"Петроград-Брест" - читать интересную книгу автора (Шамякин Иван Петрович)4В штабе, если не считать часового, один только человек работал — занимался делами полка. Как в любой другой день. Начальник штаба полковник Пастушенко. Подсчитывал, планировал, вычерчивал графики, схемы. Неутомимый труженик. Человек этот давно удивлял Сергея. Полковнику под шестьдесят, он старше адвоката Богуновича. В шестнадцатом прислан из Ставки, назначен командиром полка. Ходили слухи, что за какую-то провинность попал в опалу, будто бы с самим императором не согласился в чем-то. Дворянин, не из бедных. Но с высшим командным составом не очень дружил, не любили там Пастушенко. Держался компании своих офицеров, большинство которых в пехотных частях были из разночинцев — из учителей, чиновников, средней буржуазии. Эта часть офицерства считалась до февральского переворота наиболее революционной и горячо приветствовала свержение Николая Кровавого, установление республики. Пастушенко не возглавлял их, но шел с ними как равный, принимая все революционные перемены в армии и в стране. А потом полковник пошел дальше многих молодых офицеров — пошел за солдатами. В июне полк отказался наступать. Полковник защищал солдат, не выдал агитаторов-большевиков и, держась как будто в тени, сумел сделать так, что казачьей сотне, присланной штабом фронта разоружить полк и расформировать, это не удалось. Полк какое-то время не трогали — горячие июльские дни в Петрограде, Временному правительству было не до того. А потом, когда контрреволюция организовалась и укрепилась, военный министр Керенский, став премьером, собственным приказом снял Пастушенко с командования полком и разжаловал в капитаны. Любой другой в возрасте Пастушенко после такого унижения подал бы в отставку или еще каким-нибудь образом оставил полк. Пастушенко остался в полку, командиром батальона. После Октябрьской революции большевистский комитет в числе других обсуждал и его кандидатуру на командира. Но Пастушенко сам предложил себя начальником штаба. «Я штабист, товарищи, я штабист», — часто повторял он. Штабистом он действительно был замечательным. Пастушенко, накинув чекмень на плечи, сидел за столом и внимательно изучал интендантские сведения о наличии довольствия. У него возникло подозрение, что на складах не все ладно, во всяком случае, учет довольно запутан. Неудивительно — много новых людей, малограмотных. Но хотелось проверить солдатские разговоры: мол, кто-то из интендантов «спускает» муку и консервы на сторону — продает крестьянам, местечковым. Мошенники пролезают и в революцию, они есть в каждом классе и отличаются разве что масштабами. При царизме промышленники, поставщики, интенданты воровали на миллионы рублей, крали у солдат, проливающих кровь «за царя, за отечество». «Какая мерзость!» — думал тогда старый правдолюб, толстовец. Теперь какой-то мужик в шинели крадет у своих товарищей. Ему тоже нет оправдания. Неграмотный? Несознательный? Но всем — господам и мужикам — с детства внушают евангельские заповеди: «Не укради!», «Не убий!» Те, кто, по их убеждениям, получил власть от бога и чаще, чем простой люд, повторял в молитвах и проповедях эти заповеди, не просто крали — грабили целые народы и убили миллионы людей. Грустно становилось полковнику от таких мыслей. А еще было грустно от сознания своей старости, от того, что подводит сердце, от неуверенности, сможет ли он дожить до осуществления идеалов свободы, равенства и братства. Он верил в человеческий разум, в доброту, в новую жизнь на новых основах. Он пошел к большевикам потому, что поверил: их учение, теория не расходятся с практикой. Большевики не остановились, как остановились эсеры. Не только остановились — поползли назад. Сволочь Керенский, столько кричал об идеалах добра, а добравшись до власти, приказывал расстреливать солдат. Расстреливать роты, батальоны. Без суда. Петру Петровичу было холодно и неуютно. Поднялась метель, ветер бил в окна, выдувал тепло от протопленной утром печки. Богунович явился в штаб в хорошем настроении. Захотелось ему поприветствовать Пастушенко так же, как Рудковский приветствовал его. Но если по отношению к нему сквозила ирония, то он сказал совершенно серьезно: — Здравия желаю, товарищ полковник. Старый офицер поднялся со стула, как солдат перед начальником, вид у него сделался растерянный и испуганный. Жалостливо попросил: — Не нужно так шутить, Сергей Валентинович. Во-первых, я не полковник… — Во-первых, вы полковник, Петр Петрович. Пусть Керенский своими приказами подотрет одно место… Никто вас не лишал звания. А во-вторых, во-вторых… знаете, о чем я думаю? Когда большевики создадут свою армию… революционную… они вынуждены будут возвратиться к званиям… Может, это будут другие звания, но будут! Не может быть армии без командиров, а их как-то нужно называть. — Богунович весело оглянулся. — Не выдавайте меня Степанову. И Мире. Но вам я признаюсь: сегодня мне вдруг захотелось стать советским полковником… Хотя военная карьера, как вы знаете, меня не привлекает. Пастушенко расчувствовался. — Дорогой мой! Завидую я вам… Оптимизму вашему. Дай бог, дай бог стать вам и полковником… И генералом… А я за вас волновался, знаете… Все-таки это… — Авантюра? — Я иначе хотел сказать: рискованно… Под видом солдата… — Риск был, конечно. Один из их офицеров сказал по-французски: «Этот тип — большевистский шпион». — Что я вам говорил! Ах, голубчик! — Но на них нужно было глянуть не солдатским глазом. Перед нами новая дивизия. Это мог увидеть только я. Так немцы выполняют условия перемирия. — Сергей Валентинович! Вы верили, что они будут их выполнять? Враг наш без чести и совести. — В Берлине действительно восстали рабочие. Но революционность этих солдат увидела только наша большевичка… Мира. Я не увидел. Мы смотрели разными глазами… И признаюсь только вам: мне стало страшно. Я не трус, но… — Я понимаю вас. — Если мы не заключим мир, разразится катастрофа. Мы потеряем остатки нашей армии. Пополним армию пленных. От этого мне стало страшно. Но, слава богу, мы с вами никогда не паниковали. Будем действовать! Первое: телеграмма штабу фронта о том, что перед нашими позициями — новая часть. Пастушенко сел к столу и стал писать. — Второе… разведка! Организуем разведку. Не будем святыми, когда противник плюет на условия перемирия. Глубокая разведка, Петр Петрович! Мне только что сказал Рудковский… сынки одного кулака переходят линию фронта… сегодня перегнали туда лошадей… Поймать! Вызнать все, что можно. Под страхом расстрела за шпионаж. Наконец, почему на ту сторону не могут сходить наши люди? У кого-то, наверное, есть родственники в местечке или еще дальше в селах, в немецком тылу. Рудковский поможет найти такого человека. Одним словом, разведка по всем военным правилам! Нам ведь легче, мы на своей земле. Укомплектовать взвод разведки лучшими солдатами и подчинить начальнику штаба полка. Вам, Петр Петрович. Богунович ходил по просторной комнате от окна к двери, обходя длинный стол, за которым сидел начштаба, и говорил громко, ясно, короткими фразами — словно диктовал приказ. Старый полковник поглядывал на него влюбленно, почти восторженно, и сыпал на бумагу не буквы — иероглифы, стенографические знаки. Чекменек его сполз с плеч на стул. На плечах полинявшего френча отчетливо выделялись прямоугольники от бывших погон. Богуновичу эти пятна бросились в глаза, он остановился за спиной у Пастушенко и с потаенной улыбкой подумал: какой скандал подняли б комитет и Мира, признайся он, что подумал о полковничьих погонах. Обошел стол, сел с другой стороны, обмакнул перо в чернильницу, начал писать. Писал медленно, почерк у него был каллиграфический, поповский, как шутил когда-то старый Богунович. Протянул листок Пастушенко. Тот прочитал вслух: «Петроград. Смольный. Ленину. Армия голодает. Распадается. Самодемобилизуется. Отдельные участки фронта обнажены, никем не охраняются. Сдержать наступление немцев, если оно начнется, невозможно. Солдаты 136-го Костромского полка ждут мира. Солдаты требуют мира. Командир полка Богунович». Пастушенко удивленно посмотрел на него. — Это можно? — У революции все можно, дорогой Петр Петрович. — Вы думаете, Ленин не знает о положении на фронте? — Не сомневаюсь, что знает. Об этом уже полмесяца говорят на съезде по демобилизации армии. Но лишняя телеграмма с фронта не помешает… — Вы решительный человек, Сергей Валентинович. — Нет, я не был решительным. А нужно быть. Нужно, Петр Петрович. Нам доверены жизни людей. Сейчас мы с вами издадим еще один приказ. Но тут не обойтись без комитета. Где Степанов? — Ему нездоровится. Прилег. Знаете, такие больные при атмосферном переломе… Вон как разгулялась непогода! Пастушенко оправдывал председателя полкового комитета: тот лежал посреди дня. Тронул Богуновича такой заботой. Вообще Сергею нравилось взаимное уважение этих двух совсем разных людей — дворянина и рабочего. Демократ, либерал, Богунович когда-то, как и отец его, увлекался идеей примирения классов путем просвещения и усовершенствования человеческой природы. Во время войны понял, что это красивая утопия, но идеалы молодости оставили свой след: он старался увидеть в каждом человеке доброе и радовался человеческой доброте. Выгораживать Степанова не нужно, все знают, что он болен туберкулезом. Но любой другой давно уже был бы в тыловом госпитале, а этот фанатичный большевик не покидает фронта. Для Богуновича Степанов такая же легенда, как и Пастушенко, только с той разницей, что с Петром Петровичем, несмотря на его звание и возраст, он давно уже чувствует себя на равных и ведет себя по-свойски, а Степанова словно боится, чувствует в чем-то, возможно, в самом главном, преимущество рабочего над собой. Боится он, например, степановской молчаливости, мрачности, хотя ее нетрудно объяснить — больной человек. Необъяснимой, загадочной бывает его редкая, неожиданная, иногда беспричинная возбужденность — веселость или гневная раздражительность. Филат Прохорович Степанов в шестом году был осужден на десять лет каторги. В шестнадцатом освободился и сам, добровольно попросился на фронт. На третьем году войны царизм подскребал остатки резерва, и людей часто «брили в солдаты» даже без медицинских комиссий, добровольцы же при наличии многих тысяч дезертиров были чудом, за них хватались обеими руками. Царские служаки, видимо, думали, что бывший политзаключенный прозрел и готов пролить кровь за царя и отечество. Никто, конечно, не подозревал, что на фронт Степанов пошел с согласия партийного центра, проводившего ленинскую тактику проникновения в солдатские массы. Степанов, как и Пастушенко, квартировал тут же, при штабе. Спал на кухне, на лежанке, где всегда было тепло. Богунович хотел было позвать его, но у порога передумал. Вернулся к столу, снова начал писать. Сочинил обещанный приказ о передаче оружия крестьянскому отряду. Дал прочитать Пастушенко. Тот не удивился, но почесал затылок, вздохнул: — Засудят нас за казенное добро. — За что? Если мы говорим о революционной войне, народ должен быть вооружен. Не бойтесь. Лишь бы нас поддержал комитет. Пойду к Степанову. Солдат-дневальный растапливал печь. Печь дымила. Степанов натужливо кашлял и незло поругивал солдата. Он лежал, накрывшись шинелью, его лихорадило. Появлению Богуновича не удивился. Командир полка не впервые находил его здесь. Выказывал недовольство, что приходится решать партийные и военные дела на кухне, где солдаты варили добытую у крестьян картошку и сушили портянки, однако это Степанова не смущало, наоборот, считал, что офицера так и нужно сближать с солдатами. К тому же командир лет на восемнадцать моложе, считай, сын ему, пусть и это чувствует, не в царской армии, где перед ним, безусым, вытягивались бородатые рабочие и крестьяне. Однако когда вслед за Богуновичем на кухню вошел начальник штаба, Степанов быстро поднялся, сел на лежанке. Но выше было больше дыма, и он снова тяжело закашлялся. Выплюнул в грязный носовой платок коричневую слизь. Наклонился. — Голубчик мой, — сказал Пастушенко. — Нельзя вам в дыму. — Тянет меня сегодня на лежанку… как старого деда, — виновато признался Степанов. — Легли бы на моей кровати. — Что вы, Петр Петрович, — смутился председатель комитета и мрачно понурился, видимо, недовольный, что разговор начали с его болезни, не любил, когда о ней напоминали. Между тем снова начался приступ кашля. Раздраженный, Степанов поднялся, надел в рукава шинель и пошел из кухни, бросив солдату: — Тверской… ямской… такую твою… печку не умеешь растопить! Случалось, он внезапно выходил, когда с чем-то не соглашался, но бывало это после спора с командиром или членами комитета. Теперь же его разозлила офицерская доброта. Не позвали. Пришли к нему, как к умирающему, согласовывать что-то, может, и не очень срочное. Богунович понял это и переживал свою ошибку. Нет, Степанов не пошел на улицу, на ветер, в пургу. Пришел в общую комнату штаба. Сел на диван у печки и без единого слова ожидал: из-за чего вдруг подняли его? Богунович подумал, что его поспешность может показаться этому суровому большевику неуместной, более того — подозрительной. Однако нужно объяснять, раз потревожил человека. — Голодных солдат нам не удержать. Дезертирство. Степанов поднял голову и перебил: — Самодемобилизация. Он не любил слово «дезертирство» по отношению к армии, ставшей на сторону революции. И вообще удивился: о питании говорили ежедневно на всех уровнях — в ротах, комитетах, в штабе полка. Что же новое случилось? Богунович почувствовал его удивление. Сказал новое, во что вдруг поверил сам во время разговора с Рудковским и Калачиком: — Старая армия разваливается. Что ее заменит? Красногвардейцы были ударной силой революции… Из их отрядов, думаю, должна вырасти новая армия. Оружие старой армии — в руки новой. Этого требует история! Степанов слушал с интересом, но настороженно. В устах командира это было действительно ново. До сего дня Богуновича, казалось, волновало только одно — боеспособность полка. Степанову нравилась такая забота о полке, но иногда казалась и подозрительной: он, как и все солдаты, не доверял офицерам или доверял с оглядкой — куда кто из них повернет? Куда же неожиданно повернуло выбранного ими командира полка? Богуновичу самому не нравилось, как он говорил. Мирины слова! А про историю — вообще школярство, гимназистский выкрик. Кого он вздумал агитировать таким образом? Степанова? Показалось нелепым даже то, что он стоял посреди комнаты, как агитатор. Сел к столу и сказал просто, со спокойной деловитостью: — Прошу согласия на следующий приказ. — Поднял бумагу, но говорил, не заглядывая в нее: — Передать местному отряду Красной гвардии… винтовок семьдесят, пулеметов — два, ручных гранат — двести… Патронов… патронов немного… — Отдадим трофейные винтовки и патроны, — сказал Пастушенко. — Правильно, отдадим трофейные, — обрадовался Богунович поддержке начштаба. А Степанов молчал. Странно молчал. Закрыл глаза, согнулся крюком, уперся ладонями в колени, будто у него схватило живот. Богуновичу не нравилась его понурая молчаливость, он дополнил: — Крестьянский комитет даст хлеб и фураж. Степанов молчал. Он знал об отказе штаба фронта на запрос Богуновича. Почему же вдруг этот офицер, приученный к строгой дисциплине делает такой смелый шаг? Старый подпольщик, видевший в тюрьме и на каторге проявления и человеческого благородства, и человеческой низости, Степанов умел быть осторожным даже тогда, когда кто-то проявлял самую высокую революционность. — Мы не поднимем весь наш арсенал. У нас мало людей… и мало коней, — сказал Пастушенко. Степанов усмехнулся в колени, усмехнулся над собой: он давно удивлялся, почему больше верит полковнику, дворянину, чем поручику из адвокатской семьи. Однако оба они рассуждают правильно, практично. И по-большевистски. Крестьянские отряды не сдержат кайзеровских войск. Но они начнут крестьянскую войну и покажут империалистам, насколько: крестьянам дорога власть Советов, тем самым будут революционизировать немецких солдат, таких же крестьян и рабочих. Степанов чувствовал, что командира нервирует его молчание. Богунович в меньшей степени, чем даже полковник, свыкся с солдатским контролем над деятельностью офицеров и нервничал так не впервые. Степанов поднялся с дивана, шагнул к столу, весело засмеялся. — Давай твой приказ. Богунович сжался: однажды Степанов вот так взял приказ и порвал, чем сильно оскорбил его. Нет, этот приказ Степанов подписал. |
||
|