"Костер" - читать интересную книгу автора (Федин Константин Александрович)

Ветер задувает свечу и раздувает костер Старое изречение

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Чарли сидел на цепи, потому что Пастуховым должны были привезти кирпич, жестяную трубу и вентилятор, — возчик мог бы испугаться собаки.

Чуть не на другой день войны, за утренним кофе, Юлия Павловна заговорила о том, что котельную дачного отопления легко приспособить под очень уютное бомбоубежище.

— Котел прекрасно можно убрать. Ведь лето. Александр Владимирович хмыкнул:

— Обаятельная фантазерка… Москву? Германцы? Ха! Он закрылся газетой и, минутку почитав, сказал в нос:

— Отыщи в энциклопедии букву «м-мы», — он длиннее промычал это «м-мы», — справься, на какой долготе ты живешь.

— Не понимаю.

— Не понимаешь, тогда, Юленька, возьми свои маникюрные ножнички и отсчитай по карте, сколько до нас от границы. От нынешней границы. Поняла? До Москвы. Поняла?.. Что такое масштаб, ты еще помнишь?

Юлия Павловна взяла не ножницы, а другую газету и, махом развернув ее во весь лист, тоже закрылась. За кофе они еще не принимались, кофе стыл.

Газеты с каждым днем читались у Пастуховых больше и больше. Александр Владимирович прослушивал не раз в сутки радио, чего в мирное время не терпел.

Ровно в конце первой военной недели вечернее сообщение известило, что наступательный дух немецкой армии подорван. Пастухову казалось, что если бы этот самый дух не был подорван, то слово «наступательный» в сообщении вряд ли мелькнуло бы. Говорилось дальше, что продвижение прорвавшихся моторизованных частей противника на Минском направлении остановлено. И опять Пастухов подумал: если бы продвижение не было остановлено, то как было бы узнать, что противник прорвался к Минску? А Пастухов узнал. Узнали все. И, значит, ничего не утаивалось, обо всем становилось известно, когда приходил черед.

Но, черт возьми, почему черед пришел так быстро за Минском и приходил так медленно за известиями о прорывах? Нет, нет, неверно. Сообщалось ведь и о том, что отходящие от госграницы, наши пехотные части прикрытия ведут ожесточенные бои и что продолжается сражение крупных механизированных масс на направлении Луцком.

Да, сообщалось о многом. Не слишком ли о многом для семи дней? На прямой от Минска лежала Орша. За Оршей, тоже по прямой, виделся Смоленск. Он виделся в уме — со своей историей, в своих седых камнях, со своими былями, сказками, распевами.

Ум выкутывал его из туманов памяти. Ум твердил одно и то же слово — исконность: бои шли за исконные земли. Они уже шли на исконных землях.

Перевал на вторую неделю войны был отмечен в известиях новым рывком противника — все шире разевал он клещи, наложенные на Белоруссию. В этот день, дойдя глазами до слов «Барановичское направление», Пастухов швырнул газету, поднялся, выговорил подавленно:

— Чудовищно.

Пробегавшая кабинетом Юлия Павловна не расслышала. У нее теперь прибавилось дел, и каблучки ее туктукали то тут, то там.

— Что ты говоришь?

По обыкновению, он выдержал паузу обдумыванья и ответил с расстановкой:

— Ты обладаешь, Юленька, даром предвидения.

Она сделала кривую в своей пробежке, оттопырила губки и не поцеловала, а едва-едва приблизилась ими к его щеке, так что вся прелесть заключалась не в прикосновении, а в звуке, и притом тоже таком изящном, что его не столько можно было расслышать, сколько о нем догадаться.

— Я теряюсь, Шурик. О чем ты мог подумать? Но когда ты находишь во мне что-то необыкновенное — я это так люблю!

Она убежала. У нее действительно было много дел: на этих днях Александр Владимирович молчаливо передал ей бразды правления, и на крепостном валу быта она вела оборону, как хотела.

Он поднял брошенную на пол газету. Он запомнил этот день именно как день, когда он бросил и потом поднял с пола газету — день, когда сказал: «Чудовищно».

Он стал смотреть в отворенное окно. Бомбоубежище отстраивалось. В сад въезжала телега с небольшой выкладкой кирпича. Скучный возчик шагал обочь, подскакивая на одну ногу, незлобно выговаривая что-то толстобрюхому мерину. Чарли облаивал пришельцев, отбегая назад, когда ошейник туго прихватывал его, и с ленцой кидаясь снова на полную цепь. Он не очень ярился, потому что было жарко и, может быть, его немножко обижало, что мерин не повел на него и глазом. Возчик начал складывать кирпич у той дыры в цоколе дома, которую продолбили, чтобы вывести из котельной трубу вентилятора. Из-за леса доплыл и потом разлился звон рельса — дело шло к полудню, колхоз колотил отзыв на обед.

Но обычно плавный звон сразу захлебнулся — в него беспорядочно стало насыпаться что-то стукающее, поспешное, будто бивший по рельсу торопился скорее отзвонить и частил удары и набавлял в каждый все больше силы. Дело шло к полудню, но шло, как видно, не к обеду.

Насторожила уши лошадь. Остановился с кирпичами в руках возчик, прислушиваясь. Смирненько вполз в будку Чарли, подобрав хвост. Из сторожки вышел Нырков, обвел взором небо по верхушкам деревьев, глянул на возчика, а тот — на него.

Наверно, вместе с этими переглянувшимися работниками Пастухов подумал: не пожар ли где? Он успел только это подумать, слегка наклониться над подоконником, опершись рукою об открытую створку, когда над лесом раздался грохот. Отдача его перевалами пророкотала по далекой округе.

Нырков присел — это успел заметить Пастухов, сам отшатнувшись от окна, и поглядел на створку, которая, словно под дуновением воздуха, прикрылась за ним (он, впрочем, тут же сообразил, что потянул ее за собой — кругом ничто не шевельнулось). Набатные звоны рельса опять стали слышны, и слышен стал топот взволновавшейся лошади, и затукали по лестнице каблучки Юлии Павловны..

И тогда грянул залп орудий, казалось, совсем подле дома, и дом жалко дрогнул.

Что это был орудийный залп, Пастухов не усомнился — когда-то, в гражданскую войну, довелось ему слышать залпы, не так близко, правда. Выстрелы прогремели со стороны юга, и тотчас ударило залпом с востока еще ближе, и дом весь зазвенел ответно в неудержимом, чудилось, испуге, точно все в нем до этих секунд таило свою жизнь, а тут выдало себя и ужаснулось, как ужасается все живое. Опять ухнул залп с юга, и за ним на севере — из-за леса, откуда прогрохотал первый гром, и потом опять с востока.

Дом был в кольце пальбы и содрогался, и уже нельзя было понять — пальба ли это или разверзается земная кора.

Пастухов прижал руку к сердцу. Оно забило ему в ладонь. Он снова шагнул к окну. Он себе не отдавал отчета — зачем шагнул. Ему казалось — чтобы закрыть окно и, может быть, взглянуть кверху и увериться, что там, в небе, — вражеские самолеты. Но он не сделал ни того, ни другого: глаза его, выросшие, зазеленевшие, остановились на том, что разыгралось внизу.

Лошадь с опрокинутой набок телегой шарахнулась в сад. Она переломила оглоблю, порушила сучья крайней яблони, вскинулась, повалилась с дыбков на другую, подмяла брюхом ее ветви и стала рваться, вывертывать на себе хомут с дугою, не в силах ни вытянуть зацепившуюся о дерево телегу, ни оторваться от нее.

Словно состязаясь с лошадью, бился на цепи Чарли. Он подпрыгивал, взвивался, греб в воздухе передними лапами, захлебываясь. Ошейник душил его. Долгий красный язык в лад с прыжками болтался обок разинутой пасти. Вдруг цепь разорвалась. С длинным ее обрывком Чарли ринулся к открытым воротам и мигом исчез за ними.

Все произошло словно бы в полной немоте — пальба поглощала собою все остальные звуки. Только в кратчайшую паузу между раскатами залпов слабо донесся женский визг, и Пастухов увидел соскочившую с черного крыльца Мотю — она побежала в лес. Пастухов не приметил, куда девались возчик и Нырков.

Он все держал ладонь на сердце. Ему тоже хотелось бежать, и, может быть, он помчался бы куда глядят глаза, если бы, повернувшись, не обнаружил Юлии Павловны.

Она скорчилась в кресле. Лица и кистей ее рук не было видно — их закрывали волосы, свесившиеся над головой.

Пастухов смотрел на эти волосы, так непохожие на Юленькину прическу — раскосмаченные, потерявшие свою холеную волнистость. Казалось, каждый волосок трясся непрестанной дрожью, и в этой мелкой дрожи одних волос — тогда как сжавшееся тело Юлии Павловны неподвижно застыло — виделось больше страха, чем испытывал Пастухов.

Ему явилась мгновенная мысль, что судьба вечно миловала его — он никогда не бывал на войне, и вот война пришла к нему. С тою же мгновенностью он решил, что самая худшая низость на войне — бегство, что он не подумает бежать, и с этим ответом на жгучее стремление куда-то мчаться он не очень верным, изо всех сил сдерживаемым шагом пошел к жене.

Приблизившись, он вставил в трясущиеся ее голубые космы, как в конскую гриву, свою раздвинутую пятерню и прижал голову Юленьки себе к бедру. Но, ощутив это прикосновение, он тотчас почувствовал, что у него дрожат ноги. Он сразу же выпутал из ее волос пальцы, дернулся, чтобы отойти, и не успел: жена обвила его руками, еще крепче прижимаясь, по-прежнему с низко опущенным, спрятанным за космами лицом.

Так они побыли какое-то время, казавшееся нескончаемым, одинаково думая: конец всему. Пальба длилась. Дом будто доживал последние минуты и в то же время был полон странной жизни, как никогда раньше.

Потом что-то медленно начало меняться: поредели залпы, рокот их раздвинулся, падая или уходя ввысь. Умолкнул север, за ним — восток. Вот и с других сторон не стало доноситься ударов стрельбы, а только еще ворочался, укладывался грозный гул. Но вот и там все улеглось. И тишина восстановилась.

Дом стоял как дом. И лес не шевелился. Небо блаженно сияло. Сердито прожужжал по кабинету и с разлета щелкнулся о стекло залетевший шмель. Из сада донёсся добродушно-грубый голос:

— Н-но, спятил, дурак!

Пастухов высвободился из рук Юлии Павловны. Она с одного взмаха головой откинула назад волосы, спросила изумленно, как спросонья:

— Все?

— Не надо было выключать радио, — сказал он хрипло и, откашливаясь, повернулся к ней спиною.

Она ожила, вскакивая с кресла, попеременно оправляя платье и пробегая нервными пальчиками по прическе.

— Пойдем, пойдем!

Он пошел за нею, нарочно тяжело ступая по лестнице, чтобы прибавить уверенности. Юлия Павловна уже настроила приемник, когда он спустился в столовую. Победный марш бравурно встретил его. Он остановился среди комнаты. К нему возвращалось самообладанье, но медленнее, чем хотелось бы, и так как он испытывал почему-то неловкость, то придал позе вид спокойно-величавый.

— Сделай потише, — велел он.

— Что это было? Налет?

Судя по голосу, Юленька приходила в себя скорее его. Превосходство было досадным. Он ответил небрежно:

— Успокойся… Представь, Чарли от страха сорвался с цепи.

— Боже мой! Где он?

— Удрал.

— И ты… Ты говоришь, будто ничего не случилось!

— Ну, кое-что случилось, — ухмыльнулся он. — Но я постарался не дать деру за собакой следом.

— Это жестоко! Бедный пес!

Юлия Павловна бросилась к выходу. Пастухов удержал ее.

— Я сам.

Это был удачный повод, чтобы окончательно восстановить над собой власть — выйти из дома, навести порядок, как подобает хозяину. Но только что он хотел шагнуть с террасы на ступеньку крыльца, как его нога отпрянула, будто от огня: со дна тишины всплыли опять звонкие удары по рельсу.

Щемящая сила потянула Пастухова назад в дом, и он вернулся бы тотчас, когда бы не увидал Ныркова, который показался из-за угла.

Он шел исподволь, улыбаясь и слегка прищуриваясь от солнца, а дойдя до Александра Владимировича, стал на приличном расстоянии и все молчал, оглядывая хитроватым глазом его лицо.

— Отбой, — наконец выговорил он благосклонным тоном, каким утешают испугавшихся детей.

Пастухов расстегнул ворот рубашки, ухватил ее под мышками в щепотки и слегка повеял, выгоняя жар. С облегчением и как бы между прочим он сказал:

— Угостили немчиков!

— Которых это? — удивился Нырков. — Иль радиво не слухали? Тарелка в сторожке у меня исправная: отбой учебной тревоги.

Еще лукавее почудились Пастухову его глаза, и, спускаясь по ступеням в сад, он внушительно пригрозил:

— Значит, угостим. Если сунутся…

Лошадь, выпряженная и привязанная к яблоне, пряла ушами, — беспокоящий звон продолжал литься по простору. Возчик мудрил, приладить изломыши оглобли друг к другу.

— Вишь, дело какое, — покачал он головой.

— Военное действие, — весело сказал Нырков.

Пастухов обиженно мигал на изуродованные стволы, поломанные сучья и ветви яблонь.

— Обпилить надо, — сказал он.

— Д-уж теперь пили не пили… — отозвался Нырков.

— Давай ставь телегу, — сказал ему возчик.

Они обошли ее, взялись за грядку, подергали, потянули. Не пускал сук яблони, в который упиралась торчавшая кверху задняя ось.

— А пила, видать, снадобится, — рассудил Нырков.

Пастухов с неожиданной быстротою подцепил сук обеими руками и, жмурясь, отворачиваясь от хлестнувших по лицу ветвей, стал оттягивать его от оси. Раздался треск. Нырков одобрительно засмеялся.

— Ч-черт! — со злобой ругнулся Пастухов и крикнул — Взяли вместе, ну!

Ухватившись втроем за телегу, они раскачивали ее до тех пор, пока тяжесть не перевисла на них и она сама грузно не ухнула на колеса.

Александр Владимирович неторопливо отряхнул ладони. Было в этом движении столько солидности, что он почувствовал, как начинает приливать к сердцу спокойствие, и, уже уверенный в себе, пошутил:

— Чарли-то! Дезертир, а? Искать придется паршивца.

— Явится! На то собака, — махнул рукой Нырков. Пожалуй, теперь от всего происшедшего не оставалось у Пастухова ни испуга, ни неловкости. Но что-то противное в мыслях свивало себе новое гнездо или шевелилось в старом. Противен был Тимофей Нырков. За его ужимками проглядывало злорадство, а в речах слышалась не одна насмешка, но и угроза. Она запала в память Пастухова с печального утра в саду, когда, проводив гостей, увидел он хмельного Тимофея, который показывал пустой дачной веранде кулак: «Тря-се-сся?..»

Вспомнив сейчас это пьяное словечко, Александр Владимирович посмотрел на сторожа и брезгливо отвел взгляд. Синяк, припечатанный Ныркову шофером, расплылся по скуле и едва только начинал желтеть. «Так тебе и надо», — подумал Пастухов, с надменным видом направляясь к воротам.

Он постоял за калиткой, покурил. Дымок поднимался над головой — было тихо, пустынно на дороге, недвижимо вдали. Возвращаясь на дачу, он больше не глядел на пострадавшие яблони, на рассыпанный, побитый кирпич у котельной. И когда на террасе встретила его Юлия Павловна стремительным вопросом — не видел ли он Чарли, он почти хладнокровно ответил:

— Попробуй, детка, узнать, не продается ли где хороший щенок.

— Как не стыдно! — воскликнула она в крайнем расстройстве.

Конечно, Александру Владимировичу было не безразлично — найдется собака или нет. Но чуть не единственный за целый день разговор о Чарли слишком остро возвращал его к предмету, куда более значительному.

2

Этим предметом, который он тщетно хотел бы изгнать из головы, был вопрос — удастся ли по-прежнему делать свою излюбленную и единственно мыслимую работу? Или же войной, грозящей опрокинуть всю жизнь, его работа будет снята с очереди, как снятой оказалась театром его последняя пьеса — лучшая, наверно, из многих, им созданных? Все ли уже теперь нужно менять в эту грянувшую войну, подобно тому как менял он все в далекие годы войны гражданской? Годен ли он, драматург Александр Пастухов, годен ли, чтобы опять заново переучиваться, кинув прочь инструмент, всецело ему подвластный, и взявшись за иной, который подчинить себе, быть может, и недостанет власти? Самому ли придется менять себя или за него сделает это страх — коварнейший из властелинов? Что останется от его забот после того, как страх собьет его с ног? Вот только лишь тенью страха дунуло на его игрушечную крепость, как он дрогнул вместе с нею. Странно устроен человек: сам изо всех сил нагоняет на себя ужас и от ужаса зарывается в землю как можно глубже. Сооружает под домами убежища и разрушает эти дома, погребая убежища под руинами. Странно, трагично и… смешно! Смешно подумать, что драматург Пастухов полезет под пол. Спрячется и будет трястись от страха — где же? В котельной!

— Черт побери! — оборвал свои размышления Александр Владимирович.

И нельзя было бы не оборвать: он не выносил смешного, если смешное переступало границы его пьес, распространяясь на самого автора. Томительным напряжением воли он заставил себя взяться за привычную работу над комедией, начатой до войны. Вопрос — придется ли менять привычное на непривычное, оставался вопросом.

Но тут Юлия Павловна под каким-нибудь невинным предлогом вновь напоминала о собаке. Чарли не объявился ни днем, ни к вечеру. На розыски был послан Нырков, выполнивший поручение без всякой охоты, считая его блажью. Прошла ночь, минуло утро, исполнились сутки с пропажи Чарли, а его не было. В конце концов, Пастухову не оставалось ничего, как уступить жене: едва жара спала, он отправился разузнавать — не встречал ли кто собаку в деревне.

С дороги он свернул на тропинку, которая вела лугом к оврагу. Он тихо шагал над самым обрывом, изредка постаивая на месте, когда медлительный ручеек проблескивал со дна оврага сквозь заросли черной ольхи. Никто не встречался ему, и он был рад помолчать один на один с природой, утишающей все боли. Ему становилось легко, и, когда с изгиба пути завиделся порядок редких дач и первой — мансарда художника Гривнина, он решил заглянуть к нему и, может быть, попить с ним чайку.

Только он вошел на участок, как его увидела с огорода Евгения Викторовна и, взмахнув руками, а потом отряхивая их, тяжеловато побежала навстречу. На ней был пестрый помятый фартук, и она принялась оттирать об него ладони, что-то громко восклицая. Пастухов слышал непрестанное: «О-о, как хорошо, о-о!» — и шел к ней с улыбкой. Но она была озабочена и все трясла кистями рук, испачканными землей, показывая, что не может поздороваться.

— Редиска… немного дернуть надо, — торопясь, лепетала она, — дергать… мы уже еще раз садили…

— Ну, понял, понял, — сказал Пастухов. — Мастер дома?

— О, мой маэстро! Он сошел с ума, мой de L'academie.

— Как так?

— Он поехал в Москву, он сказал, он хочет, чтобы его записали… Хочет на фронт!

Она с отчаянным возмущением ударила себя по бедрам.

— Ты в себе, Женя?

— Я? О, я!.. Это он… Это у него… он совсем…

Она не могла найти слов, крутила перед своим лицом пальцами, потом взбросила руки к небу.

— Он говорит и говорит, он должен добро… добровольски… как это?.. Eh! Должен… будет le volontaire!..

Пастухов нежно взял ее под локоть, повел к дому, тихо, но внушительдо отчеканил:

— У него и правда мозги набекрень, у твоего старика.

— О, мой Никанор, он… — хотела возразить Евгения Викторовна, но, прихорашиваясь, только оправила в талии фартук и подтянула за лямочку кверху.

Они сели на плетеный диван перед дачей. Из рассказа не перестававшей горячиться француженки Пастухов узнал, что Гривнин уже накануне был в городе и со своим учеником, художником Иваном Рагозиным, ходил в военный комиссариат — записываться добровольцем в Красную Армию. Но там сказали, что его не запишут, а Рагозину велели пойти куда-то, подать заявление. Гривнин вернулся возмущенный, решил «так дела не оставить» и вот снова отправился в город — протестовать, настаивать на «своем.

— Когда ты его ждешь?

— О, нет терпенья, как жду!

— Я спрашиваю, когда он приедет?

— Сегодня. Позже. Я весь день плачу, милый Александр. Я пошла на моя редиска и там тоже…

— Послушай, Женя. Я приду вечером. Я скажу твоему герою профессору, что надо идти не в военкомат, а в газету и заявить, чтобы редакция его мобилизовала рисовать все, что она потребует. Можешь быть уверена — Никанор меня поймет.

Евгения Викторовна быстро отсела подальше.

— Он не может согласиться, Александр. Никогда! — Она быстро встала, огородилась от Пастухова руками, проговорила высокомерно — Ты не знаешь моего Никанора. О, он не Старик!.. Он хочет драться!

Александр Владимирович улыбнулся.

— Ты, кажется, сама готова, пойти в военкомат? И, может, вспомнить заветы Жанны д'Арк?

— Я не Жанна. Я — Женни… Но если… Да, да! Я не хочу простить бошей!.. Что они хотят делать в России? Что они… О, моя Франция!

Она отвернулась. Он поднялся, секунду колеблясь — что лучше сказать.

— Я приду, Женя. Я буду здесь, как смеркнется. Успокойся. Будь умненькой, Женя.

Она кинулась к нему, обняла, повторила в отчаянном порыве:

— Уговори его! Уговори, уговори, Александр! — И, больше не глядя на него, пошла в дом, уже кокетливо деловым голоском досказывая — Смотри же приходи… Дам кофе. И есть бутылочка «камю» la grande marque!..

Пастухов отправился дальше своим прежним путем, но уже без следа легкого чувства, какое завело его на дачу приятеля. Смущенье мешало совладать с мыслями, только было отвязавшимися от него и теперь переплетенными с нежданной новостью.

Идиллический живописец-пейзажист отважился сменить привычный запах макового масла на неведомый — порохового дыма. Пусть еще не сменил, а всего лишь задумал. Это уже решение. Чудак! И настоящий художник. Неведомое манит настоящих. Не отпугивает их. Это вот такие (Пастухов не мог остановиться на слове, которое внезапно подвернулось — «такие трусы») — такие башмаки (поправился он), башмаки вроде него шаркают по комнате днями и ночами напролет, пока на что-нибудь решатся. Гривнин решился. Не башмак. Но выдумщик, конечно… На войну! Не от страха ли? Перепугался, наверно, вчерашней пальбы. И сразу — в пекло! По-русски… Удивительно, что Евгения Викторовна даже намеком не вспомнила об этой пальбе. Неужели не испугалась со своим героем? Как видно, испуг старый перекрыт новым: вдруг ее de l'academie действительно превратится в lе volontaire? Ерунда!.. Дрожал, поди, когда показалось, что попал на войну. И, само собой, обрадовался, что это не война, а всего-навсего репетиция войны. Репетиция… Так устроен человек: скажи ему — это не война, это учебная тревога, — и все ужасы будто сняло рукой… А вот бедняга Чарли задал стрекача. Ему все равно — воюют люди или только учатся воевать. Но как же все-таки случилось, что Пастухов не обмолвился словом насчет Чарли? Было стыдно заговорить о собаке. И глупо! Разве не пришло бы на ум обидное сопоставление? В сопоставлениях всегда что-то скрыто…

Пастухов, сам того не ожидая, примерил эту мысль на себя. Нелепость параллели между собой и Чарли настолько раздражила его, что с досады он забормотал вслух (это становилось у него возрастной привычкой):

— Мало ли какие репетиции мы принимаем за действительность. Иллюзии, иллюзии! Твержу зады. Считаю себя бойцом за новое искусство. Дерусь, дерусь, как дурак. А оно… Ни черта оно не ново!.. Тьфу, что только не лезет в голову…

Он посмотрел вокруг в надежде отыскать что-нибудь отвлекающее. Ему повезло.

Распахнулась дачная калитка. На дорогу вышли девушки — одна в шароварах, какие носят женщины на стройках, другая в светлом платье, с железной лопатой в руке. Они заметили его, остановились. Та, что в шароварах, повернулась к другой, сказала что-то, и обе стали с любопытством глядеть на него. Он был шагах в десяти и, не дойдя до них, приподнял шляпу, громко спросил, не видали ли они сбежавшую овчарку. Девушки обменялись взглядами. Одетая необычно и явно подражавшая мальчикам небрежно сунула пальцы в карманы, смело шагнула к Пастухову.

— Во-первых, здравствуйте, Александр Владимирович. Не узнали меня?

Он не узнал ее, но он догадался, кто это мог быть, потому что узнал дачу юриста Комкова, к которому обращался однажды за советом и тот представил ему своих детей (кажется, среди них — эту девочку).

— Я — Женя, — сказала она и кивнула на подругу — А это Надя.

— Женя? — удивился он.

— Не вспоминаете?

— Нет, как же!.. Но, представьте, я только что расстался с другой Евгенией.

— Ну, и которая?.. — с лукавинкой улыбнулась Женя.

— Что — которая? — спросил Пастухов, притворно недоумевая.

— Та Евгения… она кто?

— Никакого сравнения! Она уже сильно в годах, — утешил Пастухов.

— Ах, если сильно!.. — засмеялась Женя.

Забавляясь ее по-девичьи незрелым кокетством, Александр Владимирович пристальнее всматривался в Надю. Светлые глаза ее, внимательные, серьезные, казались насыщенными грустью. Она не шевельнула ни разу руками, и — странно — лопату она держала по-рабочему просто, и это шло ко всему ее облику в легком платье, наверно, лучше, чем шла бы лопата к шароварам бойкой подружки.

— У вас убежала овчарка? — деловито спросила Женя.

— Да. Бурая, в черных подпалинах. Не попадалась?

— Нет. Если увидим, придем вам сказать.

Пастухов помолчал, почти задумчиво продолжая смотреть на Надю, потом приветливо выговорил:

— На огороды?

— Что вы! — тут же отозвалась Женя. — Копать щели.

— Щели?

— Конечно. А к вам еще не приходили от Осоавиахима? Он сделал вид, что первый раз слышит такое слово.

— Неужели вы не состоите в Осоавиахиме?

— Я состою в УОАПе, — ответил он необычайно многозначительно.

— Что это?

— Охрана авторских прав. А что такое О-со…

— Авиахим, — не дала ему договорить Женя. — Сейчас это тоже охрана. Прежде всего от воздушных налетов врага. Неужели правда не знаете, что для укрытия от бомбежек под Москвой население должно рыть щели?

Вопрос звучал осудительно, и Женя как будто впрямь собралась пристыдить Александра Владимировича, но подметила, как дрогнул уголок его пухловатого рта, и рассмеялась.

— Недаром папа говорит, что вы — большой шутник!..

Так весело, хотя не без церемонности, кончилась эта нечаянная встреча: Пастухов снял шляпу, учтиво пожал девушкам руки, и Женя с Надей быстро пошли своей дорогой, а он — нежданно и резко повернул назад, домой.

Он останавливался чуть не каждую полдюжину своих медленных шагов и смотрел девушкам вслед. Они шли в ногу тем ладным, мерным маршем, который свойствен юности. Он сравнивал их издали и видел, что Женя на ходу непрестанно жестикулирует, все поворачивая голову к подруге, но Надя идет ровно, прямо и, вероятно, молчит. Да, конечно, молчит, глядя перед собою серьезными и грустными глазами. Ведь не сказала, не вымолвила ни единого словечка за весь разговор, не шевельнулась, а только глядела внимательно и — при всей грусти — светло. И Пастухов опять, опять останавливался, смотрел вслед Наде, точно в чем-то проверяя себя, пока девушки не исчезли из вида.

Он подошел к даче не с тем чувством, с каким уходил, но не мог себе ответить — что же это было за чувство. Он только слышал отзвук того состояния, которое угадывалось в Наде. Назвать ее состояние он тоже не мог. Оно влекло к себе, и это было все, что он испытывал».

В саду, едва он вошел, бросились ему в глаза все домашние, стоявшие около собачьей будки. Юлия Павловна и Мотя то по очереди, то вместе нагибались к земле, Нырков с опущенной головою, не двигаясь, тоже наблюдал что-то у себя в ногах. Никто не заметил, как Пастухов подходил.

На земле, поодаль от будки, лежал Чарли. На вытянутые передние лапы положил он морду с повисшими ушами. Мокрые глаза тускнели в полудреме. Распухший нос, похожий на корку черствого хлеба, был покрыт сухими следами травы.

Юлия Павловна подставляла собаке чаплашку с водой и справа и слева, чуть не слезно увещевая попить, но Чарли будто ничего не слышал.

— Прибежал? — тихо спросил Пастухов.

Нырков оглянулся, взмахнул зажатым в кулаке обрывком цепи с расстегнутым ошейником, ответил, как о настоящем деле:

— Приполз!

Юлия Павловна вскрикнула:

— Шурик! Ты посмотри, посмотри! Надо сейчас же везти его к ветеринару!

Мотя посторонилась. Пастухов взглянул на поджатые лапы Чарли и мгновенно отвернулся.

— Нельзя терять ни минуты, — плачущим голосом уговаривала Юлия Павловна. — Ты же видишь! Это же смертельно! Внутренности, понимаешь? Выпадение! Он умрет, Шурик! Он просто подохнет, поднимаешь меня?

— Подыхать он домой не пришел бы, — трезво рассудил Нырков. — Не человек. Вправит сам.

— Оставьте! Это бессердечно так говорить! Шурик, ты же видишь…

— Господи, боже мой! — перебил Александр Владимирович. — Я же не возражаю! Возьми его, пожалуйста, вези, куда надо… Машина в гараже. Тимофей, езжайте с Юлией Павловной…

Он пошел в дом.

— Просто удивительно, что Чарли еще жив! — услышал он затихший голос жены и приостановился.

— Удивительно, что с нами не случилось того же, что с ним, — буркнул он, пожимая плечами.

— Шу-урик!

Он уже не слыхал ее укоризненных слов.

У себя в кабинете он долго сидел, положив руки на рабочий свой стол, казавшийся пустынным полем. Стоило труда преодолеть отвращение, вызванное отталкивающим видом больного пса. Понемногу, однако, он перебрался на размышления. То, что видал он на прогулке, снова мелькнуло перед ним, и все, что происходило с первого дня войны — большое и маленькое, великое и ничтожное, — все представилось ему чередою неожиданностей, перед которыми он стоял безоружным. Не Надя ли сосредоточенным своим взором толкала его к такому признанию?

И вдруг Пастухов вспомнил о своем сыне. Тяжело поднимаясь над чуждо пустынным столом, он сказал:

— Где ты теперь, Алеша? Что с тобой?