"Костер" - читать интересную книгу автора (Федин Константин Александрович)

Ветер задувает свечу и раздувает костер Старое изречение

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Надя Извекова устроила свой чемодан под окном купе. Поезд уже разогнался и лихо тараторил на стыках. Окрестные тульские домишки ускользали порывами, то кучно, то вразброс, как ветреным днем отсохшие листья с дерева.

Так и должно быть. Уносилось, исчезало прошлое. Неужели — исчезало? Ну, до известной степени. Чуть-чуть… И неужели у Нади уже есть какое-то прошлое? Что значит — какое-то (улыбнулась она своему вопросу)? Просто отличное. Но может ли быть, чтобы отличное не вернулось? Конечно. Раз оно прошло. Жалко все-таки, что прошло. Очень жалко. Хотя… разве впереди не будет ничего хорошего? Будет, разумеется. Только совсем другое. А которое прошло — не повторится. Жалко… Но — ничего. То, что впереди, — наверняка неплохо. Даже замечательно. На большой палец, как любит говорить Маша… Чудачка! Выскочила замуж. Восемнадцати лет! А все — Павел… В общем, очень удачно. Он ее любит. Ужасно любит — Надя-то его знает насквозь. И Машу знает. Даже больше, чем его. Влюбилась еще позапрошлым летом. И сразу — по уши. Ревела сколько! Все боялась — мать не позволит. Ну что ж. Счастливая. И Павел… Как все-таки странно: девчонка Машуха, и вдруг — женщина! Уже сегодня. Бог ты мой, какой кошмар… И с кем? С Павлом! На целых тринадцать лет старше ее. Подумать только! Счастливые…

Надя разгладила платье на коленях.

Две женщины сидели напротив, похожие друг на друга, как мать и дочь. Едва тронулся поезд, они стали молча вынимать из опрятной корзиночки и развертывать сначала всякую снедь, потом — замысловатые солоницу, перечницу, складные вилки с ножами, каких Надя отроду не видывала. Закутанные в салфетки вареные яйца они со тщанием раскутывали, ловко раскалывали надвое ножом и выколупывали половинки из лодочек скорлупы. Посолив, поперчив, посандалив половинки горчицей, медленно жевали, глядя за окно.

Надя была довольна, что никого, кроме женщин, в купе не было. Она взяла со столика свою сумочку — недавний подарок мамы («окончишь школу — можешь носить», — сказала мама). По лакированным бокам сумочки бежал рисунок змеиной спинки — черным по белому, а ремешок был гладко черный, и такая же черная полоска опоясывала края и донышко. Удивительно приятия вещица. Внутри лежали платочек, запасные шпильки, иголка с ниткой телесного цвета (на случай, если «потянется» чулок), маленький флакон одеколона и сбоку, в кармашке, деньги («береги капитал» — посмеялся в напутствие папа). Необыкновенно хороший у Нади папа!.. Да, так вот. Словно по мерке устанавливался в сумочке Пушкин в бежевых матерчатых корочках — один из двух томиков, которые подарила Наде ее Лариса, закадычная подружка.

…И племена сразились, Русь обняла кичливого врага…

Откуда это? Ах да! Вот четырьмя строками выше:

…текла за ратью рать, Со старшими мы братьями прощались И в сень наук с досадой возвращались, Завидуя тому, кто умирать Шел мимо нас…

Лариса читала это на школьном вечере с таким чувством! Ей тогда говорили: ты прямо артистка! И потом все трое, Лариса и Надя с Машей, сошлись на том, что недаром Толстой так высоко ставил Пушкина. У него ведь, совершенно как у Пушкина, младшие братья завидуют старшим, которые уходят умирать. Маша сперва было заспорила с Надей. «Ты, кажется, подозреваешь Толстого в подражании? — сказала она. — Нельзя же, говорит, механически связывать разные эпохи. Пушкин — одно, Толстой — абсолютно другое!» Но Надя легко ее опровергла: речь-то ведь шла о пушкинских и толстовских героях. А герои жили в одну и ту же эпоху. И Петя Ростов до смерти завидовал брату Николаю, что тот пошел умирать. И завидовал Денисову. От этого, в конце концов, и погиб. Кому-кому, а Наде это совершенно ясно: она ведь неспроста писала про Петю, когда задано было сочинение на тему о любимом герое из «Войны и мира».

Да. Это так. Пушкин предвосхитил Толстого. Жалко, что эта мысль пришла на ум уже после того, как сочинение было написано. Вечная история — когда пишешь, ничего такого блестящего в голову яе приходит. Куда-то улетучиваются красивые выражения… «Предвосхитил» — очень интересное слово. Значительное. Но появилось, когда не надо…

И в сень наук с досадой возвращались.

Тоже очень красиво. «Сень наук». Надя едет в сень наук. Только она не возвращается, а едет первый раз. И уж конечно без малейшей досады (опять улыбнулась она). Едет в Московский университет… Какая же она счастливая! И как бьется сердце (она потрогала себя — сердце билось не очень сильно, но все-таки). Завтра, в понедельник, она явится в канцелярию университета. Ее спросят: «На какой факультет?» Она ответит. Ее спросят: «Образование?» Она скажет: «Яснополянская средняя школа». Все сразу обернутся. Все будут смотреть на нее. У всех засветятся глаза. «Ах, из Ясной Поляны!» — скажет делопроизводитель или даже начальник канцелярии… скорее всего женщина, наверно — очень симпатичная. «Ну, давайте ваши бумаги». И Надя подаст бумаги. В Московский университет!..

— Вы не желаете с нами закусить? — любезно предложила старшая визави.

— Благодарю вас, нет. Собственно, да, но погодя. У меня есть тоже… Есть с собой, — сказала Надя, немного краснея за свое «и да и нет».

— Скушайте вот яичко.

— Право, я завтракала дома.

— Вы в Москву? — спросила младшая.

— Да.

— На каникулы?

— Нет. То есть само собой, потому что теперь каникулы. Но я уже окончила школу.

— Неужели! — вежливо удивилась старшая. — Вероятно, будете поступать в вуз?

— Как вы догадались? — почти воскликнула Надя.

Женщины переглянулись.

— Мы смотрим на вас, как вы все время так славно улыбаетесь.

— Разве?!

Голос Нади стихнул. Сидеть и все время улыбаться — глупо. Сочтут за дурочку. К тому же мамаша с дочкой, хорошо закусив, решили, кажется, поразвлечься Надей. Что-то в них старомодное. Впрочем, не учительницы ли они? Этот обмен взаимопонимающимй взглядами — как он напомнил Наде школьных педагогов!

— Куда же вы? В университет? — спросила старшая.

— Почему именно в университет? — слегка дернула плечом Надя.

— Я просто интересуюсь.

Ну, разумеется! Снисходительность прямо-таки присуща педагогам.

— А какую школу вы окончили? — спросила младшая.

Тут наступил миг торжества Нади (ласковые тети сами подготовили его). Она быстро перелистнула две-три странички своего томика, захлопнула его и с таким холодным видом уставила глаза на вопрошавшую, будто хотела сказать: в сущности, это праздное любопытство!

— Я училась в Ясной Поляне.

— О-о, — вместе отозвались обе женщины и опять переглянулись.

«Получили?» — подумала Надя и нисколько не вызывающе, а спокойно отвернулась к окну. Но нет, странные тетушки не унимались.

— Мы слыхали много интересного о вашей школе.

— Простите, я не расслышала.

Можно было, правда, не расслышать — поезд что-то уж очень загромыхал.

— Из вашей школы выходят, вероятно, настоящие толстовцы, — точно поддакивая самой себе, качнула головой старшая.

Нет, это было умилительно! Так обращаются разве с каким-нибудь малышом, когда говорят ему, что он, поди, положит на лопатки самого большого дядю. На этот раз оба плеча подскочили у Нади.

— Это вы могли слышать от тех, кто не совсем разбирается, что такое толстовство.

— Вы разбираетесь? — с серьезной миной спросила младшая.

— Я делала когда-то на эту тему доклад, — небрежно сказала Надя. — Литкружковцам.

— Вон что! — снова удивилась старшая, и потом обе женщины беззвучно засмеялись, а Надя раскрыла Пушкина и тихо-тихо, почти про себя, промурлыкала в нос обрывок какой-то мелодийки. Это была одна из ее особенностей: если она вдруг на что-нибудь обидится — непременно капельку помурлычет, и тогда все станет на место.

В стихах попадались строки, которые Надя знала, но они почему-то казались новыми, и чтобы понять — почему, надо было думать. Думалось очень плохо. Надя облокотилась на столик, прилегла щекою на ладонь. Вблизи за окном отбегали назад, строка за строкой, полоски огородов, крыши изб и дворов, а вдалеке, не поспевая за строками, тяжелым книжным томом сползал под горку темно-зеленый лесной клин. Опять вспомнилась Маша. Она шла в окружении таких вот клиньев засечного лева, по которому этим утром, на восходе, Надя брела со своими друзьями из Ясной после того, как сыграли Машину свадьбу. Минутами было все еще весело, а потом — как-то расстанно-тихо. Словно каждый в душе своей с чем-нибудь прощался: с лесом, со школой, друг с другом. Маша — с девичьей своею волей и с домом на краю деревни, где оставалась мать. Надя — с комнатушкой в этом доме, где целых три года прожила душа в душу с Машей. Нет, разве кто может понять, что такое в Надиной жизни Ясная Поляна? Разве поймут это сладкие тетушки, которые, наверно, так и не задумываются никогда о разнице между толстовством и Толстым.

Надя немного раздвинула пальцы, закрывавшие глаз, и в щелочку поглядела на женщин. Старшая дремала в уголке, младшая, положив голову на ее колени и подобрав на скамью ноги, неподвижно куда-то смотрела. Глаза у нее были синие-синие… Странно, что Надя ни с того ни с сего обиделась на незнакомых женщин. Они простодушны, доброжелательны и заговорили с ней, как обычно заговаривают попутчики — не лучше, не хуже.

Правда, их тон превосходства, и эти переглядывания несносны. Им хотелось развлечься. Им просто было скучно. Их клонило в сон. Вон ведь как слипаются веки у синеглазой. Можно вполне понять… Наде тоже хочется уснуть. Вернувшись домой после свадьбы, она спала не больше трех часов… Можно понять. И, значит, простить. Простить тетушек… Досадно все-таки. Что досадно? Что так неприятно получилось с тетушками… Но ничего… Сейчас — поспать. Поспать и потом уже возвратиться к тому, что неприятно. С досадой возвратиться… Что это? А! Сень наук… Да, да, Надя едет в сень наук…

Она пришла в себя, потому что больно ткнулась носом об стол. У нее затекли руки. Женщины спали. Поезд шел гладко. Под вагоном лился гул. По лицу Нади размеренно проплывали тени, точно за окном вертелись мельничные крылья. Она взглянула туда. Переезжали Оку мостом под Серпуховом. Вода пылала, как сам огонь солнца. В конце моста, около будки, стоял загорелый часовой. И Надя припомнила прогулку по Оке на моторном катере прошедшим летом.

…На маме было оливковое платье, очень открытое, и она сожгла спину. За капитана был Новожилов. Его все слушались. Он велел маме прикладывать к ожогу капустный лист. Надя с папой ходили в деревню, раздобыли кочан. Катер мчался со вздыбленным носом посередине реки, белые гребешки волн барабанили по днищу. Капитан командовал: «Менять галсы!» Ни он сам и никто на катере не знали, что такое «галсы». Папа стаскивал со спины мамы подсохший лист капусты, Надя прикладывала свежий. Капитан наслаждался властью. Но прочеркнулся над рекою серпуховский мост и стал расти, расти и подниматься ввысь. Человек с моста махал катеру рукой. Другой человек бежал с насыпи полотна по земляным ступенькам к воде. Капитан отмахнулся: «Ерунда, проедем!» Тогда человек на мосту вскинул винтовку над головой кверху. Капитан подчинился, выключил мотор, подрулил к берегу. «Пропуск!» — сказал человек, сбежавший сверху, и подцепил катер багорком за борт. «Я — Новожилов», — ответил капитан. «Дозволение на проезд под мост есть?» — спросил человек. «Я — секретарь Тульского обкома», — сказал капитан. «Нам все едино. Вылезай с бота!» Капитану пришлось смолкнуть. Все поднялись на полотно дороги, в будку, предъявили документы, ждали, пока охрана договорится но телефону с начальством. «Бдительность!» — сердито ворчал капитан. «Это тебе не капуста!» — смеялся папа. «Капусту я выдумал», — еще сердитее сказал капитан. «Как выдумали? — изумилась мама. — Она же мне помогла!» — «Значит, мой авторитет», — внушительно сказал капитан… Вдруг один за другим раздались телефонные звонки. Люди из охраны начали охорашиваться. Принеслась, застреляла выхлопами мотоциклетка, соскочил наземь лейтенант, вытянулся, выкрикнул приказание — немедленно пропустить. Тут только и слышно стало: «Товарищ Новожилов, товарищ секретарь». На катер подсаживали всех под локоток. И уже оставалось прыгнуть с берега капитану, как его попридержал часовой с винтовкой: «Дозвольте спросить, как вы есть авторитет, не скажете — средствие это скотине тоже помогает?» — «Что такое?» — «Я про капусту. Жена у меня ягненка кипятком ошпарила». — «А-а! — воскликнул капитан и прыгнул. — Верное дело. Вели прикладывать утром и вечером!» — скомандовал он с борта… Долго потом веселились на катере, и больше всех смеялась мама, которая тотчас произвела капитана в чин «товарища Авторитета».

…Надя будто и теперь слышит ее смех — рассыпающийся под трель волны о суденышко, видит взгляд, искрящийся пляской солнечного огня в реке. Необыкновенно хороша была мама в своем легком оливковом платье, и чудесной помнится сейчас игра ее коротких волос на жгучем лобовом ветру. Как жалко, что теперь из-за неожиданных гастролей мамы в каком-то брестском театре Надя ее увидит не раньше чем через две недели. Зато потом они не разлучатся все лето. Ни за какие блага на свете! А покуда — покуда Надя поживет в Подмосковье со старинной-старинной своей подружкой Женькой!

И Надя стала думать о Женьке. Впрочем, нет, это не так. Она совсем было собралась как следует подумать о Женьке, но из чемодана уже вынута была и свернута жакетка, Пушкин спрятан в сумочку, а сумочка засунута под жакетку, и на этом аккуратном сооружении уже покоилась Надина голова, по скамье же с наслаждением вытянулось и мгновенно, скрестив руки и ноги, замерло тело. Сну, которому так много задолжала Надя минувшие сутки, пришла пора с ней сосчитаться — правда, не до полной расплаты.

Она проснулась от пронзительного свиста. Поезд тормозил, до боли прижимая ее плечо к стенке. В купе находилась только старшая из попутчиц. Она стояла спиной к Наде и, одной рукой вцепившись в столик, другой силилась умять в корзине свертки, кульки, узелочки, которым, казалось, нет числа.

Шумно откатилась дверь. В купе шагнула другая женщина. Она была бледна. Синева влажных, странно недвижимых ее глаз как будто тоже поблекла. Старшая оглянулась на нее сразу, как зашумела дверь, но какой-то момент они молчали.

— Да. Правда, — сказала потом младшая, и быстро обе взялись щелкать замками чемоданов, друг дружке передавая неуложенное добро.

Мельком обернувшись, младшая спросила:

— Еще лежите?

— Москва? — вопросом ответила Надя.

Поезд все сбавлял ход. Дверь в коридор оставалась открытой.

Там продвигались пассажиры с багажом. Спутницы Нади разобрали свой по рукам, осмотрелись.

— Вы что же, не слыхали? — опять, но чуть громче, спросила младшая и, удерживая странный свой взгляд на лице Нади, досказала: — Не слыхали? Война.

— То есть как?.. — помедлив, спросила Надя.

Втиснуться с чемоданами в коридор не пускали тянувшиеся к выходу люди. Женщины замешкались, старшая успела только сказать Наде:

— А вот так, деточка… Всегда так.

Поезд остановился, толчок сгрудил, а потом разорвал коридорную очередь, женщины вклинились в нее.

Надя поднялась. Сборы были коротки, она вышла из купе. Одна мысль начиналась у нее и все не доходила до конца: «Если так, то…» Пассажиры теснились — что-то задерживало в проходе. Она увидела своих спутниц: у них раскрылась корзинка, они собирали рассыпанные по полу пакетики, салфетки. Кто-то поднял им разбитое яйцо. Люди протискивались мимо, перетаскивая над их спинами багаж, но никто не попрекнул их, все молчали. «Если так…» — думала Надя и подвигалась понемногу вместе со всеми вперед, как все — со строгим лицом.

На перроне идти стало просторнее. Но тут двигалась вдруг выросшая, сосредоточенная толпа. Было похоже, что все приехали на службу и боятся опоздать к занятиям.

Тогда Надя кончила свою мысль: если так, то надо же делать что-то другое — не то, что она собиралась делать прежде, уезжая из Тулы. Но все вокруг, казалось, продолжали делать именно то, зачем садились в поезд и что привело их, с пожитками, на этот московский перрон.

И Надя, шла, как все, торопясь, перекладывая свою ношу из одной руки в другую, шла в строгой толпе, сосредоточенная на том, чего не могла понять.

Впереди, у спуска в туннель, набухала и колыхалась людская масса.

2

Женя была младшей в семье Комковых. Младших любят нежнее, им выпадает больше ласки, и они умеют извлечь отсюда выгоду, как своего рода избранники судьбы. С двух ее братьев требовалось больше: они были старше, к тому же как-никак мужчины. Оба переняли от родителей снисходительность к любимице. Законы мальчишеского превосходства диктовали им пренебрежение, к маленьким прихотям и слабостям сестры. Она росла несговорчивой, но ее строптивость никому не мешала, может быть, потому что проявлялась по пустякам и не со зла.

Надина одноклассница Женя подружилась с нею еще в Сормове. Когда семьи разъехались (Извековы — в Тулу, Комковы — в Москву), дружба будто озолотилась воспоминаниями. Надя дважды ездила гостить к Жене; та провела у нее последние зимние каникулы. Они, конечно, переписывались, хотя с годами письма делались все короче, что оправдывалось фразой: «Я должна тебе очень, очень много рассказать!» Число восклицательных знаков в письмах оставалось постоянным и три года подряд, пока длилась эпистолярная повесть, в каждом письме за обращением следовал с детства усвоенный вопрос: «Как ты поживаешь?» При свиданиях у них вспыхивали иногда ссоры, которые потухали с быстротою отгоревшей спички. Повод к раздору обыкновенно давала Женя, но она же первой и добивалась мира. «Из-за какой это дурости мы повздорили? Подумаешь! Великие державы! Нарушенный альянс!» Надя шла на мировую пе вдруг, однако, поладив, испытывала такое же удовольствие, — как виновница ссоры.

После разлук они сначала приглядывались — что изменилось с последней встречи. То женское, что привходило со временем, складывая внешность девушек, нрав и повадки, вызывало их восхищенье и ревность. Каждая невольно сравнивала себя с другой — не отстала ли от нее? За всякой мелочью могло таиться нечто значительное. «А! Новость! Ты решила носить челку?!» — это только непроницательному, человеку может показаться мелочью. Не означала ли челка, например, чересчур далеко зашедшее влияние на Надю ее отсталых деревенских приятельниц — Ларисы, Маши? Точно так же нельзя считать пустым удивление Нади: «Ты делаешь маникюр? Ты мне не писала…» Как не увидеть в самом, деле, что от маникюра Жени один шаг к губной помаде, от помады — к подбритым бровям? Не стала ли Женя очередной жертвой вкусов, над которыми Надя любила подшутить: «Ну, как обстоит у столичной молодежи с дальнейшим ростом сознательности?» Но девушки были ровесницами, и скоро выяснялось, что все изменения идут, пожалуй, нога в ногу, а маленькие различия не вселяют никаких подозрений. Исконная любовь перевешивала все остальное, и — как подружки сами посмеивались — что касается подбритых бровей, то тут противоречия между городом и деревней успешно изживаются. За первым взаимным оглядыванием следовал неудержимо буйный восторг: «Надька! Ты совершенно, совершенно не переменилась!» — «Ну, знаешь, Женька, ты абсолютно все та же!» Тогда зачинался приступ разговора, прерываемого неожиданным шептанием на ухо, или внезапным взрывом хохота, или долгой мечтой о том, что же их ожидает впереди.

Новая встреча в Москве на вокзале куда-то отодвинула привычный интерес обоюдного узнаванья.

Женя пробивалась навстречу скатывающемуся в туннель водопаду пассажиров. Идти так было не только против правил, но наперекор здравому смыслу. И все-таки она шла, протискиваясь вверх, пренебрегая протестами, не слыша, как ее толкают. Ей надо было загладить свое опозданье и встретить Надю хоть немного поближе к поезду.

Она увидала ее у огнедышащего паровоза. Под его одышку они кинулись друг к другу.

— Ты вся взмокла, — заговорила Женя, — где у тебя платочек? Дай я понесу чемодан.

Надя отстранилась, не пуская подругу взять чемодан и протягивая ей свою сумочку.

— Достань.

— Дай, тебе говорят! — командовала Женя, перехватив ручку чемодана.

— Я сама.

— Нет, я!

— Нет, я.

— Отвратительный характер!

— У тебя.

— Нет, у тебя!

— Самой надо вытереться. Блестишь, как самовар.

— А ты просто из-под ливня! Неужели не чувствуешь? Дай сюда, говорю!

Наконец был найден компромисс — они опустили чемодан на асфальт перрона, достали свои платочки. Секунду не отрывали они сияющих глаз друг от друга, продолжая быстро протирать раскрасневшиеся лица. Потом, как будто осознав счастье увидеться после долгой разлуки, дали полную волю поцелуям.

В туннеле толпа успела поредеть, их дружным шагам уже не мешали, и тут Надя остановилась.

— Что произошло? Мне в поезде сказали…

— Как! — не дала договорить Женя. — Ты ничего не знаешь?

— Нет, я знаю, но я, понимаешь ли, заснула и…

— Ах, ты заснула! Вот это мило!.. Ну, чего же ты теперь стала? — говорила Женя, стоя рядом и уже не в силах удержать своей без перерыва полившейся речи.

Оказалось, вся Москва давным-давно знает, что началась война (Женя так и сказала — «давным-давно», хотя с момента сообщения о войне прошло часа два). Уже трижды Женя своими ушами слушала радио: первый раз у себя дома, на даче, второй — на улице, когда дожидалась трамвая, потом, совсем мельком, отрывочками на вокзале, когда летела и чуть не опоздала к поезду. Она рассказывала об этом так, будто самым важным было не известие о грянувшем страшном несчастии, а где и как она слушала радио. Слова несли ее с собой настолько властно, что она не замечала, как изменялась Надя, слушая перечисление городов, которые бомбила немецкая авиация. Но Надя, качнувшись, прислонилась плечом к сырой стенке туннеля, зажмурилась, и тогда Женя оборвала себя:

— Что такое?

— Женечка… — через силу выговорила Надя.

— Забыла что-нибудь дома? Что с тобой? Ты нездорова? Больно? Что ты морщишься? Где больно? Не можешь идти? Отвечай же, Надька!

Надя разжала глаза.

— Моя мама уехала в Брест.

На мгновенье Женя обмерла, но сразу же с уверенностью, всегда рождавшейся в ней раньше каких-нибудь размышлений, начала решать все за Надю.

— Когда уехала? Вчера? Значит, она еще не могла доехать… Что?.. Да говори громче!.. Ах, на самолете? Ну, самолет задержат… задержали в пути… Как не могли? Непременно даже могли! Посадили на другом аэродроме. Так обыкновенно и делают. Что? Что ты говоришь?

— Женечка! Ведь на самой границе! — вдруг плачущим голосом выкрикнула Надя.

— Что ты меня учишь географии! Знаю без тебя, где этот самый Брянск. Что?.. Ну да, Брест, а я что говорю! Вот как раз… как раз потому, что он на самой границе, значит, там уже гораздо раньше, уже, наверно, вчера узнали, что война, и запретили принимать самолеты. Улетела еще утром? Ну, и что же? В пути всегда бывают задержки. А тут такая даль. Надо же понимать, что из Тулы туда лететь не долететь! Представляешь?!

Вряд ли Женя сама представляла себе, что глупость, которую она порола, была тем единственным целительным средством, какое могло быстрее всего подействовать на пораженные чувства Нади. Но она порола и порола чушь, движимая силой любви и таким необоримым желанием заставить Надю взять себя в руки, что скоро разбередила в ней дух противоречия. Останавливая, поправляя Женю, Надя не то чтоб отвлекалась от страха за судьбу матери, но каждое возражение на глупость требовало от нее одного мига внимания, и эти миги толкали ее скорее собрать свою волю. Вовсе было засочинялась Женя, когда услыхала от Нади слово «Москва». Она принялась твердить, что от Москвы лететь до Бреста еще дольше, чем от Тулы, и что это тем более благоприятно для Надиной мамы. Надя остановила ее:

— Да я говорю, мама жила в гостинице «Москва». И если бы узнать…

— Ну, разумеется! Это замечательно! — перебила Женя, тут же оборачивая путаницу в полную для себя ясность. — Мама просто могла не улететь. Вот и все!.. Знаешь, как трудно попасть на самолет! Давай пойдем. Прямо в гостиницу. Ты ничего себя чувствуешь, правда? Тебе лучше, да?

И Надя, поддаваясь внушению, с затлевшим в сердце колебаньем послушно пошла за Женей, и они поднялись из духоты кислого туннеля на волю.

Кроме змеившейся очереди людей, на стоянке такси ничего не было. У автобусной остановки змейка была короче, но взобраться по ступенькам автобуса, протискивая с собою чемодан, — этого не удалось бы осилить без предприимчивой Жени.

— На попа его, переворачивай на попа! Ну, вместе — взяли! — распоряжалась она, нещадно сдавливая пассажиров и в тоже время рассыпая перед ними направо и налево свои любезные «извиняюсь!»

В кучно сжатой, раскачиваемой автобусом толпе Надя, с усилием выпростав одну руку, вытирала лицо комочком уже насквозь мокрого платка. Женя следила за неоживленным выражением этого лица и пугалась его. Испуг побуждал действовать, чтобы выпростать Надю из остановившейся мысли. Но действовать можно было только языком — она придумывала вопрос за вопросом, так что голос ее вспархивал на весь автобус, привлекая внимание тех, кто стоял ближе, и заставляя дальних отыскивать говорунью глазами. Особенно зазвенел голос, когда — на расспросы о яснополянских подругах — Надя сказала про Машину свадьбу.

— Вот это да-а! За кого ж она?.. За Павла? Не может быть! За твоего дядюшку? Сколько ж ему годков?

— Тридцать один.

— Старик! — воскликнула Женя и огляделась вокруг, ища сочувствия. Наткнувшись вплотную с собой на усмехавшегося старичка с изящно обработанным уголком бороды, она деликатно поправилась: — Я понимаю, если бы женщина лет двадцати пяти или, пусть там, двадцати трех, наконец. А то вообрази себе!..

Опять она оглянулась и, встретив новые полунасмешливые улыбки, убежденная в общей солидарности, продолжала болтать еще бойчее. Интерес к свадьбе был у нее так естествен, что никто не заподозрил бы, как она радовалась своей удавшейся хитрости: глаза Нади становились отзывчивее, ответы охотней. Но Надя не ответила бы, почему стала общительнее. Вместе с тлеющей надеждой вдруг увидеть мать росла боязнь, что надежде не сбыться, и лучше всего было отдаться еще не остывшей новости о замужестве Маши.

Она первой пробралась к выходу на остановке у Большого театра и, спрыгнув, не слыхала, как позади нее жикнули, точно рапиры, ехидный выпад старичка и парирующий ответ Жени.

— Теперь вам, молодежь, хлебнуть горюшка, — сказал старичок, соскакивая следом за Женей на тротуар, и она прошипела через плечо:

— Фашистам, а не нам хлебнуть! Подхватывая вместе с Надей чемодан, она сказала:

— Вредный какой старикашка!

— Ты все о Павле?

— С ума я сошла? Неужели ты не заметила? Этот сивый все время строил глазки!

Но обе они тут же примолкли. Цель их была на виду: громадина гостиницы поднималась к небу, и лента прохожих рябила вдоль мраморного фасада, и одна нитка отрывалась от ленты, другая вплеталась в нее — это входили и выходили люди через распахнутую стеклянную дверь гостиницы.

Отсюда Надя вела потом свой счет войне. Здесь, в гостиничном вестибюле, начался ее московский отдых, ни на что не похожий из испытанного когда-нибудь в жизни и уж-действительно совсем иной, чем обещало воображение, когда она мечтала о московском блаженстве свободного, бесконечно долгого лета.

В человеческом бурлении девушки немного оробели. Женя пересилила замешательство, скорее. Проныривая между людей, она нашла то течение, которое струилось к портье. У них не мог не возникнуть спор — кому подойти за справкой, но Надя быстро уступила в ужасе перед ударом, которого ждала. Она остановилась поодаль от очереди, выбрав такое место, откуда хорошо было видно лицо Жени. И она прочитала по нему безошибочно оба ее вопроса и полученные ответы, краткие, как два поворота ключа в замке.

Пока подходила очередь и пока служащая справочного стола перебирала картотеку, Женя была уже готова не только стойко встретить слово — «выбыла», но готова и к тому, чтобы снова утешать Надю обдуманным планом действий, который, впрочем, ничего не мог бы дать, разве лишь оттянуть минуту бессильного примирения с тем, что случилось.

Но когда, осмотревшись, Женя увидала свою подругу сидящей на чемодане так низко, точно на полу; когда увидала ее голову уткнутой в коленки, выпиравшие кверху торчком, и ее руки, оцепенело прижатые к затылку, — когда увидала ее такой, у нее вылетело из памяти все, что она успела приготовить.

Она бросилась к Наде, с бега опустилась на корточки и, гладя ее руки, забормотала бессмысленно-страстно:

— Ну, Наденька! Ну, миленькая! Ну, пожалуйста, пожалуйста! Прошу тебя, родненькая. Хорошая-хорошая! Пожалуйста…

Под это порывистое бормотанье с жарким и одновременно баюкающим поглаживанием стали вздрагивать Надины плечи. И Женя принялась потихоньку отрывать ее руки от затылка, добираться пальцами до ее подбородка, приподнимать ее голову. Глаза Нади были почти сухие, но Женя вынула из ее кулака потяжелевший платок, вложила взамен свой и с упрямой нежностью помогала Надиной руке водить им по мокрому лбу, бровям, вискам.

Они вместе встали, распрямились, и Женя оправила на Наде платье, одергивая его поспешными щипочками. Надя сказала:

— Не говори ничего. Я все знаю.

— Ты знать не можешь, — с неприступным убеждением возразила Женя.

— Не говори ничего, — повторила Надя.

— Как это можно не говорить? Ты же не знаешь, какую мне дали справку.

— Улетела вчера, — словно бы равнодушно отозвалась Надя.

— И что же из этого? — распалялась Женя. — Абсолютно ничего! Я спросила, куда? Куда улетела? Мне сказали: «Уезжающие этого не докладывают, и нам неизвестно». Им неизвестно, а тебе? Что ты знаешь? Ровно столько, когда шла сюда. Поэтому…

— Поэтому перестань!

— Никогда! Ты сейчас же, немедленно позвонишь по» телефону отцу. Да, да, сию минуту. Это совсем рядом, на телеграфе. Позвонишь и спросишь. Может быть, он давно… мама ему, наверно, давным-давно сообщила… Не возражай, пожалуйста, слышишь?..

Но Надя будто и не думала больше возражать. Она подняла чемодан, взяла Женю под руку и не просто пошла с нею, а с твердостью повела ее к выходу. Это было так неожиданно, что Женя, только очутившись на улице, опять открыла рот. Ей пришлось дважды задать свой вопрос — куда ж они идут? — и она была удивлена чуть ли не насмешливым тоном Нади:

— Что значит — куда? Звонить. Ведь ты уже решила.

Нет, насмешка Жене только почудилась. Вглядевшись пристальнее, она увидала на Надином лице гордость. Конечно, гордость не пускала Надю признаться, что не она сама отыскала единственно верный в этот час путь действий. Нагрянула беда. С кем разделит ее Надя прежде всего? С тем, кого беда так же ранит, как ее. Кто это? Отец. Как же могла она не вспомнить о нем? Она его не забывала, нет. Но все ее чувства были с матерью. Пока не угасала надежда, что матери посчастливилось избежать беды, надо было идти по следу, который еще виднелся. Но след оборвался, надежда исчезла. И, может быть, беда уже обратилась в горе — матери не стало. Надя осталась одна. Нет, она осталась с отцом. И вдруг это слово — отец — когда оно с болью зажигается в сердце, — Надя первым слышит от Жени! Как будто Женя лучше знает, что происходит на душе у Нади. Как будто Надя не вспомнила бы о своем отце без Жени.

Она идет собранная, твердо знающая — без Жени знающая, — что надо делать. И Женя, чутьем угадывая, как тяжело Наде, идет и молчит, изо всех сил старается молчать и думает: «Ей трудно, ей очень сейчас трудно. А гордость ей помогает. И я ее люблю в сто раз больше. И не проговорю ни слова. Ни одного слова до самого телеграфа!»

Улица Горького поднимается выше. Солнце калит. От домов, тротуаров, дороги пышет жаром. Духоту только сильнее нагнетают пробегающие мимо машины. Но народ спешит в гору и под гору одинаково. И Надя с Женей тоже спешат, обремененные ношей, часто передают ее друг другу, несут по очереди — теперь уже без пререканий.

У телеграфа, на овале каменного крыльца, людские заторы не сразу впускают торопящихся — спутаны выходы со входами, никто не подумает, что лучше б их распутать. Наконец Женя берет команду: идем сюда, стань здесь, не отходи, посиди, теперь пошли, подожди тут. Зал телефонных переговоров полон, скамьи заняты. Перед кабинами разминаются, топчутся, прохаживаются. Из кабин вылетают обломки голосов, то гулкие, то звонкие до вскриков. Включается громкоговоритель, хрипит призыв зайти в кабину номер… и глохнет на каком-то игрушечном выстреле хлопушки.

Подруги сидят рядом. Ползут минуты. Душно. Томятся ожидающие, обмахиваясь газетами, бессильными кистями рук. Лица похожи одно на другое. Нет скучных, нет веселых, нет любопытных. Нетерпеливые, тревожные, рассерженные, испуганные. Хрип, голос, стрельба хлопушки. Что-то переменилось в громкоговорителе. Вон что! Сначала хлопушка, потом хрип. Ползут минуты. Что-то переменилось в мире. Плач из какой-то кабины. Опять по-старому — хлопушка в конце. Кто-то поблизости говорит: «Связь нарушена». Надя рассуждает: пойти заказать разговор с Брестом — если примут, значит, связь не нарушилась. Ничего не переменилось. С мамой все хорошо. Два мужских голоса спорят. Опять хлопушка, и Женя говорит надчсамым ухом:

— Ты спи. Я слушаю.

— Я не сплю. Сколько мы дожидаемся?

— Час. Не беспокойся, я слежу. Пересядем. Вон там не так тесно.

Они поднялись, и в этот момент им показалось — весь зал закричал: «Гражданка Извекова, Тула, кабина одиннадцать».

Они кинулись вместе. Надя вбежала в кабину. Женя осталась снаружи — не втиснуться было с чемоданом. Она прижалась к дверце. Надя без конца повторяла «алло!». Потом, все громче — «папа, папа!». Но когда заговорила, стало шумно в зале, и слова ее, путались в ушах Жени, которой было боязно приоткрыть дверцу и мучительно видеть через стекло, как сжимались в кулачок и, вздрагивая, опять разжимались, что-то ощупывая, Надины пальцы. Едва лишь стихло в зале, голос из кабины прояснел, но Надя опять выкрикивала всего одно слово «папа!», тише, тише, пока не опустилась рука с трубкой.

Из кабины она вышла, держась за косяк. Женя потянулась к ней.

— Что он сказал? Что?

— Разъединили.

— Что сказал отец?

— Ему обещали… Да ничего он мне не сказал! — точно опомнившись, воскликнула Надя.

— Как — ничего? Что ему обещали?

— Кто-то там обещал помочь маме.

— Вот видишь! Что я говорила? Видишь!

— Я еду домой, — тихо сказала Надя.

— Ты рехнулась!

— Я еду домой.

— Посмотри на себя! На кого ты похожа!

— Можешь не провожать меня. Я прямо на вокзал.

— Надька! Надька! А университет?!

Верхняя губа Нади обиженно оттопырилась, но тут же выпрямилась, приоткрыла зубы, и в этой по-детски незаконченной улыбке появилось столько печали, что Женя вдруг уткнулась в плечо подруги.

— Какой университет! — услышала она почти нежный вздох. — Когда… все сразу! Так сразу все, все!

Женя оторвалась от нее. Каким-то категорическим жестом службистки поправила волосы.

— Довольно. Ты приехала ко мне. Сегодня-то я тебя не отпущу. Отдышись… И знаешь, Надька? Мне тоже не сладко. Один брат ъ армии, другого вот-вот… я не хочу об этом, не хочу! — чуть не прикрикнула она. — И не поддамся. Ни за что! Исторические события? Ну и что? Обедать, что ли, не нужно? Как бы не так! Пошли. Пошли, говорю я! Живо.

Она заставила Надю выбраться на улицу, перебежать, озираясь, дорогу, стать в очередь к тележке с газированной водой. И только было Надя сделала первые, обжигающие льдом глотки, как Женя сунула ей свой недопитый стакан и рванулась опять на дорогу. Из «эмки» выгружалось у телеграфа какое-то семейство. К машине устремились со всех концов охотники за такси. Она раньше других юркнула в «эмку», через открытое окно замахала рукой Наде, будто и не замечая переполоха подлетевших конкурентов.

Обе уселись. Женя ангельским голоском отворковала водителю, что ехать надо на Можайку и потом прямо-прямо, а дальше она будет говорить, куда и как.

— Я взмокла, — кончила она, отваливаясь и толкая коленкой осточертевший чемодан. — Разберем твои манатки, сбегаем на пруд, выкупаемся. И я тебя уложу спать.

Она отрывистым пожатием стиснула пальцы усталой Надиной руки.

— Ох, совершенно, ну совершенно задыхаешься в этой несносной Москве! Правда?