"Мастер Джорджи" - читать интересную книгу автора (Бейнбридж Берил)

Пластинка вторая. 1850 г. Пелена спадает


Джордж Харди заглянул ко мне по дороге из лазарета домой. Поинтересовался, хочу ли я наутро на него по­работать. Я сказал — хочу.

— Тогда я тебе предлагаю быть в доме в пять ча­сов, — он сказал.

Так он разговаривает, манера такая. Купись я на это его «предлагаю» и явись на пять минут позже, он бы мне голову откусил. Его все считают книжником, пря­мо святым, но я-то лучше знаю. Сказал, что может мне обещать интересный день, осветил свою затею, и, судя по всему, день действительно обещал быть интерес­ным, что правда, то правда.

Я отправился в город еще под звездами и на час раньше вошел в дом. Распорядки здешние я достаточ­но изучил и прикинул, что, поскольку сейчас зима, слу­ги пока валяются по постелям. А если старуха О'Горман случайно и встала, ей надо бы вскарабкаться наверх по лестнице, чтоб меня застукать. С годами она оглохла, а с тех пор как пса похоронили в саду, поднять ее по тре­воге на звук шагов уже некому. Да если она меня и сца­пает, я в секунду наплету ей с три короба, и кое-что мне от завтрака перепадет в придачу. Ну вот, значит, я преспокойненько перехожу темный двор, иду мимо служб и конюшен и отодвигаю на кухонной двери засов. Снимаю сапоги и вхожу.

Мне было не впервой войти в дом так, что никто об этом и не догадывался. Я ничего там не портил, по крайней мере всерьез, и я не воровал. Не такой я идиот и сам себе не враг. И выше первого этажа я никогда не совался. Мои предрассветные обходы гостиной, сто­ловой и кабинета имели характер разведки. Я передви­гал предметы и ждал, проверял — кто заметит. Начал с мелочей, возьму передвину кочергу в камине слева на­право, или вазу, например, на полке перемещу, или шкатулки музыкальные на фортепиано переставлю в другом порядке. Потом, уж через несколько месяцев, осмелел и стал со стены на стену перевешивать карти­ны. Доктор Поттер только через пять недель хватился, что картина с пароходами и рекой, которая в кабинете над столом висела, вдруг оказалась у самой двери.

Как мне доложили внизу, тут поднялся такой пере­полох, о каком я мог только мечтать. Поттер все под­ступался к миссис О'Горман с расспросами насчет прислуги. Она, добрая душа, божилась, что все они лю­ди честные и вдобавок в своем уме, так что он создал теорию о лунатиках и две ночи торчал на стуле в при­хожей — надеялся кого-то схватить. Молодой миссис Харди, хлипкой после второго неудачного разреше­ния от бремени, ничего не сообщили. Ну а старую мис­сис Харди, ту нисколько не интересовало, где что на­ходится, только бы ее кровать не трогали с места.

И вот когда мне эта возня уже слегка надоела, стару­ха О'Горман проговорилась, что Беатрис Поттер убеждена, что в доме духи, и даже просила мужа посовето­ваться со священником. Он отказался, обозвал ее ду­рой, и далее последовало состязание в крике, в кото­рое и миссис Харди внесла свою лепту, сообщив док­тору Поттеру, что она знает единственного дурака и это как раз он и есть, и она клянет тот день, когда отда­ла за него Беатрис. А потом Беатрис призналась мис­сис О'Горман, что боится, не проделки ли это неупокоенного отца, — вот почему в то утро я оказался так ра­но в доме. Я решил сыграть свою последнюю шутку.

Сперва я пошел в столовую. Шторы были еще задер­нуты, и комната в темноте, но я достаточно ее знал, чтоб найти, что мне надо. Сгреб персидский коврик под окнами и через прихожую прошел в кабинет. Жи­денький рассвет уже прокрался сквозь стекла и вычер­тил голову тифа, которая прильнула возле стола к ка­минной решетке. Я выволок шкуру за дверь, вместо нее положил у камина коврик и, приглядывая за лестницей, поволок эту тварь за собой. Я сперва буквально обо­млел, когда когти заскребли по плиткам, и мне при­шлось приподнять тигра за лапы и так — вальсом — его доставить в столовую.

Я затеял его положить под окнами, где он лежал, ког­да еще мистер Харди был жив, но я так лопался со смеху из-за своего идиотского танца, что бросил его пока гру­дой, а сам подзаправился из графина на столике. Кое-что расплескалось на куртку, зато остальное ударило в голову, и тут-то я и сообразил, что самая потеха будет, если его положить на кресло так, чтоб он смотрел пря­мо на дверь. За окнами мерцал морозный сад. Я сидел за кухонным столом, когда миссис О'Горман поднялась с постели. Она стала вокруг меня хлопотать, как это она всегда, сразу увидела, что я без са­пог и растираю босые ноги, разворошила огонь в ка­мине и поставила на угли чайник Я ей подыгрывал и стучал зубами, так как знал, что у нее в шкафчике при­пасена кой-какая выпивка, причем я сам ее снабдил, и, между прочим, на свои кровные.

Ну, не то чтоб совсем на свои. Во всяком случае, не с самого начала. Это процентики понарастали с вкла­да, который Джордж Харди внес когда-то в связи с од­ной бабой, чтобы усыпить ее память. Он вообще был в простых вопросах болван, баба та настолько проспир­товалась, что не помнила даже, что с ней минуту назад было. Те средства я пустил на покупку фотографичес­кого аппарата и разных химических причиндалов, а когда уж дело у меня наладилось и пошло, мог побало­вать миссис О'Горман. Она простая душа, я ей ничем не обязан, но родных своих у меня нет, и почему бы не ку­пить старухе гостинчика.

Само собой, когда чайник вскипел, она мне поднес­ла стопочку коньяку с горячей водой — подкрепиться и вдобавок выставила кусок холодной баранины. По­интересовалась, зачем я понадобился мастеру Джорд­жи в эдакий час.

— Мы едем к дядюшке Уильяма Риммера в Инсвуд, — сказал я. — Что-то там с обезьяной будем делать.

Она не расслышала, а когда я заорал громче, поня­ла и запричитала:

— Обезьяна... это как же, зверюга дикая?

— Кошмарно дикая, — завопил я. — Вчера ее пере­правили к мистеру Бланделлу из зоологического сада в Западном Дерби. Мистер Харди и мистер Риммер хо­тят ей выколоть глаза.

Она вся побелела и сказала, что в жизни своей не слыхивала про такие ужасы. Ну это она, между прочим, прилгнула, или, может, память ее подвела, потому что разве сама она лично не изведала кой-каких еще более тяжких мучений? На прошлом Рождестве, примерно когда молодая миссис Харди в третий раз скинула, миссис О'Горман вся в слезах мне призналась, что сов­сем еще девочкой родила от старшего братца и тот жи­вьем схоронил младенчика в торфяном болоте.

Пришлось черт-те сколько возиться со всей этой аппаратурой. Дважды на полпути по лужайке Джордж спохватывался, что еще что-то там позабыл. Отправи­лись было так — я на козлах, а он впереди верхом, но вдруг ни с того ни с сего он передумал, отвел назад ко­ня, а сам пересел ко мне: в карете не было места.

— О, проклятье, — сказал он, когда наконец мы дви­нулись. — Какие чудовищные вещи приходится по­мнить человеку.

— Да уж, — отрезал я и наклонил голову против ветра.

Я не то что от всей души презирал Джорджа Харди, хоть я считал его ханжой. Он зла мне не делал, наобо­рот, и у него были хорошие качества, это нужно при­знать, в том числе он, например, не жадный. Конечно, он себе это мог позволить, но он часто возился с пере­ломами, нарывами и тому подобное, хоть отлично знал, что у пациентов гроша ломаного нет за душой. Да и мне лично кто починил губу, подпорченную, было дело, глотаньем огня!

В начале, когда случай нас бросил друг к другу, он предлагал мне работу на полный день у него по дому, вроде лакеем — ну там сапоги почистить, присмотреть за лошадьми, бегать на побегушках, но я прямо и от­кровенно ему сказал, что не из того я теста сделан, чтоб быть слугой, не в моем это характере подчинять­ся. Кое-кому, может, нравится через всю жизнь про­ползти на коленках, и на здоровье, ну а я предпочитаю держать мой хребет в том положении, какое ему назна­чила природа. Вдобавок у меня уже были кой-какие средства на прожитье, а с тех пор как он меня научил обращаться с аппаратом, я и вовсе стал сносно зараба­тывать дешевенькими портретами.

Мне бы благодарность испытывать, а я нет, не очень-то был ему благодарен. Он со мной держался на­тянуто, вот что меня бесило, как-то меня отстранял, и это никак нельзя приписать неравенству происхожде­ния и воспитания, потому что в лазарете он с низшими держался свободно, как с равными. А меня на расстоя­нии держал. Когда он прямо ко мне обращался, я даже замечал, что голос у него делается будто глуше, будто идет из заколоченного ящика. С нашей самой первой встречи он никогда, ни единого разу не затрагивал в разговоре тот дождливый день, когда мы через поле волокли мертвеца, но воспоминание то все равно меж­ду нами стояло, и часто, когда он на меня смотрел, я так и чувствовал, что он видит отцовскую шляпу, нахлобу­ченную на мою голову.

Мы взяли по Риджент-роуд, которая шла за доками, и ветер нес тошно-сладкий дух сырого зерна, а воздух скрипел от визга голодных чаек Мы еле-еле продвига­лись, встряв в толчею запрудивших дорогу повозок. Неподалеку от Брунсвикской таверны партия скота, только что выгруженного из Ирландии и отправляе­мого на бойню, тряско оскользаясь, перегородила нам путь. Джордж ревел: «Тпрру!» — будто бросал боевой клич, хоть вожжи натягивал я, между прочим. Мы за­держивались на четверть часа, а то и больше. Он начал дергаться, боялся опоздать на свидание со своей обе­зьяной. И клялся, что в жизни не простит Уильяму Риммеру, если тот приступит к делу без него.

— А я какую роль буду играть? — поинтересовался я.

— Твоя работа будет в том, чтоб удерживать живот­ное, — он ответил.

Это мне не очень пришлось по вкусу. Одно дело — бросить на кресло тигровую шкуру и совсем другое — подмять дикого зверя.

— И тут-то вы ей и вырежете глаза?

— Не вырежем! — он крикнул. — Мы только удалим катаракту.

Я понятия не имел, с чем это едят, но спросить не мог, потому что он уже вскочил на ноги, буквально джигу выплясывал от нетерпения, тряс двуколку, пинал самую ближнюю корову, орал погонщику, чтоб пото­ропился.

— Самообладание — прекрасное свойство, — заме­тил я, и он метнул в меня бешеный взгляд, однако же сел.

Возле Банк-холла кончились доки, а прилив отсту­пил, и мы свернули на берег, который гнал мимо чернильно-черные волны, а песок после ночного мороз­ца был твердый, как дуб. На хорошей скорости мино­вали Миллерс-Касл, он теперь был пустой, весь в шламе, и купальные кабинки пообрушились в грязные лужи.

— Какие новости про Миртл? — спросил я. Миртл услали в пансион в Саутпорте. Я за два года всего разок и видел ее, когда приезжала на летние каникулы. Она еще сказала — как хорошо, что то пятно сошло у меня с губы.

— Мисс Миртл, — поправил Джордж.

— Мисс Миртл, конечно, — сказал я. — Кто ж когда сомневался.

— Она должна стать настоящей леди, — уступил он.

— Ну и как ей пока что это дело — нравится?

— Она цветет, — он ответил. — И отличается во французском.

Я сберег фотографию Миртл, хоть, кроме меня, ни­кто ее там не узнал бы. Снимок сделали в спальне у ста­рого мистера Харди и выбросили, потому что он полу­чился черный. Я булавкой проколол ей глаза, процара­пал черточки там, где были, наверно, волосы, и мне тогда показалось, что я ее ясно вижу, хотя, возможно, она просто была у меня в голове и мой мозг сам напе­чатал сходство.

У Малого Кросби мы свернули с берега, попали на твердую тропу среди дюн, поерзав, она вывела нас на дорогу от моря, и мы молча трусили по ней целую ми­лю картофельными полями. Здесь я вырос, мать батра­чила в одной крестьянской семье в деревушке под Сефтоном.

Мы проехали по горбатому мостку над камышами, воткнутыми в заледенелую воду, и вошли в голый лес и в грачиный грай. На шум вылез из сторожки старый инвалид и заковылял к воротам. Был он хилый, непо­воротливый, и Джордж мне велел слезть с козел и ему подсобить. Так я и сделал, но только-только распахну­лись большие железные ворота — карета в них занырнула и загрохала по гравию, а мне пришлось плестись пешком. Тут такое меня зло взяло, хоть обратно уходи, но любопытство одолело.

Я уже хаживал по этой дороге, мать, когда при смерти лежала, послала меня, только тогда была самая весна. Мне было семь лет, клочья неба, синие, как ва­сильки, плясали над взбухшими ветками. Теперь доро­га тянулась, как фотография, так черно и уныло, и зим­ние ветки стыли в белом холодном небе.

Бланделл-холл был приземистая мрачная построй­ка из бревен и песчаника. У крыльца с каждой стороны лежал каменный лев с человечьим лицом и ехидно улыбался. Я прошел на зады, и мне конюх, который как раз выводил лошадь из оглобель, сказал, что господа-де в теплице за кухонным двором, а мне велено принесть фотографическую аппаратуру. Он, как увидел все эти склянки да поддоны, какие требовалось воло­чить, тут же ушел и воротился с тачкой.

Теплица была добрых сорока шагов в длину, и в ней давно ничего не растили, на длинных подмостях не было никаких горшков, а стояли разные статуи, все как есть в чем мать родила и обросшие паутиной. Мистер Бланделл был собиратель всяких таких вещей, про не­го даже в газетах писали в тот год, когда стали строить Дом моряков и принц Альберт закладывал первый ка­мень.

Обезьяна очень меня удивила. Я думал, она втрое меня выше и дико мечется по клетке, а она оказалась с маленького совсем человечка и, скрючившись, прива­лилась к брусьям среди пожелтелой капустной ботвы и опилок Бояться тут было нечего; я даже ткнул ее паль­цем. Шкура у нее была в проплешинах, и мутные глаза. От нее воняло старостью.

Уильям Риммер и Джордж разбирали свои инстру­менты. Ножницы разложили, щипцы, свалили кучей ватные тампоны, поставили какую-то штуку из прово­локи со спиральной пружиной, резиновый мешок с трубкой, сложенной кольцами в металлическом тазу, и бутылку с бесцветной жидкостью. Обезьяна смотрела мимо стола, туда, где стояла статуя с отнятой ногой. Мраморный мужчина, стало быть, и член у него — как розовый бутончик.

— Бона как, — сказал я. — Поди не больно много ра­дости от него будет девчонке, а? Вот и обезьяна со мной согласная.

— Обезьяна почти слепая, — сказал Уильям Риммер.

Джордж, тот вообще ни звука не проронил, и это даже хуже. Мне самому противно сделалось, что выста­вил себя деревенщиной.

Через четверть часа примерно клетку отперли, и я вошел внутрь с ватой, намоченной эфиром. Я отводил подальше руку, чтоб у меня голова не закружилась, знал я этот эфир. Он входит в раствор коллодия, кото­рый наносят на фотографические пластинки, правда, я лично чаще пользовался выгодным покупным препа­ратом, из которого эфир улетучивается, чуть откроешь бутылку; мне уже щипало глаза. Обезьяна пятилась, но вообще-то вела себя смирно. Я извернулся и сзади шлепнул ее этим эфирным тампоном по морде. Тут она жутко дернулась, поднялась на ноги, стала коло­тить руками, трясти головой и так въехала мне по лбу, что я чуть не грохнулся на пол. «Держись, брат, — крик­нул мне Уильям Риммер, — не отодвигай тампон», а я и так держался — куда денешься, ведь раздавит она ме­ня, — хоть совсем уже задыхался и сопли текли из ноздрей. Я ловил ртом воздух, как будто тону, и вот, как раз когда мне стало совсем невтерпеж, чувствую — все, не могу, зверюга оттолкнула меня, страшно взвыла и, ца­рапая себе глотку, упала без памяти. Моча ударила по опилкам, брызнула между брусьев.

Мы обвязали пациента ремнями по груди и рукам и все втроем перетащили на стол. Я даже удивился — до того похожи были эти вывернутые руки-ноги на человеческие, стало даже жалко обезьяну. Голова све­силась набок, показалась шея, безволосая, сморщен­ная, как заношенная кожа. Когда проволочную ту штуку ей прикрепили к черепу и пружиной подняли веки, я хотел отвернуться, но Риммер гаркнул: «Не двигайся ты, черт тебя побери... прижми ей к нозд­рям мешок», а Джордж прибавил: «Пожалуйста, Помпи», и мне это понравилось. Не часто он меня по имени звал.

Я почти не видел, что там было дальше, глаза слези­лись до жути. Ума у меня хватало их не тереть заражен­ными пальцами, хоть голова была легкая-легкая, как пустая. Пульс на шее грохотал барабаном, и сам я слы­шал, что глупо хихикаю.

Джордж орудовал ножницами, Риммер щипцами.

Лица они себе снизу завесили, мне это показалось смешно, разговор их тоже.

— Пациент готов, — тихо-тихо так сказал Джордж.

— Начнем? — спросил Риммер.

— Я как ты...

— Мне надо кашлянуть.

— Нет, потерпи.

— В правом глазу смещен хрусталик... зрачок уз­кий... Понадобится иридектомия.

— Готовимся проделывать отверстие, — сказал Джордж.

Мне было велено накачивать грушей эфир; не слишком много, потому что, меня предупредили, у бедной твари тогда остановится сердце, и не слишком мало, потому что тогда она проснется, станет биться и чересчур глубоко могут вонзиться лезвия. А еще мне полагалось следить за ее дрожаньем, щупать мышцы, а ничего я этого в моем состоянии толком делать не мог, сам-то еле дышал, при каждом вздохе аж кричать хоте­лось от боли. Вдобавок меня мутило, и, не сомневаюсь, я был белее бумаги. Я в два счета оставил бы свой пост, да боялся, что не вынесут ноги.

Когда с безбожным деянием было покончено, обе­зьяну отнесли в клетку, и я кое-как, шатаясь, выбрался наружу. Меня скинуло с души, но на пустое брюхо ни­чего из меня не вышло, только одна провонявшая ко­ньяком прозрачная жижа. Я еще толком не очухался, а Джордж уже велел вернуться в теплицу ширму ставить. Только я разгреб пыль и обломки, воздвиг, значит, этот вигвам, а он уже снова внутрь заглядывает и объявляет, что, мол, это не надо. Объясняет, что здесь чересчур много света. Тут он, конечно, был прав; кругом стекло сплошь, что так, что прямо на воле устроиться. И он послал меня сарай какой-нибудь найти.

Это оказалось не так-то просто, все службы были либо разным хозяйственным хламом завалены, либо до отказа забиты поломанными статуями, а они тяже­ленные, не сдвинешь. Попалось мне что-то размале­ванное, вроде как домовина, на попа поставленная, и деревянная обшивка вся снизу прогнила. И оттуда ко­мом торчат перепачканные бинты, изъеденные мышами, и три пальца высунуты, костлявые, как медового цвета. Тут-то я, кажется, понял, отчего Уильям Риммер решил податься в доктора, но, хоть убей, не мог сооб­разить, что повлияло на Джорджа, разве что маменьки­но лицо над люлькой, с круглыми, как шары, глазами.

Спасибо, конюх надоумил, показал вырытый под рододендронами ледник, шагах в двадцати всего от теплицы. Джордж этим остался доволен, я привез тач­ку, и мы начали покрывать пластинки составом.

Когда мы вернулись, обезьяна уже проснулась, и ей, кажется, хуже не стало после перенесенной пытки. Она сидела, сжимала руками брусья и качала головой из сто­роны в сторону, будто дивилась. Уильям Риммер в вос­торге, возвышенно, как проповедник, объявил, что пе­лена спала с ее глаз и теперь она отчетливо видит мир.

— Ловко, а? — Он хохотнул и шлепнул Джорджа по плечу.

— Куда как ловко, — согласился Джордж с доволь­ной ухмылкой.

Я держал свое мнение при себе; ловко-то ловко, кто ж будет спорить, но что за радость от этого мира, если видишь его из клетки?

Когда пришло время фотографироваться, обезьяна повернулась спиной к камере. Я пробовал было кидать в нее камешками, но она хоть бы хны, и тогда я прогрохал ножницами по брусьям клетки. Плечи у нее дрог­нули, но она не повернулась. И тут Риммер сообразил ей спеть. Голос у него был приятный, и он завел колы­бельную не колыбельную, что-то вроде; и, ясное дело, это сработало, тварь повернулась, чтоб на него погля­деть. Джордж сделал пять снимков, последний, правда, испорченный, потому что обезьяну вдруг вырвало.

Воротясь в ледник, он проявлял снимки при сла­беньком свете занавешенной свечки, каждую пластин­ку обмакивал в смесь пирогаллола и уксусной кислоты. А как доведешь каждое изображение до правильной плотности, надо его закрепить в растворе цианистого калия, и это была уж моя работа. Потом мне полага­лось выносить поддоны и сливать на землю лишние химикалии, до того они вредные. Ну а я часто мыл в этих выплесках руки, пятна серебра сводил; Джордж чересчур, по-моему, осторожничал.

Ужинал я в людской, почти без охоты. Так болела голова, что кусок не лез в горло. Лакей один меня отчи­тал за то, что сел за стол с черными пальцами. Мне бы­ло до того тошно, что я даже не мог обороняться и его не срезал. Одна женщина тут, оказалось, служила на Земляничных полях и знавала миссис Прескотт и ее дочек. Она меня стала пытать про мисс Энни, и я ей сказал, что она на четвертом месяце и на сей раз, вид­но, доносит. Она стала удивляться, как, мол, чудно, в детстве мисс Энни такая здоровенькая была, а теперь все хворает. Я сказал, что ничего тут чудного не вижу, случается и наоборот.

— А ведь он верно говорит, — сказала старуха ря­дом со мною, по левую руку, — гляньте хоть на Генри на нашего, — и она ткнула ножом в дальний конец стола, где сидел как бык здоровенный мужичище. — Скажешь разве, что дитем что былинка на ветру колыхался?

Тот же лакей стал дознаваться, на что нам сдалась обезьяна; он помогал переносить клетку в теплицу. Когда я его просветил, он смерил меня взглядом, этак презрительно, а потом говорит — вот уж никогда бы не подумал, что я помощник у доктора.

— А кто сказал, помощник, — говорю. — Я фото­граф.

— Фото-о-ограф, — он эдак протянул, — тоже не ве­рится. Хотя, когда ты тачку волок, может, и была от те­бя польза.

Тут уж я вскипел, я крикнул, что наружность обман­чива и что мой отец был джентльмен и таким остается, несмотря на стесненные обстоятельства. Я видел, что он мне не верит, и обрадовался, когда его кликнули на­верх. Папашу моего, так мне говорили, зачислили в Ланкаширский кавалерийский полк за два месяца до моего рождения и сразу же отправили в Индию. Так он с той поры и не вернулся, насколько мне было извест­но, — то ли по своей охоте, то ли не поладил с Творцом.

Вечером Джордж меня хватился. Ясно было, что он как следует заложил за галстук, язык у него заплетался. Ска­зал, что заночует здесь, а я чтоб ехал один. Риммер ему поутру даст коня. И пусть я держусь большой дороги, на берегу могут напасть головорезы. Я-то понял, что это он о своем бесценном аппарате хлопочет, а вовсе не обо мне.

— Если жена моя нездорова... — начал он и запнулся.

— Я за вами вернусь, — подсказал я.

— Возможно.... — Он совсем запутался. На лице у не­го была мука, пухлые губы уныло по краям сникли. На нем сейчас все как есть было написано, пропащий он человек Наконец он решился, буркнул:

— Нет, ничего не надо. Я до завтрака ворочусь.

Я его чуть не пожалел. Годами был под каблуком у матери; теперь вон с другой бабой мается. Миссис О'Горман считала, что это стыд и срам, но я-то догадал­ся, что просто ему нравится из себя строить святого мученика.

Не прошло и пяти минут — я на дворе складывал аппараты, — он послал мне сказать, чтоб все-таки я его обождал. Семь пятниц на неделе, другого я такого не видел. Наконец явился — еле шел, Риммер его чуть не на себе волок, — объявил, что полезет в карету, там рас­кидал все, что я только-только кое-как уложил, и в ре­зультате забился в уголке под складками ширмы. Не­бось уснул, пока мы еще за ворота не выехали.

День совсем убывал, когда я выехал из Холла. Сразу же за деревьями я пустил лошадь в галоп, колеса крени­лись на рытвинах, ветер вздувал на мне одежу, выдувал из головы моей боль. В вышине над полями, как по бе­лому скользкому льду, катили по небу черные тучи. На душе у меня была тоска оттого, что этот лакей меня по­ставил на место, я ругал себя, что клюнул на его нажив­ку, но могучее небо меня ободрило, меня охватил вдруг какой-то даже восторг. Сердце радовалось, что Джордж лежит бесчувственный среди поддонов и склянок «Вот ужо! — крикнул я громко и встал на вожжах, как колес­ничий. — Ужо...»

Когда мы спустились к дюнам, был прилив, море накатывало на пустынный берег, солнце кровавым ша­ром падало за горизонт. Я пустил лошадь спокойной рысцой на желтую дымку далекого города.

На полпути между Ватерлоо и Сифортом нам попал­ся старик у костра, он жег сплавной лес, над головой у него метались искры. Я взял было мимо, но едва порав­нялся с ним, из кареты раздался отчаянный стук, и при­шлось мне остановиться. Джордж изволил проснуться.

Если он и разозлился, что очутился в песках, то ви­ду не подал. Может, его увлекла вся эта красотища — меркнет пустынный берег, ветер вздувает пламя, дере­во в костре щелкает, трещит, перекрывает свист напо­ристых волн. Так ли, иначе ли, он спросил у старика, можно ли присесть к его огню. Сказал, что продрог до костей; в своей хлопающей одежке он и вправду тряс­ся так, будто его колотит горячка.

Старый чудила не сразу ответил. Он, я заметил, гля­нул проверить, под рукой ли его здоровенная клюка. А потом сказал Джорджу: почему же, мол, милости про­сим, только чтобы с поведением, — просто потеха.

Он был болтливый, этот старик, а Джордж перед ним стелился, величал его сэром, а меня никогда, хотя, может, тут в годах все и дело. Я сидел в сторонке, смот­рел, как отступают сумерки, как взбирается по небу ме­сяц. Я думал про Миртл, как сидит она в классной ком­нате там, далеко за бухтой, чирикает по-иностранному и учится падать в обморок, если тявкнет погромче ка­кой кабыздох.

Раньше старик рыбачил, ловил угрей, он рассказы­вал, возил в Уинд, там пирогами торгуют, берут для на­чинки, ну а потом — сколько лет уж тому — напился как-то мертвецки, вышел в большую волну и размоз­жил свою лодку у Рок Ферри. Старшие дочки было его призрели, и скитался он от одной к другой, от порога к порогу, вспомнить грех. В этом смысле, Джордж ска­зал, он очень напоминает одного короля — и тут ясно стало, до чего он нализался. Наконец старик решил приклонить голову у младшей, в пристройке к кузни­це, теперь он весь в ее власти, вот и спит под открытым небом. У ней — как у матроса язык, раки-странники здесь, на берегу, не так больно укусят, как жалит ее язык.

— У ней шестеро, мал мала меньше, — сказал он как бы ей в оправдание. — И без мужа живет, сама себе го­лова.

— Жизнь жестока, сэр, — поддакнул Джордж и под­пихнул головешку в костер, так что вовсю посыпались искры.

— Коли сызнова жизнь начинать, — сказал ста­рик, — я бы в солдаты пошел. Там тебе пенсию платят.

— И зато снабжают тебя прекрасной возможнос­тью быть убитым, — сказал Джордж, на что старик ему ответил, что есть и похуже способы покинуть сей мир, чем пуля тебя поцелует, миг — и вся недолга.

Мы распрощались. Истинный философ — так на­звал его Джордж, и он плюхнулся на четвереньки при третьей попытке взобраться ко мне на козлы. Я запихал его в карету — расшибет еще свою забубённую башку, а я потом отвечай. Когда я стал закрывать дверь, он схва­тил меня за руку и хотел втащить к себе. Выражения его я не видел, была ведь ночь, но в голове у меня напечата­лась его хитрая улыбка, совсем как у тех не людей — не зверей, которые охраняют вход в Бланделл-холл.

Я у него уже один раз видел такое лицо, это когда мы уложили его отца, а Миртл послали за водой на кух­ню. Он меня благодарил за помощь, говорил, что я не­обыкновенно толковый для моих лет и он, мол, вовек не забудет ни моей доброты, ни моей скромности. Я такой тонкий, он говорил, что не способен извлечь выгоду из сложившегося положенья. Он это говорил совсем искренне, и его слова очень меня удивили. Я, между прочим, до тех пор только и думал, как бы из него выжать пять шиллингов, перед тем как уйти. Мы сто­яли по обе стороны кровати, между нами — его мерт­вый отец, и была такая странная минутка, когда я вдруг возомнил, что я и в самом деле такой необыкновенно прекрасный и тонкий. «Ты хороший мальчик», — он пробормотал, и тут он встал коленом на одеяло, при­поднялся и потянулся рукой к моей щеке. Я мигом со­образил, что у него на уме, и выскочил из комнаты. Мне такое было не внове, так что пугаться мне было нечего, и, если бы он не стал приплетать свою лесть, я бы, может, ему и уступил — этот грех распространен во всех слоях общества, правда, я так замечал, богатые ему уступают по своей охоте, а бедные из нужды. Вот то, что он меня надул, заставил поверить, что я лучше, не такой, как я есть, вот что меня допекло. Доктор Пот­тер выходил из гостиной, когда я сбегал по лестнице. Я вцепился в перила и ждал, что будет. Он меня раньше ни разу не видел и мог, очень даже мог меня принять за вора, по крайней мере, хоть поинтересоваться, зачем я пожаловал, но он только глянул на меня и, мне показа­лось, все понял по моим глазам. Я никак не мог спра­виться с засовом; он подошел, его отодвинул и меня выпустил.

На часах Обзорной башни было без нескольких минут семь, когда мы поднялись на гребень холма за бульваром и свернули в Ежевичный проулок. Джордж у себя в карете во всю глотку орал «Матушка родимая, смерть моя близка». Странно — когда мы стали и он спрыгнул на дорогу под лунным лучом, он произнес те же самые слова похвалы: «Ты хороший мальчик», — только на сей раз — поздновато, по-моему, — уже, ка­жется, от души.

Я, конечно, и в ус не дул, думал, что вышел сухим из во­ды, улик против меня никаких ведь не было. Но ко мне подступился доктор Поттер, и так хитро подступился, он же насквозь человека видел.

Он поджидал Джорджа и отозвал его в кабинет, только-только мы переступили порог. Я тут же вышел, чтоб заняться разгрузкой, а когда вернулся с треногой и ширмой, Джордж вылетел из комнаты и, впереди ме­ня, бросился вверх по лестнице. Я снова спустился — доктор Поттер стоял в прихожей и пристально на ме­ня смотрел. Он сказал:

— Помпи Джонс, я хотел бы с вами переговорить, когда вы разгрузите карету.

При первом же взгляде на его лицо я понял, что де­ло неладно; у меня ёкнуло под ложечкой. Как ни спу­щусь, он все стоит, все смотрит. Наконец мне уже нече­го было таскать, и я стал водить по двору лошадь, но тут он выходит на крыльцо, велит мне оставить все де­ла и немедля идти в комнаты.

Я прошел за ним в кабинет. Сердце у меня колоти­лось. От эфира небось, не только от дурного предчувст­вия. Он не сразу взял быка за рога, откашливался, пере­бирал на жилетке пуговицы. Толстые — они по большей части выглядят идиотами, когда на себя серьезность на­пустят, но только не доктор Поттер. Я все твердил про себя, что я же ничего такого худого не сделал, но глаза его меня убеждали, что нет, сделал кое-что.

В конце концов он сказал:

— Мне небезызвестно то положение, какое вы заня­ли в этом семействе... и, быть может, сами мы во всем виноваты. Я не убежден, что вы получили здесь необ­ходимое руководство...

— Я здесь только одну доброту и видел, — перебил я. Я не притворялся. С ним этот номер бы не прошел.

— Очень и очень возможно, — сказал он. — Вы яви­лись здесь почти мальчиком... — Он помолчал, и глаза его рыскали по моему лицу. Я потянулся рукой к губе, прикрыть то багровое пятно, как будто оно верну­лось. — Но вы теперь взрослый человек, мужчина, — сказал он. И опять он замолчал.

— Да, — сказал я. — Похоже на то.

— Мужчина, — повторил он. — А мужчина несет от­ветственность за свои поступки, пусть даже учинен­ные по невежеству или в полной невинности.

— Вы бы лучше сказали, в чем дело-то, — сказал я, задетый этой его ссылкой на невежество.

И он меня просветил. Рано поутру миссис Харди пошла в столовую за рукоделием, которое с вечера ос­тавила там на столике.

— Занавеси еще не раздвигали, — сказал он, — и шкура в сумраке ей показалась живой и свирепой...

— Шкура, — крикнул я. — Какая еще шкура?

— Вне себя от ужаса, — прогремел он, — она броси­лась бежать и споткнулась...

— Споткнулась, — эхом отозвался я.

— Она ударилась о стену. Итог — перелом запястья. Но это не все...

Я стоял немой, как пень, но лицо у меня горело от стыда. Я на самом деле угрызался.

— Можно вылечить перелом, — сказал он. — Но как вернуть разбитые надежды? Вы меня поняли?

Я не понял — тогда я не понял, — но я кивнул.

— Сначала, — продолжал он, — все приписали не­радивости Лолли. Но миссис О'Горман ее взяла под свою защиту. Она сама проверила комнату, прежде чем отойти ко сну, и все было в совершенном порядке. Она сказала, что вы были в доме на рассвете.

— Мне велели прийти, — защищался я. — Мастер Джорджи велел. И ничего я ни про какую шкуру не знаю.

Миссис О'Горман плакала, когда я уходил. Отчасти оттого, что молодая миссис Харди опять выкинула, от­части из-за меня. Причитала, что она не перенесет этой разлуки. Я сказал ей, чтоб не убивалась, все обой­дется. «Никуда ваш Джордж от меня не денется, — я ска­зал. — Вот увидите».

Я шел домой под густыми звездами. Я не падал ду­хом. Век живи — век учись, я так рассуждал.