"Костер" - читать интересную книгу автора (Федин Константин Александрович)

Ветер задувает свечу и раздувает костер Старое изречение

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Когда Анна Тихоновна, выйдя на перрон тульского вокзала, увидала бегущего Кирилла, который искал ее в окнах вагона и по сторонам, в толпе, она не могла сойти с места. Она крикнула:

— Я здесь! — и не услышала себя.

Он был совсем не таким, каким она ждала его встретить. Он бежал, точно из прошлого, — молодой, быстрый. И вот тоже увидал ее, и она, одолевая внезапную слабость, раскрыла навстречу ему руки.

— Кирилл!

— Еще минута — опоздал бы.

— Ты задохнулся, — выговорила она, едва только сама перевела дыханье.

— С машинами беда. А вещи?

— Какие?

— Ах, совсем ничего?

— Вон, тетя Лика дала нам гостинцев.

Она обернулась.

Цветухин стоял позади — правая рука все еще на перевязи, в другой — набитая свертками авоська. Он кивал Извекову.

— Узнаешь? О ком я тебе в телеграмме? — спросила Аночка.

— Как же, очень рад, — улыбался Кирилл. — Давайте, я понесу.

— Нет, мне не тяжело.

— Дайте сюда, Егор Павлыч, — сказала Аночка.

Он отдал ей сумку. Они пошли в вокзал. Аночка пригнула и немного подержала голову на плече Кирилла.

— Ты другой. Как тогда.

— Нынче много чего похоже на тогда, — сказал он шутливо, но остановил взгляд на ее щеке, спросил тихо: — Что это у тебя?

— Пустяки. Потом скажу… А твой френч, как уложила в сундук мама, так и лежал? Правда? Он все хорош тебе.

— Он счастливый, — усмехнулся Кирилл.

Они усадили Цветухина рядом с шофером и, только тронулась машина, взяли друг друга за руки и не выпускали их. Из клочков непрерывного разговора Аночка спустя минуту знала все, что было главным.

— Словом, завтра Надя дома, — повторил Извеков.

— А Павел?

— Я говорю, он привезет ее.

— Мог бы и сегодня, негодник?

— А командировка? Чудо, что как раз эти дни он оказался в Москве.

— Чудо, что он к тебе дозвонился. Меня довели до слез: не соединяют, и только!

— Я как сказал — ты вернулась, слышу: Павел подпрыгнул.

— Хорошо, я догадалась телеграфировать в исполком.

— Ты умница. Новожилов велел откопать меня из-под земли. И видишь — как по писаному.

— А Павел заслужил хорошую взбучку. Не мог разыскать меня!

— Когда! Он же звонил мне во втором часу ночи.

— Захотел бы, нашел меня утром.

— В поезде?

— Я знаю, ты его союзник! — засмеялась Аночка. — Понравились тебе молодые?

— Представь, я… (у Кирилла чуть не вырвалось словечко — «тоже», но сравнение было бы жестоко, и он кончил с улыбкой неловкости) я не попал на свадьбу!

Она недоверчиво отодвинулась от него.

— Условимся давай, — сказал он, — ты рассказываешь о себе первая. Все-все! После тебя я — о чем захочешь. И прости, пожалуйста: буквально на минутку мне надо в жилотдел, подписать бумагу — она там уже подготовлена. Вот тебе ключи, поезжай… езжайте. Машина вернется ко мне, и я сейчас же…

Аночка глядела на него удивленно; Шофер тормозил — стало быть, знал, что делать. И, стало быть, правда — Кирилл был как тогда, в юные годы, да ведь и потом всю жизнь: радость свиданья не переспорит в нем долга.

— Ну, что так смотришь? — с укором, но будто и виновато сказал он, — Через десять минут приеду.

Улыбнувшись, она пожала плечами. Машина уже стояла. Он вышел, захлопнул дверцу, кивнул Цветухину:

— Извините. Я — следом. Анна Тихоновна весело сказала:

— Видите, какой он.

Для Егора Павловича ее слова могли прозвучать и похвальбой и сетованьем. Он наклонил голову. Ответ для нее мог сойти и за одобренье, и за простой знак, что он слышит, — машина тарахтела по булыжнику, слышно было плохо. Они промолчали до дома.

И вон уже этот дом, наполовину обнятый лапами ясеней, наполовину окаченный светом полдня; дом с кривым козырьком обшарпанного, но чем-то уютного русского крыльца; дом, который стал во сто раз милее, чем казался Анне Тихоновне всего какой-нибудь десяток дней назад.

Она легко взбегает по лестнице, оглядываясь и крича, чтобы Егор Павлович не спешил. Она гремит ключами. Она влетает в переднюю, заглядывает во все двери, отворяя и прихлопывая их. Она бежит назад и у самого входа встречает гостя:

— Устали? Идемте, идемте. Господи, какое счастье! Идемте же!

Она ведет за руку Егора Павловича по комнатам и не перестает говорить:

— Это то, что мы называем залой. Столовая, собственно. Надя даже говорит о ней неуважительно — столовка. Немного темновато. А здесь я с мужем. И спальня, и его рабочий стол. Но я гораздо больше за столом, чем он. Ему ведь некогда… Пойдем, я покажу, где будете вы, — мне уже сказал Кирилл. Вот здесь. О, глядите-ка, все приготовлено. И книги на тумбочке. Почему-то Гёте?! Странно, а?.. Все свежее. И постелено хорошо. Руки нашей домработницы. У нас она приходящая. Удивительно порядливая, вы увидите. Нравится вам диван? На каникулах и по праздникам это Надина комната.

— Как же Надя теперь? — спросил Цветухин слегка оробело.

— Надя вот где… Идите сюда. В этой светелке жила ее бабушка. Моя свекровь. Тут пока не совсем убрано. Завтра мы с Надей устроим, будет, право, мило. Она любила бабушкину комнатку.

— Мне бы тут очень удобно. Зачем выселять дочь?

— Это дело не нашего ума. Решил Кирилл Николаевич, — в тоне непререкаемости выговорила Анна Тихоновна. Первый раз, пристально взглядывая на Егора Павловича, она сразу утишила голос: — Вы очень утомлены?

— Немножко, — ответил он и, поглаживая спинку полинялого креслица, сел в него, лениво сказал: — Наверно, еще бабушкино.

Анна Тихоновна прижала ладонь к его лбу. Она успела привыкнуть в обращении с ним к некоторой решительности и не возражала, когда он однажды посмеялся: «Ты, Аночка, становишься вроде моей мамки.

— У вас жар, — уверенно сказала она, отняв руку. — Пойдемте, я покажу, где у нас умываются. И надо поставить градусник.

Градусник был поставлен и действительно показал жар. Егор Павлович согласился прилечь. И едва хозяйка затворила комнату, уже ставшую в ее мыслях цветухинской, как пришел Кирилл.

Он спросил глазами — где гость, и Аночка глазами же ответила — там.

Тогда Кирилл, ступая осторожно, подошел к ней и, обняв, прижал к себе. Они стояли не шевелясь. Он не отпускал ее и все молчал. Потом, не ослабив ни на капельку стиснутых вокруг нее рук, тихо повел ее в спальню, и они вместе опустились на край кровати, так же, не произнося ни слова, как будто не разомкнутое объятие говорило все, что они должны были сказать. Они побыли так долго и все не двигались. Потом Аночка начала медленно перебирать волосы Кирилла.

Его руки стали мягче и тоже медленно поднялись к ее голове. Он поцеловал ее и, со счастливой нежностью осматривая каждую черту ее лица, улыбался в каком-то возрастающем удивлении.

— Что же со щекой?

— Это долго. Может быть — целую ночь.

— А если коротко?

— Когда разговорюсь, — сказала она и закрыла глаза. Подождав, он спросил:

— Набралась страху?

— А ты? Ты ведь был один, когда я исчезла… Могла исчезнуть.

— Д ты? — переговорил он ее вопрос.

— Много было людей. И Егор Павлыч. Он очень помог мне.

— Перевязка его оттуда же? (Кирилл все смотрел на ее щеку.)

— Нет. Раньше. Под самым Брестом. Был обстрел. Ему разрезало осколком вену. В локте. И уж эти перевязки — где они только не делались!.. Знаешь, у него температура, он мне не нравится, — заговорила она быстро. — Я его уложила. По-моему, нужен, наконец, порядочный доктор.

— Само собой. Вызовем сейчас. Я с докторами на короткой ноге, — сказал Кирилл и поднялся.

— Новая должность?

— Прежняя. Но с добавкой. Новожилов… Кстати, он велел тебе кланяться. А меня освободил до вечера. По случаю твоего возвращенья. Я у него нынче правая рука.

— Был разве левой?

— Скорее — никакой. А теперь я… Сейчас на мне госпитали. Гоним что есть силы. Приспособляем школы — парты долой, койки на смену… Значит, кого вызывать? Хирурга?

Он уже держал руку на телефоне.

— Погоди, — остановила Аночка. — Предупредим Егора Павлыча. Он щепетилен. Боялся — будет нас обременять. Насилу убедила его поехать к нам. Раненый, совершенно одинокий, не бросить ведь его где придется.

— Кто же кому помогал? — ласково усмехнулся Кирилл.

— Друг другу! — ответила Аночка так просто, будто как раз это и подразумевала, говоря, что Цветухин ей очень помог. — Идем, скажем ему.

У цветухинской комнаты они постояли, прислушались. Там было тихо. Кирилл поднес к двери согнутый указательный палец — постучать, но не постучал, а вопросительно взглянул на Аночку. Она отвела его руку, шепнула:

— Может, уснул?

Он так же шепотом сказал:

— Поставим его… перед фактом.

Они вернулись в спальню, и, как только вызван был врач, вступила в действие цель, которая, все сильнее овладевая ими, стала заботой каждого часа.

Уже не нужно было выспрашивать у Аночки, что она испытала во время своего бегства под огнем. Заговорив о том, как был ранен Цветухин, она вдруг перешла на рассказ о бомбежке под Жабинкой, загорячилась, чаще и чаще прикладывая к глазам платок, но не могла остановить слез.

— Ты понимаешь, понимаешь, он меня спас! — восклицала она, показывая, как часовой-красноармеец в налет бомбардировщиков держал ее, чтоб она не свалилась с ног. — Понимаешь, спас мне жизнь!

Кириллу казалось — ему надо тоже держать Аночку, и он держал, успокаивая ее, уговаривая сесть, перебивал ее речь, убеждая, что лучше она доскажет, когда пройдут слезы. Но она говорила, говорила, а потом вперемежку со слезами начала смеяться, будто в самом деле было смешно, как она упала на кучу мусора и после беспамятства пощупала лицо, и пальцы у нее склеились от крови. Наконец Кирилл заставил ее выпить воды. Понемногу она стихла, и это было ко времени, потому что явился врач.

Пока она переодевалась, у Кирилла с врачом нашелся разговор о госпитальных делах. А ей непременно надо было привести себя в порядок после волнений, после плача, после дороги: тетя Лика только кое-как могла приодеть ее, отправляя из Москвы, и все на ней было чужое, ношенное, если не старушечье, то старившее. Дом ей открывался приютом чистоты, устроенности. Неизменный шкаф с платьями; нетронутая расстановка флаконов, скляночек, щеточек, гребней на туалете; распахнутое окно и застывшая крона ясеня за ним вплотную. Аночка торопилась — ее ожидали. Но и медлила — хотелось ничего не пропустить из приятного ритуала переоблачения. А тут — невольные возвраты только что разбереженных напоминаний. Перед пустыми вешалками и плечиками в шкафу: каких платьев недостает? Брошены в Бресте. И пауза. Затем перед хрустальной пудреницей: какая красивая! Да, пудреница! Что за пудреница была у смешной Пышки, поделившейся с Аночкой пудрой? (Пинский вокзал.) И опять пауза. Затем главное — еще не отболевшие жесткие корки на щеке. (Жабинка, жуткая Жабинка, а за нею снова пинский вокзал.) Пауза. Разглядывание, ощупывание, смазывание, припудривание щеки. И все время неотступно — Цветухин, бедный Цветухин…

Когда она, собрав платье в кольцо, вскинула его на себя и ее руки пробирались рукавами над вынырнувшей из кольца головой, в комнату вошел Кирилл.

— Доктор спешит, Аночка.

Она обтягивала себя платьем, он смотрел на нее. Платье было то самое, — оливковое, которое ему нравилось, и он знал, что его любит жена, им восхищалась Надя.

— Вот ты и настоящая, — сказал он медленнее, чем обычно.

— Правда? — осчастливленно изумилась она и чуть не игриво показала на щеку: — Если бы не это!.. Ты сказал Егору Павлычу?

— О докторе? Лучше бы ты.

— Да, ты прав.

Она пошла легко, тою поспешной, заинтересованной походкой, которой умелая хозяйка выходит к гостю, заставив его дожидаться. Врач уже знал, что заболевший был ранен. Знал, что у него жар. Оставалось предупредить больного. Врач стоял, ждал, чтобы его пригласили к постели.

Тут легкость изменила Анне Тихоновне. Не исчезла, нет, но осталась только снаружи, как в неосвоенной роли — движения верны, а веры нет. Постучала, позвала, приоткрыла дверь и еще позвала, заглядывая в комнату. Цветухин спал на диване. Не входя, она потянула за собой Кирилла — он стоял близко позади. Они вместе шагнули вперед.

— Егор Павлыч!

Цветухин открыл глаза, тяжело повел ими вокруг.

— Лежите, лежите! Мы, Егор Павлыч… Мы решили показать вас доктору.

Он помолчал немного. Вздохнул.

— Что ж, милая мамка… Дитя послушно.

Все трое постарались улыбнуться. Задачи как не было. Врач вошел, поклонился, вычеканил свое бодрое «здравствуйте», и Аночка с Кириллом очень тихо удалились.

Новый акт начинался с этой тишины. Они сидели за столом, прислушиваясь. Ни звука не раздавалось в цветухинской комнате, а через открытую дверь спальни доносилось с мерными интервалами воробьиное «чик-чик-чик», точно капля падала в стоячую воду.

— Как ты находишь Цветухина? Изменился очень? (Чик-чик…)

— Изменился? Плохо вспоминаю его. Не с чем сравнить.

— Конечно. Но вообще?

— Вообще?

— Да.

— Вообще довольно стар.

— Что ты! — мигом возразила Аночка. — Он заболел, это ясно. А так, если б ты видел… он просто неугомонно молодой!

Они надолго смолкли. Потом поднялись, услышав, как за дверью двинули стулом. Неторопливо вышел врач, сел к столу, поглядел на дверь в спальню (воробей словно опрокинул капельницу, зачирикал что есть духу и, наверно, умчался от окна).

— Мы одни, — перехватывая взгляд врача, сказал Кирилл, и Аночка, усаживаясь, поддакнула ему головой.

— Мы слушаем вас, доктор.

Он заговорил. Остановки были длиннее отрывистых, рассудительных фраз. Он будто складывал про себя вывод, а вслух только подсчитывал предпосылки. Да, налицо воспалительный процесс… Травма, видимо, была незначительна… Занесена ли инфекция?.. Исключить нельзя, но… Скорее, все дело в перевязке… Последний раз перевязывали вчера?.. Чрезмерное давление на ткани… Воспаление интенсивно… Барьер его совершенно отчетлив… Если, однако, все-таки токсины…

Вдруг Анна Тихоновна подалась к нему. Он ближе увидел ее лицо, перестал рассуждать.

— Вы опасаетесь… гангрены? — спросила она едва слышно.

— Я ничего не сказал об опасениях, — ответил он холодновато. — Каковы бы опасения ни были, нужны предупреждающие меры…

— Против?.. — не утерпела Анна Тихоновна.

— Сейчас не столько против, сколько за… за облегчение борьбы, которую уже ведет организм. Против чего — покажут анализы… Меры будут пока следующие. Во-первых…

— Кирилл, пожалуйста, бумажку и карандаш.

Она наклонилась над столом, нацелилась глазами на доктора, карандашом — в страничку блокнота. После же первого продиктованного пункта ни разу не подняла взгляда. Сидела пристальная, строгая, дожидаясь, когда последует докторское «во-вторых», «в-четвертых» и до конца — «в-седьмых».

Проводила она доктора очень обязательно, но Кирилл видел ее возбуждение.

— Сухарь! — досадливо пожаловалась она.

— Один из лучших у нас докторов.

— Даже не поставил диагноза!

— Отличный диагност. Здравотдел посылает его на самые ответственные консультации.

— Ты, кажется, правая рука и у докторов?

— Пока ждут от меня госпиталей — само собой. В неожиданном порыве Аночка обняла его.

— Мы вылечим его, Кирилл! Вылечим, да?

Улыбка, с какой она близко смотрела ему в глаза, была тревожной — он хорошо знал это чуть заметное вздрагивание тонких Аночкиных ноздрей.

— Разумеется, вылечим, — сказал он убежденно. — Что там написал эскулап? Давай я схожу в аптеку.

Она пересчитала — для верности — лекарства на двух узеньких рецептах и так же быстро, как ушел Кирилл, принялась за работу первого, странного дня, встретившего ее угрозой, едва она переступила порог дома.

У нее самой вылетело испугавшее слово «гангрена» и возвращалось, как она его ни гнала, — за хлопотами в кухне (диета, прежде всего диета!), за отборкой белья (не так-то просто: Егор Павлович высокий, Кирилл, можно сказать низенький). Потом наступило труднейшее. Надо было входить к больному. Входить каждый раз веселой, чтобы не заронить подозрения, будто существует какая-то опасность (доктор умолчанием только подтвердил, что она несомненна). И Аночке удавалось быть приветливо уравновешенной, хотя, перед тем как войти к Цветухину, ей приходило на ум, что выход на сцену куда менее страшен, и она проделывала сначала небольшое упражнение, чтобы снять неестественность, и проверяла себя у зеркала. Но гораздо больше упражнений ей помогало спокойствие, которое вносили с собой являвшиеся лаборантка, медсестра, — с ними Аночка становилась чем-то вроде необычно деятельной больничной нянечки.

И вот вечером вновь прибыл врач. Во время дневного визита он не обмолвился, когда придет, и внезапность его появления была всполохом всех чувств Анны Тихоновны. Несмотря на его заверение, что выполненные анализы не показали ничего плохого, страх перед самым плохим не улегся. Она то присаживалась, то ходила, то замирала у цветухинской комнаты. Выискивая утешения, она уговаривала себя, что ошиблась в докторе — он вовсе не сухарь, каким ей показался, и как раз отзывчивость привела его опять к больному. Но утешение тотчас отвергалось: кто же не знает, что и заурядный врач никогда не позабудет своего долга обнадеживать, успокаивать больных. Недаром он все не выходит и не выходит от Цветухина… Она снова принималась бродить, не зная, куда девать отяжелевшие руки, не в силах остановить подергивания холодных пальцев.

Она оказалась у телефона, когда он зазвонил. Сняв трубку, Аночка побоялась поднести ее к уху: что, если вызывают доктора? Что, если ему сообщат, что новый анализ обнаружил нечто непоправимо страшное? Позвать ли к телефону Кирилла? Она позвала его и все-таки поднесла трубку к уху — там слышался настойчивый голос.

И вдруг у нее сжалось горло. Тепло хлынуло острым приливом к голове. Это был первый беззвучный момент ее ответа на-то единственное в мире слово, которое извечно творит на земле чудеса.

— Мама! — услышала Аночка.

Уже когда она собрала силы и начала говорить, Кирилл подошел к ней сзади и поцеловал ее коротко остриженную, мягко-волосую голову, всегда казавшуюся ему необыкновенно красивой.

2

Первые часы после приезда Нади домой ни ей, ни матери не пришло бы на ум спросить себя: кто из них счастливее? Они не считали, сколько раз подступили слезы, и повторились вопросы, и забылись, а потом вспомнились второпях прерванные рассказы. Любящие не ведут счет своей любви.

Все казалось Наде исключительным. Ни с чем в прошлом нельзя было сравнить то, что происходило в доме теперь. И не потому ли она непрерывно сравнивает происходящее с ушедшим?

Наверно, так. Вчера и сегодня должны бы жить в мыслях порознь — так они не похожи одно на другое. Но они живут вместе. Как двойня.

Прежде Надя не слышала от мамы имени Цветухина. Теперь мама назвала его своим давним другом. Он был ее первым учителем на сцене, сказала она. Бывало, бабушка рассказывала Наде о молодости мамы, но никогда не говорила об ее первом учителе. Конечно, у мамы множество друзей. Надя не могла бы уверенно перечислить театры, в которых играла мама. А ведь в каждом, наверно, найдется актриса или актер, с которыми она дружила. Правда, учитель — куда больше, чем обыкновенный друг. Но не странно ли, что и у папы с Надей ни разу не заходила речь о Цветухине?

— Папа его знал? — спросила Надя осторожным голоском.

— Само собой! — негромко воскликнула Анна Тихоновна. — Они как-то даже поссорились.

— Поссорились?

— Папе не понравилось, как он играл.

— Он плохо играл?

— Такого не могло быть! — с решимостью ответила мать. — Я тогда была ребенком и знаю о приключении со слов Егора Павлыча. Он смеялся, рассказывая.

— Они помирились?

— О, конечно. Они вчера так дружелюбно встретились!

— А сколько тебе было лет, когда ты стала у него учиться?

— Сколько тебе сейчас.

Ответ уводил в дебри. О столь отдаленных эпохах подружки Нади говорили, что «нас, девочки, тогда еще не запроектировали». Надя появилась на свет после гражданской войны, о которой написано столько книг, сколько не писалось ни о Греции, ни о Риме. А мама была уже актрисой. Что же такое был тогда Цветухин? Не важно. Важно — что такое он сейчас, когда мама говорит о нем, удивительно притишая свой распевный голос. Она часто сдерживала увлечение разговором и поглядывала на дверь, где лежал больной. Потом быстро-быстро начинала опять вспоминать что-нибудь о пережитом, почему-то больше останавливаясь не на себе, а на Егоре Павловиче. Разумеется, он был опасно ранен. Но ведь она тоже пострадала. Они перенесли одинаковый ужас. И какое же сравнение? Если он такой храбрый, то мама еще храбрее — она женщина!

— Сейчас познакомлю тебя с ним, — говорила мать и тихонько подходила к двери. Прислушивалась, возвращалась.

— Кажется, спит. Подождем. Сон ему очень нужен.

Это повторялось, пока не пришло время давать больному какие-то таблетки. Заглянув к нему, мама позвала будто издалека наплывшим, праздничным голосом:

— Надюша! Егор Павлыч тебя ждет.

На постели Нади (да, да, к полной неожиданности, на ее постели!) лицом к окну лежал необыкновенный человек. Разящий свет полдня приподнял над белизною подушек с простынями тонкопалую кисть его правой руки. Кисть виднелась совсем особо, как бы отделенная от человека. Неподвижные пальцы, точно из норки, выглядывали из кокона бинтов, доходившего до плеча. Распушенной по наволочке гривой окружалось лицо табачного оттенка в седой скобе небритой щетины. Необыкновенный человек был стариком. Но глаза старика горели, и он не спускал их с Нади. Войдя, она сразу же отвела от этих глаз свой взгляд и остановила на перебинтованной руке и все смотрела на нее напуганно-почтительно, может быть, потому, что это была рука раненого. Она не видела, но почувствовала, как он перевел глаза на мать, и тут услышала его первое слово, твердое и нежное.

— Ты! — сказал он.

— Но больше в отца, — сразу отозвалась мать.

— Вижу пока тебя, — возразил он и, высвободив из-под простыни левую руку, неудобно подвешивая ее в воздухе над перевязанной, полуспросил Надю:

— Познакомимся?

Она притронулась к его пальцам, почти неслышно назвалась:

— Надя.

— Цве-ту-хин, бывший ар-тист, — выговорил он по слогам и усмехнулся точно бы шутливо, но не без горечи.

— Егор Павлыч! — вспыхнула Анна Тихоновна.

— Какой лицедей из безрукого?

— Не смейте так говорить! Прошу вас! Ведь вам сегодня легче, да? Надо уж выполнять, что велел доктор. Вот, примите, — спешила она, наливая воды, игравшей в граненом графине солнечной россыпью. — Примите таблетки. Сейчас придет сестра. Ступай, Надя. Егору Павлычу должны сделать уколы.

— Заходите… или заходи? Как лучше? — спросил он Надю.

Он глядел на нее все теми же горящими глазами, но показалось — его голос ослаб. Ее охватила жалость к нему. Она ответила уже без растерянности, которая сперва мешала:

— Лучше, как вы с мамой.

— Ну, и славно. Приходи же.

Ей хотелось улыбнуться, но она только сказала:

— Если будете поправляться.

— Слыхала — мне легче!

— Ступай, ступай, — повторила мать и заслонила собой больного, налепляя ему на высунутый язык таблетку и поднося воду.

В бабушкиной комнате Надя, отворив окно, долго смотрела на улицу. Босоногие мальчишки играли в бабки, победно вскрикивая, когда кто-нибудь метко попадал битком в кон и козны искрами разлетались по тротуару.

По дороге маршем прошли молодые ребята — человек десять, попарно. Рюкзаки, мешки за плечами. И позади нестройных пар, как отделенный командир, шагал красноармеец с тощим портфелем под мышкой. Игра в бабки остановилась. Мальчишки, не двигаясь, во все глаза глядели вслед молчаливому маршу, с недетским пониманием провожая парней, когда они уже исчезли за окном Нади.

Она смотрела на мальчишек и думала об их игре, которая внезапно оборвалась. Вот так же оборвалась ее игра. Только бы замахнуться, прицелиться, кинуть битком в кон и вскрикнуть от радости: попала! Студентка! Московская студентка! И впереди целое лето, которое она — студенткой! — проведет неразлучно с мамой. Но разжались пальцы, выпал биток, и занесенная рука опустилась.

Надя смотрела на марш парней и думала о мешках на их спинах, думала о том «мешке для укладки собственных вещей», который собирала с Женей для Бориса. Наверно, Борис уже оставил позади свой марш от сборного пункта в казарму. Что будет делать пианист в армии со своими фугами? Пошла ли нынче Женя копать щели? Или осталась с матерью, которая, может быть, грузно сидит в кресле, вытирая красные от непросыхающих слез глаза? Все стало по-новому у милых Комковых, и грустно-новой виделась Наде любимая ее Женька.

Но сама-то Надя — почему она опять, словно прикованная, стоит у окна, как стояла, глядя в беззвучный сад Комковых? Так же светилось белесое от жары небо. Так же ничего не двигалось в доме. Но тогда сковывал Надю страх за маму, а теперь мама рядом, за стеной. Почему же Надя до-прежнему не знает, какою быть ей в новой жизни и с чего начать эту новую, непонятную жизнь?

Однажды, девочкой лет шести, бабушка пустила Надю побегать по бережку Волги, и она подошла к маленькой кучке таких же девочек. Они были босиком и месили ногами грязь на той рыжей полоске пены, которую намывает волна к берегу. Грязь чавкала, пузырилась и шоколадными ошметками облепляла ноги до коленок. Надя со жгучей завистью глядела на месиво грязи и не сходила с места. Одна из шалуний, курносенькая и, видно, первая зачинщица, крикнула Наде:

— Девочка, ты зачем только стоишь? Идем с нами играть!

— Мне нельзя. Я хорошая, — ответила Надя.

Курносая рассмеялась, а за нею смех подхватили все до одной озорницы, припевая и ладно чмокая ногами по грязи: «Хо-ро-ша-я, хо-ро-ша-я!» Чуть не плача, Надя убежала к бабушке. С кем еще было поделиться обидой — это ведь бабушка все хвалила ее, и называла хорошей, и внушала, чего «нельзя». На горькую жалобу Нади она сказала, что, конечно, нельзя было играть с девочками: «Ведь на тебе туфельки». Надя тотчас спросила: «А если разуться?» Нет, по-бабушкиному, нельзя было и разуваться — месить грязь опасно, можно порезать ножки. А нехорошие девочки тем и плохи, что обижают хороших.

Но после истории на волжском берегу Надя перестала называть себя хорошей.

В школьные годы делались открытия, то исключающие, то подтверждающие друг друга. Самым изумительным было то, что нехорошие девочки часто поступали прямо-таки замечательно, вызывая у Нади восторг. Привязанности возникали не потому, что было задано — дружить непременно с хорошими, а сами собой. Ни бабушка, никто другой не могли тут ничего изменить. Хорошие девочки изредка оступались. Тогда Надя проникалась сочувствием к ним и помогала выпутаться из беды. «Они не нарочно ведь», — защищала она их. Но чего не выносила она, так это злорадства, и ей казалось — оно свойственнее как раз самым хорошим. В отличие от прочих самые хорошие обычно были одинаковы, точно бусинки, и, как бусинки, холодны. Надя считала их просто-напросто никакими. С ними было скучно. Весело бывало с девочками, которых Надя, как и себя, находила обыкновенными. И это стало убеждением, окончательно сложившимся у нее много лет спустя — уже в Ясной Поляне.

Обыкновенными были Маша и Лариса. Сильнее тянула, глубже затягивала в себя Лариса. В ней все-таки таилось что-то не совсем обыкновенное, может быть, неровность нрава — полная замкнутость сменялась у нее порывами откровенности. Но признания свои она делала обдуманно, так что разговор с нею получался в такие минуты серьезным. Надя любила говорить с ней, особенно если наскучивала болтовня с Машей. Три года прожив в одной комнате, можно и без болтовни узнать друг о дружке все сокровенное, а узнав — как не поскучать? Маша была для Нади по-настоящему своя. А в своих не так-то много заманчивого — с ними легко, и только. Маша нуждалась в дополнении, каким и была Лариса. Обе они давно соединились в воображении Нади как половинки целого: придет на ум одна — сразу выплывает другая.

Теперь, у окна, не успела мысль коснуться подруг, как несвязные чувства Нади стали собираться возле них. «Мечты, мечты! — сказала бы сейчас Лариса. — А кто будет прибирать в комнате?» Кровать стояла непостеленной, белье, подушка, одеяло высились на ней горкой. Мать обещала привести комнату в порядок вместе с Надей. Но нельзя же было оставить без присмотра раненого. Мама ни словом не обмолвилась, что боится, как бы ему не отпилили руку. Но Надя без слов поняла это. Почему бы маме так зардеться и почти вскрикнуть, когда раненый назвал себя безруким? Она полна страха за него. И разве не страшно? Та самая рука, замотанная бинтами, с теми самыми тонкими пальцами, которые выглядывают из бинтов, — да, та самая рука… И ее отпилят! Руку Цветухина. Маминого друга, Нет! Этого нельзя допустить! Мама отдаст всю себя, чтобы выходить и спасти друга. И пока не спасет, принадлежит одному ему.

— Принадлежит ему? — вдруг изумившись, спросила себя Надя шепотком и остановилась, держа перед собой насученную до локтей наволочку. Подушка не влезала. Наверно, второпях мама не подумала, что Надя будет спать на бабушкиной подушке, и приготовила наволочку с Надиной. А на небольших Надиных подушках лежит мамин друг. И мама больше всего занята им одним. Ясно.

Все стало ясно в этот момент — и почему мама не приехала встретить Надю с Павлом на вокзал, и почему лишь мельком спросила брата о женитьбе, а про Машу и не справилась. Правда, в первые мгновенья свидания все шло кувырком. Павел, обнявшись с мамой, что-то повосклицал, кинулся звонить Маше, начал, по своей манере, хохотать, неожиданно смолкнув, даже смутился и, отойдя от телефона, с напускным смехом объявил:

— Первый нагоняй от супруги!

— За что?

— А так. Входит в курс.

Надя тоже поговорила с Машей, но тут же забыла о чем. Запомнила только обещанье поскорее к ней забежать. Все это было в первый момент счастья снова видеть, целовать, всем телом слушать маму — момент, который с непонятной скоростью удалился, и Наде кажется: с ним удалился прежний ее дом и она живет в другом доме — в доме раненого.

Она достелила постель, кулаками втиснув в наволочку подушку и перекатив тугой пуховый шар к изголовью. Потом она вышла из комнаты. В кухне стучал нож. Она заглянула туда. Мама скоблила морковь:

— А, Надюша! — сказала она любовно. — Морковку хочешь? Молодая.

Надя взяла тонкохвостый, с прожелтью корешок и, похрустывая им на зубах, спросила:

— Я, мама, хочу сбегать к Маше, а?

— Конечно, сбегай, — ни капельки не раздумывая, ответила мать. — Мне бы тоже посмотреть, как они там? Но это потом… Ты не опоздай к обеду. Попробуешь моей вегетарианской стряпни. Егор Павлыч на строгой диете, знаешь?

Да, Надя знала это. Больше — она знала, что мама непременно напомнит о Егоре Павловиче, но очень, очень хотела узнать, отпустит ее от себя мама в первый же день встречи или нет. И вот узнала. Может идти куда угодно. Ясно. Поцеловав маму, она деликатно спросила — не надо ли чего-нибудь в городе?

— Нет, — сказала мать, потянувшись вбок и отвечая поцелуем. — Пока все есть. Поспеть бы с кухней. Скоро приедет доктор.

— А папа скоро?

— Он не мог сказать. Такое время, Надюша!

— Да, правда, — помолчав, согласилась Надя. — Он позвонит?

— Нет, он твердо назначил час.

— Кто?

— А, ты про папу? Позвонит, если найдет минутку.

— Я пошла, мама…

Дорога по Жуковской скатывалась книзу и сама диктовала шаг. Но и там, где покатость кончалась, Надя не убавила скорости. Чем ближе была цель, тем ровнее становилось у нее на душе.

Жилье Павла она хорошо знала. Довольно большая комната за единственным широким окном открывала неподалеку зрелище екатерининской надстройки Одоевских ворот кремля. Тяжкая луковица со шпилем казалась татарским сооружением, под грузом которого осела в землю и без того грузная башня. Надя любила смотреть на эту память времен. Она рисовалась ей как неуклюжая, но привлекательная буквица летописи, напоминая прочитанные рассказы о страстотерпной истории Тулы.

Не то чтобы Надя не могла оторвать глаз от Одоевской башни — просто не доставляло удовольствия видеть перед собой беспорядок в комнату Павла, о котором он пренебрежительно говорил как о невинной слабости холостяков. Но то, что Надя увидела в комнате своего женатого дядюшки, заставило попятиться перед самым порогом.

Маша выскочила из развороченной постели в чем была, бросилась к подруге, потащила ее за собой. Отодвигая голой ногой стулья, навьюченные всякой одежонкой, она тискала Надю в кольце своих крепких, таких знакомых рук.

— Ты спала?

— Нет.

— Нездорова?

— Да нет! Лежала.

— Днем? В сорочке?

— Какая женщина не любит ходить в белье? Полюбуйся. Хорошенькие, правда?

Маша погладила на себе кружевца сорочки и заставила Надю тоже погладить, схватив ее пальцы и обводя ими глубокий ворот.

— Привез Павлик. И еще вот, смотри. Последняя мода. Правда, они смешные? Но очень приятные, да? Представь, узковаты. Я уже сколько раз примеряла. Напялишь — и как-то мешают. Вот тут, понимаешь? Совсем, совсем маленький запас, гляди. Но немножко все-таки удастся припустить. Вот по этому шву. Как ты думаешь? Хотела распороть и боюсь. Распорем с тобой, хорошо?.. А блузка? Примерь. Тебе тоже пойдет, я уверена. Мне очень идет! Да, я надену.

— И все Павел? — удивилась Надя.

— А кто еще? Конечно!

— Чего, ж ты на него озлилась? Не пришла на вокзал. Почему?

— Мне это нравится! Я еще и виновата! Я сплю — приносят телеграмму: «Приезжаю завтра утренним». Завтра — это сегодня. А поезд уже подходит к вокзалу. Не мог послать вовремя! Ей-богу, Надюха, я разрыдалась! Смотри, вот она, телеграмма… Где же она?..

Маша откинула одеяло, пошарила в разбросанном белье, провела рукой под кроватью.

— Завалилась, наверно… Вся подушка мокрая, не поверишь. Лежу, реву, и в это время…

— Ты не знаешь, Маша, как в Москве Павлик был занят.

— Знаю! Позвонил всего два раза. А обещал… Ну, ладно. Лежу, реву, и вдруг — звонит… Откуда же? От тебя! Из твоего дома.

— Странный ты человек! Уж это ты действительно знаешь, что моя мама ему родная сестра.

Маша выпрямилась, слегка подымаясь на цыпочки, медленно откинула белую, вескую, свалявшуюся косу за плечо, взглянула исподлобья и тихо, будто о чем-то тайном, спросила:

— Но я — его жена?

Надя ответила резко:

— Мама чуть не погибла. Спаслась чудом. Понятно? Что было с нами, с Павликом в прошедшие, жуткие… — не кончив, оборвала она и отошла к окну.

Вдруг Маша заговорила просто:

— Надюха, я счастлива, что мама твоя вернулась! Я столько думала о тебе! И люблю ее очень, маму. И папу твоего тоже.

Она неслышно приблизилась к Наде, стала за ее спиной.

— Ну, что ты сердишься? Я ведь от тебя не скрывала, что больше, чем кого хочешь на свете, люблю Павлика!

Надя повернулась, оглядела ее с ног до головы. Немного выше ростом, тонкая, в светлой сорочке, ровным столбиком опускавшейся до щиколоток, Маша похожа была на свечку, и коса, опять перекатившись на грудь, сползала с головы восковым светлым оплывом. Лицо ее тоже светилось и было трогательным и вместе смешным.

— Ты хоть туфли надень, — улыбнулась Надя. — А еще зовешься женщиной! Шлепаешь босая по грязным половицам.

Маша засмеялась, взяла Надю за локоть, обвела вокруг раскрытого на полу, заваленного всякой всячиной чемодана, потом мимо кучи рассыпанных книг и, остановив перед шкафом, постучала в стекло дверцы. Там расставлен был синий с золотою полосочкой чайный сервиз.

— Папа твой с запиской прислал. Пишет — это от мамы и от тебя, — пробормотала она, носом и ртом быстро прижимаясь к Надиной щеке.

— Ну, хорошо. Скажи, Лариса заходила?

— Ни слуха ни духа.

— В Ясную ездила?

— Ужасно хотелось, но когда же? И днем и ночью у телефона — вот-вот вызовет Павел. А ты говоришь — почему злюсь!

— Знаешь, Машуха, что мне кажется? Мне кажется, ты с какой-то другой планеты. Слышала ты, по крайней мере…

— Понимаю, все понимаю! — перебила Маша. — Дура я, что ли? Если хочешь — поняла раньше тебя. Только что по радио услышали с Павлом первый раз это слово… Ведь ты о войне, да? Только услышали, вижу — он побледнел, как… не знаю… Ты не замужем, а у меня муж. Муж-оружейник. И все. Если хочешь знать.

Надя вернулась к окну. С минуту обе молчали.

— У тебя есть часы? — вдруг спросила Надя.

— Будильник я сломала. Живу по радио. Включить? Но неужели…

— Не обижайся, Маша. Я еду в Ясную.

— Свинство. Даже не поговорили. Я все время одна! После свадьбы Павел не был со мной и четырех дней. Даже обедаем врозь. А нынче вернулся — и прямо на завод. Выпил вон со мной две бутылки лимонада. Вот тебе и с другой планеты!

Маша села на постель, уткнула лицо в подушку. Надя подошла, погладила ее пышную голову.

— Не надо, милая. Не надо, товарочка ты моя, — чуть слышно сказала она. — Должны же мы узнать, почему не заходит к тебе Лариса. Узнаю — сразу к тебе. Как так — не знать о Ларисе? Не надо, повторила она громче и, оторвавшись от Маши, быстро вышла из комнаты.