"Мастер Джорджи" - читать интересную книгу автора (Бейнбридж Берил)

Пластинка пятая. Октябрь 1854 г. Похоронная процессия под сенью Беатрис


Я теперь без конца вижу сны, и не только ночью. В про­шлом — сколько лет обратилось в прах за эти восемь недель — лишь наплыв темноты навевал на меня грезы. Тогда образ Беатрис стоял за моими сомкнутыми века­ми. Теперь она вольно облетает мою голову; я бы при­нял ее за ангела-хранителя, если б только она не хмури­лась так. На днях Джордж меня разбудил, тузя кулаком по плечу. «Поттер, перестаньте. Перестаньте оправды­ваться». Я возразил, что ничего не говорю, но едва эти слова слетели с моих уст, лицо жены, искаженное зло­бой, встало передо мною. Ветер рвал на мне одежду, ды­мом дул в глаза, но меня держал в плену ее взгляд. Что­бы одолеть наваждение — ведь не спятил же я покуда, — я напомнил себе, что утоленье жажды водой, в которую мочились умирающие, и голодное брюхо непременно порождают галлюцинации.

Мы оставили Варну на второй неделе сентября, вместе с шестидесятитысячным английским, француз­ским и турецким воинством. Женщин многих не пус­тили на борт, и они выли, отринутые, на берегу. Миртл, в крестьянском платье, темно загорелую и ведущую в поводу навьюченного багажом пони, впустили бес­прекословно. Миссис Ярдли не было среди нас; она рассорилась со своим остроглазым полковником и от­была на родину. Я радовался, что она больше не станет докучать Миртл. Они были несовместны, не в послед­нюю очередь из-за отношения к добродетели, притом что миссис Ярдли считала податливость первейшим грехом.

Джордж бушевал, его вынудили бросить большую часть лазаретного оборудования, в том числе каталки, носилки, операционные столы. Дня них попросту не нашлось места. Он хотел уж сойти на берег и потребо­вать их погрузки, но был удостоверен, что все это от­правят нам вслед.

Два дня дожидались мы отправки, а болезнь меж тем не унималась. Ночью покойников бросали за борт, и они шли ко дну, пуская пузыри в фонарном свете. Ут­ром, освободясь от грузил, они, вздутые, восставали из мертвых и всплывали навстречу солнцу.

По выходе в море кое-кто счел, что мы являем со­бой великолепное зрелище, построенные в пять ли­ний, в каждой по дивизии, французы на правом флан­ге, слева наш флот, турки сзади, лорд Раглан во главе. Я не разделял этого энтузиазма, люди вокруг не радо­вали взор, некогда щегольские мундиры обтрепались, и прохудились сапоги.

В довершение зол первой же ночью загорелся трюм. Перегрелось смешанное с углем брикетное топ­ливо. Итог — самопроизвольное возгорание. Дым был адский, всем пришлось выносить на палубу припасы. Только когда шлангами удалось загасить пламя, узнал я, что девяносто тонн патронов, не защищенных магазинами, погрузили рядом с углем. Вышвырнуть все это за борт никому и в голову не приходило, тогда как был весьма значителен шанс отправиться в Царствие не­бесное или в тартарары.

Мы высадились в Керкинитской бухте на западном берегу Крыма 14 сентября. Никто не знал, имеют ли русские понятие о нашем приближении, и меня томи­ли недобрые предчувствия о том, что нас ожидает. На поверку нас не ожидало ровно ничего, по крайней ме­ре — никаких людей. Берег был пуст, и на дальней гря­де холмов ни войск не было, ни пушек.

Мы разбили бивак дальше на берегу и там ждали, когда высадятся конники и артиллерия. Ночью хлынул дождь, и не реденький вам английский дождик, а страшный обломный ливень, он гасил огни и взбивал землю так, что она превращалась в трясину. Кое у кого были палатки, кто прикрылся одеялами, но ничто не выдерживало напора воды, и все промокли до костей. Письмо от Беатрис, содержащее уютные домашние из­вестия: погода прекрасная, дети здоровы, воздух Англ­ии подстрекает аппетит, — пошло безнадежными пят­нами. Я его бросил в грязь; ни разу в нем не упомина­лось, что она соскучилась.

Зорю пробили наутро в три часа, и мало кого из хо­дячих пришлось расталкивать после сна. Дров не было, и костер не развели, выступили без чая. Шляпа, кото­рая прежде была мне так велика, вся скукожилась, и пришлось ее привязать бечевками.

Ушло еще два дня, к счастью ясных, пока разгрузи­ли провизию, вернули больных на суда и похоронили мертвых. Джордж был в отчаянии, обнаружа, что не выгружено ни единой повозки и до ужасного мало носилок. Еды тоже не хватало, хотя некие татары пришли попозже в лагерь, выражая намерение продать нам овец и несколько бурдюков вина. Едва сделка была за­ключена — повара уже резали глотки, — вдруг откуда ни возьмись налетела свора собак, окружила живых овец и ловко отогнала прочь. Вслед ретировавшимся татарам прогремели выстрелы, но их преследовать охотников не нашлось.

Утром капеллан отслужил молебен. Я человек неве­рующий, однако надтреснутым хором выпеваемые знакомые псалмы вызвали мне на глаза слезы. Под ве­чер Джордж получил приказ доложиться на одном из судов. Вернулся он с известием, что освобожден от те­перешних своих обязанностей и отныне числится в Королевских северных британских стрелках — шот­ландском полку, — ибо предшественника его отправи­ли за борт между Мальтой и Галлиполи. Ему достались в наследство съёженный офицерский мундир, миска для кровопускания, кожаный фартук, почти новый, и жестянка с пиявками, обитатели которой, однако, при­казали долго жить. Стрелков не обязывали ходить в килтах, и Джордж считал, что должен благодарить не­беса хоть за такую поблажку.

Наконец, числа восемнадцатого, был получен при­каз выступать. Двинулись мы бодро, с большой пом­пой, с оркестром. Все, что ожидало нас впереди, было лучше того ада бездействия, который мы покидали. Не отягчал нас и лишний багаж, у каждого на спине или в седле было не больше того, что умещалось в скатке. Разве не нес он с собой единственно драгоценное — оружие и мужественное сердце! Покуда у кавалериста есть пика и меч, у пехотинца — ружье Минье, у артиллерии — гаубицы, — что же еще, о Господи, нужно на этом свете! Такие мелочи, как палатки, котелки, лекар­ства и перемена белья, приложатся непременно!

Весь день мы шли. Оркестр через час умолк. Едва мы свернули от моря, опять налетели мухи. Мы вышли без воды и нигде по пути ее не находили. Кое-кто из больных приложился к вину и так нашел свою поги­бель. Они лежали вдоль дороги, уснув смертным сном. Сперва мы пытались их растормошить, говорили о ро­дине, о матери, о невесте. Потом шагали дальше не ог­лядываясь.

Я не стал обзаводиться лошадью, сочтя это лишней морокой, и теперь жалел. Миртл шлепала со мной ря­дом. Как ни была измучена, она не решалась влезть на своего любимого пони, считая, что и без того он слиш­ком тяжело нагружен. Его назвали Крутой — в честь той улицы, где ее нашли. Она взяла с собой два апель­сина и один все выжимала на губы мальчику-трубачу. Последние слова его были забавны. Он сказал: «Бо­женька! Погоди немного!»

Оставшийся апельсин Миртл хотела сберечь для Джорджа, но, благодарение богу, он ушел далеко впе­ред. Клянусь, это спасло жизнь нам с нею обоим.

Когда не спирало дух, я рассказывал Миртл о посе­лениях по соседству, которые некогда я посетил; каки­ми гроздьями там рос виноград, и такой черный хлеб, что на нем одном можно продержаться месяц целый. Она жевала апельсинную корку и смахивала мух с лица.

Снова мне пригрезилось, будто я брожу по сливово­му саду в Ежевичном проулке, Беатрис качается на ка­челях, задирает свои белые туфельки. «Осторожно, Беа­трис, не так высоко!» — кричу я. А она в ответ: «Это ты боишься высоты!» — и еще пуще отталкивается. Я ушел в надежде, что она пойдет следом, но она не пошла.

— Она никогда не боялась его потерять, — сказал я, и сказал, верно, вслух, потому что услышал, как Миртл отвечает:

— Если вы это про Энни, так с чего бы ей? У ней ни­когда не было охоты.

Мы одолели лесом двадцать пять миль, взбираясь все выше, и в сумерках стали биваком у какой-то речки. Ничто, думал я, осел, даже переход Мардония через до­лину Платей[18] нельзя сравнить по жестокости с нашим маршем.

Считалось, когда мы высадились, что армия прямиком двинется на Севастополь. Из-за трений между лордом Рагланом и французами — его сиятельство высказы­вался за атаку с севера под прикрытием флота, тогда как французы предпочитали бросок с юга, — планам этим не суждено было сбыться. Итог — несколько дней мы потеряли в бездействии, и русские меж тем успели собрать подкрепление.

Наконец пришел приказ об окружении Севастополя. Мне всегда нравилось слово «круг», всем нам напомина­ющее детские игры-считалки: уна-дуна-рекс; раз-два-три — это-верно-ты! et cetera. Доктор Джонсон[19] отводит кругу в своем словаре большое место: линия, продолжа­емая, покуда конец ее не сойдется с началом; общество, обступившее важную персону; порочность доказатель­ства, когда предшествующее положение доказывается посредством последующего, а последнее выведено из предыдущего. Вот эта дефиниция, на мой вкус, как нель­зя более подходит к теперешней неразберихе, хотя «вы­шел зайчик погулять» куда больше нежит мой слух.

Вчера Крутой пострадал от несчастного случая. Мы отправились раздобыть фруктов для Джорджа. Прови­зии нам не завозят, без того скромный рацион свелся к сухарям и солонине, и Миртл решилась попытать сча­стья в деревнях по соседству. Бедняга Нотон, я вот все думаю, нажил бы состояние, останься он здесь и зай­мись бакалейной торговлей.

Раньше еще, во время мучительного окружения Се­вастополя и нашего передвижения к Херсонской до­лине, я сторговал норовистую кобылу за пятьдесят фунтов, ибо, по понятным причинам, слишком много вокруг было лошадей без седоков. Еще удалось мне разжиться шинелью и фуражкой. Несмотря на столь благополучное снаряжение, мне вовсе не хотелось со­провождать Миртл, но я это почел своим долгом.

Долина, где мы расположились, очертаниями слег­ка напоминает остров Уайт, на востоке стоит Балакла­ва, на юге Севастополь. С обрывистой Сапун-горы от­крывается вид на реку Черную и на Балаклаву. Мы пус­тились на восток, и я сразу предупредил Миртл, чтобы не спешила, ибо тропа усеяна галькой, скользкой по­сле дождя. Миртл напевала, хотя как можно сохранять веселость в столь мерзких обстоятельствах, непостиж­но моему уму.

Мы и получаса не прошли, как вдруг с высокого кряжа нам открылась Балаклава и холодной стеной, исполосованной корабельными мачтами, встало небо. Тут кобыла моя споткнулась, в сердцах всадила зубы в бок Крутому, тот от боли взвился и сронил Миртл.

Тотчас она крикнула, что нисколько не ушиблась, и вскочила на ноги. Мне показалось странно, что она не бросилась сразу к своему пони; нет, вся дрожа, она ука­зывала на землю. Там, в нескольких дюймах от того ме­ста, где она свалилась, лежала человеческая нога — но­га, оторванная чуть выше колена, и пальцы торчали из разодранного кавалерийского сапога.

— Я купил в Балаклаве медовую дыню, — сказал я. — У старой женщины на муле.

Это была правда. Неясно, в какое время года я впер­вые посетил тот греческий рыбачий поселок, кое-что я стал уже забывать, но едва ли это была зима, зимой от­куда взяться дыне.

— По-татарски место называлось Кадикой, — про­должал я. — Что означает — деревня судьи.

Миртл слушала меня вполуха, не выказывала ни ма­лейшего интереса, а жаль, у меня в запасе было еще много относящихся к делу фактов.

Город Балаклава расположен на берегу залива, дале­ко врезающегося в сушу. Дальше лежит бассейн темной воды, со всех сторон окруженный крутыми утесами, достигающими стофутовой высоты, и лишь в одном месте это кольцо разорвано узким ущельем. В мои вре­мена греки имели собственный суд и независимую уп­раву, которой глава был подотчетен русским властям.

Бродя вдоль берега, я отметил наличие медуз — прямой знак, что это не озеро, но залив, узкой протокой связанный с морем. Склоны вокруг состояли не из нуммулитового известняка, как я полагал, но из юрско­го камня и, бледно-розовые, светились причудливо в размывах заката. На вершине стояли многочисленные развалины, включая остатки замка, от которого откры­вался путь к заливу. Я бы взобрался повыше для более пристального расследования, но запыхался и потому повернул обратно к поселку, где встретил ту женщину с дыней. Прогуливаясь, утирая сок с безбородого лица, я пришел к заключению, что другую гавань, столь на­дежно укрытую от бурь и внезапного нападения, найти невозможно.

У меня тогда был при себе переписанный пассаж из десятой песни Гомеровой «Одиссеи», где он рисует приближение к стране лестригонов:


В славную пристань вошли мы: ее образуют утесы, Круто с обеих сторон подымаясь и сдвинувшись подле Устья великими, друг против друга из темныя бездны Моря торчащими камнями, вход и исход заграждая. Люди мои, с кораблями в просторную пристань проникнув, Их утвердили в ее глубине и связали, у берега тесным Рядом поставив...[20]

Упоминая этот пассаж, я не хотел бы, чтобы меня об­винили в попытке доказательства с негодными сред­ствами: нет же, я, напротив, вполне согласен с профес­сором Страйхером из Керчи, считающим, что нет ре­шительно никаких доказательств в подкрепление сомнительной теории, будто бы Одиссей входил в Черное море. Но, бог ты мой, как странно вдруг обна­ружить место, так чудесно совпадающее своим ланд­шафтом с описаниями певца.

Речь идет, разумеется, о прошлом Балаклавы. Судя по тому, что порассказал мне Джордж, ей теперь, увы, не до медовых дынь. Там сейчас штаб-квартира бри­танских военных сил, и за последние две недели Джордж туда наведывался дважды, пытаясь раздобыть­ся лекарствами и одеялами. Грязь на улицах несусвет­ная, гавань забита взбухшими останками лошадей, верблюдов, а то и людей — все это ужасает. Наши суда ломятся от припасов, но из-за бюрократии, бестолков­щины и трудностей перевозки они гниют в трюмах. На берегу, под носом у голодных псов, сотнями валяются раненые, ожидая, когда их подберет кишащий крыса­ми госпиталь Скутари.

Чем такая жизнь, по мне — уж лучше смерть. Стран­но, как подумаешь, что смертник, ничего не ведающий ни об истории, ни об искусстве, упирает мутный взор в эти карликовые кипарисы, скупо раскиданные по склонам, совсем как на полотнах божественного Ти­циана.

— Лучше нам вернуться, — сказала Миртл, отводя совершенно белое лицо от предмета под ногами.

— Гомер, — сказал я ей, — изображает лестригонов людоедами.

Она была, верно, слишком огорчена, потому что, не ответив, поскакала дальше.

Утром меня навестил Джордж Я мало его вижу в по­следние дни, он так занят, на фартуке так много пятен. Он весьма участливо спросил, здоров ли я. Я ответил — вполне здоров, благодарствую.

— Миртл говорит, вы на себя не похожи. Конечно, вчерашнее злоключение...

— Это пони был укушен, — я сказал. — Не я. К тому же Беатрис всегда под рукой и утешит.

Он странно на меня глянул. Я улыбнулся и его уве­рил, что галлюцинациями не страдаю, просто мысли о Беатрис меня спасают от умопомрачения. Я понял, что его встревожило: я не помянул тот человеческий фраг­мент, о который споткнулась Миртл. Я мог бы ему по­рассказать, как слышал дождь, грохочущий по тропе, и он отзывался в моих ушах смертным хрипом. Я точно мог описать самый угол, под каким торчали те паль­цы... но будь в моей власти холодно и бесстрастно рас­суждать о таких вещах, как, без сомнения, дано ему, ес­ли по целым дням он может смотреть на подобные ужасы, моя жизнь была бы легче и речь свободней.

А так мне приходится держать себя в строжайшей узде, чтобы не поддаться впечатлению минуты. Это и разумеет Гораций, когда советует внимательно оста­навливаться мыслью на том, что наилучшим образом в нас поддерживает спокойное состояние духа. Я дол­жен сносить и терпеть все, как оно есть, не мечтая ни­чего изменить. Вот почему я пристально вглядываюсь в прошлое с целью проследить, что привело меня в это Богом забытое место именно в этот исторический миг — судьба или случай.

Так, услыхав грубый говор шотландского кавалери­ста, я задумываюсь о детских своих связях с его корня­ми. Хотя родом из Манчестера, отец мой одно время был представителем Лейтонского стекольного завода, в каковом качестве колесил по Гебридам в поисках келпа. Воротясь домой из такой поездки, он привез мне однажды четырехколесную жестяную кибиточку, за­пряженную деревянной лошадкой. Перед тем как меня уложили спать, я успел разобрать тележку. Мною дви­гала вовсе не страсть к разрушению, но любознатель­ность: хотелось понять, как слажены все ее части. Не помню, пришлось ли мне отведать за это розог, впро­чем, едва ли, отец был добрый человек.

Там, в Шотландии, впервые пристрастился я к гео­логии; берега Кромарти были усеяны обкатанными обломками горных пород, происходящих от западных глинистых сланцев. В последующие наезды, все свое детство я с прилежным наслаждением бродил по гря­дам расколышенной частыми штормами гальки. Года через два после того, как мы поженились, я повез туда Беатрис в надежде привлечь ее интерес к общим свой­ствам порфиров, гранитов, гнейсов, кварцев и слюдя­ных сланцев, засыпавших берег. Увы, тут вмешалось злополучное ракообразное, которое, она уверяла, цап­нуло ее за лодыжку, хоть я не обнаружил ни малейшей отметины. Итог — мы тотчас повернули домой и всю дорогу молчали.

Не успел Джордж снова отбыть к своим ужасным обязанностям, явилась Миртл и попросила, чтобы я помог ей лечить пони. Уверен, это Джордж ее на меня напустил. Рана у животного несерьезная; многие ло­шади в куда худшем положении, да и люди, если на то пошло.

Миртл — интереснейший субъект в рассуждении того, что важней, судьба или случай. Слишком тут мно­го разных «если бы». Если бы к ней не привязалась Бе­атрис, разве не исчезла бы она в сиротском приюте? И если бы злополучная проделка Помпи Джонса не положила конец надеждам Энни на материнство? И не встань старая миссис Харди в то утро с левой ноги, разве послали бы Миртл в город с Джорджем? И потом: ведь он вернулся в Ежевичный проулок не обычной своей дорогой. Вдруг бы вопли той бабы отдались в другой улице, неуслышанные, что тогда? Или бы мис­тер Харди залег в своей синей комнате с насморком...

А быть может, случай с судьбою взаимосвязаны и последняя не могла бы исполниться, не вмешайся пер­вый. Шероховатой скале, стоящей далеко от прибоя, вовеки не сделаться гладкой.

— Миртл, — приступился я, — ты полюбила Джорд­жа с самого детства, не так ли?

— Так, — сказала она.

— Но почему?

— А вы почему полюбили Беатрис? — возразила она и, бросив мне чуть насмешливый взгляд, прибавила: — Она часто с вами строга. Я видела раз, она вам пощечи­ну влепила.

— Я достиг возраста, когда мужчине пора жениться. И к тому же, быть может, в моей природе — извлекать удовольствие от того, что со мной обращаются дурно.

— Но не в моей, — сказала она и велела мне плотней держать за шею Крутого, пока она протирала ему бок мокрой тряпкой.

— Он хорош собой, — рассуждал я. — Но ведь ребе­нок редко замечает такие вещи.

— Почему же? — вскинулась она. — Да нет, дети да­же скорей замечают красоту, чем взрослые. Их не ос­лепляет предубежденье.

— Замечают, да, — согласился я. — Но не восприни­мают.

— Чушь, — сказала она, и уголки губ у нее опусти­лись.

— К тому же, — продолжал я, — я не замечал, чтобы Джордж выказывал к тебе особенный интерес. Не больше, чем все мы, во всяком случае... когда ты уже вы­шла из лепечущего возраста.

— Он и не выказывал, — она сказала. — Никогда, лишь однажды, но мне и того довольно.

Я потребовал объяснений, но она на меня смотрела с вызовом. У нее сильное лицо, глаза глубоко посажен­ные, твердые. Несколько недель тому назад она ост­ригла волосы, спасаясь от вшей, и, если бы не платье, теперь могла сойти за мальчика.

И тут-то я вышел из себя, я обозвал ее грубиянкой. Я был несправедлив. Сердиться следовало не на нее, на Джорджа. Она стояла — тряпка в руке, — от вызова не осталось и помину, и какие-то особенно грустные ста­ли у нее глаза. О Господи, подумал я, как же мы винова­ты перед бедной девочкой. Когда б не случай, быть бы ей горничной или добродетельной супругой честного рабочего.

В тот вечер я с превеликим удовольствием сопро­вождал Джорджа в гости к некоему капитану Джерому. Тетушка его прислала корзину гостинцев, и, благодар­ный Джорджу за исцеление от кишечных мук, он поже­лал щедро поделиться своим богатством. Миртл не при­гласили. Она осталась в обществе почтенной особы, муж и сын которой оба были в Легкой бригаде. Сочли, что пригласить одну даму, не приглашая вторую, неуч­тиво, да вдобавок на каждого пришлось бы меньше еды.

Итак, к нам присоединились двое господ: капитан Фрамптон из 57-го и юный лейтенантик по фамилии Гормсби, участвовавший в стычке при Альме[21]. Послед­ний мне показался чрезвычайно нервным субъектом, совершенно пришибленным; он едва удерживал вилку в трясущейся руке и дважды расплескал вино.

Капитану посчастливилось, он жил в четырех сте­нах разрушенного трехэтажного дома, примерно в четверти мили от лагеря. Правда, окна были выбиты и повсюду стояли ведра, ибо дождь натекал сквозь дыр­чатую крышу, зато ужинали мы за настоящим, пусть шатким, столом и стул подо мною сохранил сущест­венную часть своей обивки.

Говорили только о войне, о том, в частности, как Первая дивизия под командой герцога Кембриджско­го сперва не поддержала Легкую бригаду. Очевидно, из-за неопытности герцога. Зато — после опасной проволочки — гренадеры и гвардейская пехота нако­нец соединились и дружно погнали русских.

Я сидел и молчал. С чего бы мне ввязываться в раз­говор? От всех этих бригад, дивизий и полков у меня решительно заходит ум за разум. Главным образом, не мог я внести свою лепту и в обсуждение того, как сек­ли на днях упившегося на посту стрелка. Ему было по­ложено семьдесят плетей, но он рухнул после пятиде­сяти, и потом обнаружилось, что в спине у него засел осколок ядра после встречи с неприятелем накануне. Джордж его осмотрел и сказал, что, скорей всего, он выживет, но сильно поврежденный в уме и немощный телом. Я пытался отвлечься, я воображал в свечном пламени Беатрис, она поджимала губы, осуждая мою манеру разгребать еду на тарелке. Сиди она рядышком, уж непременно бы цапнула себе кусочек, в особеннос­ти если бы подавали Эннин пудинг с коринкой.

Мне полегчало, правда ненадолго, когда капитан Джером завел речь о вероятиях нашего возвращения домой к Рождеству. Оставя в Ирландии дом и обшир­ные конюшни, он тосковал по своим коням. Прокля­тый осел — его собственная оценка, — он доволок од­ного из самых любимых скакунов, Дьяболо, до самой до Керкинитской бухты, а там тот заболел и погиб. Не­известно отчего; да и как столь тонкое, холеное и со­вершенное создание может выжить в подобных усло­виях? Он живо ощутил утрату и час целый, если не больше, стоял на берегу, глядя, как любимый коник уп­лывает в море. Он рассчитывал, что непременно встретится с этой дивной животиной в лучшем мире, хотя от души надеялся, что встреча отсрочится на не­сколько годков. Я пробовал слушать эту белиберду с приличествующей растроганностью, но не выдержал. Не выношу подобного сюсюканья.

— Платон, — вмешался я, — считает мир четвероно­гих как бы ухудшенным вариантом человечества, и чрезвычайно грубым притом.

Едва эти слова слетели с моих уст, я в них раскаял­ся: лицо Джерома не предвещало добра. Спас меня юный Гормсби; до той поры молчавший, он выпалил:

— Нет более грубого скота, чем человек.

Джером вертел стакан с совершенно невозмож­ным видом. Капитан Фрамптон, давно свалившийся под стол, издал протяжный, томный вздох. Снаружи густой пушечный гул падал с высоты и перекатывался в ночи. Внутри плюх-плюх-плюхались в ведра дожде­вые капли.

Наконец я сказал:

— Вы знаете, разумеется, миф о том, как Афины по­шли войной на город, основанный Нептуном на ост­рове Атлантида...

— Мы не знаем, — сказал Джордж — но вы, я уверен, нас просветите.

— Боги попустили великую победу, но и победите­лей и побежденных поглотило землетрясением, и ост­ров погрузился на дно морское.

— И что нам следует из этого заключить? — спро­сил капитан Джером, не отрывая глаз от какого-то на­секомого, прявшего воздух вокруг свечи.

— Ну как же, — ответил я. — Что совершенно прав мистер Гормсби. Мы самые презренные существа и за­служиваем наказания, назначенного богами.

Мы с Джорджем ушли в полночь, пешком. Луны не было, и мы в темноте натыкались друг на друга, меся сапогами грязь.

— Поттер, — сказал Джордж — Это простое недо­мыслие или в вашем намерении было оскорбить?

— Оскорбить...

— Неужели вам недостает душевной тонкости по­нять, что эти люди смотрят в глаза смерти?

— Именно моя душевная тонкость, — крикнул я в сердцах, — не позволяет мне спокойно созерцать со­вершающееся. Я не то, что вы. У вас годами руки были в крови по локоть...

— Незачем кричать. Я не глухой...

— Для вас тело всего лишь комбинация мяса и кос­тей. Мозг нисколько вас не занимает...

— Мозг, — сказал он, — точно также разрушается от удара. Он не прочнее остального.

— Я человек, привыкший часами сидеть за кни­гой! — крикнул я. — Тут я споткнулся и непременно бы упал, если бы не его рука. — Я человек, привыкший спать, уткнувшись в спину своей жены...

— Женщины, — пробормотал Джордж — Вечно эти женщины.

Вот она — стена, разделяющая нас. Я решительно не постигаю этого его отвращения к женскому полу, если забыть о грузе той любви, которой навьючила его мать. Мы не вправе забывать об упадке, предшест­вовавшем падению Рима. Как современный человек, я убежден, что союз с противоположным полом жела­телен не только в целях продолжения рода, но из-за благотворного своего влияния на душу. Впрочем, мои рассуждения, быть может, уязвимы, поскольку в суще­ствовании сей эфемерной субстанции я далеко не убежден. Я заставил было себя поверить, будто бы Миртл, соблазнив Джорджа (как иначе тут выразиться, если она сама к нему вторглась в ту ночь, окроплен­ную луной), переделала его. Случайное появление в Варне изрыгающего пламя Помпи Джонса и мой на­бег без доклада в лазаретную палатку в поисках противопоносного средства положили конец этому за­блуждению.

Откуда-то справа донесся топот, лязг лопат; мимо шел пикет. Крошечной искрой проплыл по черноте окурок, голос кликнул: «Черт бы побрал этот дождь. Скоро мы все рыбой станем, ей-богу».

Джорджа ожидало дурное известие. Сообщили, что Уильям Риммер погиб от ранения в голову. Как обыкновенно это бывает, предполагалось, что он не мучился. Пуля угодила прямиком между глаз, и он угас, как свечка.

Опять заявился этот Помпи Джонс, на сей раз едино­лично правя фотографическим фургоном. Его началь­ник в отсутствии, и он похваляется, будто бы у него важное задание от Королевского медицинского колле­джа, а именно производить снимки, запечатлевающие ранения, будь то у живых, будь то у мертвых. Соответ­ственно, он, разумеется, проводит время в обществе Джорджа, но иной раз я его замечаю за беседой с Миртл. У фургона чудовищный вид: поблизости разо­рвался снаряд, и его окатило градом осколков. Я засту­кал Миртл за странным занятием: она похлопывала его по бокам, будто это животное, которое надо уте­шить. Два окна вылетели, краска почти вся слезла и от­крывала бордовые разводы и невнятно золотую букву со смещенной перекладиной — не то П, не то Н.

Скоро нам выступать, дальше по долине реки Чер­ной, к месту под названием Инкерман. По-моему, я уже бывал там в более светлые свои дни, да, я вспоминаю развалины того же названия на горных высотах.

Не желая оставаться в неведении как о целях, так и о маршруте нашего похода, я вынужден был спросить капитана Джерома, куда в точности мы направляемся. Он объявил только, что мы составили часть британ­ских осадных сил справа от Севастополя, и более объ­яснений я от него не добился, зато он нехотя мне одол­жил русскую карту местности. Насколько я мог разо­браться, кряж под названием Инкерман на западе разделен Сарандинакиной балкой и, будучи с востока покрыт густыми лесами, с запада весь гол и открыт. Так что снова мы окажемся во власти стихий.

Право, даже сам не знаю, стоит ли труда складывать палатку, она в плачевном состоянии, вся залубенела и в дырьях. Для моего здоровья лучше было бы спать в ла­зарете — хотя и тот ненамного сохранней. Зато по ча­сти транспорта я теперь куда лучше обеспечен: третье­го дня больше двухсот лошадей из Легкой кавалерий­ской бригады бросились в лагерь, лишась седоков, полегших в долине недалеко от нас к северу[22].

Устроили аукцион, и я купил себе другую кобылку, настолько потрясенную пережитым недавно обстре­лом, что предельная нервность перешла у нее чуть ли не в тупость, так что она смирная. У нее лопнули бара­банные перепонки, но она прекрасно слушается тыч­ков моего сапога. Несчастную клячу, которой прежде владел, я отпустил на все четыре стороны и с тех пор не видел.

По утрам я отправляюсь обычно добывать топливо для костра. Почва здесь хоть и каменистая, вдруг да и выкинет низкорослый дубок. Правда, эти бедненькие деревца все давно повырублены, но кое-где корни крепко вцепились в землю. Казалось бы — благодаре­нье дождю, — ничего не стоит их выкопать, ан нет, кру­тизна тут такая, что приходится таскать с собой кирку.

На днях, занятый этой нудной работой, взбираясь вверх по склону, я, можно сказать, стал свидетелем не­обычайной хитрости, хотя многие, допускаю, на это взглянут иначе. Солдат — возраст не определю, у всех, кроме совсем желторотых, сейчас одинаково впали глаза и осунулись лица — стоял прислонясь к валуну и глядя себе под ноги. Я заметил, что он вверх тормашка­ми держит ружье, и решил, что подстерегает, видно, когда вылезет из-под земли какая съедобная тварь.

Я совсем недалеко отъехал, как вдруг слышу выстрел и вслед за тем — стон. Возвращаюсь и вижу, что он стоит на одной ноге, поджав другую. В сапоге рваная дыра, и оттуда хлещет кровь Несколько мгновений оба мы мол­чали, потом он жалостно поглядел на меня и спросил:

— Вы ничего не видали, сэр?

— Нет, — отвечаю, — я был далеко.

— У меня, видно, рука соскользнула, сэр...

— От усталости чего не бывает, — сказал я. — Вни­мание рассеивается.

— Истинная правда, сэр, — подхватил он с живос­тью. — Задумался я.

Я ему помог залезть в седло и повел под гору мою кобылу. Он мне рассказывал о своем житье-бытье, как он пирожками торговал для трактиров по всему Хокстону. Лепил их отец, а он сбывал по пенни штука, и бы­ли они повкусней иных-прочих, правда, наперчены сильно, чтоб не распознать, из какого мяса начинка. Он в банке с собой носил соус и как сторгуется с кем, паль­цем корочку проткнет и туда его вливает. На деньрожденье ему вот восемнадцать будет, и у него были сест­ренки, только он ни одной не помнит лица, поумирали все, когда еще он маленький был. Нет, ему не больно; ну, не хуже, чем когда зуб болел и щеку разнесло.

Было бы это, рассуждал я, меньшей трусостью, пальни он себе не в ногу, а в висок? Хватило бы у меня духу себя изувечить в подобных обстоятельствах? По­жалуй что нет. Я сдал его Джорджу, сказав, что он лежал во рву и я его подобрал.

Утром, перед тем как нам выступать из лагеря, от­служили общую панихиду. Из-за недостатка дерева плотники сколотили всего несколько ящиков, только для офицеров; остальных покойников завернули в ста­рые палатки или в клеенку и сложили рядами на арбы, захваченные в соседних деревнях.

Кладбище, бывший сад, располагалось в лощине неподалеку. Из уважения к случаю боги укротили дождь и дымный луч пробил тучи. Когда телеги вихляя потянулись по каменистой дороге, доморощенные са­ваны растрясло, и обнаружилось, сколь многие сходят в могилу босыми. Иные из провожающих яростно во­ротили носы от такого вида, именно те, быть может, чья обувка теперь стала справней, чем прежде. Сам я ничего зазорного тут не нахожу; как выпевал капеллан, «... наг я вышел из чрева матери моей, наг и возвращусь. Господь дал, Господь и взял»[23].

Помпи Джонс установил свою треногу, подлез под ширму. Что-то есть от черной магии в мастерстве фо­тографа — он останавливает время. Капеллан перестал читать, стоял недвижно с требником в руке, все обна­жили головы; шевелились одни покойники: их пелены хлопали на ветру.

Я, пожалуй, не в восторге от этой фотографии. Она берет реальность в заложники, но мысль в голове она поймать не может. Стоит, скажем, человек с печалью на лице, а у самого на уме блуд, или ему весело. Линзы бессильны ухватить вихрь, клубящийся под черепной коробкой, не могут выставить напоказ греховные меч­ты, что, впрочем, к лучшему. Я, например, оторопело глядел на закутанные трупы, а самому мерещилась Бе­атрис в воскресной ночной рубашечке. Ночью, воз­бужденная, конечно, утренней праздничной отсроч­кой, она обычно первой приступала к делу, взбиралась на меня, дыша шоколадным пудингом, и ляжки остро, будоражаще пахли у нее креветкой и рекой.

Снова припустил дождь. «Человек, рожденный же­ною, краткодневен и пресыщен печалями. Как цветок, он выходит, и опадает; убегает, как тень...»[24].

И тут-то, стоя перед аппаратом, устремив глаза на этот ряд мумий, которых вот-вот предадут слякоти, я увидел Беатрис. Она меня звала. Я зажмурился, чтобы ее стереть, но нет, она осталась на месте и манила ме­ня к себе согнутым пальцем. Я подчинился, хотя и без охоты. Она поплыла вперед, остановилась у скалы под­ле обнаженной породы и жестом мне велела опустить­ся на колени. Там, в расщелине, качался тоненький сте­бель с голубым цветком не больше корсетной пугови­цы. Я поднял глаза, и Беатрис улыбалась, и улыбка была полна любви. Я протянул руку, сорвал цветок, а она качнула головою печально. Нет-нет, услышал я, но го­лос был ласковый, как вот у матери, утешающей ребен­ка. За мной капеллан читал: «...блаженны мертвые, уми­рающие в Господе; ей, говорит Дух, они успокоятся от трудов своих...»[25] Тут Беатрис оставила меня, и мертве­цы были брошены в землю, чтоб начать разлагаться. Я разжал кулак, и ветер у меня отнял замятый в ладони голубой лоскуток. Я подумал про мистера Лайелла, про его гипотезу, что не только человеческой расе суждена погибель, но уничтожатся все следы ее пребывания на земле.

Потом, на обратном пути, Джордж осведомился, почему я вел себя так неучтиво. Сказал, что я неудачно выбрал момент для демонстрации своих познаний в геологии. Я не оборонялся.

Я скакал к Инкерману, уткнув подбородок в рубаху, и нюхал сам себя, чтобы согреться. Положим, человека мутит от вони, исходящей от других, но он может ис­пытать истинное удовольствие от собственных испа­рений. Сквозь грязь, сквозь немытость мне чуялся смутный васильковый запах.