"Мастер Джорджи" - читать интересную книгу автора (Бейнбридж Берил)

Пластинка четвертая. Август 1854 г. Концерт в Варне


Места тут дивные, но все вокруг болеют, понять не мо­гу отчего. Может быть, от этой бездны ягод, собирай сколько хочешь — вишня, клубника растут за палатка­ми без всякого призора. Я в жизни себя не чувствовала такой здоровой.

Джорджи, как сюда приехали, поручил доктору Поттеру купить для меня пони. Он беленький весь, и на крупе черная полоса; если пугается, на лбу бьется си­няя жилка. Понятливые животные совсем как дети. Я его глажу, а шкура под рукой нежная, просто бархат...

Джорджи меня еще ни разу не видал в седле, все ему некогда, но вчера пообещал, что мы вместе поедем в горы над озером. Уже нам через час отправляться, и тут он исчез. Оказался, конечно, в своей лазаретной палат­ке, сидит проверяет лекарства, все заносит в гроссбух. Помощника у него нет, и он вечно мучается, столько разных отчетов приходится писать по начальству. Мог бы сказать, как, мол, обидно, что он со мною не выбе­рется, но нет, не сказал.

Только кинул через плечо: «Ты иди, Миртл. Мне ни­как нельзя отлучиться».

Доктор Поттер — тот бы со мной поехал, если б я его взяла, хотя наездник из него никакой, и вообще он не любит шевелиться. Я очень люблю доктора Поттера, но он вечно погружен в свои мысли, и, когда его из них вырвешь, он неважный собеседник. Вечно приво­дит цитаты о смерти, сперва пробормочет на мертвом языке, потом старательно переводит, а это может ведь и надоесть. То есть не то чтобы сами слова неинтерес­ны, почему, сидели бы мы в гостиной между дураков, я бы первая его посчитала умнейшим человеком. Но здесь, когда кругом без конца умирают люди, эти от­сылки к древним побоищам раздражают, вот и все. По-моему, он удирает в прошлое от страха перед действи­тельностью.

— Со мной согласилась поехать миссис Ярдли, — я ему сказала. — Да вы же и не любите жары.

— Разумеется, разумеется, — поддакнул он, хоть вид был расстроенный.

Солнце в то утро было особенно злое, и я попроси­ла у него цилиндр — чтобы подсластить пилюлю. Это подействовало. «Бери, бери, дитя мое», — крикнул он, сдирая с головы свою шляпу. Я, конечно, не собиралась в ней красоваться дольше, чем он будет добираться до палатки.

Миссис Ярдли и ее полковник стоят в городе, но все дни проводят в лагере. Я начинаю к ней привы­кать. Иногда она, правда, может и выругаться, особен­но когда укусит комар. Вся в укусах — один даже на кончике носа, — она все равно не теряет веселости. Она выступала на сцене в живых картинах и не делает из этого тайны и характера своих отношений с пол­ковником тоже не скрывает. Думаю, она не догадывается, как много между нами общего, хотя из-за того происшествия с глупым Нотоном несколько раз под­ступалась ко мне с не совсем скромными расспроса­ми. Покамест я с нею не откровенничаю, но если мы сойдемся поближе...

Обе мы стараемся не терять присутствия духа и со­гласны в том, что кое-кому из наших «леди» стоило бы поучиться мужеству у жен и спутниц простых солдат, которых вдобавок дергают за подол орущие дети. Я вот все говорю мастеру... все говорю Джорджи... что глупо расспрашивать простого солдата про понос, ведь для того, кто вырос на тухлятине, это дело привычное. Я напомнила ему, как миссис О'Горман рассказывала про сестрину семью в Ливерпуле: они в речном устье, в иле, нашли давно утонувшего поросенка, принесли до­мой и чуть не сырым умяли. Итог — как сказал бы док­тор Поттер, — хоть раз в жизни наелись досыта.

Не успели мы взобраться в горы, миссис Ярдли при­нялась выведывать; думаю, за этим стоял полковник, он же знает здешние сплетни.

— Мисс Харди, — она говорит, — я вот слыхала, этот ваш Нотон слег, едва вернулся домой. Видно, слух про его подвиги прежде его туда дошел. А тут еще де­нежные заботы, знаете, он же совсем запустил дело.

— Я не так уж близко с ним знакома, — я говорю. — Но мне грустно это слышать. Без денег жить несладко.

— А я думала, вы с ним по Ливерпулю знакомы, — она говорит.

— Вовсе нет. Мы познакомились на борту парохо­да... а потом снова в Константинополе. Он любезно мне помог вернуться в гостиницу, когда мне стало дур­но на улице.

— Из-за жары, — она говорит: опять выведывает.

— Вовсе нет. Это из-за собак...

— Ах да, — сдавленный вскрик, — мне Беатрис гово­рила. Они вас чуть не растерзали...

— Да нет же, совсем не то, — сказала я. — Щеночка м-м... моего брата детей разорвали у меня на глазах. — От одного упоминания о моих душеньках у меня на­вернулись слезы.

— Какой ужас! — простонала миссис Ярдли, и при­том, кажется, искренне.

Мы проходили по-над рекой, там женщины стира­ли, руки у них были темные от загара. Тут же поставщики-болгары, снабжавшие лагерь мясом, разделывали забитую овцу и швыряли кровавые кишки в воду. Жен­щины колотили вальками, перекрикивались, хохота­ли. Рядом лежал ничком и закидывал ведро мальчонка. Полное, оно стало ему не в подъем. Он его наклонил, расплескал, припал губами к краю, жадно хлебнул и, шатаясь, заковылял к палаткам.

— А мне так и вовсе детей не надо, — сказала миссис Ярдли. — Оно и к лучшему, раз уж я не беременею.

— И Беатрис тоже, — выпалила я. — И не то чтобы доктор Поттер не старался.

Тут обе мы фыркнули, замечание-то было скольз­кое, и в разговоре с женщиной иного сорта, чем моя спутница, я бы никогда себе его не позволила.

При мысли об этих интимных вещах в голове у ме­ня встали картины: Джорджи меня забирает из школы в Саутпорте, по дороге домой я вишу у него на руке; Джорджи сопровождает Энни в сторону доков на ужин в гостинице, а я плетусь сзади, и только-только про­клюнулся месяц, позажигали на пароходах огни, и сердце мне так стискивает чистая радость, что я заку­сываю губу, чтобы громко не закричать. Ну, не такая уж чистая...

— У-у, ч-черт, чтоб тебя... — взвизгнула миссис Ярд­ли и яростно хлопнула себя по шее.

Я ей посоветовала ногтем прочертить крест по уку­су. Джорджи говорит, злость тогда сразу пройдет. Мной насекомые брезгают. Видно, в детстве так поискусали, что теперь во мне противоядие выработалось.

Скоро тропа вошла прямо в лес, и весь он сладко ка­чался от птичьего пенья, от пчелиного гуда. Миссис Ярдли сказала, что тут вроде как в церкви, даже лучше, на коленки не надо плюхаться...

Я ведь только на похоронах мистера Харди в пер­вый раз и была в церкви вместе с мастером... вместе с Джорджи... хотя сидела в другом приделе и дальше на двенадцать рядов. Лолли мне дала напрокат свою шляпку. Миссис Харди сидела между Беатрис и тем господином, в которого стрелял лорд Кардиган. Ни у кого плечи не дергались от слез, у одного Джорджи, хотя, если правду сказать, ни на чьи я больше плечи и не смотрела. Миссис Харди держала в руке платок, но ни разу им не воспользовалась. Некоторые плачут ведь про себя, а по-моему — разве так выплачешься...

— И почему они находят меня такой сладкой? — жа­ловалась миссис Ярдли, отмахиваясь от комаров, а те так и роились над ее головой.

Дружка за дружкой, след в след мы миновали двух полуголых молодых людей в крапчатой тени, один си­дел прислонясь спиной к дереву, другой растянулся ря­дом, заслонил лицо руками и мел светлыми волосами землю. Оба лениво напевали, и над ними, свисая с веток, болтались красные куртки. Заслыша мягкий пере­стук лошадиных копыт, тот, который сидел, открыл глаза и учтиво поклонился; такой румяный, со вздер­нутым носом деревенский парнишка, а на коленях — целая груда вишни.

Как вышли из лесу, мы сразу стали забирать кверху. Миссис Ярдли, скребя щеку, спросила, чего бы мне сей­час хотелось. По кислому тону ясно было, что она вдруг вспомнила десятки способов более удачно про­вести время.

— Чего? Да того же, что и есть, — ответила я. — Все­гда надо довольствоваться настоящим... другого нам не дано.

Только это неправда была; я так хотела, чтобы ря­дом был Джорджи.

Скоро деревья расступились, и мы увидели белую мазанку подле небольшого виноградника. Я была за то, чтобы сделать крюк, не подходить слишком близ­ко. «Там, уж наверное, собаки», — предупредила я. Мис­сис Ярдли будто и не слышала, беззаботно трусила дальше.

Ну и конечно, нескольких минут не прошло, воздух задрожал от грозного, страшного воя; лошадь миссис Ярдли стала как вкопанная. Зверь ростом с теленка, весь тощий, выбежал из-за угла мазанки и ринулся к нам, а следом трусило существо поменьше, сплошь черное и на трех лапах.

— Не шевелитесь, — приказала я миссис Ярдли, хоть от скрежета когтей по каменной тропе и свире­пого лая, надрывавшего сияющий день, она и так ока­менела в седле. Слава богу, лошади стояли смирно — привыкли, видно, к таким передрягам. Не добежав до нас метров шести, собаки, болтая языками, останови­лись. Я сосредоточилась на той, что крупней, и прину­дила себя смотреть в ненавистные глаза; взвыв, она улеглась и прижала уши к узкой костлявой морде. Мис­сис Ярдли постанывала, но неопасно — негромко.

Так, показалось нам, прошли долгие часы, но вот из виноградника вышел кривоногий мужчина и свистнул собакам. Приблизясь, он знаками подозвал нас к себе. Нас провели на задний двор, а там сидела в пыли на корточках женщина и месила тесто. Кривоногий, кла­няясь, заставил нас спешиться и жестами пригласил к шаткому столу. С полдюжины ребятишек, некоторые ползунки, как бы чудом возникли из воздуха и стали нас дергать за платья.

Миссис Ярдли вся дрожала; на щеке у нее исходил кровью укус.

— Простите меня, — говорит, — что вас не послу­шала.

— Вы лучше подумайте, что бы такое им дать, — я говорю. — Деньги у вас есть?

— Деньги, — она говорит. — Но при чем тут деньги?

— Надо отплатить за гостеприимство, — я говорю раздражаясь. — Даром в этом мире ничто не дается.

Кривоногий поставил перед нами две такие ма­ленькие миски и кувшин молока. Дети путались у него под ногами, он их распихал, и, волнуясь и гомоня, как цыплята, они разбежались по углам двора.

— Свинья, — крикнула я, изо всех сил стараясь улы­баться. И кажется, поняла, почему у меньшей собаки не хватает лапки.

Миссис Ярдли смотрела в кувшин, на плавающих в молоке насекомых.

— Нет, вы пейте, — сказала я. — Не то вам принесут что и похуже.

— Эти хоть уже не кусаются, — сказала она и храб­ро глотнула.

Женщина бросила круг теста на плоский камень; ткнула пальцем на солнце, потом похлопала себя по животу — так она объясняла, что хлеб будет вкусный, когда испечется. Она подняла руку, халат отпахнулся, а под ним — припавший к соску младенчик, и на голове торчат смолисто-черные волоски.

— Подумайте, — понукала я миссис Ярдли, — что бы такое им дать.

У самой у меня ничего не было, только за рукавом носовой платок, его Джорджи обронил; а у нее был шелковый шарф на шее.

И вдруг непонятный звук, вроде хихиканья, раздал­ся совсем близко, из-за стены виноградника. Кривоно­гий вразвалку туда двинулся, скоро вернулся, неся на руках брыкающуюся козу, и швырнул ее на стол. Из уг­лов прихлынули дети.

— Если он при нас станет ей резать горло, — пообе­щала миссис Ярдли, — я кричать буду.

У козы была голова как у аристократки, золотистые глаза; передние ноги дрожали. Женщина оставила тес­то и подбежала к козе. Та жалобно проблеяла и объяг­нилась. Миссис Ярдли отскочила, разинув рот в молоч­ной бахроме. Женщина счистила с головки новорож­денного сорочковую слизь, подула ему в ноздри, потом взяла его на руки. Крошечный кулачок высунул­ся из-за халата и покачивался рядом с копытцем. Она пересекла двор и плюхнула козленочка на солнцепеке, рядом с поднимающимся хлебом.

Миссис Ярдли отдала свой шарф. Сказала, что это подарок полковника, но господь с ним совсем, лишь бы поскорее смыться подобру-поздорову. Она уже не дро­жала и, кажется, вполне оправилась после своего пере­пуга из-за собак. Я думаю, рождение возвышает душу, кто бы ни родился; жизнь во всех видах так удивительна.

Час или больше мы упорно взбирались к высокой лесистой гряде, которая синевато пушилась под блед­ным небом. Миссис Ярдли сообщила, что над нами кружит большая птица, только она не разберет, орел или нет. Тут я ей была не помощница; я выросла в горо­де и могла с уверенностью опознать одну-единственную птицу, и это был голубь. Вдобавок я чуть не ослеп­ла от солнца и жалела уже, что не захватила с собой ци­линдр доктора Поттера.

— Гарри, — миссис Ярдли отнеслась таким образом о своем полковнике, — просто обожает птиц. Он их стреляет в Норфолке.

Ей хотелось о нем поговорить, и она говорила, до­вольно долго говорила. Она впервые его встретила пять лет назад, на улице, где живет ее портниха. Он приподнял картуз, когда она проходила мимо, потом она оглянулась — а он стоит и смотрит ей вслед. «По­том, через неделю, — рассказывала она, — вдруг встре­чаю его опять, в гостях у одной моей знакомой. Мы почти ни словом не обменялись, но как друг на друга посмотрим, аж руки трясутся...» Она умолкла и глянула на меня искоса пустым голубым глазом — проверить произведенное впечатление.

— Как романтично, — сказала я из вежливости.

— Он пошел меня провожать, но мы друг к другу пальцем не притронулись... ну, тогда. Только смотрим друг на друга и не можем наглядеться... а наутро он приходит и говорит: «Это судьба». Так у нас с ним и на­чалось.

Я молчала, не в состоянии придумать достойного ответа. Я ей ни на секунду не поверила — то есть на­счет того, что они пальцем друг к другу не притрону­лись в тот первый вечер. И почему это женщинам все­гда хочется подчеркнуть проволочку? Или от сомне­ний прелюбодеяние делается менее грешным?

— Он, по-моему, из себя такой душка, — продолжа­ла она. — Эти его шатеновые волосы, а борода.... Вы ведь заметили его роскошную бороду, дивный цвет...

— Да, заметила...

— Ну, а эти карие глаза... этот огонек... его просто нельзя же не разглядеть...

— Я, к сожалению, близорука, — сказала я.

Помимо внешности полковника миссис Ярдли це­нила то, что он считал ее себе равной во всем, кроме физической выносливости. «В конце концов, мы слабее мужчин, — объявила она, — и к чему притворяться».

— Иных мужчин, — уточнила я.

— Мы с ним говорим часами не умолкая. И мне ни­когда не наскучит. Как удивительно, правда?

— Очень, — сказала я. Доктор Поттер считает, что язык нам дан для того, чтобы скрывать свои мысли, но это я оставила при себе. Джорджи не очень-то любит разговаривать, во всяком случае не со мной. И вовсе мне незачем быть ему равной — не приведи бог вдруг еще придурь в нем углядеть.

На прошлой неделе полковник праздновал свой сорокалетний юбилей. Ужинали в самом шикарном ресторане во всей Варне. Гарри, бедненький, выпил лишнего, денщику пришлось подсаживать его в седло...

Спохватившись, что говорит только о себе, — чер­ты мои не выражали того воодушевления, на какое она рассчитывала, — она спросила, не приближается ли, кстати, день моего рожденья.

— Нет, — сказала я. — Я даже не знаю в точности, сколько мне лет. Может быть, девятнадцать... но дата неизвестна.

— Ох ты, батюшки, — она даже задохнулась, — но почему же?

— Мое прошлое окутано тайной.

— Ох ты, батюшки. — И тут она смолкла.

Мы с собой захватили хлеба и фруктов и, добрав­шись до верху, под легкий шепот ветра спешились и уселись в траве. Под нами был изгиб Галатского мыса, и палатки третьей дивизии, как крылья бабочек, трепе­тали у линии скал. Крошечных солдатиков муштрова­ли над глянцевым морем. Уильям Риммер, по слухам, стоит в этом лагере, хотя они с Джорджи пока не вида­лись. Когда бы ни приходил в дом в Ежевичном проул­ке, он смотрел сквозь меня, а Джорджи из-за него всю ночь не ложился. Миссис О'Горман меня порола, чтоб избавить от страсти, но это не помогло. Как ненавиде­ла я Уильяма Риммера, так по сей день ненавижу.

— Я не ради любопытства спрашиваю, — сказала миссис Ярдли (а что же тогда, интересно, называется любопытством?), — но у вас часто бывает грустный вид. Это из-за вашего прошлого... или из-за той исто­рии в Константинополе?

— Ни то ни другое, — сказала я. — Просто у меня грустное лицо. Внешность у меня такая. А в душе, уве­ряю вас, я совершенно счастлива.

Она мне начинала надоедать, и я притворилась, будто прикорнула на солнышке.

На возвратном пути мы подальше уклонились от домика с виноградником. Так было куда дольше, но миссис Ярдли клялась, что лучше ей пройти по болоту, кишащему змеями, чем снова увидеть этих жутких со­бак «Младенчик этот кошмарный, волосы, как иглы у ежа. Козочка эта новорожденная, вся от слизи мокрая... Молоко, как прогорклый сыр...»

Наконец-то мы вышли на ту тропу, что вела к лесу над озером. Было уже за полдень, и мы пустили лоша­дей в галоп, чтобы поскорей спрятаться от солнцепека. Вот впереди в листве мелькнули красные куртки. Оди­нокий луч пробивал крону и дрожащим серебром очерчивал контур мужчины посередине тропы. При нашем приближении он не сделал попытки сойти с до­роги, и нам пришлось осадить лошадей. Он стоял об­хватив себя руками, как будто замерз, и смотрел мимо нас. Я извернулась в седле и посмотрела по направле­нию этого окаменелого взгляда. Деревенский парниш­ка по-прежнему сидел привалясь к дереву, только ру­мянец сполз с щек и кожа пошла пятнами, как мясо, когда залежится на прилавке. Вишни он не доел; мухи роились вокруг пальцев, жужжали у рта.

Есть в смерти однообразие, от которого притупля­ются чувства — оно и к лучшему, иначе пришлось бы без толку выть с утра до ночи. Вот почему Джорджи иногда кажется таким безучастным. Если вечно во­зишься с умирающими, надо отупеть, иначе ты спя­тишь.

Солдат к нам не подошел, не заговорил. Они с мерт­вецом уставились друг на друга. Мы сказали, что пришлем людей, чтоб отнесли тело в лагерь. Он как не слышал, стоял, ежился, стискивал сам себя руками. Миссис Ярдли сдернула куртку с дерева и укрыла от взглядов это сизое лицо. И ничто не изменилось; так же пели птицы; так же они смотрели.

Потом, когда мы отъехали, миссис Ярдли всплак­нула. А я вспомнила сказку, которую читала когда-то, про одного монаха, который каждый вечер слушал, как поет соловей. И попросил он у аббата, чтоб отпус­тил его поискать эту птицу, а тот ему ответил, что смертному не дано слушать вблизи голос Божий. И вот как-то ночью выскользнул монах из своей ке­льи, пошел в лес и час целый упивался дивными звука­ми. А когда вернулся, оказалось, что пятьдесят лет про­неслось, пока его не было, и только один из всей бра­тии мог его узнать, а остальные все лежали в земле, и над ними плескались старые тополя. Я хотела было рассказать эту сказку миссис Ярдли, чтоб ее отвлечь, но вдруг совсем запуталась. Непонятно — от радости годы промелькнули так незаметно, или монах был на­казан за ослушанье?

Когда мы вышли из лесу, я уже и сама плакала, пото­му что прогнала того монаха и вставила в сказку себя, и пятьдесят лет промчалось с тех пор, как мы утром вышли из лагеря. Я глянула вниз, увидела блеск озера, трепет белых палаток и представила себе, какая бы горькая пошла жизнь, если бы кто-то другой, не Джор­джи, уцелел, чтобы вспомнить меня. Потом я вообра­зила, что вот он старый, седой, а я молодая по-прежне­му, и вся моя к нему любовь пропадает понапрасну, как те вишни на коленях у мертвого солдатика.

Доктор Поттер еще за два дня узнал, что группа артис­тов, составленная из людей стрелковой бригады, сто­явшей на Галатском мысу, вот-вот наведается к нам в лагерь. Сочли, что надо поднять наш дух, потому что холера свирепствовала, а дата отправки в Крым все не называлась. Что именно предложат нам в качестве раз­влечения, оставалось неизвестным, но был такой слух, что среди прочих выступят двое солдат, которые прежде принадлежали к одной цирковой труппе из Парижа. Вбитые на расстоянии один от другого два мощных столба и туго натянутая между них проволока раззадоривали надежды.

В тот вечер, прознав о предстоящем удовольствии, несколько французских офицеров ворвались в лагерь и учинили нападение на доктора Поттера. Он, по его словам, крепко спал в своей палатке, как вдруг кто-то стал дико ее трясти. Доктор Поттер поднялся со свое­го матраса и осведомился о причине безобразия. Из невнятного ответа он заключил только, что ему пред­лагают сматываться, мол, он не один и не валяться же ему тут до утра. В полном недоумении он вышел в по­ле, а непрошеные гости ринулись под его кров, не ска­зав даже «Разрешите», и стали вышвыривать доктор­ские манатки во тьму. Кто-то ошибкой ли или со зла донес этим французам, что палатка служит борделем. Доктор Поттер, в ночной рубашке, требовал извине­ний, но не дождался. И это особенно его огорчило, он-то всегда считал, что французы культурнее англи­чан. В довершение всех бед один офицер попытался его облобызать.

На другое утро я помогала ходить за осиротелыми детьми, их набралось уже двадцать или около того, пя­теро совсем сосунки. Половина — настоящие сиротки, у этих родители оба умерли, остальных отцы не при­знали и побросали матери. Хлопочут о возвращении их в Англию, но покуда их не на чем отправить. Мне с ними тяжело; что угодно, самая черная работа — и то лучше. Нелегко любить чужих детей, таких страшнень­ких тем более и заморышей. Слава богу, за ними чаще ходит добрая женщина, жена одного сержанта, у кото­рой оба ее ребеночка умерли недавно горячкой. Я див­люсь ее мужеству. Она говорит, что ей сладко вообра­жать, будто эти бедняжки — ее родные дети, и мне то же советует. Она мне добра желает, и я не подаю вида, но при одной мысли сердце у меня так и обмирает от ужаса.

Вечером один малыш подполз слишком близко к огню и обжег ручку. Я понесла его к Джорджи, но толь­ко заглянула к нему в лазаретную палатку, он на меня руками замахал. Он был с доктором Холлом, начальни­ком медицинской службы экспедиционных войск, ко­торый прибыл из Варны. Сержантская жена смазала ручку бараньим жиром и укачала малыша.

Появился Джорджи с убитым видом. Сказал, что доктор Холл тиран, не умеет вести себя с людьми. Тре­бует слишком многого и все сразу. Ночью умерли де­вять человек, двое всего за час до прибытия начальства, вот Джорджи и не успел составить этот их отчет. И док­тор Холл — при людях — объявил, что он негодный ра­ботник Еще он дико ярился из-за того, что большинст­во санитаров пьяны. Орал, что Джорджи обязан изле­чить их от предрассудка, будто хмель отгоняет холеру.

Доктор Поттер говорил, что Джорджи следовало постоять за себя, чтобы какой-то Холл и думать не смел на него наскакивать. «Вам надо было защищать­ся», — доказывал он.

— Я пытался, — сказал Джорджи, — но он меня пе­рекричал.

— Какая низость. — Доктор Поттер даже задохнул­ся. — Вы же работаете за пятерых.

И тут Джорджи, такой уж он человек, вдруг совер­шенно переменил свое суждение, сказал, что Холл ра­ботает за десятерых, и ни за какие сокровища Индии он бы с ним не поменялся. И потом почтительно про­водил начальство за лагерь, аж до грязной дороги.

Когда он вернулся, доктор Поттер предложил ему часок вздремнуть. Сперва Джорджи сказал, что об этом не может быть и речи, — а ведь он всю ночь не прилег и глаза у него слипались. Пока он мешкал, я сунулась было к нему в палатку, но он меня оттолкнул, пробор­мотав, что хочет побыть один. Все, наверное, из-за мо­их месячных. Он этих вещей не выносит, хоть он же доктор и к крови привык А через пять минут к нему преспокойно вошел доктор Поттер, я услышала их го­лоса. Я, в общем, могу понять, почему Джорджи пред­почитает мужское общество, мужчины ведь так боятся нас, женщин, но иногда мне хочется даже, чтобы он за­болел. Вот бы тогда я за ним ходила.

Артисты пришли в лагерь днем, они шагали сле­дом за запряженной волами арбой, а на ней высоко качались расписные декорации и музыкальные инст­рументы. Я была у ручья, полоскала белье, когда они проходили. Вообще у нас есть вроде как слуга, маль­чишка-грек, Джорджи его нанял в Скутари, ему и полагается исполнять такую работу, но у него, кажется, есть женщина на другом конце лагеря, и его не докли­чешься. Доктор Поттер говорит, надо гнать такого взашей; но Джорджи, по своей доброте, и слышать про это не хочет. Да и что мне стоит постирать; выпо­лоскать грязь с его рубашки — мне ведь одно удоволь­ствие.

В тот вечер он объявил, что мы будем ужинать вме­сте, это у него манера такая извиняться за грубость. Во­обще-то он не очень любит со мной есть, все потому, что я не умею сдерживать свой аппетит. В пансионе, куда меня отослали, меня научили держать нож и вил­ку, но того, что он называет застольными манерами, привить так и не смогли. Дома, если меня приглашают обедать вместе с ним и Энни, он требует, чтобы я под­крепилась заранее; я не умею слегка поклевывать еду на тарелке, из-за того, наверное, что мне так ее не хва­тало когда-то. Здесь-то мы, слава богу, едим из миски, ложкой, и надо скорей-скорей все заглотать, не то му­хи понасядут.

Миссис Ярдли со своим полковником «ужинали» с нами, они из-за концерта остались в лагере. Еду они принесли с собой, у нас на этот счет негусто, при­шлось затянуть пояса. Поставщики все реже загляды­вают в лагерь, из-за этой болезни.

Полковник уселся со мною рядом, и не очень-то это было весело: у него препротивная привычка лягать коленом соседа, кто бы им ни оказался. Они с Джорд­жи обсуждали то, что доктор Холл, вперемешку с руга­нью, говорил про «адскую кашу войны», как он сам вы­ражался. Поскольку с первоначальной целью кампа­нии — помешать русским взять Константин — и без нашей помощи благополучно справились турки, пред­полагалась, он слышал, осада Севастополя.

— Что-то надо же предпринять, — рассуждал пол­ковник. — Мы не можем поджать хвост и воротиться домой после всех этих фанфар и знамен.

— Да, но когда? — спрашивал Джорджи. — В этом году, в будущем...

Доктор Холл считал проволочку прямым следстви­ем распрей в высшем командовании и метаний в пра­вительстве, при том что ни там, ни здесь не знали на­верное, каковы силы русских. Ответственность за сро­ки боевых действий переложили на плечи лорда Раглана, и тот терзался на кишащей тараканами вилле в Варне, обнаружа, что припасы всё истощаются, а лю­ди мрут как мухи.

— И ведь никак нельзя сказать, чтобы он был обеи­ми руками за план кампании, — объявил полковник. — Одну он потерял при Ватерлоо[13].

— Тараканы, — передернулась миссис Ярдли. — Ну ничего, теперь он на своей шкуре почувствует, каково приходится нам грешным.

— Это между нами, — сказал Джорджи, — но со слов доктора Холла я понял, что за этот месяц погибли во­семьсот человек. Он советует нам всем перебраться повыше.

— Где французы, — сказал полковник — Которые тоже, кстати, мрут.

— Dulce bellum inexpertis,[14] — вставил доктор Поттер.

Миссис Ярдли сразу начала кивать с умным видом, и док­тор Поттер воздержался от обычного своего любезного перевода, так что из-за нее мы обе остались в дурах.

Представление началось час спустя. Доктор Поттер отказался нас сопровождать, решив, что слово «кон­церт» предполагает неминучую музыку. Самодельная, сооруженная из ящиков сцена стояла на самом берегу нижнего озера. Освещалась она фонарями, которые свисали с протянутой меж заранее вбитых столбов проволоки, развеивая надежды тех, кто предвкушал ос­трые ощущения от искусства канатоходцев.

Декорации были оригинальные и забавные — складная такая перегородка, расписанная с обеих сторон: на одной изображена внутренность железно­дорожного вагона и даже прорезано окно, а на дру­гой — роскошный портрет королевы Виктории, и у ног ее лев.

В начале концерта совершенно по-новому исполни­ли «В венке из роз она была»[15], притом что «она» была представлена дюжим солдатом; переодетый в женское платье, он хихикал в глубине вагона, на голове — глупый веночек из виноградных листьев, над ушами — гроздья. Второй солдат стоял в проеме окна, пощипывал банджо и пел. Из тьмы ему стоном откликался тамбурин.

Первую и вторую строфу уже сопровождали гром­кие крики и хохот, но когда дошло до слов —


И снова вижу я тот лоб, Но где венок из роз...

(Здесь тот, который на банджо играл, сдернул с «нее» виноградный венец, а взамен водрузил женские панта­лоны.)


И вдовий плат от глаз укрыл Все золото волос; И плачет в грустной тишине... —

последние ноты совершенно потонули в общем лико­вании. Поднялся гвалт такой невообразимый, что пев­цам пришлось снова исполнять все сначала, и зрители подпевали хором, но были другие слова. Когда я по­просила объяснений у миссис Ярдли, она сказала, что у армии своя версия и не кажется ли мне, что оригинал сам напрашивается на double entendre[16].

Я так удивлялась и так задумалась — неужели весь сыр-бор из-за этих панталон, — что двух следующих номеров почти не заметила; сначала была военная песня, потом выступал жонглер, но того зашикали, со­гнали со сцены и закидали его же шариками. Эту гру­бость объясняли, может быть, наши обстоятельства, не знаю; наверно, вдали от дома, бок о бок со смертью че­ловеку хочется, чтобы его услышали.

А потом была еще баллада, которая произвела странное, даже непонятное действие на Джорджи. Называлась она «Спасенный ребенком» и была весь­ма сомнительного свойства — про человека, кото­рый устал от мирской суеты, сидит в церкви и смот­рит на ребенка. Он не может себя заставить молить­ся, так он разочарован во всем, но вот ребенок запел, и пенье его растопило остуженное опытом сердце.

Посреди этого сентиментального красноречия Джорджи вдруг сжал мне руку. Он теперь уже не пьет, так что я даже испугалась. Я не шелохнулась и — ни слова, чтоб его не спугнуть. Он шепнул: «Миртл, бедная моя, ты прости меня».

— За что? — спросила я.

— За все, — он ответил. — Я так мало с тобой бываю.

— Но у тебя же важная работа, Джорджи.

— Это не оправдание, — он сказал, и он приба­вил: — Я к тебе потом приду.

И тогда я стиснула его руку — от любви, вовсе ни в какой не в знак прощенья.

Я так обрадовалась, что рассказать не могу, и в пере­рыве побежала за доктором Поттером, чтобы тоже не сидел один как сыч. Он при свече искал на себе вшей. Он не мог противиться моей веселости, одернул на се­бе одежду и согласился пойти на концерт.

Джорджи подвинулся, давая ему место, и я оказа­лась притиснутой к полковнику, который дул вино прямо из бутылки. Коленкой он дергал еще больше обычного, но что мне за дело?

Прошла приблизительно четверть второго отделе­ния — доктор Поттер от восторга хлопал себя по тол­стым ляжкам, беспечно потягивал вино из полковни­чьей бутылки, — но вот на сцену вышел глотатель огня. Он был в театральной кольчуге, а на груди вышит изрыгающий пламя дракон. Внизу было тесное трико, и в публике стали кричать: «Ах, какие ножки!» В парике черными локонами, нарумяненный, он легко бы со­шел за девушку, если бы не усы, загнутые двумя тугими кончиками. Он выступал в вагоне, там он поджег паклю и положил перед собой на тарелку. «Прошу проще­ния у почтеннейшей публики, — сказал, — но я побалу­юсь легким ужином». Сказал, взял на вилку кусок пакли, сунул в рот и — выдул пламя. Так было два раза, и он сжевал всю паклю, мы, по крайней мере, не видели, чтобы он ее выплевывал. Потом он то же самое проде­лал с сургучом, и багровые капли падали на подборо­док и все горели, горели, это было лучше всего. А по­том пришел помощник, принес мешок с наклейкой «порох» и помог ему снять парик и кольчугу. Мы увиде­ли темные волосы, стройное бледное тело. Порох был самый настоящий; выбрали наобум офицера, он вы­шел на сцену и подтвердил.

Глотатель огня весь сгорбился, вытянул шею, как черепаха, распростер руки и так стоял, будто собрал­ся тащить на себе крест Господень. В каждом кулаке он зажал, нам объявлено было, по луковице. Помощник не спеша открыл мешок, разыграл сценку: он туда за­глядывает, содрогается. Тут глотатель закричал, что он закоченел и чтобы тот поторопился. В ямку между ло­патками был насыпан порох, и так, как вот крестьянин сеет семена, помощник усеял серовато-сизым порош­ком эти простертые руки. А потом повернул глотателя, чтобы мы его видели со спины. В прорезанное ок­но сунули зажженный фитиль. Помощник его взял, поднял, подержал, чтобы все видели, и — медленно — опустил.

Все замерли — слышно было, как лягушки квакают в приозерных камышах. Я украдкой глянула на Джорд­жи. Он весь подался вперед и наморщил лоб.

Порох вспыхнул — толпа охнула; пламя голубым пушком прошелестело по обеим рукам до самых кулаков; пальцы разжались, выпустив дым; и клочья пале­ного лука упали на сцену. Сам он, кажется, не обжегся, но, когда раскланивался, болтал руками, как вот дети, если их по ладошкам отхлещут.

Полковник сказал, это жутко опасный номер. Хо­рошо еще руку не оторвало. Чуть спасовал бы, самую малость поднял голову, и у него загорелись бы волосы. Я повернулась к Джорджи, посмотреть, что он про это думает, но Джорджи не было. Я спросила миссис Ярд­ли, не видала ли она его, и она сказала, что он вдруг убежал, кажется, узнал кого-то.

Под конец вдохновение артистов нас окончатель­но проняло. Кроме глотателя и жонглера, все они, а с ними еще десяток или больше солдат из стрелковой бригады выстроились на сцене по стойке «смирно» и с чувством спели о смерти на войне. Доктор Поттер от­чаянно сморкался — верный знак, что он тронут, и это было необычайно, учитывая его отвращение к музыке. Особенно мальчишка-горнист так жалостно дважды вторил строкам «Над гробом пусть они твердят / Он умер как солдат», что просто обрывалось сердце.

Как странно: мы далеко, на чужбине, и королева Виктория жадно всматривается в мглистую ночь, и дрожат голоса под невидными звездами! А какой страшный у песни смысл, как плотно закутана чувст­вом идея, что грош цена нашей жизни!

Доктор Поттер благодарил меня за то, что его выта­щила. Сказал, что мужчине невредно поплакать. Они с миссис Ярдли качались на ходу. Мы споткнулись о дво­их на дороге. Один еще стонал, другой был уже холод­ный. Полковник поспешил кликнуть носилки; люди явились сразу, но они едва держались на ногах, так были пьяны. «Ночью все кошки серы» — объявил доктор Поттер и уцепился, чтобы не упасть, за миссис Ярдли.

Я их оставила, как только позволила вежливость. В палатке я привела себя в порядок, как могла, протер­ла подмышки и другие, еще более интимные места. По­том задула фонарь и стала ждать. Я сама себе шепта­ла — сейчас придет Джорджи.

Вдруг я испугалась, что от меня пахнет луком, но, видно, это в моих ноздрях застрял запах тех луковиц глотателя.

Долго я ждала. Стихли людские звуки, кваканье ля­гушек снова заполонило ночь. Порой я уплывала куда-то, вот в Чешире, брожу по саду — пузо выпучено, паль­цы кромсают лепестки облетелых роз. И стучат-стучат в ушах Эннины спицы. А то вдруг нависла надо мной миссис Харди и давай добиваться, что я сделала с той тигровой шкурой. Из глаз вылилась капля ртути, но это просто в дырявый холст глянула звезда.

Когда наконец я встала и вылезла из палатки, туман катил по озеру, катил прочь, и через небо протянулись полосы рассвета. Совсем близко мужчина и женщина лежали навзничь в росе, и она широко раскинула вы­вернутые ноги. Они были не мертвые, они спали рази­нув рты и храпели оба. Наклонив котелок доктора Поттера, в него влезла мордой собака.

Джорджи был в лазаретной палатке, он крепко спал на соломенном матрасе рядом с рабочим столом. Рука его была закинута на грудь огнеглотателя, а тот в боль­ничной рубахе, все еще пылая румянами, лежал на го­лой земле рядом с ним. Вблизи я его узнала: это был утиный мальчишка. У него был волдырь на губе, в усах застыл каплями сургуч.

Возле меня больной попросил пить. Попытался приподняться, когтя руками воздух. Не обращая на не­го внимания, я убежала. Он выругался мне вслед.

Когда пробили зорю, я оказалась возле озера, сама не знаю, как туда попала. Алая опушка холмов поблек­ла и растаяла в белом дне. Так стояла я, а сердце глода­ла червем обида. Но сама же я возомнила, что надо только любить, и того довольно, что, если тебя тоже любят, не бывает такой одержимости. Когда страсть взаимна, огонь, глядишь, и сгорит дотла. А чем утра­тить любовь, лучше не знать ее вовсе.

Проплыл по небу журавль, опустился в камышах. Я испугалась, как бы тот ребенок, который на рассто­янии плелся за мастером Джорджи, вдруг не стал на­ступать ему на пятки, требовать к себе вниманья. Я са­ма ведь знала, что не права; Джорджи никогда ничего мне не обещал, не будил ложных надежд, и все же... и все же...

Меня окликнул ГОЛОС:

— Какой волшебный концерт, душечка! Сплошное наслаждение, не правда ли? — и миссис Ярдли, рассы­пая шпильки, с помятым лицом, по траве пробиралась ко мне. С плеском взлетел журавль. И тут я вспомнила, как просил напиться тот больной солдат, меня как что толкнуло в сердце, и я разревелась.

Миссис Ярдли выказала большую отзывчивость. Я сдуру чуть было с ней не разоткровенничалась. Я призналась, верней, я прорыдала хрипло, что люблю Джорджи. От одних этих слов мне полегчало.

— Ну конечно любите — утешала она, похлопывая меня по руке, — это же так естественно.

— Вчера он обещал после концерта прийти ко мне...

— Прийти к вам, — эхом отозвалась она.

— А сам не пришел...

— Но его врачебный долг...

— Ну а я? — я крикнула. — Тут у него нет никакого долга?

— Ну же, ну, — лепетала она, — бедный ребенок — И она меня заключила в объятья, тем мгновенно осу­шив мои слезы, потому что я больше всего ненавижу, когда меня жалеют. Я не «бедный» ребенок, и никогда я им не была, если только строго не связывать это поня­тие с нищетой. У меня так и вертелось на языке, что Джорджи кое-чем мне обязан по части детей, но тут она сказала: «Как бы я хотела иметь брата», и я прику­сила губу. Я и забыла совсем, что она меня считает сес­трою Джорджи.

Когда я вернулась, доктор Поттер уже снова развел огонь, поставил кипятить воду. И пытался молоть каб­луком сапога кофейные зерна.

— Помпи Джонс в лагере, — сказал он притопты­вая. — Они с Джорджем пошли на реку купаться.

— В тот раз, когда нас с миссис Ярдли напугали со­баки, — сказала я, — я видела, как там зерна мололи. У них дробилка такая, с ручкой.

— Да, но у меня ее нет, — отрезал он и еще пуще за­топал.

Я переоделась — для утиного мальчишки, не для Джорджи. Он был выше, чем мне запомнился, и у него округлилось лицо. Черные волосы, мокрые от купанья, курчавились, просыхая. Он подошел прямо ко мне, взял за руку, сказал, что сердечно рад меня видеть. Ни­чуть не робел и не тушевался. В последний раз мы с ним виделись три года назад, на Рождестве, когда я вернулась после того, как из меня делали леди, и вошла в комнату Джорджи, залитую луной.

Концертная труппа позировала перед фотографом, перед тем как отбыть. Готовить пластинки для камеры оказалось трудно, к коллодию липли мухи. Утиный мальчишка был, оказывается, не солдат, а помощник фотографа, которого он встретил в Честере, и тот его чему только не научил. Их сюда послала одна важная газета. В концерт его включили в последнюю минуту, потому что умер от лихорадки назначенный читать монологи цветной сержант. Перед отъездом из Англии он навестил миссис О'Горман; она всплакнула, когда его увидала. Он ее нашел в добром здравии, только вот ноги отказывают, да чего и ждать в такие года.

Джорджи помогал фотографировать, хотя и прене­брегал ради этого своим врачебным долгом. Снимки собирались послать в Англию, дабы публика видела, как приятно проводят время войска. Доктор Поттер ска­зал — вот способ сохранения тени по исчезновении материи, имея в виду, как он мрачно пророчил, что иных из схваченных камерой скоро не будет на свете.

Джорджи пустили в фургон фотографа. Это был странного вида экипаж, сплошь крашенный белой краской и с застекленными окнами по бокам. При вы­садке в Варне он чуть не утонул в грязи.

Утиный мальчишка и Джорджи все утро только и говорили что про плотность раствора, и отличие хи­мического от физического воздействия, и роль темпе­ратуры, и как важна точность выдержки. Собственное снаряжение Джорджи погибло, когда тот корабль загорелся возле Скутари, и доктор Поттер говорил, что эта болтовня с Помпи Джонсом ему с лихвою заменит не­дельный отдых.

Потом я встретила миссис Ярдли. Она седлала коня и плакала. Сказала, что не хочет ничего рассказывать, и сразу стала рассказывать. Она застукала своего пол­ковника: подмигивал жене одного гренадерского ка­питана. Я подумала — и зачем выдавать, что заметила. Подставила бы другую щеку, куда бы было умней.

В полдень артисты отбыли, а утиный мальчишка остался. Он по части времени был сам себе хозяин. Под вечер он меня разыскал; я стояла у палатки докто­ра Поттера, подстригала ему волосы.

— Ну как, Миртл, — спрашивает. — Игра стоила свеч?

Я ответила, что не понимаю вопроса.

— Ну, надо было в леди превращаться? Никаких нет разочарований?

А сам так и ест меня глазами, всю оглядел с ног до головы, и линялое платье заметил, и сапоги мужские; они очень удобные: лодыжки от насекомых защи­щают.

— Я не жалею, — я сказала с вызовом. — Если тебя именно это занимает.

— Насколько я знаю, — он говорит, — тебя не очень-то окружили почестями.

Доктор Поттер мотнул головой под ножницами и сказал:

— А вы все такой же наглец, Помпи Джонс, как я по­гляжу.

— Вы очень наблюдательны, — тот отвечает. — Но из меня же и не делали джентльмена. — Потрогал волдырь у себя на губе. — Больше не буду огонь глотать, — говорит. — Сноровку утратил.

— Иную сноровку и лучше утратить, — заметил док­тор Поттер. Они долго смотрели глаза в глаза; ресни­цы утиного мальчишки были опалены. Доктор отрях­нул волоски со своего замызганного облаченья и по­брел между палатками прочь.

— Ты с ним не надо так разговаривать, — я сказа­ла. — Он человек образованный.

— Он меня понимает, — сказал утиный мальчиш­ка. — И всегда понимал, и ни при чем тут его ученость. По важным вопросам мы с ним, похоже, тютелька в тютельку одного мнения.

Говорит, а сам в кармане роется.

— Вот, хочу тебе кое-что показать, — и вынимает что-то плоское, завернутое в красный платок Это ока­залась медная пластинка. Вся черная и посередке цара­пины прочерчены.

— Что это? — спросила я.

— Как, ну ты, конечно... у постели мистера Харди стоишь.

Я удивилась, что он столько лет хранил эту картин­ку, на которой тем более ничего не видно.

— Сегодня вроде как годовщина, — он говорит. — Ведь в августе, если не ошибаюсь, я в первый раз тебя увидел...

— А-а, в том доме, на лестнице с перилами сломан­ными...

— Еще раньше... ты на станции на ступеньках сиде­ла... под дождем... на Липовой.

— Ты тогда сделал доброе дело. Мальчишка украл у женщины утку, а ты ее обратно принес.

Тут он надо мной расхохотался и объяснил, что это просто уличная хитрость такая. Станция — самое под­ходящее место: толкучка, свалка, багаж. Работают пара­ми, деньги делят. Один крадет, другой возвращает. Если даже хозяину на пропажу плевать, почти наверняка ка­кой-нибудь прохожий, у которого полный карман при пустой башке, заметит возврат собственности и отва­лит пару монет — в награду за честность. Тут можно еще сказать: «Нет, сэр, я не могу наживаться на самом обыкновенном поступке», — и там, глядишь, еще день­жат подсыпят.

Я не знала, что и сказать.

— Конечно, надо соображать, кого облапошить, не то пообещают тебе уголок в раю, вот и вся твоя при­быль.

В глубине души мне эта хитрость понравилась, но вслух я сказала, что ему должно быть стыдно.

— Этого ты от меня не дождешься, — сказал он, как отрезал, и потом спросил, довольна ли я своей жиз­нью.

Я кивнула.

— Я знаю про детей, — сказал он. — От Джорджа знаю.

Тут мое сердце так и подпрыгнуло — ведь Джорджи, значит, говорил про меня. Обида из-за того, что он предпочел общество утиного мальчишки, вмиг куда-то пропала, и скучный день вдруг рассиялся весь, и даль­нее озеро, только что хмурившееся под свинцовым не­бом, сразу просветлело, и белыми стали серые палатки. Кони табунком прорысили к грязной дороге, и крупы у них, как шелковые, лоснились на солнце. Я спросила, что еще говорил Джорджи.

— Только это, — был ответ. — Ну, и что он рад... так как Энни уже не способна производить потомство.

Я могла бы сказать, что это он — причина ее разо­чарования, его баловство с тигровой шкурой, но разве не было у меня оснований его благодарить за исход? И я только выпалила: «Я его люблю. В нем вся моя жизнь».

Он хмуро поглядел на меня и спросил:

— Но они ж тебя услали... тогда?

— Не одну, — вскинулась я. — Оба раза мы с Энни жили в таком домике... в деревне. Вечером она вязала, а я ей истории рассказывала. Все из головы выдумывала, у нее на книги аллергия. Я ее уважаю. Она никогда не показывала ревности.

— А с чего бы ей, — фыркнул он. — У нее никогда не было охоты.

Он не мог уняться, еще расспрашивал. Поинтересо­вался, что думает про все старая миссис Харди, и я ска­зала, что не знаю, но ей, как и мне, всего дороже счас­тье Джорджи.

Он отвел глаза. Стал грустный какой-то. Потом пробормотал: «Слава богу, я не женщина».

Тут вернулся доктор Поттер и принес баранью ногу. Ликуя, сообщил, что обнаружил возле озера опрокину­тую продовольственную повозку. Она была пустая, но он поискал рядом и напал на это мясо у самой воды.

— Повезло, — сказал утиный мальчишка. — Осо­бенно, если кучера поблизости не наблюдалось.

— Конечно нет, — оскорбился доктор Поттер. — Иначе я бы ему заплатил.

Он опустился на стул и, зажав между жирных коле­ней эту баранью ногу, стал с нее обирать червей. Ско­ро утиный мальчишка ушел.

— Он знает про детей, — сказала я.

— От миссис О'Горман, разумеется?

— Джорджи ему сказал.

— Значит, осел твой Джорджи. Никогда нельзя от­кровенничать с такими, как Помпи Джонс.

— Что он вам сделал? — сказала я. — Джорджи его любит, считает его добрым, и я тоже.

— Оставь, — сказал он. — Он еще насолит вам обоим.

— Он мой портрет хранит, — не сдавалась я.

И тут доктор Поттер объявил, что это хранение портрета — одна аффектация и доброта показная. «Когда-нибудь маска спадет — пригрозил он. — Как ла­пидарно выразил это Сенека, nemo potest personam diu ferre fictam[17]».

Я не стала дожидаться перевода, ушла. Вот если бы это Джорджи, я думала, хранил мой портрет, пусть сов­сем почернелый от времени.