"Мастер Джорджи" - читать интересную книгу автора (Бейнбридж Берил)

Пластинка третья. 1854 г. Превратности войны на водах Европы


Злосчастное свое путешествие мы начали 27 февраля, выплыв из ливерпульских доков на «Камбрии», судне Кьюнардской компании. Я определяю нашу экспеди­цию в столь безнадежных терминах по причине учас­тия в ней женщин и детей, не говоря уж о няньке и гор­ничной, якобы необходимых для ухода за ними. Спер­ва предполагалось, что едем только мы с Джорджем и Миртл. Я чувствовал, что, если разразится война, кото­рая с каждым днем представлялась все вероятней, оба мы можем пригодиться, он в качестве хирурга, я — как наблюдатель. За двадцать лет до того мне уже при­шлось осматривать Крым, Балаклаву, береговую ли­нию, и даже издать на собственные средства статью о строении степного песчаника, распространенного в западной части Ногайской степи. Итог — решительно ни малейшего отзыва, но, впрочем, сейчас речь не о том. Миртл мы собирались взять с собой просто пото­му, что она не в состоянии выпустить из виду Джорджа.

Когда именно Джорджа склонили взять с собой Эн­ни, от меня решительно ускользает. За два года перед тем была эпидемия холеры, и, боясь ее повторения, она доказывала, что для детей будет безопасней на ле­то покинуть город. Никто не спорил. Она, как я пони­маю, написала к тетушке, у которой дом на Англси под­ле Менайского пролива[5], испрашивая разрешения у нее погостить, и с возвратной почтой получила ответ в том смысле, что ей будут рады, равно как и моей Беат­рис. Сколько мне известно, женщины были обе вполне довольны такими видами. И вдруг ни с того ни с сего за две недели до отплытия Джордж, помявшись, объявля­ет, что Энни тоже едет. «Она настаивает, Поттер, — ска­зал он. — А в моих обстоятельствах — как я могу ей от­казать? В конце концов, она моя жена». Подозреваю, тут Миртл приложила руку — из-за детей.

Тщетно толковал я Энни о суровом климате, мороз­ных ночах и буйных веснах, палящем июле и августе, о выжженной растительности, о мухах — она и слышать не хотела. Наивный осел, я даже всучил ей книгу на сей предмет, которую она приняла из моих рук так, как бе­рут расколотый стакан, и положила в гостиной на ка­минной полке, где она и пребывала неоткрытой. Да, у меня доказательство есть. Энни имела пристрастие к засахаренному миндалю, бедная Лолли вечно сметала с мебели сахар. Закладка, которой я отметил соответст­венные пассажи — пересыхающие русла рек и про­чее, — так и осталась незыблемой на девственной стра­нице. Надо ли упоминать, что, если Энни стала участ­ницей экспедиции, нельзя было не включить и Беатрис.

Наша «Камбрия» была до того набита, что осела ни­же ватерлинии; на борту было две сотни солдат, четы­ре механика, ветеринар и представитель торгового департамента Ливерпуля, которому надлежало на месте определить, какие срочные поставки могут сразу по­надобиться в случае войны. «Патриотический долг граждан Ливерпуля, — уведомил меня сей джентльмен при первой возможности, — жертвовать всем ради поддержки армии». Фамилия его была Нотон, и более гнусного и раболепного субъекта и представить себе невозможно. Я несколько раз с ним спорил за время пути и составил суждение, что веления презренной пользы, а никак не патриотизм воспламенили в нем это его чувство долга.

Погода нам благоприятствовала на первом галсе нашего пути к Мальте, хотя вы бы этого никак не сказа­ли, услышав жалобные стоны и охи Беатрис. В первые три дня ничего не произошло, достойного упомина­ния, разве что судовая сука — колли — произвела на свет восьмерых щенков. Миртл потребовала пометить по ушку самого хилого из помета — для деток. Им по­лезно будет, она объявила, опекать что-то такое беспо­мощное и малюсенькое. В тот же вечер так называемая жена одного из солдат разрешилась девочкой. Спаси­бо, младенец умер три часа спустя, не то Миртл заста­вила бы нас и на него распространить свои заботы.

На борту нас потчевали дивной пищей. Не будет преувеличением сказать, что ели мы как короли. На за­втрак подавали голубей, бифштексы, паштеты, всевоз­можными способами приготовленные яйца — омлеты, вкрутую, гоголь-моголь, глазуньи. Этот пир сервиро­вался в восемь часов ровно. Двое механиков и, по воле злополучной моей судьбы, противный Нотон обыкно­венно составляли мне компанию. Ни Джордж, ни жен­щины к завтраку не выходили. Джордж — оттого, что слишком много пил накануне; бедняжка Беатрис, ко­торая так бодро и так настойчиво рвалась бороздить моря, теперь за это расплачивалась, торча, едва живая, в каюте и получая облегчение лишь тогда, когда Миртл вытаскивала ее наверх и, совершенно зеленую, прогу­ливала по палубе. Возможно, я был жесток — видит Бог, Беатрис давала мне слишком много поводов для это­го, — но я придерживал язык При всех недостатках, на нее можно положиться, особенно по части тех тайных услуг, какие требуются от жены. В отличие от Энни Бе­атрис исполняет супружеский долг с удовольствием и трогательно вносит свою долю вдохновенья в минуты наших блаженных кувырканий.

На четвертый день пути стало очевидно, что Нотон не на шутку увлекся Миртл. Она, как всегда, ничего не замечала, а ведь он просто ей проходу не давал. Миртл не в первый раз вызывала трепет в мужественной гру­ди, хотя Нотона, сказать по правде, даже при самом разнузданном воображении трудно отнести к разряду мужественных. Его увлечение Миртл меня удивляло. Вот уж я бы не подумал, что у него на это достанет про­ницательности; такой пустой малый, мне казалось, должен быть падок до более очевидных чар — розовые щечки, сияющие глазки, пышная грудь et cetera. А тут девушка небольшая, бледная, плоская как доска, угрю­мые глаза, не зеленые, не карие, и уныло сложенный рот. Правда, если с Миртл разговориться или видеть, как она играет с детьми, как она улыбается, — тогда де­ло другое. Тут было просто колдовство какое-то. Беат­рис ее обожала, и даже Энни, у которой, видит бог, бы­ли все основания ее ненавидеть, дарила ее всеми зна­ками искренней преданности.

Нотон, совершенно ошалев, до того дошел, что от­вел как-то Джорджа в сторонку и открыл ему свои чув­ства. «У вас очаровательная сестра, — так, не вполне впопад, он выразился. — Воображаю, какая у ней без­дна поклонников». На что Джордж опрометчиво отве­чал, что есть у нее лишь один, и она с ним обручена, и он ее ждет в Константинополе, чтобы с ней соеди­ниться.

Я говорю «опрометчиво», потому что было весьма вероятно, что Нотон будет вертеться рядом, когда мы достигнем места нашего назначения, и что же Джордж намеревался тогда делать?

— Не собираешься ли ты нанять юного гусара на роль возлюбленного? — спросил я его.

— Когда приедем, тогда и видно будет, — отрезал он, а потом так пил до самого ужина, что забыл преду­предить Миртл о надвигающейся свадьбе.

Итог — за ужином влюбленный Нотон вдруг повер­нулся к ней и во всеуслышание брякнул:

— Счастливый человек ваш избранник, мисс Харди.

Эффект, какой произвело в нашей части стола это поразительное открытие, был поистине комичен. Эн­ни, нацелившаяся вилкой на корочку пирога, застыла, открыв рот и подняв свое орудие. Бедняжка Беатрис, которая уже работала челюстями, подавилась куском и задохнулась бы, не догадайся ветеринар постучать ее между лопаток Одна Миртл осталась безмятежна; гля­дя прямо на онемевшего Джорджа, она ответила:

— Вы очень добры, мистер Нотон, но, уверяю вас, это я счастливый человек.

Уж не знаю, что она потом говорила Джорджу. Ни­чего, надо думать. Джордж ни в чем и никогда не мог быть виноват. Если когда была на свете женщина, ос­лепленная любовью, — так это Миртл. Как-то я попро­сил ее удержать Джорджа от пьянства, которому после кончины отца он стал не в меру предаваться.

— Кто я такая, чтобы вмешиваться, — она ответи­ла. — И ему же надо отвлечься.

Я, признаться, даже спрашивал себя, уж не предпо­читает ли она его в подпитии: быть может, так упрочи­валось ее влияние. Джордж убивался несколько боль­ше, чем было необходимо при обстоятельствах отцов­ской смерти. Хотя доверился он мне лишь несколько месяцев спустя, я уже имел кой-какие догадки, что все случилось не так, как могло казаться. Родственник ста­рой миссис Харди, некто капитан Таккетт, явился в дом в самую ночь события, так вот он мне рассказал, что Джордж вечером перед тем был в самом жалком положении, трясся, нес несусветицу, бормотал поче­му-то про Панча и Джуди. Ну и потом, конечно, это внезапное водворение Помпи Джонса — утиного мальчишки, как упорно именовала его Миртл, — не го­воря уж о собственном ее необъяснимом и странном возвышении: этой отсылке в пансион — будто она дочь семейства.

Миртл теперь была необходима. Старый мистер Харди был мошенник и стервец, и, как это бывает с сы­новьями таких людей — тонкими юношами, Джордж совершенно соответственно его любил и боялся. Не будет натяжкой сказать, что Джордж поместил его на пьедестал, и притом довольно высокий. При падении мистера Харди с высоты — они разбились оба. И те­перь Миртл суждено было убеждать Джорджа, что он не распался на осколки.

Спустя несколько дней, когда я слонялся по палубе, озирая однообразный простор неба и волн, ко мне прицепился Нотон и завел дурацкий разговор об изго­товлении скрипок; какое дерево лучше et cetera. Он их производил, имел процветающее дело, он хвастал, в двух шагах от таможни. Я не любитель музыки, правда, однажды, во время торжеств, посвященных открытию Альберт-дока, мне посчастливилось присутствовать на фортепьянном концерте, неожиданно оживленном тем, что пианист сделал сальто со сцены.

Нотон был достаточно неприятен, когда молол свою непрошеную чушь про инструменты, но скоро стал и вовсе невыносим; он имел наглость поделиться со мною своими соображениями о надвигающейся войне. Невежество его в истории меня бесило, сужденья были плоски. По его мнению, дела наши были в на­дежных руках.

— И тут вы разумеете, я полагаю, — сказал я, — тех шутов, которым лишь титулы и богатство дали власть в правительстве и в армии?

— Шутов... — пролепетал он.

— Идиотов, ничтожеств, — пояснил я. — Никакое уважение к древним традициям, никакое чинопочита­ние, пусть самое искреннее, не сделают человека неве­жественного пригодным для высоких постов.

— Невежественного? — возмутился он. — Лорд Абер­дин, герцог Ньюкаслский, лорд Рассел, лорд Раглан...

— Нехватка людей образованных, — разразился я, — стала причиной всех наших бед на востоке. Что они знают об огромной Оттоманской империи? Чле­ны нашего консульства, все сплошь аристократы, жи­вут там в своих чертогах так, будто Темза течет у них под окнами. Приемы в саду, парады, посещения опер — вот и все их заботы. Стоило ли ехать так далеко от Букингемского дворца... Какие рапорты они посылали о климате, территории, об ископаемых, о хозяйстве, о состоянии дорог?

Я уже просто кричал. Он выглядел оскорбленным, это мне было лестно.

— Вы с собой захватили, надеюсь, образцы строи­тельных материалов, чтобы показать возможным по­купателям, — продолжал я. — Кирпич... камень et cetera. Там, знаете ли, очень мало дорог.

— Не захватил, — процедил он сквозь зубы.

— Помяните мое слово, — сказал я. — Там будет большой спрос на кирпич... и никакого на скрипки... если только вы не рассчитываете, что Севастополь па­дет от звуков музыки.

Я думал, что поставил его на место и теперь он от­вяжется и оставит меня в покое. Ничуть не бывало; пристал ко мне как репей. Неловко, когда по пятам за тобой таскается человек, которому ты нагрубил. Я го­тов уже был пуститься в рассуждения о волнах, обла­ках, их движеньях, особенностях очертаний et cetera, но тут он сказал:

— Мистер Поттер, а какое положение у того моло­дого человека, за которого выходит мисс Харди?

— Положение?..

— Ну да. Какое у него занятие?

— Война, — сказал я. — Он капитан Одиннадцатой гусарской бригады.

И тут уж он от меня отлип, ибо кто же может сопер­ничать с блистательной Легкой бригадой, пусть даже и вымышленной?

На тринадцатый день мы вошли в гавань Валетты. Невозможно было уломать Беатрис оставаться на бор­ту те двадцать четыре часа, которые требовались для загрузки углем и пополнения припасов. Она хотела спать на твердой земле, в этом она была непреклонна и даже не уловила шутки в моем замечании, что в та­ком случае ей придется спать на валунах.

— На всем острове нет ни крупицы почвы, — сооб­щил я ей.

— Чушь, — отрезала она, показывая на поля, золотя­щиеся над гаванью.

— То есть естественной почвы, — растолковы­вал я. — Эта вся завезена из Сицилии и еще откуда-то. Мальтийские рыцари пускали суда в гавань только при условии, чтобы им платили пошлину гравием и грязью.

— Что за чушь, — не сдавалась она. — Чего-чего, а грязи, куда ни сунься, везде хватает, — и настояла на том, чтобы я подыскал для них с Энни гостиницу.

В тот вечер мы долго бродили по улицам всей ком­панией; женщин увлекала пестрая толпа, запрудившая узкие переходы. Я нашел здесь все сильно изменив­шимся за два десятилетия, прошедшие с моего первого визита. То, что взгляду юнца, прельщенного причудли­вой архитектурой, экзотическими одеждами арабов, нубийцев и иезуитов, казалось тогда оплотом старины, теперь предстало вульгарным, пошлым, и, увы, весьма заметно ощущался английский новомодный и тле­творный дух. Время от времени дамам приходилось подбирать юбки, дабы их спасти от выплесков солдат­ни, которая, вывалившись из кабаков, тут же на улице и облегчалась. Перемены эти меня расстроили, я чувст­вовал гнет своих лет.

— Когда я приехал сюда впервые, — сказал я Беат­рис, — волосы у меня были рыжие...

— Знаю, — сказала она, — я еще застала кой-какие прядки. Седины уж и то лучше.

Перед обедом мы наняли ослов и вихляющими тропками, мимо пышных садов, под сенью финиковых пальм добрались до ячменных полей, золотисто под­мигивающих солнцу. Дети, спускаемые наземь, ковы­ляли в пыли и раскачивались в такт мерно наплывав­шему из города нежному колокольному звону. Их мать, вдали от любопытных глаз, осыпала их щечки поцелу­ями и тихо им что-то напевала.

Я ночевал в гостинице вместе с Энни и Беатрис. Лишний расход, конечно, но мне не спится, когда я не чувствую ее тепла у себя под боком.

Мы выходили в море на другое утро, и за завтраком разговор шел о неизбежности войны. Через день-дру­гой три французских транспорта, не меньше, зайдут в гавань en route[6] к Галлиполи, уже для торжественной встречи объявлен сбор стрелковой и гвардейской бригад — сведения эти принес на хвосте Нотон, нака­нуне ужинавший на батареях. Один механик, слову ко­торого можно верить, имел сведения, что после наше­го отъезда из Англии в Вулидже собрали обоз из вось­мидесяти тяжелых орудий. Чего же я и ожидал? — но эта новость меня повергла в уныние; на войне, я убеж­ден, нет иных победителей, кроме Костлявой.

Третью ночь нашего пути в Константинополь я провел на палубе, чуть не силком вытащив за собою упиравшуюся Беатрис. Когда я щекоткой ее разбудил на рассвете, ей пришлось-таки признать, что матрас и одеяла под звездами во многих отношениях удобней и приятней, чем наша тесная каюта.

Не одно только внезапное устремление к природе погнало меня на палубу; мне захотелось еще разок взглянуть на место обитания отшельника Малеи, боро­датого пустынника, который, тому полвека, построил скит на самом краю мыса, чтобы с этой выигрышной позиции, сидя по-турецки, наблюдать волненья океа­на. Двадцать лет назад суда и яхты имели обыкновение, подав предупредительный сигнал свистком, спускать лодки, груженные галетами, маслом и солью, и эти припасы, если позволяло море, доставлялись на голую скалу под его жилищем.

— Согласно легенде, — просвещал я далее Беат­рис, — он явился из Афин, где жил прежде богатым судо­владельцем. В точности как у тебя, любовь его к морю, — тут она в меня метнула взор, который человека менее за­каленного испепелил бы на месте, — была столь велика, что он всегда сам вел один из своих кораблей. И трижды корабль, который он вел, сбивался с курса... по вине шального ветра... и разбивался о скалы мыса Малеи.

— Какие скалы? — перебила она. — Никаких я не ви­жу скал.

— Там они есть где-то, — уверил я ее. — В отчаянии и чтобы искупить свою вину перед потонувшими мат­росами, он дал обет удалиться от мира.

— А свистки на что? — спросила она. — Если он только и делает, что пялится на горизонт, он же и без них суда увидит.

— Отшельник, пустынник, — возразил я, — на то и называется так, что прячется в пустыни, в пустынном месте. Ему нужно время, чтобы спрятаться. Отшельник не может без конца устраивать приемы.

— Ну, сейчас он определенно спрятался, — с раз­дражением заметила моя супруга, подрагивая у перил и щурясь на отуманенные воды. Чуть погодя она объя­вила, что соленые брызги ее огрели по губам, и напра­вилась вниз.

— Не уходи, — взмолился я. — Мне так приятно, ког­да ты рядом.

— Нет, — отрезала она. — Я вот подумываю, не стать ли и мне отшельником.

И, выпустив эту прощальную стрелу, она ушла. Я так и не увидел ни промелька земли, хоть битый час не ос­тавлял своего поста, глядя на скачущие волны и с тос­кою вспоминая давно минувшие холостяцкие дни.


Многое может нас вывести из колеи — смерть близких, утрата дохода или здоровья, внезапное открытие, что давно лелеемым надеждам не суждено сбыться. Что же до меня, ничто меня так не потрясло, как манифест но­вых наук, «Основы геологии» мистера Лайелла[7]. Мне было двадцать два, когда впервые я это прочитал. Итог — я навсегда стал другим человеком. Эхом отзы­ваясь на чувства мистера Рёскина, я часто жаловался Беатрис: «О, эти страшные молоты! Они ударяют по каждому слогу Библии»[8].

Мой ум был потрясен не столько тем, как ловко Лайелл разделался с волшебной сказочкой о сотворе­нии мира, сколько его утверждением, что суша и вода меняются местами постоянно. Так наше северное по­лушарие, некогда усеянный островками огромный океан, может, он утверждал, вернуться к изначальному своему виду, пусть и в весьма далеком будущем. Мысль не очень утешительная. Тут и так-то вечно маешься от переменчивости собственных чувств и настроений, порой не знаешь, на каком ты свете, а если и Земля не­постоянна — это, согласитесь, несколько уж слишком.

Я никогда не чувствовал себя более уверенно, чем в ту нашу первую неделю в Константинополе, ибо ничто так не умиротворяет женщин, как вечные экскурсии, званые обеды и поздние светские ужины. Тут я, разуме­ется, исключаю Миртл, которая прилежно таскала де­тей на берег по утрам и вечерам, хотя это, кажется, сов­сем не так было для них полезно, как она воображала. Когда мы вошли в порт, Беатрис первая заметила мрач­ность атмосферы. Мне говорили, что султан издал приказ, согласно которому все суда должны сами уничтожать собственную копоть, — если так, эффект от его приказа был ничтожен. «Похоже на Ливер­пуль, — заметила Беатрис, — если на него смотреть с другой стороны Мерси»[9].

Удивительно, как быстро приспособились женщи­ны к новой для них обстановке. То, от чего дома они попадали бы в обморок, здесь им казалось не более чем оригинальным. Едва было установлено, что возвещавший каждый рассвет пронзительный вой — не жужжание гигантского москита, но призыв муэдзина к молитве, Беатрис тотчас потребовала открыть все ок­на, чтобы лучше слышать этот звук «До чего мелодич­но», — бормотала она в прямом несоответствии с ис­тиной. Даже гостиница — если точней, большой сарай, лишенный примитивнейших удобств, — не вызывала ни малейших нареканий.

Тут помогало, думаю, то обстоятельство, что все мы были, так сказать, в одной лодке, город кишел англича­нами, и в нашей лихорадочной суете мы не оставались одиноки.

Случайные знакомцы, которые в рассчитанных пределах отечества могли бы встретить разве небреж­ный кивок, здесь попадали в число сердечнейших дру­зей в течение суток.

— Но это же прощелыга, — сказал я Джорджу, когда он привел к нам за стол молодого человека, неприли­чие которого было крупными буквами написано на лбу. — Дома ты к нему на пушечный выстрел бы не по­дошел.

— Мы не дома, — отрезал Джордж. — И он, по-моему, забавный.

— У нее сомнительная репутация, — сказал я Беат­рис, когда, следуя примеру Джорджа, она завела тес­ную дружбу с некоей миссис Ярдли, прибывшей из Ан­глии в обществе гвардейского полковника. — Она с этим господином в явной связи, не осеняемой брач­ными обетами.

Но Беатрис сказала, что едва ли именно нам при­стало в нее бросать первый камень. И, признаться, мне нечем было крыть.

Военные известия озадачивали сбивчивостью. Сра­зу по прибытии нам рассказали о блистательной побе­де турок и заверяли, что угроза конфликта миновала, но на другой день оказалось, что герцог Кембридж­ский и лорд Раглан уже на пути к Мальте, с тем чтобы объявить войну. Многие среди нас — всё спекулянты, которых мистер Нотон служил ярчайшим образчи­ком — хотели верить последнему известию. Тем време­нем мы продолжали нашу увеселительную прогулку.

Из всех наших многочисленных забав танец дерви­шей ярче всего запечатлелся в моей памяти благодаря своей сверхъестественной глупости. Мы видели его в Пера, в маленькой, прилегающей к гарему мечети. Нам отвели места на галерее, и мы сверху смотрели на кру­жок мужчин, облаченных в долгополые одежды и ко­нусообразные шапки, скорее подобающие ведьмам. В середине сидел первосвященник — глаза закрыты, будто он спит, да и кто бы мог его упрекнуть за это? На противуположной галерее некто длиннобородый в шелковом платье решительно женского покроя (Беат­рис шепнула: какая прелесть!) бил в бубен, издавая по наитию дикие вопли. Час или даже больше мы осужде­ны были слушать их монотонные молитвы. Я уже терял сознание от скуки, как вдруг эти дервиши повскакали на ноги — все исполинского роста, — сбросили верх­ние одежды и обувь и начали плавно переступать, це­ремонно кланяясь первосвященнику и друг другу. А за­тем — ни с того ни с сего — кружиться, кружиться, как волчки. Ничего глупей и представить себе невозмож­но: они оказались в беленьких нижних юбочках и, с поднятыми над головой руками, больше всего напоми­нали гигантские кружащиеся колпачки для тушения свечей. И тщетны были все усилия угомонить зашед­шуюся в хохоте галерку.

Потом Энни, Беатрис и миссис Ярдли удалось по­пасть в гарем, где их принимала мадам Кязим, красив­шая свои вороные локоны под цвет куриной слепоты и прочитавшая, по слухам, целый французский роман, весь от начала до конца. Других женщин не наблюда­лось. Скоро рабыня подала воду в стаканах и блюдо с цукатами. За каковое угощение мадам Кязим потом, так и не подняв взора от книжки, истребовала мзды.

За всей этой неутомимой праздностью и безогляд­ной дурью сквозили мне черты лихорадочного весе­лья, окрасившего, верно, последние дни Рима. Как этих дервишей, несло нас вихрем от развлеченья к развлеченью. И на одном пикнике, покуда женщины щебетали стрижами, меня с такой силой охватило предчувствие неминучей катастрофы, что пришлось подняться на скалу поодаль. Я смотрел вниз, туда, где мерцали среди кипарисов купола и минареты, и в мысли мне непро­шено прокрались строки: «Сегодня мы одолели двад­цать четыре мили, еще сорок восемь одолеем завтра. Но кто выдюжит гонки со смертью?» Вдали, под лазу­рью неба, узкие стрелки Босфора и Золотого Рога, тон­ко смешавши воду с сушей, указывали на Черное море.

Когда в тот вечер мы вернулись в гостиницу, нас встретили два скверных известия; первое — если счи­тать, что личное, а не всеобщее обладает первостепен­ной важностью, — касалось Миртл. В наше отсутствие дети затосковали по своему новому щенку, которого пристроили в гавани. Его доставили, выпустили во двор, и, перепугавшись шума шагов, отдаваемых гулки­ми плитами, он попятился, скользнул за открытые ворота, и собаки, свирепыми стаями рыскавшие по ули­цам, тотчас растерзали его в кровавые клочья. К счас­тью, дети — старшая топотала на шатких ножках, меньшой сидел у няни на руках — были далеко и не ви­дели этого ужаса.

Миртл сразу метнулась за щенком, все увидела и упала без памяти. Зная ее силу и недюжинный харак­тер, мы бы и вообразить такое не могли, но увы — хо­зяин гостиницы бросился за нею следом и все это за­свидетельствовал. Когда она очнулась, мистер Нотон и неизвестный в военной форме ей помогли уйти с мес­та кровопролития.

Второе известие, не на один день просроченное, было о том, что Англия объявила войну России.

Неделю целую, последовавшую за роковой вестью, нам пришлось быть свидетелями тошнотворнейшей демонстрации патриотического пыла. Пушки палили с тех судов, которые уже вернулись в гавань якобы после разгрома Севастополя. Гостиница «Мессиери» стала главной явкой англичан, и все они жестикулировали, как иностранцы. И раньше-то не стоило выходить по­сле наступления темноты, чтоб не наткнуться на пья­ную солдатню, теперь это стало опасно не на шутку. Ча­сто по ночам будили нас булькающие вопли несчаст­ного, которому перерезали глотку. Поневоле сидя взаперти, мы обречены были ежевечерне внимать во­кальным упражнениям миссис Ярдли, которая под зву­ки, извлекаемые одним галантерейщиком из фортепь­яно, исполняла чувствительные баллады, например «Солдатскую слезу» и «Хочу погибнуть как солдат». Сла­ва богу, она хоть не знала песни «Матушка, родимая, смерть моя близка», некогда популярной в нашем доме.

Джорджа тоже удручала вся эта атмосфера, впро­чем, его томило кое-что повещественней, чем трели певчей птички в гостинице «Мессиери». Еще до от­плытия в Константинополь он снесся с армейской ме­дицинской службой в Манчестере и предложил свои услуги. Имея нужную квалификацию и опыт более чем пятилетней практики в хирургическом отделении ли­верпульской больницы, он, однако, был отвергнут, как человек женатый. Ему не возбранялось выехать в ка­честве гражданского лица, добыть себе место в глав­ных госпиталях Скутари или Галлиполи — это пожа­луйста, но о приписке к полку не могло идти и речи. По прибытии нашем на восток он ни об одном из этих госпиталей даже не пытался наводить справки; если не был на берегу с Миртл, он возился со своим аппаратом, а то и вовсе пропадал в греческих кварта­лах с новообретенными друзьями. Надо признать, когда к нему обращались за помощью, он исполнял свой долг безотказно и бесплатно — лечил жену одно­го пожилого грека от водянки, пользовал миссис Ярдли, обжегшую себе руку, вскрыл одному ребенку на­рыв et cetera.

Теперь же он меня удивил: не теряя времени, стал собираться в Скутари. Тут-то ему и пригодились его недавние медицинские заботы о миссис Ярдли: ее при­ятель, гвардейский полковник, забросив все дела, пла­тил ему услугой за услугу. Хлопоты эти, впрочем, по­требовали больше времени, чем ожидалось, и Джордж дергался из-за проволочки. Но — опять-таки он меня удивил, ибо оставил всякое попечение о трактире гер­цога Веллингтонского, да и за ужином едва пригубли­вал стакан. Строчил длинные письма, все больше матери, даже миссис О'Горман не поленился черкнуть не­сколько слов.

Однажды вечером, когда мы сидели на гостинич­ной веранде, смотрели на закат и поджидали дам, он вдруг повернулся ко мне и сказал, что надеется всегда иметь во мне друга. Я ответил, что душою рад и жду от него того же.

— Вы всегда обо мне заботились, Поттер, — сказал он. — Но не всегда я слушался ваших советов.

— Милый мой... — начал я.

— Я хочу, чтобы вы знали... на случай... если что... со мной случится... я назначаю вас своим душеприказчи­ком. Я надеюсь, вы мне не откажете.

— Ну полно, полно, — сказал я. — Зачем такие мыс­ли? — Мне сделалось не по себе.

Как человек, лишенный ресурсов — денежных, я ра­зумею, — я всегда тяжело опирался на щедрость Джор­джа. Мне мечталось, что в один прекрасный день я смогу ему отплатить — благодаря моим сочинениям; увы, это осталось мечтой.

— Когда я получу место в Скутари, — сказал он, — у меня камень спадет с души, если вы останетесь здесь и приглядите за возвращением домой детей и Энни.

Разумеется, я согласился. Как мог я ему отказать? Тут он, путаясь и запинаясь, стал говорить о прежней сво­ей жизни, о сожалениях, о загубленных возможностях, о силах, потраченных напрасно, et cetera... и как он чувствует, что война наконец-то даст ему опору, в ко­торой он всегда так нуждался.

— Опору? — переспросил я.

— Даже, если хотите, подпорку, костыль, — сказал он. — Человеку, как я, нужно на что-то опираться, чтобы не рухнуть. Ну, кроме Миртл. Я много сделал такого, о чем теперь жалею.

— Лет эдак через сто, — заверил я его, — мы позабу­дем все, о чем теперь жалеем.

— Мне бы не хватило и тысячи, — сказал он, и, ей-богу, у него на глазах были слезы. Его слова встревожи­ли меня; когда люди, подобные Джорджу, ударяются в самоанализ, это скорее не к добру.

Тут-то и явился Нотон и был, конечно, удивлен сер­дечностью моего приема. После многих вяканий и околичностей он наконец спросил у Джорджа, участ­вует ли тот господин, с которым обручена его сестра, в военных действиях. Джордж посмотрел на него в не­доумении.

— Нет еще, — сказал он. — Его полк покуда стоит на Мальте.

— Он недурен собой, — заметил Нотон со столь яв­ственной тоскою в голосе, что тут уж пришла моя оче­редь недоумевать. Путем умелых расспросов мне уда­лось наконец выведать, что он при этом разумел гуса­ра, который учтиво поспешил к Миртл на выручку во время того ужаса с собаками.

— Они обвенчаются до войны или после? — спро­сил Нотон, и тут-то разозленный его назойливостью Джордж решил разорвать помолвку Миртл.

— Положим, он хорош собою, сэр, — ответил он, — но с моей сестрой он обошелся гадко. Никогда она не будет его женой.

Помню, в каком мы были восторге от собственной изобретательности. Так в нашей остроумной, пусть, надо признаться, не очень доброй шутке была удачно поставлена точка.

Решили, что Беатрис, Энни и дети отплывут на родину в начале мая, так нестерпимо заполонили Константино­поль толпы чинуш и военный люд. К тому же с наступле­нием тепла возросло и число мух и разной кусающейся в ночи неудобопоминаемой дряни. Что толку было вы­тряхивать белье на балконе, как делала Беатрис по утрам и вечерам, если вредоносные твари таились в досках по­ла, в каждой самомалейшей стенной щели? Что до Энни, та не могла дождаться дня, когда укроется наконец в Англии под цивилизованным тетушкиным кровом.

В апреле Джордж достиг-таки вожделенной цели, и теперь трижды на неделе он пропадал в Скутари, в по­левом лазарете, где был взят ассистентом к доктору-турку. Он мог бы на ночь возвращаться, до Скутари бы­ло не ахти как далеко, но осторожничал, боялся поте­рять место. Пользовать ему приходилось покуда вывихи и ушибы от падений с седла, раны, полученные в пьяных драках, и — реже — венерические болезни. Солдат в этих краях мог напиться на шестипенсовик и за шиллинг приобрести сифилис. Джордж говорил, что даже рад такому положенью дел — для более слож­ных операций условия лазарета мало приспособлены. И на каждого пациента там по крысе.

Джордж преобразился. Хоть он приходил домой измученный, грязный, с пропыленными волосами и пятнами на одежде, синие глаза выражали ясность и чистоту помыслов, каких им не хватало с самой юнос­ти. Миртл редко его сопровождала из-за надвигающе­гося отъезда детей. С которым она смирилась, ведь ее к ним любовь — лишь продолжение любви к нему.

Уступая желанию Беатрис, назначили прощальное развлечение: прогулку к Золотому Рогу с последую­щим посещением оперы. Легко вообразить мои чувст­ва, однако я улыбался и прикидывался, будто меня вдохновляет и веселит дурацкая затея. Я любил свою жену, и мысль о разлуке бог весть на какой срок меня наполняла тоской. Как я это вынесу? Я нежно думал о ее привычке поклевывать вилкой еду на моей тарелке, о том, как пухлые пальчики ласково трут перед рассве­том клопиный укус на моей щеке. Нечего и говорить, все мои попытки облечь подобные мысли в слова все­гда встречали негодующий отпор. Зато когда она спа­ла и я хотел высвободиться из кольца ее горячих ручек, оно сжималось еще тесней.

До бухты Золотой Рог, где располагался курорт, на котором паслось все, что было знатного и светского в Стамбуле и Пера, было два часа быстрой езды. Мы ре­шили устроить наш пикник у стен дворца, принадле­жавшего брату султана, человеку, прославленному ве­ликолепием расчисленных своих садов, где по аллеям роз сотнями ступали павлины. Я сказал — быстрой ез­ды, но поскольку тряский бег пони мог стать для детей роковым, нам поневоле пришлось готовиться к более долгой дороге. Тронулись мы спозаранок, но уже к восьми солнце забралось высоко, и Миртл державно, как скипетр, будто отваживая орлов, вздымала мухо­бойку над пушистыми детскими головами.

Места вокруг прелестные, и кабы не жара — чело­век дородный буквально плавится на таком свирепом солнце, — я бы посчитал, что приятней и нельзя прове­сти утро. За нами по пятам, временами обгоняя, скакал Нотон, который сидел в седле весьма недурно для скрипичного мастера. За ним увязался еще один из ин­женеров и некая тощая личность в тюрбане. Оказав­шись рядом, Нотон неизменно выкрикивал приветст­вие и приподнимал шляпу. И разумеется, глаз не сво­дил с Миртл.

— Он за тобой гоняется, как охотник, — сказала ей Беатрис. — Не пойму, как только ты такое терпишь.

— Мне знакома одержимость, вы и забыли? — отве­тила Миртл. — И какой от него вред?

Когда, огибая припавшие к берегу наивные виллы, мы приближались к заранее облюбованному месту, в синеву неба взмыла стая журавлей. Миг один мы отчет­ливо видели их, потом, рассекая золотые лучи, они растаяли в блеске.

Дворец стоял на широком плато в окружении дере­вьев и цветущих кустарников. Спешившись, мы подня­лись по широким ступеням и посредством своеобраз­ного туннеля проникли в это экзотическое владенье. Не одну сотню людей, сообщила Энни, приходится на­нимать для содержания его в должном порядке.

Сады эти были, собственно, пространной и при­хотливой смесью тщательных лужаек, декоративных каменных горок и цветочных бордюров. Сам я, увы, никогда не мог себя заставить умиляться достижения­ми садоводства, и мне надоела Энни со своими востор­гами по поводу то одного, то другого дивного, как она это определяла, растения. Куда живей меня влекли по­ляны меж стволов, нежившие веселых дам, сверкавших алыми коготками. Как бы хотелось мне к ним присое­диниться! Но вместо этого, понукаемые Беатрис, мы неслись мимо пурпурных рододендронов на звуки дальних хлопков и приглушенных расстояньем криков, пока не вышли наконец к открытой поляне в коль­це шумных наблюдателей.

Оказывается, здесь тешились спортом флотские под началом французского адмирала, которому, как ворчали зрители-англичане, лучше было бы заняться кой-чем поважней, хоть бы конфликтом, кипящим по ту сторону Босфора. Я готов был с ними согласиться, но вдруг увидел, как сей господин выходил, подкрепясь, из соответственного павильона, в торжествен­ных позументах, при треугольной шляпе, с обеих сто­рон поддерживаемый моряками, — и решительно пе­ременил свое суждение. Слюнявый рот, дрожащая походка, боязливая осторожность каждого шага, будто он ступал на зыбучие пески, уверили меня, что дни ад­мирала сочтены.

Беатрис нелепо увлеклась этим их бегом и прыжка­ми; не в силах более торчком стоять на солнцепеке, я укрылся под иудиным деревом и, прикрыв платком потное лицо, погрузился в грезы наяву. Мысль моя — не оттого ли, что мне хотелось пить, — перекинулась на писания Гомера, а именно на те его стихи, где речь идет о смерти Антиноя, пронзенного в горло стрелой Одиссея в тот самый миг, когда он готов припасть к зо­лотой чаше, — как вдруг удар по щиколотке пренепри­ятным образом вывел меня из задумчивости. Сорвав с лица платок, я успел увидеть, как престарелый госпо­дин падает прямиком мне на ноги, после чего он рас­тянулся рядом.

Я часто думал о том, что все на свете предначерта­но и такого понятия, как случай, не существует вовсе. Никогда бы Галилею не додуматься, что Земля враща­ется вокруг Солнца, не родись при нем изобретатель телескопа, равно как и Миртл не видать ее нынешнего положения при Джордже, если б не вспышка оспы и посещение кой-кем борделя. Разумеется, два эти при­мера решительно несопоставимы по масштабам, но оба свидетельствуют о редком совпадении времени и места. Сам же я — вечная жертва предопределения, в согласии с которым все, что я хотел и мог бы изучать, всегда оказывалось уже исследованным более велики­ми умами.

Я это лишь к тому упоминаю, что старец, вдруг ока­завшийся со мною рядом под иудиным деревом, был не кто иной, как, директор Археологического музея в Керчи Густав Страйхер, с которым я двадцать лет тому назад водил знакомство. После заверений в том, что кости не поломаны, последовала одна из бесед, харак­терных для встреч относительной молодости — уж слышал-то я как-никак получше — и вполне закончен­ной дряхлости. Не уверен даже, что он меня узнал, хо­тя помнил, кажется, мраморную голову Аполлона, чьи нежно нарумяненные щеки пленяли меня когда-то, равно как и саркофаг, оседланный по крышке двумя гигантскими фигурами, по милости турецких мароде­ров лишившимися головы. Я сказал ему, что помню его зажигательную лекцию на сей предмет.

— Варвары, — пробормотал он. — Варвары все до единого.

— А вы по-прежнему в Керчи? — спросил я, и он отвечал, что отправлен в почетную отставку с пенси­оном.

— Вам больше по душе жить здесь... чем в Англии?

— Что такое Англия? — отозвался он. — Где эта Ан­глия?

Сочтя вопрос риторическим, я промолчал. Заме­тив, что глаза у него закрылись, я понадеялся, что он заснул, а не потерял сознание вследствие ушиба. Я хо­тел уже спросить, как он себя чувствует, но тут он с не­заурядным пылом вскричал:

— Чистейшая нелепость — переносить странствия Одиссея на Черное море. Он непременно бы упомянул Босфор и Дарданеллы, буде скитания его имели место не к западу от театра Троянской войны, а северней, на Понте Эвксинском[10].

— Да, в самом деле, — сказал я и прибавил: — Мои цели, однако же, насущней. Я хочу быть наблюдателем.

— Но чего? — осведомился он.

— Войны, разумеется, — сказал я.

— Какой войны?

— Нынешней, — ответил я, опешив от такого его во­проса.

— Я не знаю никакой войны, — объявил он. — Троя пала.

Нашу беседу прервала Беатрис, прибежавшая с из­вестием, что Джордж решил попробовать себя в прыж­ках в длину, как разрешили всем желающим.

Я помог старику подняться на ноги и пожал ему руку.

— Я вспоминаю вас с признательностью, — сказал я, хоть и не совсем правдиво. Я не забыл унизительную сцену, когда, после одной своей лекции предложив за­давать вопросы с места, он обозвал меня ослом и велел садиться.

— Скорей, — торопила Беатрис.

— Я надеюсь, мы еще свидимся, — говорил я, тряся его руку.

— Не думаю, мистер Лайелл, — отвечал он, обнару­живая лестную, хоть и не вполне точную память о мо­их геологических исканьях. — Мое почтение дочери вашей.

— Это он про меня? — заинтересовалась Беатрис.

— Про кого же еще? — ответил я, и она просияла.

Нельзя сказать, что на этих соревнованиях Джордж заметно отличился. Спортсменом в семье был брат его, Фредди, увы, рано умерший от воспаления мозга. И все же, когда он, разбежавшись, оторвался от земли и солнце литым золотым шлемом одело ему голову, мы орали до хрипоты.

Час спустя, когда Беатрис нас стала тащить до­мой, Джордж настоял на том, чтобы мы сфотографи­ровались. Он заприметил человека с треногой возле фонтана. Мы выстроились, и кое-кто задобривал собственное изображение в жалких потугах преодо­леть упущения природы; Беатрис под видом задум­чивости подперла подбородок пальцем, Энни сбро­сила туфли, чтобы стать ниже ростом. Я же взял на руки старшую девочку и тщательно расправлял ее платьице по своему пузу, пока она не разревелась, и Джордж велел ее отдать матери, уже прижимавшей к груди младшего. Позади продолжалось состязание — офицеры против солдат — под упоенное хрюканье участников.

Долго стояли мы неподвижно, как статуи, все, кро­ме детей. «Тихо, миленькие», — приговаривала Миртл, а они рыбками трепыхались у нее на груди.

Час посещения оперы был поздний, мы давно отужи­нали. Театр стоял в Пера, в европейской части города, вплоть к питейному заведению, забитому солдатней. Оттуда несся гвалт, вопли, визг — впору подумать, что там тоже дается оперное представление.

Я злился на Беатрис: заставила меня припарадиться, а в театре этом грязь была несусветная. К счастью, мы сидели в ложе, слегка возвышенные над мерзостью. При всем при том, хоть скрыл это от Беатрис, я, перед тем как ей сесть, стряхнул со стула двух тараканов. Вонь снизу и из соседней лавки, смесь жареного лука, пива, еще чего-то мерзко сладковатого ударяла в нозд­ри, и нам приходилось без конца обмахиваться носо­выми платками. По краю сцены, в опасной близости к истертому бархату занавеса, стояли рядком горящие керосиновые лампы, иные без стекол. Я предусмотри­тельно проверил узкий проход за нашими стульями и повыбрасывал на улицу кой-какую рухлядь, чтобы в случае пожара можно было выбраться.

Миртл сидела отвлеченно, ничего вокруг не заме­чая. Завтра детей отправят в Англию — от этой мысли она как окаменела. Потом уже, перед антрактом, я вдруг услышал странный звук, который мгновенно воскресил в моей памяти кухню миссис О'Горман и крик дворовой кошки, обрыскивавшей ведро, в кото­ром утопили ее котят. Я вздрогнул, глянул на Миртл — у нее были мокрые щеки.

Джордж счел, что это она растрогалась из-за музы­ки, но каким образом новомодный композитор вроде Джузеппе Верди своим нескладным грохотом и надсадным воем мог заставить человека плакать, если только не от злости, — выше моего понимания. Беат­рис ласково обняла ее за плечи, а Энни, не находя в се­бе сил открыто выразить сочувствие, несколько сму­щенно искала нюхательные соли.

Только уж когда дали занавес, я заметил Нотона, он сидел в ложе напротив вместе со своим дружком-инженером, миссис Ярдли и ее гвардейским полковником. Нотон уставился влево от нашей группы, и негодование искажало его черты. Следуя за направлением его ярост­ного взора, я перегнулся через перила и заглянул в со­седнюю ложу. Там сидела юная смуглая особа в тесных объятьях молодого господина в блистательном мунди­ре Одиннадцатого, лорда Кардигана гусарского полка.

А несколько минут спустя я увидел, как Нотон про­бирался по партеру. Достигнув нашей пыльной клетки, он глянул вверх, сперва на Миртл, которая как раз ути­рала слезы, потом левей. Если такое и впрямь водится в природе, губы его, ей-богу, зазмеились усмешкой. За­тем он демонстративно направился к задним дверям. Миссис Ярдли между тем подавала мне отчаянные зна­ки, махала программкой, выставляя себя притом на всеобщее обозрение. Что до инженера, он встал, набы­чился, как боксер, и бил кулаками воздух. Я счел, что оба они пьяны, и сказал об этом Джорджу, но когда мне удалось-таки привлечь его внимание к ложе напротив, инженера там уже не было.

— Удивительно, как дичают люди вдали от роди­ны, — сказал я Беатрис, но в ответ услышал только ши­пенье: оркестровая яма снова заполнялась.

Уже начался второй акт, уже выл заунывно хор, ког­да я услышал шаги в проходе за нами. Затем были: грохот, невнятное бормотанье; стул подо мной затрясся так, будто что-то тяжко брякнулось о нашу ложу. Все смотрели на нас, в том числе и певцы на сцене. Голос, по которому я не сразу опознал инженера, отчетливо выкрикнул: «Не дурите, ч... вас побери совсем!» Вытянув шею, я потрясенно увидел Нотона, спиной прижатого к краю ложи под таким углом, что голова его болталась над оркестрантами. На Нотона, схватив его за горло, напирал гусар. Многие в публике повскакали с мест и постыдно подзадоривали дерущихся.

Далее последовало нечто превзошедшее своим дра­матизмом все, что мы видели на сцене. Нотон отчаян­но вцепился в грудь противника и ухитрился продеть пальцы сквозь золотое шитье его великолепного мен­тика. Гусар явно ужаснулся мысли о таком оскорбле­нии мундира, ослабил хватку и сам хотел высвобо­диться, но тут Нотон вывернулся, распрямился, обхва­тил гусара и кинул на край ложи, гусар качнулся, поднял руку и, чертя невнятный знак, скорей всего крестясь, рухнул на пол в партере. Тут впервые откры­лось мне назначение музыки: чувства мои обострялись несмолкающим оркестром — несчастный приземлил­ся под гром ударных.

Джордж бросился вниз, растолкал возбужденную толпу и подал пострадавшему всю возможную по­мощь. Мы стояли поодаль, чтобы не усугублять пере­полох. Из прохода донесся страшный шум; выглянув, я с удивлением увидел, как с десяток дюжих турок увола­кивают Нотона. Инженер в отчаянии к нам бросился, крича, что сам он ужасно виноват.

— Мне надо было его удержать! — кричал он. — Гос­поди! Я же видел, к чему клонится дело!

Я увлек его в сторонку и попросил объясниться удовлетворительней. Из-за чего вспыхнула ссора? По­чему Нотон подвергся такому грубому нападению?

— Да он же сам полез на рожон! — крикнул вне се­бя инженер. — Ворвался в ложу и отвесил гусару оп­леуху!

— Но за что? — спросил я, хотя в моей душе уже ше­велилось жуткое подозрение, что мне и самому это из­вестно.

— Как же, все из-за мисс Харди... за то, что так с ней обошелся. Сидит от нее в десяти шагах и обнимает эту непристойную особу... а мисс Харди от оскорбления в слезах.

— Знаете что, возвращайтесь-ка вы в гостиницу, — сказал я ему. — А утром... когда вы успокоитесь... мы, по­жалуй, обратимся к английскому консулу.

— Мне надо было его удержать, — простонал инже­нер и побежал по проходу.

Все кончилось благополучней, чем можно было опасаться. Капитан, весь в синяках, едва дышал, но не сломал, однако, ни хребта, ни шеи. Он всего-навсего растянул себе лодыжку, и призванные из питейной лавки друзья ему помогли добраться до казармы.

На пути домой мы с Джорджем молчали, как уби­тые, и неспроста. Нам было стыдно обоим. У меня не шел из головы утиный мальчишка, Помпи Джонс, и как я выговаривал ему когда-то за детскую проделку с тиг­ровой шкурой.

Причина и следствие, думал я. Вот оно. Никогда нельзя недооценивать разрушительной силы наших необдуманных действий.

Я нанял верхнюю половину одного дома в Скутари. Джордж, до той поры ночевавший в лазарете, был в вос­торге от переезда. Окна наши смотрели на Мраморное море, и через двор мечети до казарм было рукой подать. Кроме самой необходимой мебели, в комнатах ничего не было, и Миртл постановила, что ничего не надо ме­нять. Я кинулся было покупать шифоньеры и картины, но она сказала, что мы не у себя дома и незачем прики­дываться, что жизнь идет по-прежнему. Так оно и вы­шло, нам недолго суждено было там оставаться.

Самая удивительная перемена произошла в Миртл — во внешности, я разумею. Тогда как мы с Джорджем за­метно потеряли в весе, от жары ли, от вынужденной ли диеты, она, напротив, скорее пополнела; округлились щеки, шея и руки налились. Всегда бледное, лицо под­румянилось на солнце, и, поскольку она ходила про­стоволосая, в волосах блестели выгоревшие прядки. Итог — прежде словно сквозившая в тумане, Миртл как бы вышла на свет божий. Едва ли Джордж замечал эту перемену, он слишком был занят другими материями, ну а я втайне радовался, что исчез со сцены бедный, одураченный Нотон. Если уж Миртл тогда свела его с ума, теперь, новая, искрящаяся, она бы довела несчаст­ного до истинного помешательства. После того как для умасливания турецких властей была собрана круг­ленькая сумма — причем свою скромную лепту внес я или, точнее, Джордж, — Нотона услали в Англию. Я провожал его в гавань, и, перед тем как взойти на борт, не в силах произнести ни слова, он, словно тону­щий, вцепился в мою руку. Я придал своим чертам приличное случаю выражение, хотя, должен признаться, меня все еще жег стыд.

В июне Джорджа призвали в Константинополь, в военную медицинскую коллегию. Его поставили в из­вестность, что отныне он приписан к расквартировы­ваемой в Варне второй дивизии в качестве помощника хирурга. Он меня просил не открывать Миртл причи­ну его назначения — три доктора, занимавшие это ме­сто до него, все, один за другим, пали жертвой холеры.

Я выразил тревогу, но он меня утешил, что опас­ность заразиться там не больше, чем везде. Уже не­сколько недель больные сотнями прибывали в Скута­ри. Болезнь приняла такой оборот, что смертники гниющими рядами валялись по коридорам лазарета. Столько смертей — и без единого выстрела!

Я не храбрец, и, должен признаться, мысль удрать в Константинополь и оттуда домой мне приходила в го­лову. Подозреваю, так бы я и сделал, если бы не Миртл. Ничто на свете не вынудило бы ее оставить Джорджа, ну, а когда всего лишь женщина выказывает такую твердость, кто ж себе позволит поддаться малодушию?

Через неделю, в сумерки, мы проплывали мимо ска­зочно затейливых дворцов пашей; мимо гробницы Барбароссы, покорителя Алжира; вдоль вечереющих садов и кипарисов мы килем пробивали кипящую блед­ную дорогу по фосфорным грядам Босфора. За нами следом неслись крошечные, не более зарянки, птицы; никто и никогда не видывал, чтобы они сели, всегда в полете. Турки, как мне приходилось слышать, считали, что это души женщин, которых утопил султан.

Дорога заняла у нас два дня; на второе утро за завт­раком молоденький драгунский офицер, говоря о том, как он жалеет, что забыл дома теннисную ракетку, вдруг упал на тарелку лицом. Джордж приподнял дра­гуна — накануне вечером жаловавшегося, оказывается, на желудочные боли — и объявил, что тот умер. Так и остался он сидеть, с открытым ртом. Мы тоже сидели, будто боялись его потревожить. Когда наконец маль­чишку уносили, Миртл встала и осторожно сняла с его волос хлебные крошки.

Сказать, что мы высадились в Варне, было бы преувеличеньем; мы скорее плюхнулись в воду, ибо пирс решительно сгнил. Хлюпая по грязи, мы выбрались на сушу. Одна лошадь сломала переднюю голяшку, при­шлось пристрелить ее на месте. Труп подхватило вол­ной, и он тихо поплыл под балдахином мух по Черно­му морю.

В городе из-за значительного перенаселения цари­ла дикая неразбериха. Войска, лошади, обозные теле­ги, теснясь из порта, делали почти непроходимыми узенькие улочки. Крысы нагло, не таясь, рылись в отхо­дах возле пищевых лавок. Даже Миртл замечала грязь и кавардак Мои мечты о том, чтоб снять уютный домик, увитый виноградного лозой, рассеялись как дым. Поч­ти все доступное жилье мало того что ютило несчет­ных представителей многообразного мира насеко­мых, вдобавок уже гостеприимно укрывало паразитов иного рода, а именно винных торговцев и лошадиных барышников, острым смрадом войны выманенных из всех щелей Леванта.

Джордж отбыл доложиться в главный госпиталь, а мы с Миртл отправились на несколько миль западней от города, где был разбит военный лагерь, и палатки по обе стороны дороги взбирались вверх, к нагорью над озером, образованным рекой Девней. Ниже по те­чению натекал еще пруд, окруженный болотистой ме­стностью, днем довольно живописной, по ночам же окутываемой ядовитым туманом. С невнятных слов со­провождавшего нас болвана грека я заключил, что ря­дом кладбище, где позарыты шесть тысяч русских, пав­ших от чумы в двадцать девятом году. Приобретя по баснословным ценам палатки и кастрюли, мы прист­роились неподалеку от пруда. Что до питьевой воды — рядом били прелестные ключи.

Мне хватило нескольких часов, чтобы понять, в ка­кую мы влипли передрягу; едва настала ночь, процес­сия бедолаг, волочащих на закорках своих собратий, провлеклась мимо нашего костра и растаяла во тьме. Кто-то говорил, будто они идут к реке помыться и страдают покуда всего-навсего поносом, но уже по­ползли слухи, что во французском лагере, разбитом на сравнительно благополучном месте, от нас к северо-востоку, вспыхнула холера.

На другой день к нам присоединился Джордж, об­лаченный якобы в форму офицера двадцатой дивизии. Мундир так выцвел и потерся, что исходные цвета не поддавались опознанию; его заметно поносил злопо­лучный предшественник Джорджа — если не все трое. Вынужденный на свои любезные купить уставные са­поги, Джордж заполнял несчетные бланки, в результа­те чего был извещен, что желаемую обувь можно будет приобресть через неделю, а то и через месяц.

Обстановка в лазарете, он мне рассказывал, была зловещей. Не хватало людей для строительных работ, а власти, он считал, то ли не могли, то ли не хотели по­нять неотложность дела. Предприняли попытку улучшить вентиляцию, выломав доски на крыше, но палаты все стояли душные и грязные, служа достойной Вальхаллой[11] несчетным блохам, мухам, крысам, тараканам. Недоставало оборудования и лекарств. В первый же ве­чер ему пришлось спасать несчастного, в пьяном виде свалившегося с лошади и сломавшего нижнюю че­люсть. Не имея ничего другого для наложения шины, пришлось использовать картонный переплет книги под названьем «Вольный, вольный мир». Если его не выскрести добела, лазарет непригоден для обитания, и, по убеждению Джорджа, человек там умрет скорей, чем брошенный в канаве. По ночам Джордж неистово чесался и не давал мне спать.

Сам же я являл собой весьма печальную фигуру, по­сле того как безрассудно передал залубеневшую от шлепанья по грязи одежду прачке. Итог — день целый я простоял голышом, прикрытый замызганной лоша­диной попоной, ожидая ее возвращения. Она так и не пришла, и, поставя окончательный крест на моем стремлении к элегантности, так и не пришел корабль с нашим багажом — как сообщалось, загоревшись в ми­ле от Скутари. Миртл отправилась куда-то, разыскала торговца подержанным платьем и любезно купила и на мою долю священническую рясу, безусловно мод­ную во времена моего деда. Еще она приобрела ци­линдр, слегка траченный молью. И я его носил, пред­почтя бесчестье солнечному удару. Сама она ходила в длинном платье, вот как турчанки носят, и чуть ли не непристойно ловко скользила в нем по лагерю.

Странно, до чего просто привыкаешь к первобыт­ным условиям. Удивительно, до чего легко осваива­ешься с чумазыми руками и сальной бородой. Ничто так верно не возвращает человека к его сущности, как жизнь под открытым небом.

Сказать по правде, я уже не знал, кто я такой — я по­терял свой курс вместе со штанами. Я наблюдал, я вел свои записи днем — под адское жужжанье мух, но­чью — под собачий лай и задушенные крики тех, кому приснилась родина... а то похуже.

Я пропал, я совершенно потерялся, разум мой был расстроен, мысли в беспорядке. Часто, погружаясь в неверный сон, я про себя повторял строки Гесиода:


... Сила ужасная собственных рук принесла им погибель. В затхлую область они леденящего душу Аида Все низошли безымянно[12].

Боюсь, скорей тот жесткий барашек, которого мы жевали на закате, нежели интеллект, придавал такое направление моим мыслям.