"Свобода и любовь. Эстонские вариации" - читать интересную книгу автора (Куду Рээт)5. ГраницаСмотрю на часы. Прошло всего-то десять минут, а мне кажется — вечность. Андруса нет. Этот бесцеремонный спортсмен оставил женщину одну в лесу, а сам шляется неведомо где. Если бы я хоть умела водить машину! Теперь я совершенно беспомощна, а чужая машина мне словно обуза. К счастью, весь ряд автомобилей впереди и сзади меня нем и неподвижен, словно никто не собирается ехать дальше и словно этот клочок земли между Литвой и Польшей и есть конечная цель жизни. Я долго внушала себе, что Париж — прошлое. Забыто и похоронено все, что связывало меня с этим городом. Но обворожительное чудовище вновь встает из могилы, в которой покоятся воспоминания. Я впитываю запах Парижа, такой родной и манящий. В отчаянии я на миг зажмуриваюсь: мне надо освободиться от всего этого. Но почему я должна освободиться? Париж для меня — все равно, что родной, куда ближе и Москвы, и Таллинна. Когда я думаю о Париже, мне больше не вспоминаются ни Размик, ни Тигран. Они у меня ассоциируются с болью, с тем, что причиняет боль — с бормашиной, с фильмом ужасов, где под ногти загоняют иголки, с переломом ноги, который я испытала в детстве, с рвотой горячечного больного… Это долгий ряд — и в конце неизменно боль. Теперь добавим сюда литовско-польскую границу. Париж — счастье: граница — боль. Почему? Я словно беженка. Отверженная. Меня обступают в удушающем кольце все те события, которые каждый день показывают в телевизионных новостях. Люди без крыши над головой, выгнанные из дома, униженно чего-то ждущие. В немой автомобильной очереди есть такое же унижение и предчувствие всех ужасов на свете. Эта вереница просто не переползет через границу, потому что между темнеющей чащей и всеобъемлющим звездным небом просто не может быть границы. Однако все это зримо, ощутимо, материально; это не ночные кошмары и не игра воображения: от людей некуда деться. Ни от тех, кто униженно горбится в очереди, ни от тех, кто по-хозяйски протягивает между ними границы. Все это было у нас и везде — депортация, муки лагерей… Я еще не видела человека, стоящего на границе, но только я его увижу, как сразу же узнаю. Они все одинаковы — в кадрах старой кинохроники и в новейшей. Поза, суть, тон — все одинаково. Они командуют, так как и положение, и люди, и границы им позволяют. И сейчас, зимой 1994 года, покорный ряд машин ожидает 16 часов или того больше, а отдельные автомобили, на минуту притормозив перед надменным человеком с ружьем, тут же пересекают границу. Темный лес и немые автомобили притягивают злых духов. Тех, что прячутся в каждом человеке. В очереди не общаются между собой, не конфликтуют. Но в воздухе висит желание выплеснуться. Мигают фары, машины продвигаются на шажок вперед. Я одна, я не умею водить. Я беспомощна, как инвалид, которого отталкивают в сторону. Любая граница уничтожает безногих и беспомощных. Одна из машин немедленно объезжает меня, вырывая для себя крохотное преимущество. За рулем женщина? Ну, конечно, женщина, которая вызывающе разглядывает меня в зеркало заднего вида. С горечью думаю, что Андрусу в спутницы сгодилась бы именно такая бой-баба. Они бы составили идеальную пару — за рулем и в жизни. Но какое мне, в сущности, дело до жизни Андруса? Он взял меня в поездку, чтобы выпендриться — ведь соседский парень с детства обожал Францию! Как все эстонцы. Глупо тащить в поездку с собой женщину только из-за того, что она бывала в Париже — городе грез… Бедняга Андрус, кажется он верит, что и сейчас в моей сумочке лежат ключи от парижской квартиры. Когда он произносит “Париж”, его интонация становится такой ласковой и любящей. Он буквально смакует это слово, как самый страстный поцелуй. Ах, чего это я задумалась над интонациями Андруса? Да пусть он милуется со своим Парижем! Со мною, во всяком случае, он так же груб, как та дамочка, которая только что проскочила мимо. Прошло едва ли десять минут, а Андрус вряд ли вернется с границы раньше, чем через час. Вот-вот нашу машину оттеснят в кювет. Я вздрагиваю от неожиданности, когда кто-то склоняется над ветровым стеклом. Какой-то литовец, ободряюще улыбнувшись мне, садится на место Андруса и мы проезжаем вперед. Вмиг мне становится понятна другая крайность любой границы: сострадание здесь усиливается в той же степени, что и жестокость. И я вновь ощущаю это чудо — я нигде не остаюсь одна. Мне всегда помогают. Еще не все потеряно, если есть люди, не желающие топтать того, кто беспомощен. Доброта живет и на этой темной мрачной дороге. Странно, что доброта никогда не исчезает навсегда. Даже в таких ситуациях, когда она почти бессмысленна, ведь только хамство приносит выгоду и остается безнаказанным. Неожиданно Андрус снова оказывается рядом. А ведь не прошло и четверти часа. — Поехали; впереди пять эстонских машин, — говорит Андрус, слегка запыхавшись и с огромным воодушевлением. Это воодушевление нравится мне. Можно даже сказать, что я любуюсь им, хотя меньше всего хотела бы чем-то любоваться в этом человеке. Так можно восторгаться неожиданно прекрасной старинной деталью какого-нибудь здания. Я ничуть не сомневаюсь, что в целом Андрус для меня совершенно неприемлем. Его манера командовать в машине окончательно меня в том убедила. Но вынуждена же я признавать скульптурность его тела, которую мне хотелось бы передать в рисунке! В этом человеке кроется тайное очарование, обычно свойственное лишь произведениям искусства. Ему бы быть вытесанным из камня или отлитым в бронзе, а не живым мужчиной! И я всякий раз сержусь, когда ловлю себя на очарованности им. Люди-скульптуры не должны свободно бродить, где им вздумается. На них следует любоваться в Лувре, как тиграми и львами можно любоваться только в зоопарке. Пока Андрус мчится по узенькой обочине, обгоняя длинный ряд машин, я даю себе обещание отныне смотреть спортивные передачи. Андрус не может быть исключением. Буду рисовать на стадионе или перед экраном телевизора — и живо избавлюсь от ощущения его исключительности, потому что я же эту исключительность и выдумала. А мой жених? Уж он-то был признанным чемпионом! Но при этом никакого очарования! Да где же, наконец, эта граница?! Мы все едем и едем, а печально сгорбившемуся ряду машин нет конца. Только сейчас я начинаю удивляться, как далеко успел сходить Андрус. Он шел пешком, или его кто-то подвез? Кто же? — Ты шел пешком? — спрашиваю я соседского мальчишку, который теперь, став взрослым, то и дело ставит меня в тупик. И не замечаю, что по-дружески “тыкаю” ему. — Естественно, на своих двоих. Ты же видела, что не на велосипеде, — ворчит он, но через миг его голос становится обворожительным: — Спасибо, что наконец сказала мне “ты”. А отчего ты спрашиваешь? — Ты… Вы… черт возьми, ты так скоро вернулся, словно на ковре-самолете. И в самом деле — к чему тут политес? Вместе выросли: в одну школу ходили; дело соседское. Небось видели друг друга и с голой задницей — бегающими под ливнем вокруг родного дома. Обращение на “ты” и добрососедская перебранка нам обоим куда больше к лицу, чем притворная вежливость. А свои фокусы лучше оставить для тех, кто не знал тебя сопливым недотепой. — Туда-то я шел медленно, заглядывал в каждое окно, не встречу ли знакомых. Потом помог одному эстонцу подтолкнуть машину, и тут выяснилось, что они здесь целой компанией — поехали покупать машины. Обещали всунуть в очередь. Назад, естественно, бежал. — Всю дорогу?! — невольно восхищаюсь я. — Да ты, небось, побил мировой рекорд! — Ну, такие мировые рекорды я и раньше ставил, — смеется Андрус, и это смех очень счастливого человека. — Какие только глупости не совершаются ради женщины! Что за дешевый флирт! Он меня ругает и подкалывает, а при этом не упускает случая отпустить слащавый комплимент — “ради женщины”. Конечно, я не то чтобы старуха, но старше его — это уж точно. К тому же я ему не нравлюсь! И тем не менее он флиртует со мной. Может быть, он считает, что я еще глупее, чем есть? Но ведь я и в самом деле дура, коль скоро отправилась в эту поездку. Будь он посообразительнее, я уже переспала бы с ним. Великой любви крышка! И если уж открывать счет любовникам, то не все ли равно, когда, где и с кем. Самовлюбленный спортсмен — в данном случае вполне подходящая кандидатура. Моя грудь всегда нравилась мужчинам, моя кожа, запах и кое-что еще — все это сводило с ума хотя бы Тиграна, он даже о своем братце не подумал, притом что родственные узы для армян священны. Но эстонский спортсмен умеет только выговаривать да злорадствовать. Этого тюфяка женщина должна обольщать сама. Небось, побаивается красивых женщин. Ему бы чего попроще! Какая примитивная душонка в столь мастерски слепленном теле. Весь разум в ногах! Неудивительно, что он так быстро добежал от границы до машины. Тоже мне — колдовской темп! И все же я чувствую, что даже мои плечи, даже кончики волос выдают невольный восторг: пограничной будки все еще не видно. Вот это был бег! — Я-то мог ждать хоть три дня, — продолжает Андрус уже в другом тоне, словно прочел мои мысли. — Но когда в твоей машине сидит такая принцесса на горошине, приходится творить чудеса. — Ты и в самом деле чудотворец, — язвлю я в ответ. — Все ради меня: и поездка в Европу, и визы, и… Но мне не удается закончить: впереди уже видна граница, и Андрус выпрыгивает из машины, чтобы соотечественники прикрыли его вторжение. Я кое-что слышала о том, как на границе наказывают тех, кто втирается не на свое место: выбивают окна, переворачивают машины. У очереди свой самосуд, лишь чуть более милосердный, чем суд Линча. В таких ситуациях спасают лишь наглость или находчивость. У Андруса и того и другого в достатке; наглость он натренировал на мне. Пять эстонских машин проезжают друг за другом, и в суматохе Андрусу удается втиснуться между ними. Перестроение произведено так умело, что никто не успевает нам помешать. Теперь куда труднее выдернуть машину из ряда. К тому же до вожделенного пограничного поста осталось только несколько автомобилей. Итак, мы потратили всего-то два часа. А те эстонские ребята прождали целые сутки. Поздним вечером мы оказываемся в польском разбойничьем лесу. Говорят, чаще всего грабят именно здесь. Те, кому удается отделаться кошельком, могут считать себя счастливчиками. Избивать приезжих здесь стало приятным развлечением. Андрус объясняет мне все это, а я думаю: отчего он заговорил об этом только сейчас? Сейчас, когда по обе стороны дороги, как глаза злых духов, мигают ночные огни? — Почему мы не поехали с вашими знакомыми в одной колонне? — я не удерживаюсь от упрека. — С какими знакомыми? — удивляется Андрус. — Да я этих господ вообще не знаю. Не хватало еще, чтобы мы сели им на шею. Я не так изыскан, как некоторые кисейные барышни, которые считают для себя унизительным умение читать карту, не говоря уже о вождении машины. Барства я не выношу. Я с любым могу поговорить — хоть со знакомым, хоть с незнакомым! Как ты с людьми, так и они с тобой, — и мне приходится выслушивать очередную порцию андрусовых нравоучений. Мое восхищение его стремительным бегом и виртуозным пересечением границы рассеивается, как сигаретный дым. Очередная благородная проповедь вызывает и смех, и слезы. Смех — потому что я почти что спутала физическое совершенство с духовным. Словно надеялась, что божественная скульптура может говорить по-человечески. А слезы — потому что вся Европа еще впереди, а меня от этих проповедей тошнит уже сейчас. Он дарит, он распределяет, он умеет, он знает… Если он все умеет, то должен справляться и с такими пустяками, как чтение карты и рассматривание дорожных указателей, не отрываясь от баранки. Все же я храбро хватаю карту и пытаюсь в малопонятной паутине нитей разглядеть кратчайший путь на Познань. Вдруг машина резко тормозит, так что я едва не прошибаю лбом ветровое стекло. Перекресток лесных дорог перегородили два автомобиля, третий освещает нас с обочины, словно из него снимают кино о том, как мы попали в ловушку. Размахивая револьверами, несколько мужчин заставляют Андруса выйти из машины. От страха я не могу ни двигаться, ни говорить — и это поначалу спасает нас. Меня просто не замечают. К своему величайшему удивлению, я вскоре слышу хохот — вместе со всеми смеется и Андрус. Затем слышу, как мой спутник на плохом русском языке заверяет, что свободолюбивый эстонский народ солидарен со свободолюбивым польским народом. Впервые я счастлива и горда за Андрусов талант проповедника. Чудо из чудес — мужчины расступаются. Сохраняя на лице улыбку кинозвезды, Андрус садится в машину. Вот тут-то оно и происходит! Разбойники наконец-то проявляют интерес ко мне. Один из них открывает дверцу с моей стороны и начинает выковыривать меня из машины. Я воплю так громко, что Андрус зажимает мне рот грубой мужской пятерней. Так вот оно что! Андрус недаром заманил меня в лес. Разумеется, все они одним миром мазаны! Так дружелюбно говорят только с корешами. Я чувствую на губах его ладонь и чуть не задыхаюсь. Закрываю глаза, и до меня, наконец, доходит смысл слов Андруса. У его сестрички (это я, что ли?) диагноз — подозрение на СПИД; она от этого совсем свихнулась; триппер для нее — штука привычная, а вот СПИДа перепугалась так, что угодила в психушку; девчонка еще не совсем оправилась от лечения, вот и вопит по каждому пустячному поводу. Чужие руки уже не касаются меня. Я чувствую только ладонь Андруса на своем лице. И несмотря на ужас и слезы, удивительно четко ощущаю запах, форму и напряженность этой ладони. Мои губы дрожат — и это почти поцелуй… Я почти целую руку мужчины. Голова моя идет кругом, и нечаянно я выталкиваю ногой в открытую дверь свою сумочку — прямо на дорогу, под ноги грабителям. Этот “подарок” оказывается решающим. Мужчина подхватывает сумочку, захлопывает дверцу и, как пограничник, машет рукой: проезжайте! Злобно рыча моторами, три машины скрываются в лесу. — Господи! Там же все мои деньги! — кричу я, пытаясь вновь открыть дверь. Андрус свободной рукой вдавливает меня в сиденье, закрывает дверь и рвет с места проворнее, чем можно ожидать от нашей колымаги. — Все-е-е мо-о-и-и де-еньги-и, — тяну я жалостливо. — Вот ведь несчастье, — бранит меня Андрус, словно ребенка. — Ну почему ты не спрятала сумочку? Почему ты держишь ее на самом видном месте, а после сама швыряешь грабителям? — Все мои деньги! Немедленно едем назад! Какой смысл тогда в поездке, — рыдаю я. — По крайней мере, принцесса научится читать карту. Хоть такая польза! И каким образом барышня собирается возвращаться, если у нее нет денег? В моей машине ты, по крайней мере, прокатишься по Европе, и платить за это не придется. А автобусный билет недешев! — А ты, — злюсь я, — кто ты такой?! Почему тебе дают место в очереди? Почему с тобой шутят грабители?! Ты либо самый большой бандит, либо самый большой трепач, о каких только я слышала. Тебе бы по радио или на эстраде выступать, а не убивать время на спорт… — Да что ты, малышка, знаешь о спорте? Ты хотя бы раз выматывалась до конца? — тихо спрашивает Андрус. — Для вас, интеллектуалов, самая большая физическая нагрузка — утром встать с постели и вечером рухнуть в постель. И не надо про постель — я шлюх не переношу и по ним не скучаю! Мне женщины осточертели — особенно ты. — Я? Я-а? Это я, что ли, говорила про постель? — Ты постоянно твердишь, что спортсмены только и знают, что по бабам шастать. Начиталась желтой прессы! И не кичись своей великой парижской любовью. Вот довезу тебя до Парижа и оставлю твоему армянину, если хочешь. Я тоже любил, и знаю, что для всех любовь — лучшее, что было у них когда-либо и что они по тупости своей потеряли… — Да, конечно, я останусь в Париже! Потому что эстонские мужчины — это ужасно, — кричу я. — Никогда в жизни не выйду за эстонца! Даже если издадут указ, что все женщины в Эстонии непременно должны быть замужем, то уж лучше чукча какой-нибудь, чем эстонский мужик, который даже ухаживать не умеет!… И тут Андрус вновь улыбается своей заразительной улыбкой. Этой искрящейся улыбкой, которая меня делает беззащитной и бессловесной. — Ухаживать? — издевается он. — Взять бы розги, да поохаживать тебя хорошенько за такое! Меня вот бабушка поучала, как ухаживать за женщинами, только она никогда не говорила, что чукча или армянин лучше эстонца. — Я ведь помню твою свадьбу. Чертовски интересная история! В нашем городке еще никому не удавалось подобное! Дать деру прямо от алтаря! Притворное веселье Андруса как-то очень быстро рассеивается. Почему? Увы, мы знаем друг о друге лишь то, что в прошлом у обоих была “великая любовь”. Была — и больше нет, но душа болит, и эти проклятые фантомные боли заставляют нас мчаться сквозь заснеженную Польшу и огрызаться друг на друга, словно озлобленные звери в слишком тесной клетке. Для двоих страдальцев от “большой любви” одна машина, несомненно, клетка, которая должна была стать избавительницей, а превратилась в коварную ловушку. Я не раз читала, что мужчина по своей природе должен презирать женщин, любить которых он не может, но на которых все же по-мужски реагирует. Именно — реагирует. Как запах пищи раздражает голодного — до тошноты. И Андрус, наверное, должен сейчас испытывать в первую очередь именно тошноту. Во всяком случае, всякий раз при упоминании Размика его выворачивает. На лице появляются боль и отвращение — и какая-то мне самой непонятная брезгливая гримаса. Андрус сердито глядит на дорогу и прибавляет газу; стрелка дрожит на ста, потом на ста двадцати. Мы пролетаем сквозь какую-то деревеньку, словно торопимся к финишу авторалли. Где-то позади остается круглый указатель с цифрой 50. Вдруг я слышу дикое гиканье, совсем как в американских приключенческих фильмах. Перед нами вырастает мигающее фарами чудовище. — Снова грабители? Откуда только у них такие фары? — плаксиво осведомляюсь я. — Спокойно, детка, это всего-навсего полиция! — отвечает Андрус плутоватым тоном опереточного героя и выпрыгивает из машины, словно бандиты и полиция — самое главное увеселение для него в этом дурацком рейсе в Европу. Скорость, конечно, мы превысили. Это даже мне ясно, хотя вообще-то я в автомобилях не разбираюсь. Снова в голосе Андруса появляются обворожительные нотки, которыми в разговоре со мной он не пользуется почти никогда. Оказывается, нужна банда грабителей или польская полиция, чтобы я могла наслаждаться этими звуками. Вот ведь чревовещатель… Голос совершенно изменился: рокочущий грубоватый бас превратился в сладкозвучный тенор. Это уже не речь, а настоящая ария. Наши приключения в лесу в устах Андруса похожи на средневековый рыцарский роман. Мы удираем от ужасной банды. Полицейские внимают, обмениваются мнениями. Я тоже заслушалась и верю всему, хотя точно знаю, что мы в дороге уже час и никто нас не преследует. Двое полицейских, которым Андрус исполнил свою балладу, смягчившись, уточняют, где именно в лесу мы наткнулись на злодеев. Однако еще один роется в нашем багажнике и, увы, находится вне поля воздействия Андрусовой фантастической повести. Он возвращается с решительными обвинениями по трем статьям: почему бензин в пластмассовой канистре; где у нас огнетушитель; где обязательная для каждой машины аптечка? Все налицо. В подтверждение этого Андрус демонстрирует пластырь на своем изящном запястье. Мне вспоминается, что он выудил этот пластырь из собственного кармана, а не из аптечки. Мол, бандиты его слегка оцарапали, а затем отобрали у дамы деньги и отпустили нас на все четыре стороны. Андрус отворяет дверцу с моей стороны и предъявляет полиции меня, словно знаменитую примадонну, чье выступление должно завоевать сердца зрителей, прежде чем они догадаются освистать представление. В глазах одного из полицейских я замечаю вспыхнувшее на миг сочувствие. Шмыгая носом, я описываю свою сумочку, жалуюсь, что лишилась всех денег, а значит и поездка потеряла смысл. Я мешаю польские слова с немецкими до тех пор, пока не замечаю на лицах полицейских признаки утомления. Да, да, они обещают отыскать мою сумочку и сообщить… Только потом соображаю, что никто из них не поинтересовался, куда именно сообщить. Андруса штрафуют всего на сто тысяч злотых за бензин в пластмассовой канистре. Поначалу речь шла о пятистах тысячах и даже миллионе, но мой несчастный вид и Андрусова риторика сделали свое дело. Андрус отдает пять немецких марок. Это последние наши деньги, уверяет он. В Германии нам должны помочь знакомые. Тот полицейский, что рылся в багажнике, слегка задумывается, чего ради мы едем в Европу без гроша. Полиция, к счастью, забывает и об огнетушителе, и о том, что мы гнали как на пожар. Нас отпускают. Видя самодовольное лицо Андруса, я не могу удержаться: — Мы легко отделались, есть чему радоваться. Но как это такой опытный водитель не знает, что по поселку нельзя гнать и в какой посудине хранить бензин… Даже этого ты не знаешь… А меня… меня ругаешь, что я не умею правильно читать указатели… Мне жаль мужчину, который не знает, что в Польше полную безопасность гарантирует только дорожная аптечка… — Мне очень приятно, что наконец ты и меня пожалела, — весело подхватывает Андрус, останавливая машину и углубляясь в карту. — Что поделаешь, нет у меня ни огнетушителя: ни аптечки, без которой в польских лесах — гроб… — Так что же нам делать? — Надо поискать другую дорогу. На всем пути от Варшавы до Германии натыкано полицейских патрулей. Уж они-то найдут, за что штрафовать. Пусть платит тот, кто богат, а мы поедем через Познань, обогнем Варшаву с севера. — Ну да, — ехидно отвечаю я. — Вот это мастер вождения, даже огнетушитель не догадался захватить! Теперь нам остается только блуждать окраинными дорогами да искать бандитов… — Тех, кто едет в Европу и полицейские, и бандиты прихватывают на Варшавской дороге, — поясняет Андрус, на этот раз опять занудливо и терпеливо. — А твои деньги были бы целехоньки, если бы ты нажала шпенек дверного стопора со своей стороны. Никто бы тогда не открыл твою дверцу. Они же отпускали нас, а ты им сделала такой подарок… Кстати и сейчас шпенек в верхнем положении, а ремень безопасности ты не пристегнула. Первое важно для грабителей, второе для полицейских. — Да, конечно, это важнее, чем огнетушитель, — я все еще пытаюсь иронизировать. — Разумеется, — кивает Андрус и обматывает меня ремнем безопасности, словно мешок картошки, грозящий вот-вот рассыпаться. Чертов ремень безопасности стал едва ли не моим злейшим врагом. Как и все в этой машине, он слушается только Андруса. Но почему же Андрус ни капельки не пытается обольстить меня? В фильмах мужчины пристегивают своих спутниц ремнем лишь для того, чтобы… А меня пакуют, как неодушевленный предмет… Мы вновь трогаемся с места. Сквозь свои невеселые думы слышу усталый шепот. Голос Андруса пугает меня. Он переоценил свои силы, и мы все еще не проехали Польшу. Подменить водителя я не могу, я же не умею водить машину. Нам нужно разом пролететь сквозь Польшу, но во внезапно поднявшейся непроглядной метели дорога кажется непроходимой. Я встряхиваюсь и пытаюсь вести оживленную светскую беседу, не давая водителю заснуть за рулем: — Видите объявления: Zimmer, Zimmer, Zimmer? — беспечно щебечу я. — Интересно, отчего это поляки сдают комнаты исключительно на немецком языке. Вот у нас, например, финнов навалом, но ведь Таллинн не переходит на финский. Английский в цене… И тут в мою великосветскую болтовню вторгается отчаянный вопль человека за рулем: — Циммер?… Комната?! Где?!! — Т-только что проехали, — испуганно отвечаю я. — Метров двести всего — и стрелка направо. — А из тебя выйдет толк: наконец-то заметила кое-что важное! — одобряет Андрус и без лишних слов разворачивает автомобиль. Метель почти что скрыла табличку под снегом, и просто чудо, что я ее заметила. Я заслужила от повелителя автомашины самую большую пока что похвалу. Где-то в мозгу проскакивает мыслишка, что Андрус явно переоценил свои силы. В машине должно быть два водителя, а не лишний груз в виде принцессы, которая нуждается в “негре за рулем” , как время от времени ядовито напоминает мне мой спутник. Но я до смерти устала от собственных мыслей. Я — труп. Интересно, от чего это ты устала? — снисходительно спросил бы Андрус, если бы я произнесла это вслух. И не упустил бы случая высмеять всех изнеженных маменькиных дочек. Разумеется, я устала от езды, от польско-литовской границы, но больше всего от постоянных поучений. Андрус вправе как водитель требовать от пассажирки, чтобы та его веселила и не давала задремать за рулем. Я болтала, пытаясь найти забавные темы, но в каждом невинном рассказе он умеет обнаружить нечто такое, что его бесит и заставляет бранить “маменькиных дочек”, кисейных барышень и мое порочное мировоззрение. Не будь я заточена в одной машине с этим невыносимым типом, все это было бы забавно. И каждое поучение заканчивается заверением Андруса в том, что он терпеть не может читать мораль! Может, просто он нуждается в других рассказах, других шутках, других поводах для смеха? В другой собеседнице? Я не в силах его развеселить. Но и бежать в тишину не могу, потому что моя обязанность — говорить, веселить, вселять бодрость. А еще я до смерти устала от утомленности жизнью и ощущения безнадежности. Может быть поэтому польский дом, в котором сдаются комнаты, кажется мне неуютным, холодным и фальшивым. Хозяин производит впечатление человека скупого и недоверчивого, но Андрус оказывается настырнее и ему удается выторговать уступку — с двенадцати долларов за ночлег до десяти. Это — удивительное свойство моего соседа: он скорее умрет от усталости, но хоть два доллара сэкономит. У меня нет права голоса — иначе нас обчистят до нитки. Интересно, что Андрус не считает себя скупым. Да он и не скуп — просто, как любой эстонец, с молоком матери впитал убеждение, что копейка рубль бережет. Армянин, будь он по натуре последним скупердяем, скорее разорится, чем позволит себе принять гостей иначе как по высшему разряду. А эстонец, даже самый щедрый и бескорыстный, вынужден до конца жизни собирать по сенту и следовать заветам предков. Эти въевшиеся в гены заветы — для народа и проклятие, и спасение… Чужие ванные комнаты вызывают у меня легкую брезгливость. Наскоро плеснув в лицо холодной воды, я покидаю ванную и забираюсь под одеяло. А вот Андрус явно намеревается провести всю ночь под душем. Все, что он ценит, он делает сверх меры — плещется в воде, возится со своей машиной, бегает по лесу… Даже его отношение к моему старому портрету выходит за рамки обычного… От нехватки бега и воды он страдает, как крестьянин страдает без работы под палящим солнцем. Андрус продолжает беспечно насвистывать под душем. Эти звуки так нежны, что убаюкивают меня. Просыпаюсь от того, что кто-то дергает за одеяло — и слышу ироничный голос Андруса: — Послушайте, знаменитая живописица, может, вы избавите меня от труда стелить другую постель и сделаете это сами. Или позволите спутнику прилечь рядом с вами? Не будь я такой сонной, я бы меньше испугалась. Одним прыжком выскакиваю из постели и застываю у двери, как будто все польские разбойничьи шайки собрались вокруг дома. — Отчего это барышня так волнуется? — издевается Андрус. — Вот уж не ожидал такой девичьей стыдливости от знаменитой путешественницы! Только не выбегайте в коридор полуголой, дабы не ввести хозяина в грешные мысли. Получится международный скандал… — Надеюсь, мой вид никого не испугает — невпопад огрызаюсь я, и ко мне возвращается видимая самоуверенность, хотя ноги дрожат по-прежнему. Пусть не думает, что я его боюсь. Беру на другой кровати лежащие сверху одеяло и простыню. Злобно начинаю засстилать постель, чтобы прекратить эту идиотскую беседу. — Жаль, что у тебя нет спортсменской привычки спать нагишом. Для здоровья полезно и мужскому взору на радость, — весело комментирует Андрус мою бурную деятельность. — Т-т-ты спо-ор-тсмен?! Да для спо-ортсмена человеческое тело не может быть таким непривычным, чтобы глазеть на него! — опять огрызаюсь я. И чувствую, что, несмотря на все свои усилия, все-таки краснею, причем, кажется, вплоть до затылка. — Мне просто приятно посмотреть, — веселится он, — когда есть на что посмотреть. И еще мне нравится заставлять тебя так смущаться и краснеть. Честно говоря, мне со школьных лет нравилось, как самозабвенно и отчаянно ты краснеешь. С мужской точки зрения, это совершенно неотразимо. Но легкомысленная речь не вяжется с глубокой страстностью, которую я вдруг обнаруживаю в его глазах. Забывшись, я гляжу в эти глаза, и все бойкие ответы кажутся неуместными. Эти глаза вовсе не так бездонны, как у армянских братцев. И все же в них столько магии, колдовства; серо-стальные, они просверливают меня насквозь. Армяне смотрели мягче, таинственнее, они изучали меня и, в то же время, желали, чтобы я не слишком раскрывалась и оставалась загадкой. Андрус смотрит сквозь меня. Наверно, поэтому соседскому парню нужны такие густые, скрывающие взор ресницы. У Гоголя есть рассказ про чудовище по имени Вий. Ведьмы и домовые должны были поднимать ему веки, чтобы чудо-монстр мог высвободить могущество своих глаз. Андрусу для этого потребовалось всего лишь воздействие польского душа… — Спокойной ночи! — бормочет он, внезапно переменившись, и вскоре я слышу его оскорбительно спокойное сонное дыхание. Я тоже пытаюсь спрятаться, уйти в себя. Но меня преследует этот страстный взгляд Андруса. Еще минуточку… Как будто я хочу уловить что-то давно забытое и до боли близкое — родное и утраченное. Среди ночи я вижу склоненными над собою два белых призрака. Со слабым вздохом догадываюсь, что одно — это полная луна, а другое — Вий. — Послушай, дружок, что ты охаешь и стонешь? — спрашивает Вий голосом Андруса. — Заболела? Я тебя этой поездкой совсем убил? — Да, да, — страдальчески шепчу я. — Я больше не могу, я не хочу в Париж. Хочу домой… — Но твои рисунки… И этот армянский художник? — колеблется Андрус. — Неужели повернем с полдороги? Для меня ведь это почти что наше свадебное путешествие… В его словах вновь звучат потрясающая искренность и неожиданность. Свадебное путешествие без свадьбы? Без… всего? Без любовных клятв и сватовства? Но под фанатически сияющей луной слова Андруса кажутся мне единственно точными. Я благодарно киваю. Андрус не позволяет мне продолжать. — Послушай, я вовсе не хочу тебя убивать. Давай, если хочешь, повернем обратно. Все равно эта зимняя поездка — безумие, а деньги мы пожертвовали на польских Робин Гудов. Хотя бы один ценный подарок страждущему братскому народу! Он улыбается, и его пальцы успокаивающе касаются моих губ, словно Андрус глухонемой и способен только ласковыми касаниями руки понять мои слова. Нежный язык его пальцев я понимаю гораздо лучше долгих речей, когда самые простые истины раздражают, провоцируют, заставляют ссориться. В этих касаниях — переживания детства, похороненные в самых потаенных недрах памяти. Так ласкала меня перед сном бабушка? Да, не кто иной, как милая моя бабушка; она умерла, когда мне шел шестой год. Я впервые тогда прощалась с человеком, прощание с которым кажется невозможным. Ласки бабушки навсегда остались на моих щеках, потому что мои родители избегали нежностей: единственная дочь в учительской семье не должна вырасти избалованной неудачницей. Так что все детство я страдала по любви и ласке. И что — теперь судьба вернула мне бабушкину любовь?… Верь я в домовых, подпечников, добрых духов, я бы решила, что это и вправду бабушкин дух, вселившись в руки Андруса, пришел навестить меня. Полная луна глядит на меня внимательно и колдовски. Может, это длинные руки луны, а не живого человека? Андрус деловито сообщает: — Я и не предполагал, что на бензин уйдет столько денег. Ты права, завтра же поворачиваем обратно. И вместе — домой! Вместе — и домой!… Прощай, Париж! — Прощай, Париж! С Богом! — шепчу я в ответ. Меня обнимают неземные лунные руки, и в эту ночь я верю, что лучшая свадебная ночь — без свадьбы, а лучшее свадебное путешествие — через литовско-польскую границу. Впервые в жизни я, эстонка, влюблена в эстонского парня. Это самый экзотический и потрясающий опыт в моей жизни. И я благодарна судьбе за урок. На этот раз мы, счастливо смакуя вино, проводим на границе одиннадцать часов. Никто не пропускает нас вперед, да мы и не рвемся. К чему пытаться куда-то втиснуться, чтобы ухватить счастье за хвост? Мы уже счастливы. Нам не надо никуда втискиваться. Мы головокружительно счастливы и по возвращении в Эстонию. С начала поездки прошла едва ли неделя. Но во мне скопилось столько новых чувств, словно минуло полжизни. И я уже пугаюсь. Это счастье — слишком нежданный дар. |
|
|