил Джон Роберт.

— А ей вы сказали?

Том пытался опять сосредоточиться на большом лице, которое теперь, казалось, царило над комнатой, будто нависшая скала. Джон Роберт словно увеличивался в размерах. Еще немного, и он станет похож на Полифема[95].

— Конечно нет, — ответил Джон Роберт, словно это было очевидно.

— Почему?

— Я информирую ее, когда — и если — вы согласитесь.

— Но я не могу согласиться, это невозможно…

— В таком случае я попрошу вас уйти. Простите, что отнял у вас время.

— Минуту… — «Я же не могу теперь уйти, — в отчаянии подумал Том, — не могу!» Он сказал: — Я ей не понравлюсь, с какой стати я должен ей понравиться? А может быть, она мне не понравится… и вообще все это ужасно глупо.

— Разумеется, — сказал Джон Роберт, — я не могу взять с вас обещание преуспеть. Сомневаюсь, что в принципе возможно дать такое обещание — разве что в отдельно взятых крайне простых случаях.

Он помолчал немного, словно задумавшись, и продолжил:

— Но я хочу, чтобы вы пообещали, что попытаетесь. — И добавил: — Вы обязаны это пообещать.

Том обеими руками вцепился в свою шевелюру и рванул ее.

— Но вы же не можете так управлять людьми…

— Я могу попробовать. Вы абсолютно вольны отказаться, а если встретитесь с ней, вы оба можете в любой момент отвергнуть этот план. В каковом случае я повторю попытку.

— С другим человеком?

— Да.

— О боже!

— Не вижу, — заметил Джон Роберт, — чтобы я предлагал что-нибудь особенно неразумное. Никто никого ни к чему не принуждает.

Меня принуждают, подумал Том. Должно быть, это гипноз. Он сказал, едва веря своим словам:

— Можно, я подумаю?

— Нет. Либо вы сейчас соглашаетесь встретиться с ней, имея в виду заключение брака, либо…

— Но как я могу с ней встретиться, имея в виду заключение брака? Я ее никогда не видел, ей семнадцать лет, мне двадцать, это не… не та ситуация, не тот случай…

— Хорошо, в таком случае позвольте пожелать вам доброго утра. Спасибо, что уделили мне время.

— Нет-нет, это нечестно, как я могу сказать… это все так необычно…

— Я бы сказал, что все предельно ясно. Вам не нужно ничего делать — нужно только серьезно отнестись к ситуации.

— Но я не могу взять и заставить себя серьезно относиться, в вашем смысле серьезности, то есть воспринять это всерьез…

— Послушайте, мистер Маккефри, вы же не думаете, что я шучу.

— Нет, конечно, нет, я просто…

— Как я уже сказал, вы можете попробовать. Просто не забывайте о конечной цели. И еще: если на этой стадии вы решите отказаться от участия, я должен вас попросить еще об одном обещании.

— Еще одном?

— Вы уже пообещали мне никому не открывать то, о чем мы сегодня беседовали.

— Пообещал? Да, верно…

— В случае, если вы решите отказаться от моего предложения, я также должен взять с вас обещание никогда не встречаться и не знакомиться с мисс Мейнелл.

— Но как это…

— А если вы примете мое предложение и потерпите неудачу, вы должны пообещать, что никогда больше не увидитесь с мисс Мейнелл и не будете пытаться ее увидеть.

— Я не понимаю…

— Вы не глупы. Вы должны понимать, почему я об этом прошу.

— О… да… наверно…

— Ну так что, хотите попробовать?

Слово «попробовать» зазвенело у Тома в ушах, как лязг цепи, — а может, как зов трубы? Кажется, подумал он, этот сумасшедший тщательно, с помощью волшебных слов, мелких спланированных психологических жестов берет меня в плен? Или это все случайное безумие? Будут ли мои слова иметь какие-то последствия? Он гадал, нужно ли воспринимать эту ситуацию как ловушку или как посвящение, испытание. С какой стати ему соглашаться на такой нелепый, безумный план? Но только… он теперь уже не сможет не… Если он сейчас встанет и выйдет из комнаты, сможет ли он оставить позади все, что произошло? У него в душе уже были затронуты разнообразные, непонятные для него самого струны.

Том в отчаянии спросил, только для того, чтобы выиграть несколько секунд:

— Но вы это действительно серьезно, все, что вы говорили?

— Не задавайте пустых вопросов. Сосредоточьтесь.

«Правда, что ли, меня гипнотизируют? — подумал Том. — Неужели я собираюсь ввязаться в эту безумную затею, только чтобы сделать ему одолжение, чтобы повиноваться, чтобы, о боже, не разлучаться с ним?» Он сказал:

— Ну хорошо, я попробую.

Джон Роберт испустил долгий вздох.

— Хорошо… хорошо, значит, договорились.

— Но… — пробормотал Том, — но это же бесполезно, ничего же не получится, я ей не понравлюсь, окажется, что мы друг друга терпеть не можем, это невозможно, мы не поладим, сама идея ей будет ненавистна…

— Вы согласились попробовать. Дальнейшие рассуждения бесполезны. Разумеется, вы никому не расскажете о нашей беседе. И в общении с моей внучкой будьте чрезвычайно осторожны. Здесь не место выходкам. Ничего шумного, ничего публичного.

— Но люди же узнают, что я с ней встретился…

— Совершенно не нужно, чтобы ваша встреча стала предметом сплетен. Я этого не желаю. Слиппер-хаус — уединенное место.

При этой фразе у Тома закипело воображение.

— Ну хорошо, но…

— Насколько я понимаю, из того факта, что вам было неизвестно о прибытии мисс Мейнелл, следует, что вы не живете в Белмонте?

— Да. Я живу в доме номер сорок один по Траванкор-авеню. Ближе к твидовой фабрике.

Джон Роберт записал адрес в блокнот.

— А теперь, — сказал он, — мне пора в Институт. Мы должны идти по отдельности.

— Стойте, а мне что теперь делать, вы разве не отведете меня к ней?

Как пса на случку, подумал он.

— Я больше не имею никакого отношения к этому делу.

— Но вы ей скажете?

— Да…

— Но что мне делать?

— Я полагаюсь на ваш… опыт.

Джон Роберт встал, и Том, шатаясь, тоже поднялся. Он смотрел, как философ надевает плащ, перчатки, натягивает на уши коричневую шерстяную шапочку.

Том понял, что забыл задать важный вопрос, который в такой опасной ситуации лучше прояснить.

— А мы можем… ну, если мы… станем близки… это иногда бывает, даже когда люди не уверены… а потом она решит, что не хочет…

Этот вопрос, кажется, привел Джона Роберта в замешательство и даже в расстройство. Такая возможность явно не приходила ему в голову. Он нахмурился.

— Не надо заглядывать так далеко вперед.

— Но я хотел бы знать…

— Весь этот разговор не доставил мне никакого удовольствия, и я не желаю продолжать. Мы уже достаточно сказали.

Он говорил так, как будто все это чрезвычайно неприятное обсуждение было навязано ему Томом.

Том отодвинулся, чтобы пропустить Розанова. Они вышли в прихожую, где мгновение неловко стояли лицом к лицу. Розанов был одного роста с Томом. Том уловил запах одежд философа, философский запах пота и размышлений. Розанов повозился у себя за спиной, открыл парадную дверь и вышел на улицу задним ходом. Том последовал за ним и закрыл дверь.

— Теперь я пойду направо, а вы налево. Не забывайте о своих обещаниях.

Дородная фигура стала удаляться, затем свернула на главную улицу Бэркстауна и исчезла из виду. Том смотрел ей вслед, потом повернулся, пошел в другую сторону и дошел до «Лесовика». «Лесовик» был открыт, но Том не завернул туда. Он и без того уже был как пьяный, голова шла кругом, и сердце полнилось странной смесью боли, страха и радости. Радости? Это еще с какой стати? Может, ему просто польстило такое удивительное внимание? Он твердил себе: Розанов просто сумасшедший, это ничего не значит, это не настоящее, я ни во что не ввязался! Он миновал паб, дошел до самого железнодорожного переезда и посмотрел на проходящий поезд. Затем повернул назад.

Том пошел домой, на Траванкор-авеню. Он перешел мост восемнадцатого века, достиг Полумесяца и с середины полукруга увидел, что на другом конце улицы его ждет Скарлет-Тейлор. Когда Том проходил мимо номера 29, жилища старших Осморов, Робин Осмор и его жена как раз глядели из высокого окна красивой гостиной первого этажа.

— Вон Том Маккефри идет, — сказал Робин, — Какой красивый мальчик вырос.

Миссис Осмор ничего не сказала. Ее раздражала манера всех подряд, в том числе ее мужа, хвалить Тома, как будто его по всеобщему согласию назначили каким-то героем. Он ничуть не красивей Грегори и далеко не так умен. Она страдала из-за отъезда Грегори и не могла оправиться после его неблагоразумной женитьбы на дочери этой нахалки Джудит Крэкстон. Ну почему же Грег не женился на Антее Исткот, как тысячу раз уговаривала его миссис Осмор, едва ли не с тех пор, как они вместе играли в детском саду Полумесяца? Еще ее обидело, что Грег пустил Тома к себе в дом, не поставив ее в известность (она услышала об этом в Купальнях). Она была уверена, что Том, такой беспечный и неаккуратный, обязательно что-нибудь серьезно попортит в доме, может, даже спалит его. Или, чего доброго, будет носить одежду Грега. Добром это не кончится.


Эмма, полный мрачных предчувствий и любопытства, пошел в сторону Полумесяца, поскольку этой дорогой должен был возвращаться Том, и по пути размышлял о таинственной природе физической любви. Что составляет ее? Почему она совершенно не похожа ни на что другое? Внезапно весь мир переориентируется, расположившись вокруг одной сверкающей точки, а все остальное оказывается в тени. Преображение телесного существа, тончайшая электрическая чувствительность нервов, нежное, ожидающее чувство, испытываемое кожей. Вездесущее призрачное ощущение касания. Зоркость сердца. Абсолютная потребность в присутствии любимого существа, категорический императив, одержимость. Жгучий огонь, расширяющееся солнце, красота всего сущего. Определенность, а с ней — великое, печальное, холодное знание о грядущей перемене и распаде. Эмма никогда особенно не умел справляться с собственными сильными чувствами, он был наполовину исполнен решимости не любить Тома, совсем не любить, поскольку еще не был влюблен. Тогда, в постели, он тоже лежал в объятиях ангельских крыльев, и Том со столь восхитительной доверчивостью уснул у него на руках, он лежал, держа Тома в объятиях, чувствуя себя заступником, подобным Богу, и столь же всемогущим, когда желание милосердно растворилось в облаке горя, и уже тогда он холодно планировал, как будет уменьшать это событие, снижать его, ликвидировать, чтобы оно больше не было частью его жизни, чтобы стало мелким и незначительным. Он мрачно наблюдал некое совершенно новое счастье, нечто, созданное ex nihilo[96], которое пришло к нему и коснулось его перстом. А когда этим самым утром Том обнял его за шею и воскликнул: «Я тебя люблю!», Эмма ощутил радостное «дуновение бесконечности», которое сопутствует каждой настоящей любви. Но это не годится. Он знал, насколько импульсивен Том, как скор на проявления добрых чувств и как мало могут значить эти проявления. Том был возлюбленным всего мира — постоянно раскрывал теплые объятия вещам и людям. В любом случае Том был создан, чтобы наслаждаться женщинами и быть для них наслаждением. Может, мне лучше съездить в Брюссель к матери, подумал Эмма. Но знал, что не поедет.


— Что было? — спросил Эмма. — Чего он хотел?

— Он хочет, чтобы я женился на его внучке.

— Что?! Да нет. Ты шутишь.

— Честно! Он хочет сбыть ее с рук, выдать замуж и для этого выбрал меня! Правда, безумие какое-то, нелепость?

Том засмеялся и, продолжая смеяться, взял друга за руку и повел его обратно в сторону Траванкор-авеню.

Эмма отстранился.

— Но как же… Значит, ты с ней знаком?

— Нет! Я ее в глаза не видел! По-моему, она вообще здесь никогда не была, она жила в Америке.

— Он, должно быть, не в себе.

— Он сошел с ума, рехнулся, съехал с катушек! И подумай, обратился ко мне!

— Ты, конечно, его вежливо послал.

— Нет. Я согласился! Брак устроен! Осталось только с ней познакомиться! Она в Эннистоне…

— Том…

— Он гарантирует ее девственность, ей семнадцать лет, он обещал дать нам денег, мы купим дом на Полумесяце…

— Что ты несешь, черт бы тебя побрал?

— Не злись. Да ты, кажется, ревнуешь!

Это обвинение, независимо от его серьезности, взбесило Скарлет-Тейлора.

— Мне неприятен твой омерзительно вульгарный тон!

— Ну только не кидайся на меня, это же не моя затея.

— Но конечно же, ты ему сказал, что это безумный, невозможный план…

— Я пытался, но он не слушал. Он сказал, что браки иногда устраиваются по договоренности и он пытается устроить этот брак. Он сказал, что я должен пойти с ней повидаться, а он ее предупредит о моем приходе. Он думает, что может управлять людьми. Он на самом деле может управлять людьми.

— Он не может тебя заставить жениться на его внучке!

— Не может? Посмотрим. Я согласился попробовать.

— Согласился?! Согласился на такое абсурдное… такое… нелепое… аморальное…

— Не вижу, что тут аморального.

— Он с тобой играет.

— Я тебя уверяю, он был совершенно серьезен.

— Я хочу сказать, нельзя так делать, такие вещи не делаются, джентльмен не может…

— Почему нет, на что ты намекаешь? И вообще, может быть, я не джентльмен.

— Если ты не джентльмен, я больше не желаю с тобой общаться. И ты не должен был мне об этом рассказывать.

— А ты не должен был спрашивать!

— Верно. Я не должен был спрашивать.

— Тогда не придирайся! Слушай, я просто согласился с ней повидаться. Может, он и серьезно относится к этой затее, а я нет.

— Ты несерьезно относишься к этой затее?

— Ты так завелся, когда я сказал, что согласился, а теперь заводишься, когда я говорю, что согласился понарошку!

— Ты его обманываешь, ты ему соврал!

— Так теперь ты на его стороне?

— Я уезжаю в Лондон!

Эмма покраснел, остановился и всерьез топнул ногой.

— Ну, Эмма, хватит, нам нельзя из-за этого ссориться, я просто согласился на нее посмотреть. Почему бы нет? Я решил, что это будет забавно.

— Забавно?!

— А почему нет? Ладно тебе, пошли, будешь еще тут стоять и злиться.

Они пошли дальше.

— Ты должен был прямо и недвусмысленно отказаться.

— Почему?

— Потому что ты не намерен жениться на семнадцатилетней девушке, которую никогда в жизни не видел. Подумай о ней.

— Не могу, я ее совершенно не знаю…

— Как она к этому отнесется? Ты ее только расстроишь, сам расстроишься, выйдет ужасная, неловкая, болезненная путаница, жуткая каша с моральной точки зрения, омерзительная, гадкая. Как можно быть таким безумным, безответственным идиотом!

— Я всегда могу сказать, что передумал. И вообще, я же еще ничего не сделал.

— И слава богу, что не сделал. Ты напишешь ему, что договоренность отменяется?

— Не думаю. Во всяком случае, пока нет. Я хочу с ней встретиться. Почему бы нет?

— Я же тебе сказал, почему нет.

— Мне любопытно. Неужели тебе было бы не любопытно? Давай сходим, посмотрим на нее вместе. Только не сердись. Я очень расстраиваюсь, когда ты сердишься, пугаюсь, а я не люблю пугаться и расстраиваться.

— Не впутывай меня. И потом, когда чертовски пожалеешь, что меня не послушал, не рассчитывай на мою помощь!

— Конечно, я буду рассчитывать на твою помощь! Успокойся. Что ты так завелся?

Но Тома задела вспышка Эммы, в том числе и потому, что он прекрасно сознавал правоту друга. Действительно, может выйти неприятная история; он предпочитал не воображать деталей. Но он знал, что попался: любопытство, тщеславие, безумное ощущение приключения, чувство рока влекли его вперед. Словно его ценность изменилась и Джон Роберт сделал его новым человеком. Как он мог, коснувшись семнадцатилетней девушки, пусть мысленно, пусть ненадолго, пообещать, как требовал Джон Роберт (а пообещать пришлось бы), никогда ее не видеть? Одного этого запрета довольно было бы, чтобы поймать его на крючок. Отказавшись, Том никогда бы уже не стал прежним. Заработала некая жутковатая магия. Может, он и вправду пожалеет об этой попытке, но если бы отказался, жалел бы сильнее, горше. Отказавшись, он потерял бы Розанова: Розанова, который еще сегодня утром его нимало не волновал, Розанова, без которого всю жизнь прекрасно обходился и который теперь стал для него чем-то насущным. Том уже не был свободен и, может быть, уже не был невинен: он уже не был счастлив.

— И он тебе велел никому не говорить, — сказал Эмма.

— Да.

— Ты негодяй.

— Ты же не расскажешь. Это все равно что говорить с самим собой или с Господом Богом. Слушай, давай помиримся, давай споем, давай споем тот немецкий канон, которому ты меня научил. Я начну.

Том тихо запел:

Alles shweiget. Nachtigallen Locken mit süssen Melodien Tränen ins Auge Sehnsucht ins Herz[97].

Когда он дошел до конца и начал снова, Эмма присоединился к нему — не в полный голос, но высоким, ясным, чистым шепотом. К тому времени, как они свернули на Траванкор-авеню, может, у них на глаза и не навернулись слезы, но в сердца вселилась мрачная тоска.