"Костер" - читать интересную книгу автора (Федин Константин Александрович)

Ветер задувает свечу и раздувает костер Старое изречение

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Что было самым необыкновенным и поражающим человека в начальную пору войны — это быстрота событий. Внезапность, с какой война обрушилась на страну, задала не меру, а безмерность всему, что затем происходило час за часом во всем необъятном государстве, в его людских ульях, под каждой крышей, в любой семье, со взрослыми и детьми. Представление о том, что война — раньше всего дело военных, как будто вмиг отжило свой век: по-разному, но война коснулась всех сразу. В господстве этого всеобщего удела неисчислимо великое множество случайностей, из которых слагались отдельные судьбы. Иному малому челну выдавалось дальнее плавание, другой большой корабль не терял из виду защищенную от бури бухточку.

Александр Владимирович Пастухов неожиданно остался один. Произошло это так.

Ездившая по своим хлопотам в город Юлия Павловна вернулась домой чрезвычайно расстроенной.

— Прости, Шурик, я должна тебе помешать, — сказала она, подходя к мужу, который сидел за столом и, едва заслышав ее шаги, сделал вид, что углублен в работу. — Ты был прав — можно было не ездить. Платье не готово. Любовь Ивановна эти дни не взяла в руки иголку. Она проводила обоих сыновей в армию. Ужасно плачет. Я привезла платье домой. Оно сметано и пусть лежит. Я тебе хочу совсем не о том… Ты ведь знаешь, где живет Любовь Ивановна. Я подъезжаю к этой площади у Савеловского вокзала, и можешь себе представить — невозможно проехать. Вся площадь — вся, вся! — покрыта людьми. Просто засеяна! Нет, я ничего подобного никогда не видала, и ты вообразить не можешь, потому что это не обычная толпа народа, а это… это густая-расгустая каша голов и тел, и они все, представь себе, не стоят, а сидят! Все до одного сидят прямо на земле, на булыжнике — там же, конечно, обыкновенный булыжник. Ну, и на узлах, на чемоданах прикорнул кто. И, Шурик, ты сейчас мне не поверишь, но знаешь, это все — дети! Дети и женщины, и, наверно, совсем без мужчин, я не видала, по крайней мере, ни одного мужчину. Может, они затерялись в этой гуще. Я начинаю спрашивать, что это значит, и вдруг мне говорят: это эвакуация! Какая эвакуация, откуда? Мне в ответ толстая такая тетя, облепленная малышами, точно клушка, прямо с земли: «Вот те, говорит, и откуда! Из Москвы, говорит, откуда еще!» — «Как из Москвы?» Нет, Шурик, ты не поверишь! Москва эвакуирует детей! С матерями, а которых без матерей, подряд всех, с нянечками, вообще с женщинами — детские дома, лагеря, не знаю там что. Но куда же? А куда попадем, отвечают мне, — за Волгу, на Урал, а может, и в самую Сибирь, абы не к немцам. Меня просто ужас взял. Чего же, спрашиваю, расселись прямо на площади? Ждут поездов, а вокзал, перроны — все, все сплошь забито ребятишками. Представь только, Шурик, — солнце жжет немилосердно, кто полотенцем, пеленкой детишек притеняет, кто обвязался платочком. Много ведь есть и с грудными. От жажды все просто изнывают. Девочке одной, смотрю, мать из бутылки воды попить дает, а та глотнула, оторвалась, слезы на глазах: «Мам, она горячая». Мать ей: «Не обожглась ведь? Ну, и хорошо». Ты представляешь себе?

Пастухов встал, двинулся было, чтобы походить, но уткнул пальцы в стол, опустил голову. Юлия Павловна передохнула. Поправив прическу, медленно и как только могла широко раздвинула веки.

— Был момент, я подумала, что каждый одет в светлое из-за этой жары, вся площадь белая сплошь, как известка, и это настоящая цель… если в самом деле вдруг налет! Раз уж эвакуируют — значит, ждут налетов, Шурик, ведь да?

Он не отвечал.

— Я еще подумала, хорошо, что наше бомбоубежище вполне готово, — сказала она и подождала, не ответит ли он.

Но он по-прежнему молча стоял с опущенной головой.

— Ты не видал, какой я приделала уютный колпачок на лампочку в нашем подземелье? — спросила она повеселее. — Будет удобно читать.

Он резко взглянул на нее и тут же прищурился.

— Советую забрать туда спиртовку. Варить кофе. Будет еще уютнее.

— Ты опять чем-то раздражен, — с печальным укором сказала она.

— Я пойду нынче копать щель на соседнем участке со всеми вместе, — проговорил он настойчиво, будто заранее отклонял всякие возражения. — Я буду отсиживаться в щели, если случится налет. Вместе со всеми.

— Очень великодушно. Я тоже, конечно, рыла бы эти ямы, если бы позволяло мое здоровье. Но извини, твой возраст исключает земляные работы… И к чему было ломать нашу котельную?

Она сдержала себя, поднялась и скучно потянулась, точно от усталости.

— Я понимаю, тебе тяжело. Но от этого только тяжелее мне… А мне самой разве легко? До сих пор не знаю, что с кузиной в Ленинграде. Я написала и тетушке, она молчит. У меня болит за нее душа. Было бы, наверно, лучше съездить к ней, узнать… Как ты смотришь?

— Пожалуйста, — мгновенно ответил Пастухов.

— В самом деле! — вновь оживилась Юлия Павловна. — Еще не известно, не придется ли перебраться к тетушке на какое-то время… Сегодня эвакуируют детей, завтра…

— Завтра — стариков! — грубо досказал он.

Неужели, Шурик, ты обиделся? — улыбаясь, протянула она к нему руки, — Я думала сказать — завтра, может быть, Москву?.. У тетушки над нами все-таки будет крыша, если дача у нее не совсем сгнила.

Юлия Павловна уже готова была к своему поцелую примирения, но Пастухов уклонился, на ходу буркнув, что выйдет в сад.

Рассказ о детях, сидящих на площади, поразил его. Эвакуация детей из столицы продиктована была, разумеется, дальновидностью. Но какова же даль?.. Лишь только Юленька заговорила о налетах, он понял, что у нее уже есть свое готовое решение, к которому она непременно будет его склонять. У него не было решений. Неопределенность намерений сделалась его обычным состоянием. Это тяготило его, потому что он предпочитал о себе думать как о человеке, в общем, твердых желаний и действий. Чем очевиднее он теперь избегал принимать какие-нибудь решения, тем больше давал простора планам Юленьки, и это оскорбляло его. До ссор у них не доходило. Но не ссорились они именно потому, что он уступал ей во всем. Она чувствовала, что у него нет планов и ему ничего не остается, как уступать. А он не знал, что же его больше раздражает: сами ли по себе планы Юленьки, откровенно эгоистичнее, или странная его неспособность им противостоять.

Они не ссорились, но не могли и поладить с тех пор, как из-за Юленьки он лишился случая повидать приезжавшего к нему Алешу. И что только не служило поводом ко вздорам!

Пастухов избегал ездить с Юленькой, когда она садилась за руль. Конь (как величал он свой «кадиллак») терял стать, почуяв, что за повода опять взялись изящные ручки. Но заточиться на даче он не мог и незадолго до того, как была придумана поездка к тетушке, отправился с Юленькой в город.

Скрепя сердце он молча терпел толчки, рывки, внезапные остановки, пока мотор вдруг не отказал водителю в послушании. Сюрприз поднесен был при въезде в Москву и — что на грех случается чаще всего — посередине улицы. Подошел милиционер. Юлия Павловна озадаченно выскочила на мостовую, кинулась к капоту, с превеликим усилием подняла его и принялась что-то такое ощупывать на моторе. Милиционер приглядывал за ее ворожбой с полминуты, затем в мудром спокойствии удалился шагов на пять, стал спиной к машине и, подняв фуражку, обтер голову и шею огромным носовым платком.

Пастухов огорчительно наблюдал через стекло то за этой спиной с желтой портупеей и такой же желтой кобурой длиннейшего пистолета на поясе, то за беспомощными пассами белых, оголенных по самые плечи рук Юленьки. Она мало что разумела в моторе — ему это было известно, и он уже рисовал себе дальнейшее не менее ясно, чем равнодушно проницательный милиционер: будет остановлен какой-нибудь порожний грузовик, беспомощный «кадиллак» будет взят на трос, отведен в сторону, к тротуару, и оставлен там, покуда не явится опытный водитель либо механик, который вдунет жизнь в заглохшее чудовище.

Но этого водителя, этого механика должен будет невесть где отыскивать, упрашивать, умаливать не кто другой, как самолично Александр Владимирович. Пока же он приговорен изнывать во чреве раскаленного на припеке, омертвевшего своего коня.

Пастухов чертыхнулся, распахнул дверцу, вылез. Он стал тоже спиной к машине, не упуская из вида милиционера и ожидая, что тот вот-вот должен, говоря его языком, принять меры. И правда, милиционер вдруг поднял над головой, а потом вытянул вбок руку, перекрыв одну сторону движения. Пастухов решил было, что дело теперь явно за грузовиком и тросом, но ошибся.

Посреди дороги маршем близилась к милиционеру колонка красноармейцев. Дойдя до него, она по команде начала поворот на перекрытую сторону и зашагала к приземистому дому с вывеской «Фабрика-кухня». У подъезда дома строй сломался. Почти сразу от кучки отделился один красноармеец и побежал назад через дорогу, то ловко ныряя, то останавливаясь перед носом двинувшихся машин.

Пастухов увидел играющее ярким оскалом лицо, мигом признал в подбегавшем Веригина, да только и мог выговорить:

— Матвей!

Он тряс ему руку, быстро мигал, не отрывая взгляда от сияющего его лица, чувствуя, как все, что накипало в груди, разряжается удовольствием.

— Бедствие терпите, Александр Владимирович? Я сразу увидел вас, — весело говорил Веригин. — Да сержант сперва ни в какую! Я ему объясняю, что это моя на дороге стала, — Матвей тряхнул головой на машину, — надо, мол, помочь. Ну, ясное дело, шофер шоферу кум. Валяй, говорит, чтобы только раз-два. Нас который день сюда обедать водят. Ни за что не пустил бы сержант, а с обеда — ничего, валяй, говорит, коли с пустым брюхом хочешь остаться, — это он так, для строгости.

Обрадованная и пристыженная своей незадачей, бросилась к Матвею Юлия Павловна и тоже горячо жала ему руку, лепеча о зажигании, которое в полном порядке, но почему-то, однако, теряется.

— Не должно быть, — веско отвечал Веригин, — Я вам, Юлия Павловна, говорил, подача у нас шалила. Не поспел я перед уходом заняться. Взгляну.

Все у него заладилось, как у хозяина, который отлучился из дома и через часок вернулся продолжать неконченую работу. Когда он продувал насосом бензопровод, снова подошел прилично неторопливый милиционер.

— Моя, — осведомил его Матвей, опять кивком показывая на «кадиллак». — Сколько лет водил. Да пришло время… — И он провел, для понятности, рукою от своей пилотки к сапогам.

Милиционер понаблюдал за его работой, покосился на Юлию Павловну.

— Любители! Все в одного, — невозмутимо сказал он чуть в сторонку и удалился на свои, как видно, обычные пять шагов. Мотор ожил. Веригин сел за руль, отвел послушную машину к тротуару. Тут приспел разговор по душам, и Александр Владимирович спросил, где же Матвей стоит и получил ли уже назначение. Веригин улыбнулся.

— Стоим в городе Энске. А направление, надо ожидать, будет в энский полк энской дивизии.

— Прямо секретная особа! — восхищенно сказала Юлия Павловна. — Нет, правда, где же вы?

— До прошедшей недели был на гипподроме.

— Как так? В кавалерию, что ли, попал? Что там, на бегах? — удивился Пастухов.

— Гараж! — со смехом сказал Веригин, но сейчас же нахмурился. — Попал я по специальности, в автомобильную роту… словом, одной части. Приказом командируют в тот же день наших ребят на приемку машин. И меня с ними. Приемка на бегах. Машины идут с утра до ночи. Всех что ни есть марок. Из учреждений, от торговой сети, а которые, вот, как наша, от личных владельцев. Одним словом, мобилизация. Весь транспорт согнали. Со всей, почитай, Москвы. Шоферы руками разводят — вот это гараж! Из конца в конец весь гипподром. И все гонят. А как приказали наряды давать на выезд, которую куда, — тут началось!.. На весь гипподром нашлось одно ведро. А половина машин без воды — жара парит страшенная. И кран всего только один подходящий, на конюшнях. У него давка. А из-за ведра — чуть не до драки… Запомнят шоферы московские бега!

— Черт знает! — воскликнул Пастухов, с досадой хлопнув себя по коленке.

Веригин вдруг, точно заговорщик, тихо и крайне озабоченно спросил:

— Нашу еще не истребовали?

Вопрос задавался, вероятно, не без лукавства. Заметив, что у Юлии Павловны на секунду перехватило дыханье, Веригин добавил:

— «Кадиллак» один тоже доставили на бега. Как миленького. Похуже нашего будет…

— Сдавать придется? — спросил Пастухов, и опаска послышалась в его голосе.

— Да ведь сдают… Насчет нашего — что может остановить? Иностранная марка. Запасных частей, сами знаете, никаких. Начальники, конечно, могут позариться. Им что! Поездил — бросил. Но если вам похлопотать — может, и не заберут.

— Разумеется, будем хлопотать, — словно опомнившись, спохватилась Юлия Павловна. — Я понимаю — грузовики или, пожалуйста, «газики», «эмки». Но к чему на войне «кадиллак»?

— Сгодится, Юлия Павловна. Текущий момент нынче такой, что все сгодится. Вроде — куча мала.

Веригин сказал это шутливо, но и наставительно, так что обидеться было нельзя, а посмеяться — неловко. Он тотчас заторопился:

— Бежать надо. Не то и впрямь оставят меня без приварка.

Уже распрощавшись и захлопнув за собою дверцу, он просунул голову в окно.

— Конечно, если не обидитесь, Юлия Павловна, с просьбой я. Есть у меня охотничьи сапоги хорошие. Подкладка меховая. Жена скорей всего тоже как бы не уехала куда с заводом co своим или что другое. В комнате сапоги оставлять — неверное дело. Пропасть могут. Вещь ценная. Сохранить бы. Да еще носильное какое, из нового. На случай, если вернусь, конечно… Так, может, позволите — в доме у вас, чтобы полежало где? Пока, конечно…

— Матвей Ильич! — растроганно вскрикнула Юлия Павловна. — Да приносите, присылайте, хоть сапоги, хоть что еще! Какой может быть разговор!..

— Очень даже благодарен! — как-то неожиданно по-военному отозвался Веригин и вытянулся, взяв под козырек, перед машиной.

— К лицу, к лицу вам форма, Матвей Ильич! — совсем расчувствовалась Юлия Павловна.

— Это конечно. Форма народу подходящая. А сапоги вам занесут, — довольный, отозвался он и побежал через дорогу.

Сейчас же, как он исчез из виду, Юленька взволнованно объявила, что надо самым энергичным образом добиваться, чтобы автомобиль остался в неприкосновенности.

— Ты должен, Шурик, получить бумагу… я не знаю, документ, грамоту…

Она уже вела машину, и Александр Владимирович приструнил ее:

— За рулем не разговаривай.

— Сегодня же надо узнать, от кого это зависит. От военных или, может быть, от исполкома?

— Молчи.

Но потух зеленый глаз семафора, и, затормозив, Юленька со всею скромностью упрекнула мужа:

— Ты сердишься, потому что я плохо понимаю в моторе.

— Желаю тебе, чтобы пришлось середь улицы менять колесо.

— Шурик!..

Может, и в этом случае Пастухов не перечил бы Юленьке, а уступил. Но случай-то казался исключительным: хлопотать об автомобиле пришлось бы не ей, а самому Александру Владимировичу. Но ему легче было изо дня в день пререкаться, сидя дома, чем обивать пороги канцелярий и улыбаться незнакомым начальникам.

Временами его охватывала усталость от этих разногласий — невмочь становилось говорить обиняками, и он с тоскою ждал часа, который наконец взбесит его и он покажет свой норов. Юленька не уставала. Он сказал ей однажды, что она действует по закону капли воды, частым падением долбящей камень. После этого, являясь к нему со своими заботами, она стала шутливо говорить: «Я пришла опять капнуть». Свой обычный поцелуй она сопровождала полушепотом: «Милый мой камень!» Ему это надоело, он начал злее фыркать, и она как-то обиделась не на шутку:

— Тебя немыслимо трудно убедить!

— Легко убедить только равнодушных, — сказал он, ставя точку на разговоре.

Он не считал себя равнодушным. Он с наслаждением перевинтил бы в себе винты, на которых держалась его жизнь. Но их заела ржа. А главное — чем заменил бы он их? Что должен он делать? Не проще ли не делать того, чего он не должен?

Он смотрит через окно на гараж. Коня его еще не увели. Но придут уводить — он не шевельнет пальцем. Или нет — он сам отопрет гараж, во всю ширь растворит ворота и хлопнет ладонью по капоту «кадиллака», как тот отменный конюх, что хлопнул по шее свою любимую кобылу, когда колхоз сдавал лошадей в армию. Да, так сделает Пастухов. Не иначе. Прощай, коняшка! Александр Владимирович не пойдет по начальству на поклон, чтобы оно вошло в положение немолодого (придется ведь сказать — старого) человека, желающего (надо будет уверять — вынужденного) ездить в город непременно на «кадиллаке». Не пристыдили бы! Отдают же люди по доброй воле жизнь свою на защиту родимой земли, а ты чего жадничаешь, дружище? Не смерти ведь твоей хотят. Уж не пойти ли Александру Владимировичу по начальству не на поклон, нет, а чтобы сказать: возьмите, забирайте скорее моего коня — все ворота для вас настежь, а мы обойдемся? Но зачем он будет делать то, чего не должен? Да и язык не повернется выговорить «мы», когда Юленька только и твердит, что обойтись без машины невозможно. Назло ей он ничего делать не собирался. Он лишь усвоил, что у Юленьки прошла пора, когда влюбленная рада слушать своего возлюбленного, и наступило время, когда она только говорит сама.

Потому-то с легким сердцем и отпускал он ее к тетушке. Можно отдохнуть от споров, да и машина хоть на короткое время с глаз долой: Юленьке посчастливилось договориться о поездке со старичком шофером. Ну, и счастливый путь!

2

На другой день после решения отпустить Юлию Павловну Пастухов почувствовал себя очень свежим. Утро сияло. До зноя было еще далеко. Он надел русскую рубаху, отыскал, давнишний ременный поясок. Проходя комнатами, старался не шуметь и по шевеленью за дверями Юленьки понял, что там укладываются чемоданы. В кухне он выпил кружку молока, отрезал хлеба. Никто не видел, как он вышел из дому. Пожевывая хлеб, он брел участком, пока тропа не вывела через калитку в соседний густой лесок. Скоро донеслись голоса и шум работы. Он пошел живее.

Две срубленные полнорослые ели лежали рядом, закрывая место, где копошились люди. Комель одной был уже очищен, и мужичонка, раздвинув ноги, Словно верховой в седле, тюкал топором, обрубая лапчатые сучья. Пастухов узнал Тимофея Ныркова и постарался обойти его незаметно.

Людей на работу вышло не больше десятка, мужчин, кроме Тимофея, всего двое, сидевших с папиросками на нераспиленной лесине. Щель была уже выкопана и во всю длину покрыта бревенчатым настилом. Несколько женщин, стоя на отвалах вынутой земли, заваливали ею бревна. Некоторые знали Пастухова, поздоровались, шепнули о нем товарком, и тогда работа начала приостанавливаться.

Был момент растерянности Пастухова, когда привиделась ему правота недоуменья в удивленных женских глазах и улыбках: «Этот чего заявился?» От неловкости он сказал самому себе, одергивая и ощупывая поясок: «Вырядился, дурак!» Особенно смутило, что женщины разглядывали его сверху, с земляных бугров, а он один стоял перед ними внизу в своей долгополой рубахе. Но как раз в это мгновение, будто из-под почвы, всплыл перед ним Тимофей — видно, заметил его и шел по пятам.

— Побаловаться желаете, Александр Владимирович? — спросил он с усмешливым почтением.

Пастухов не сказал ничего, но что-то толкнуло его в словах Ныркова. По оползавшим под ногами комьям он взошел на бугор, выдернул воткнутый в землю заступ и не своим, а каким-то пасторским голоском (позже не мог понять, откуда взялся у него противный, словно бы даже с петушинкой голос) воззвал негромко:

— Ну-ка, взялись, соотечественницы!

Раздались смешки, и с края звонко долетел вопрос: «А где вы раньше были, соотечественник?» — но понемногу женщины стали браться за лопаты.

Сначала Пастухову казалось — дело у него спорится. С гребня отвала кидать землю было нетрудно, она подсохла, рыхлые комья сыпались от легкого толчка чуть не сами собой. Но чем глубже, тем плотнее слежалась глинистая сыроватая земля, тем крепче она налипала на заступ и с каждым копком скидывать ее делалось тяжелее. Пастухову не хотелось сдаваться. Не так уж давно миновало время, когда он в охотку перекапывал садовые гряды. С лопатой он, бывало, обходился бойко.

Но у него внезапно огрузнели ноги, и похолодевшими ладонями он ощутил, как предательски поскальзывают руки по черенку заступа. Женщина около него сказала:

— Взятьем, отец, не возьмешь. Передохни!

Нырков, приглядывавший за ним, подошел, тронул его за локоть.

— Не такие ваши года, Александр Владимирович. Ступайте-ка на бревнышко.

По неожиданной участливости Тимофея Пастухов понял, что, наверно, изменился с лица. В ту же секунду голову его овеяло странной прохладой, и он увидал, что ели в лесу быстро меняются друг с другом местами, перебегая и клонясь.

Тимофей свел его с бугра, усадил. Он не противился. С закрытыми глазами он сидел на лесине, где раньше, покуривая, отдыхали рабочие. Женщины перестали кидать землю. Что они смотрят на него и что Нырков стоит подле — он знал, хотя и не успел увидеть. Ему точно бы подсказали, что за ним следят. Спустя недолго ему захотелось проверить — следят ли? Он приоткрыл глаза. Опять перед ним развернулся лес. Деревья все еще делали перебежки, но плавнее, чем прежде. В их кружении было что-то привлекательное, и он чувствовал бы себя уже лучше, если бы не начинало томить, как перед тошнотой.

— Молоко! — вспомнил он брезгливо.

Вдруг явилась ясная мысль, что ему нельзя больше здесь оставаться, что он осрамился и сидит на посмешище людям, на позор и свое несчастье. Он поднялся. Перемогая неуверенность, слабым шагом пошел, не слушая голосов, которые останавливали его. Он слышал только, что за ним следом тащится дядькой Нырков. Он боялся, как бы не прорвалось желание крикнуть ненавистно, чтобы тот отстал: почва под ногами зыбилась, упадешь — кто поможет встать? В дом он входил, держась, за что попало неверными руками. Холод встряхивал его тело. Он все-таки взобрался кое-как к себе наверх.

Юленька, догнав его, ахнула. Вся ее речистость исчезла. Зато жаром полыхнуло от ее рук, с женской отдачей проявивших и уменье помочь, и складность. Раздев, уложив мужа, она побежала готовить грелку и расспрашивать Ныркова — как же все случилось.

Тимофей рапортовал с подробностями и, само собой, приврал, что кабы не он — вряд ли доплелся бы Александр Владимирович до дому, так бы и лежал плашмя, покуда его не унесли бы.

Задачей, не терпящей ни минуты, было — решить, куда, за каким доктором посылать? Юлия Павловна перебирала в уме свои «за» и «против» знаменитых и не знаменитых врачей, когда Нырков отскочил от входной двери и потом напуганно попятился: в кухню ступил командир Красной Армии.

— Дома кто из хозяев?

Испуг Ныркова мгновенно передался Юлии Павловне, и он был еще сильнее, потому что влился в слово, грозно мелькнувшее в голове. Словом этим был «кадиллак»! Но это был не измеримый временем миг, как мигом была сразу пойманная и узнанная примета вошедшего: под козырьком военной фуражки блеснуло пенсне. Кто еще спустя почти четверть века после революции носил пенсне?

— Леонтий Васильевич! — рванулась Юлия Павловна. — Сердце сердцу весть дает! Я только что, сию, сию минуту думаю о вас, милый вы человек! — Она распахнула для объятия руки: в одной — грелка, в другой — чайник с горячей водой. — Вы просто спаситель. Слушайте, слушайте скорее, что с моим Шуриком.

Тревога ее, до сих пор замкнутая молчанием, нашла выход не в одних восклицаниях, но в полном пересказе слов Ныркова, не исключая его вранья. Нелидов слушал, нагнув голову, неподвижно глядя поверх пенсне в какую-то найденную на оконной занавеске точку, которая, вероятно, облегчала вникать в происшествие. Едва Юлия Павловна сказала, что Шурик лежал плашмя, как Нелидов перебросил взгляд на Ныркова, уже через стекла нацелился в его глаза и спросил внятно:

— Он упал?

Нырков, смекавший кое-что в знаках различия начсостава, по шпале на петлицах военврача знал, перед кем стоит.

— Как есть упал, товарищ майор, коли бы их не держать…

— Значит, не упал?

— Совсем они валилися… а я их таким манером вот все поддерживаю.

— Положили его или как?

— Не то чтобы, а на бревнышко. Они, как сказать, были к сидению неспособны, того гляди, повалятся, товарищ майор. А я, стало быть…

— Поднялся сам? — с нажимом и сурово спросил Нелидов. Нырков замялся:

— Как сказать…

— Идемте, идемте к нему! — нетерпеливо позвала Юлия Павловна.

— Вы что же это, дорогая моя, сами лечение назначили? — сказал Нелидов, легонько щелкнув пальцем по грелке.

— Леонтий Васильевич, у него же озноб! Я думаю — к ногам горячее…

— Гм-м, вот именно…

Нелидов пошел за нею, помедливая, с тем выразительным докторским спокойствием, с которого, собственно, и начинается всякое лечение. Он шел бы так к любому больному, по своему навыку, впитанному со временем кровью и плотью. На этот раз одного навыка оказывалось маловато, потому что предстояло врачевать не любого больного, но приятеля. Таких совпадений он не мог терпеть, считая человека-врача двуединством неделимым, а с приятелем всегда уж, по человечеству, натворишь чего-нибудь такого, что врачу вовсе не подобало бы. Он поэтому высказывал несколько больше спокойствия, нежели оно было ему присуще, — думал о нем, приуготовлял себя к встрече, и, как выяснилось, напрасно.

Юлия Павловна, не дыша, приоткрыла дверь в мужнину комнату, но отступила, пропуская вперед доктора, и приложила пальчики к вискам, означая этим, что не в силах превозмочь волненье.

Но доктор галантно показал, что войдет только после нее.

3

Пастухов с виду был бодрее, чем выходило по рассказу Юлии Павловны. Он чуть, что не был весел. Улыбнулся, хотел приподняться на локте, поздороваться, впрочем, сам же опять и откинулся на подушку, не успел Нелидов договорить, что, мол, «изволь-ка, батенька, лежать». Они глядели друг на друга — лекарь испытующе, больной с любопытством.

— Забрили? — подмигнул вдруг Пастухов озорно.

— Об этом после, — сказал Нелидов, подтягивая к постели стул и садясь. — Надо тебя послушать. Что это ты?..

Он взглянул на Юлию Павловну.

— Мне уйти, — понимающе сказала она, приподняла грелку, тихим голоском спросила: — Не надо?

— Подождем, — примирительно повел рукой доктор.

Юлия Павловна вышла на цыпочках и, пока бесшумно затворяла дверь, расслышала первый вопрос Нелидова: «На что сейчас жалуешься?» Это был лекарский канон, и, как всякий канон, он нес с собою струю надежды, что все пойдет правильным курсом. Порыв шторма пронесся. Юлия Павловна приходила в себя.

В ее комнате царил хаос, в котором она одна, поглощенная сборами в дорогу, видела порядок. Проверяя этот порядок новым и как бы рассерженным взглядом, она обдумывала, как ей поступить, если болезнь Александра Владимировича очень опасна; если только серьезна, но не опасна; если длительна или — наоборот — скоропреходяще; если он должен лежать или если ему можно немного прохаживаться. Каждая из возможностей требовала особой вариации готовившейся поездки. Не ускорит ли болезнь переезда к тетушке? Надолго ли его задержит? Мыслимо ли, чтоб от него пришлось отказаться? Испуг за мужа сменялся рассуждениями, и они были бы уже спокойны, когда бы само спокойствие не заключало в себе разочарования. Как будто жизни, устроенной трезвым умом, вдруг глупо помешали.

Осмотр больного, показалось Юлии Павловне, затянулся выше меры. Она решила пойти постучать. Нелидов громко крикнул: «Можно!»

По лицам обоих друзей она с одного взгляда поняла, что сейчас они переменят разговор, который вели наедине.

— Так вот, дорогая Юлия Павловна, — немного помолчав, сказал доктор. — Ничего такого тревожащего не нахожу. Перегрелся работничек наш сгоряча… Не рассчитал. Сосудистая система, понятно, не такая уж безукоризненная.

— Что я говорила! — воскликнула Юленька.

— М-да. Прилив крови. Обморочек… Не очень глубокий, по-видимому. Однако… Предупреждение все же…

— Видишь, Шурик!

— Со стороны сердца, насколько сейчас можно судить, не нахожу… Со стороны головы…

— Какое же лекарство, Леонтий Васильич?

— Не делать глупостей, — сказал он, упирая осуждающий взор в больного.

— Боже! Разве я не права была, Шурик?

— Я тут приготовил рецептик… Капсюльки будете давать. Три раза. Папаверин там и все такое. Рецептик я захвачу с собой в город — с обратной машиной лекарство вам доставят. А может, с ней приедет и врач. Постараюсь его залучить.

— Врач? — вся вдруг всколыхнулась Юленька. — Зачем же… врач, когда вы говорите…

— Не волнуйтесь, голубушка. Ничего такого нет, чтобы волноваться. Нервы, однако. Нервы. Голова. Не что-нибудь! Специалисту посмотреть необходимо. По нервной части то есть.

— Я понимаю. Я отлично понимаю! И я вам абсолютно верю, Леонтий Васильич, — все заметнее оживлялась Юленька. — Раз никаких опасений нет — слава богу! Надо непременно сделать все, все, как вы сказали… Я понимаю! Это просто чудо, что вы… Представь, Шурик, открывается дверь, и вдруг я слышу… Нет, это просто… Что делала бы я без вас? И вы еще берете на себя труд прислать невропатолога. Доставить лекарство! Ах, милый Леонтий Васильич! У Шурика такая слабость!

Она шагнула ближе к кровати, нервно обхватила пальцами холодный край полированного изножья, проговорила умоляюще:

— Правда, Шурик, у тебя сильная слабость?

Пастухов ответил благоговейно:

— По слову твоему да восчувствую я силу в слабости моей! Есть церковное речение: «Силу твою в немощи моей…»

— Он еще шутит! Всегда наперекор. Но, доктор, неужели сидеть, сложа руки, потому что нет капсюлек, нет невропатолога? Что надо сейчас?

— Полагаю, хорошо бы к ногам грелку, — уже хитровато сощурился Нелидов.

— И тут я права! — торжествующе захлопала она в ладоши.

— Но стоп! — придержал ее Нелидов. — Это, голубушка, не признание за вами прав медсостава. Даже — младшего. Назначаю вас сиделкой.

— Повинуюсь. Ничего без предписания врача! Однако это жестоко, Леонтий Васильич! Сиделка! При моей-то подвижности! — Юлия Павловна надула губки и потом обворожительно засмеялась. — Пока вы не ушли, я сбегаю сменить в грелке воду.

Но каблучки ее стукнули всего раз-два — она деловито остановилась.

— Шурик, я как раз взялась разбирать теплые вещи и хотела спросить: может, твою шубу… Я думаю положить ее к моим вещам, хорошо?

— Положите, голубушка, положите, — одобрил за Пастухова доктор, сняв пенсне и закрывая глаза, точно от назойливого света.

Юлия Павловна на секунду растерялась, бровки ее взлетели, но сразу и опустились недовольно…

— Так я и знала. Шурик успел вам наговорить бог знает что?

— Почему — бог знает? Куда положить шубу — дело, Юлия Павловна, житейское.

— Военным известно, конечно, больше, чем нам, — сказала Юлия Павловна немного заносчиво, хотя быстро смягчаясь. — Вот вы, Леонтий Васильич, вы можете дать нам совет?

— Врачебный?

— Да. Профилактический, — заставила она себя улыбнуться.

— Извольте. Шубам надлежит быть там, где предполагается зимовать.

— Но что зимовка может застигнуть неизвестно где… это предположение основательно?

— Оно допустимо.

Юлия Павловна бросилась к Нелидову.

— Скажите же, скажите все, что вы знаете, — взмолилась она.

— Что ж я могу знать, дорогая моя?

— Но ведь вы в армии!

— В ополчении.

— Но оно тоже должно воевать! Как же так воевать, ничего не зная? Нет, я прекрасно вижу — вы что-то уже сказали Шурику.

Пастухов, все время лежавший неподвижно, поднял руку.

— Ну, скажи Юленьке про Подмосковье, Леонтий.

— Уже? — пораженная, воскликнула Юлия Павловна. — Уже в Подмосковье? Что там такое?

Она присела на постель. Взгляд ее не отрывался от Нелидова, раздвинутые пальчики одной руки, приставленные ко лбу, застыли.

— Да не волнуйтесь вы, голубушка, — чуть не смущенно заговорил доктор. — Просто беседа зашла… куда не надо. Ну, словом, назначили меня в ополчение. Вчера я с начальниками ездил осматривать дома под наши учреждения. Недалеко. Усадьба такая старая. За день до нас оттуда вывезли детей. Детский лагерь был. Мебель не успели всю отправить, кое-где еще и не сложили. Картинки над кроватями. А вокруг пустынно… Когда знакомились с парком, садом, набрели на горку песку. В песке разбросаны каравайчики — как играли, так и оставили.

Поодаль желтый башмачок с развязанными шнурками. Разулся какой ребятенок, играючи, а искать — было не до того. Совсем уж нам кончать осмотр и уезжать, вдруг кто-то крикнул: «Смотрите, смотрите!» Подошли мы к молодой сосенке. На веревочке болтается подвешенный к суку лист фанеры. Вкось и вкривь детской ручонкой по листу выведены мелом буквы: «Смерть Гитлеру»… Наверно, все мы подумали: это нам ребятишкин завет. Оберечь должны их… от войны. Как бы явились мы сменить их, и они нам сказали, что пароль и отзыв у нас с ними одинаковы.

— А вы? — спросила утихшая Юлия Павловна.

— Постояли, помолчали. Надо было спешить.

— А лист?

— Фанерка? Фанерку один командир забрал. Покажет ее ополченцам, в частях.

Нелидов встал, отодвинул стул, шагнул к постели. Прямой и будто торжественный в своем новом кителе, он всматривался в крупно вылепленные черты знакомого лица с двойным подбородком, еще больше потолстевшим от упора в грудь. Постепенно начинала лучиться на губах Нелидова сперва добрая, затем грустная улыбка. Пастухов поманил его нагнуться, обнял его голову, притянул, долго держал прижатой к своему лицу. Нелидов ощупью шарил по подушке — искал ускользнувшее пенсне, потом вытянул из кармана платок, отвернул и стал тщательно протирать стекла.

Юлия Павловна сзади подошла к нему, поцеловала за ухом тихим поцелуем, одернула платье, спросила:

— И больше ничего о Подмосковье?

— Да. Все.

У нее прошла мгновенная растроганность, она обычным щебечущим голоском быстро выговорила:

— Прости, пожалуйста, Шурик, я заболталась. Сейчас принесу тебе грелку.

Она вопросительно посмотрела на Нелидова. Он наклонил голову и пошел за нею, на выходе из комнаты махнув рукой больному.

— Меня ужасно тревожит Шурик, — сказала Юлия Павловна.

Нелидов не отозвался.

— Его не расстроит, надеюсь, эта печальная история, которую вы рассказали?

Нелидов и тут смолчал. Уже в сенях она спросила, не сердится ли он, и он ответил вопросом — почему бы ему сердиться? Тогда, поощренная, она со всей прямотою высказала наконец, что ей хотелось бы от него услышать больше всего:

— Не лучше ли уехать, не дожидаясь событий? — Она многозначительно попридержала себя на событиях. — Теперь из всего делается тайна. Но даю слово, я буду считать вашим личным советом, вашим частным мнением, что бы вы мне ни открыли. Любое ваше слово — только между нами.

— Открывать мне нечего. А мой совет один. Александра вы должны беречь. Где это лучше делать — на даче, в городе, в деревне, — решать вам с ним. Как сказано, ожидайте врача и лекарство. Оно пригодится, уверен.

Они сухо распрощались.

В сущности, у Юлии Павловны не было оснований обижаться на Нелидова: сдержанность его, разумеется, казалась нелюбезной, зато он не ошибался как врач. К его назначенным Александру Владимировичу порошочкам невропатолог добавил еще одни порошочки, и больной быстро поправлялся, может быть, даже вследствие лечения.

И чем быстрее он поправлялся, тем быстрее собиралась Юленька в путь. Душою она давно была у тетушки — в далеком домике на заманчивой речке Упе, куда вела хоть и полуброшенная, но приятная крапивенская дорога.

Александр Владимирович был уже настолько здоров, когда провожал Юленьку, что вышел с нею вместе за ворота и посмотрел, как она усаживалась в «кадиллак». Глаза ее блеснули ему слезкой, и он почувствовал, что, право, она дорожит им, как никто на свете.