"Тайна академика Фёдорова" - читать интересную книгу автора (Филатов Александр Викторович)Глава 1. Сквозь поверхностный, не дающий настоящего отдыха сон, он услышал жалобный стон матери в соседней комнате и почти сразу же – собственное имя. Осторожно, стараясь не потревожить жену, которая почти наравне с ним несла тяготы ночного ухода за Ольгой Алексеевной, Фёдоров поднялся с постели. Накинув халат, он приоткрыл дверь спальни и вышел в тесный коридорчик. Здесь было три двери: одна вела в спальню, вторая в комнату тяжело больной матери, а третья в кладовую. Высокая арка соединяла коридор с прихожей. Всё это освещалось зеленоватым светом ночника, свет которого проникал через полуприкрытую дверь маминой комнаты. Вообще-то Ольга Алексеевна просила не закрывать дверь своей комнаты, но это было невозможно: она почти постоянно жаловалась на холод, хотя в доме поддерживалась температура в 22 градуса. Поэтому в её комнате всё время горел электрический обогреватель. Алексей Витальевич с силой потёр ладонями лицо, стараясь не только прогнать усталость, вызванную пятимесячным недосыпанием, но и пытаясь придать себе по возможности бодрый вид. Помедлив ещё секунду, он вошёл к матери. - Ну, что же так долго?! – слабым голосом упрекнула она и почти сразу же горько заплакала: – Зову, зову – и никого нет, целыми днями лежу тут совсем одна, никому не нужная… - Ну, что ты, мама! Я же здесь, с тобой. Но поспать-то ночью всё же надо. Ты же знаешь, что я и сам нездоров. - А разве сейчас ночь? А где Вика, а бабусенька где? Почему она ко мне никогда не заходит? – вновь начиная плакать, спросила мама. Щемящая сердце жалость резанула Алексея. Собственные недуги и переутомление отступили назад. Как объяснить маме, что её родителей, в том числе его бабушки, которую она хотела видеть, уже без малого сорок лет нет на свете. Как объяснить и при этом не обидеть?! А ведь совсем недавно – два – три месяца назад – мама обладала светлейшим умом. А семь месяцев назад, до травмы, её работоспособности и активности завидовали сорокалетние. Алексею несказанно больно было видеть не только страдания матери, но и то, как необратимо быстро угасал её ум. Конечно, любому морально здоровому человеку тяжело присутствовать при угасании родителей. Но здесь– то случай безусловно особый. Ольга Алексеевна, как и все пенсионеры страны, в результате "реформ" осталась без достаточных средств к существованию. Но она не растерялась и не впала ни в уныние, ни в усталое безразличие. Уже в начале катастрофы девяносто второго года, давно спланированной американцами и тщательно подготовленной всеми этими гайдарами – чубайсами и прочими "младореформаторами", она занялась репетиторством. Как и Алексей, она никогда не умела потребовать должное за свой труд. Её почасовые ставки были в три – пять раз ниже стандартных в Калининграде. Но огромная работоспособность обеспечивала неплохой доход, по нынешним временам даже завидный. И хотя из-за болезни ног она никогда не ходила по домам своих учеников, вскоре от них не стало отбоя. Многим приходилось отказывать. В "янтарный край" Ольга Алексеевна переехала издалека ещё до приезда сюда Алексея, будучи уже несколько лет пенсионеркой. Поэтому её прежние педагогические успехи оставались неизвестными до начала репетиторства. Первые годы жизни на южном берегу Балтики она целиком посвятила устройству на новом месте. Вначале самостоятельно отремонтировала квартиру, полученную путём иногороднего обмена. Затем произвела ещё один обмен – на двухквартирный домик, который стоял всего в сотне метров от высокого, обрывистого берега. В общем, дел хватало. А свободное от них время она целиком отдавала морю. Глядя в те годы на купающуюся в штормовых волнах мать, Алексей частенько думал о том, что издали ей не дашь не только её шестидесяти с гаком лет, но, пожалуй, и сорока. И вот теперь – эта неожиданная болезнь. Эта катастрофически быстро развивающаяся беспомощность и ставшие явными признаки распада личности. Мама лежала в так называемой функциональной кровати, которую можно было свободно перекатывать по комнате и разным образом регулировать для удобства больной. Продольная труба, закреплённая на специальных стойках, привинченных к спинкам кровати, – "балканская рама", ещё недавно позволявшая больной подтягиваться на руках и удобнее устроиться в постели, теперь стала бесполезной: мама с трудом поднимала руки и уже не в состоянии была подтянуться на них. Теперь продольная трубка служила лишь для того, чтобы удобно было потеплее укутать больную, при этом не нагружая её весом одеял. - Сейчас, мама, я тебя немного переложу, – сказал Алексей, взглянув на комнатный термометр (он показывал 24 градуса) и откинув одеяла, переброшенные через „балканскую раму". - Ой! Не надо! Мне же холодно! – вновь заплакала мама. – Ну что ты надо мной издеваешься?! - Миленькая, я же не издеваюсь, но ты опять сорвала повязку!– оправдывался с мягким упрёком Алексей. Это было самым утомительным и мучительным для Алексея. Не сознавая, что делает, его умирающая мать всё время срывала повязки и касалась раны. Она не только мешала ране зажить, но рисковала получить нагноение, а то и сепсис. Впрочем, Алексей всякий раз убеждался в том, что поначалу действительно страшная рана в верхней части правого бедра довольно быстро заживает. Сейчас её размеры не больше флакона из-под корвалола, и запаха никакого нет, кроме аромата содержащей мёд мази Конькова. Алексей наносил эту мазь на марлевую салфетку и заполнял рану. Собственно, по всем канонам хирургии и с учётом состояния и возраста больной, никакой раны здесь вообще не должно было быть! Всё это являлось результатом похабного, варварского отношения представителей так называемой "страховой медицины" к больным. Алексей Витальевич не мог себе представить, чтобы в советское время, в условиях бесплатной медицины семидесятивосьмилетнюю пациентку с двойным переломом бедра прооперировали в пятницу, когда в отделении в субботу вообще нет врача; чтобы после операции такую больную поместили не в отделение реанимации для интенсивного наблюдения и лечения, а в общую палату, кстати – на десять больных; чтобы во время операции настолько небрежно останавливали кровотечение, что образовалась огромная гематома – сгусток крови в 800 миллилитров! Приехав к матери в субботу – на следующий день после операции, Алексей Витальевич был в ужасе: мама лежала в постели совсем бледная, серая, но в совершенно ясном уме и еле слышным шёпотом проговорила, увидев сына: – Ну, вот, Лёшечка, я и помираю, пришёл мой час. Любименький мой сыночек. Ты забери, пожалуйста, всё из тумбочки – деньги, конфетки. А то тут у меня ночью санитарочка приходила, брала из кошелька.. Но ты их только не ругай, они совсем нищие – за такую-то работу девятьсот рублей в месяц получают. Шесть килограммов мяса купить и больше ничего. А ты просто забери себе мой кошелёчек – ты ведь тоже без работы, без денег сидишь. Она ещё что-то говорила, но Алексей, не особо слушал – он искал и не находил пульс, смотрел на сухие губы матери, потрескавшиеся от обезвоживания, от кровопотери, прикоснулся к её холодному лбу. Потом он что– то пробормотал, изо всех сил стараясь, чтобы его голос показался матери одновременно и ласковым, и бодрым, и почти выбежал из палаты. Вихрем пронёсся по отделению травматологии, не найдя никого, кроме постовой сестры, ворвался в реаниматологическое отделение, хотя вход посетителям туда был закрыт, и организовал перевод Ольги Алексеевны сюда, в палату интенсивной терапии. Ещё наверху, в травматологическом отделении ей поставили капельницу. Потом, когда в отделении реанимации выпустили послеоперационную гематому – сгусток крови почти в литр, начали переливать кровь. Лишь к вечеру, когда непосредственная опасность жизни матери миновала, Алексей Витальевич вышел из здания областной больницы, недовольный собой и всем на свете, чувствуя смертельную усталость и сильные боли под ложечкой – язвеннику нельзя целый день ничего не есть. Дойдя до машины, думая о том, что если бы не пришёл сегодня в больницу или опоздал на час, то мамы бы уже не было в живых. Он уселся за руль и так, сидя, уснул. И вот теперь, стоя у постели умирающей матери, Фёдоров думал одновременно о многом. И о том, как мало можно сделать теперь. И о том, что в нынешней Эрэфии люди сознательно брошены на произвол судьбы, предназначены к умиранию. Он сознавал, что виноват перед нею: ведь не отправься он тогда на три дня в Бельгию ради заработка, маму не выписали бы из больницы. А это его трёхдневное отсутствие решило всё: оставайся она в больнице, не было бы на крестце этого жуткого, да самой кости, пролежня. Не было бы интоксикации. Она бы сейчас поправлялась. В этом не было никаких сомнений! Ведь даже теперь, при нынешнем состоянии матери громадная рана на бедре, там, где отломки кости скреплены пластинкой и шурупами, где после операции образовался огромный сгусток крови, – всё хорошо зажило. Но пролежень. Это и было причиной неотвратимо грядущего исхода. В тот день, день последнего в жизни матери августа, когда он зашёл в её комнату, в нос ему ударил типичный тяжёлый запах, страшный смрад гниющего в гангрене тела. Ольга Алексеевна была в сознании, но её сильно знобило. Лежала она в луже. Никто и не подумал перестлать больной постель, переложить её поудобнее. А ведь при лечении больных с пролежнями их надо перекладывать каждые пару часов! Ничего этого не было! Ничего, ничего необходимого не делалось! От отчаяния Алексей застонал, кинулся к матери, обнял её, невзирая на стоны (это было для неё болезненно!), повернул набок. Открывшаяся картина привела его в ужас: в области крестца было огромное, почти в ладонь напухшее чёрное пятно, сбоку от него – отверстие, из которого вытекала скудная зловонная жидкость. Гангрена. "Ну, а где же наши милые родственнички? Дьявол их всех возьми! Никто же из них мизинца маминого не стоит!" – думалось Алексею. И это было правдой! Как мама, будучи уже тяжело больной, ухаживала и за внуками, и даже за бывшей невесткой, оставшейся жить здесь после развода с Севой, младшим братом Алексея. Как мама бодро и не утрачивая оптимизма и жизнерадостности (каким бы неправдоподобным это ни казалось!) ковыляла на своих почти не гнущихся в коленях ногах, поражённых артрозом, упираясь костылями в пол, будто нарочно застланный недавно скользким линолеумом. Как шустро она управлялась в кухне, как обстирывала всю компанию. Какие готовила торты ко дням рождения всех без исключения домашних. Как отвечала добром на причиняемое ей зло. Думая обо всём этом, Алексей бежал тогда по улице к своему знакомому – бывшему начмеду больницы, хорошему хирургу и человеку необыкновенно щедрой души – Володе Габуния. Владимир Георгиевич внимательно слушал рассказ Алексея, только лицо его, прекрасно владевшего собой культурного и умного человека, всё больше мрачнело. Не дослушав рассказа и прекрасно понимая, с какой просьбой собирался обратиться к нему Фёдоров, статный пятидесятилетний грузин (вообще-то, мегрел) сказал: - Подожди меня. Я сейчас! Через пару минут они уже сидели в автомобиле, который Габуния выкатил из стоящего рядом с домом гаража. Вскоре, ловко орудуя инструментами и беспрерывно по-приятельски разговаривая с Ольгой Алексеевной, с которой был много лет хорошо знаком, Габуния удалил мёртвые ткани. Одновременно, по-человечески прекрасно понимая Фёдорова, он умудрялся успокаивать ещё и его, сознавая, что тот сейчас – лишь сын тяжело больной матери и не в состоянии применить ничего из своих собственных обширных медицинских познаний. Уже выходя из квартиры, он коротко проинструктировал Фёдорова и, прощаясь, протянул руку, в которую Алексей пытался незаметно сунуть деньги. Но деликатный Габуния был верен себе – отталкивая руку Фёдорова с крупной купюрой, он произнёс: - Подай мне, пожалуйста, свёрток с инструментами!.. Ты мне приятель или кто, скажи, пожалуйста! И уже принимая свёрток, добавил: - А дружба и здоровье – ведь дороже всего на свете. Верно?! Последующие без малого пять месяцев Фёдоров не отлучался от матери. Уже на следующий день он организовал её переезд в новый дом. Правда, прихожая и ванная сверкали свежевысохшей штукатуркой. Стены кухни тоже были голыми. Но и пол во всём доме и обои в остальных помещениях были уже на своих местах. Особенно уютной Фёдоров и его верная Вика постарались сделать комнату мамы. Она располагалась на южной стороне дома, имела два окна, около шестнадцати квадратных метров площади, была тёплой и уютной. На втором этаже, вернее, в мансарде над этой комнатой, располагалась другая, раза в полтора меньше этой, и предназначалась она для другого жильца (или жилицы). Эта комнатка так никому и не понадобилась, на их с Викой беду… Не раз и не два подобные мысли и воспоминания проносились в не знающей отдыха голове Фёдорова. Тяжко, невыносимо тяжко было сознавать, что он виноват перед всеми: перед женой, перед их не родившимся ребёнком, перед матерью. Вина перед матерью представлялась Алексею Витальевичу особенно тяжёлой: не обеспечил предупреждения хрупкости костей, не пришёл к ней перед тем, как она сломала ногу, потом уехал на три дня на заработки, безосновательно положившись на оказавшееся столь ненадёжным слово Романова, до того столь неудачно, небрежно прооперировавшего маму… Всего не перечтёшь! Вот и теперь, даже в её нынешнем положении, он не уделяет матери должного времени. Фёдоров не сознавал, что не вполне обоснованно осуждает, казнит себя. Да, он не сидел безвылазно с матерью. Но ведь кому-то надо было и её простыни стирать, и специальную пищу для неё готовить, и посуду мыть! Имелось ещё многое, собственно – всё в этом недостроенном доме, что лежало на нём, на его обязанностях, и было прямо или косвенно связано с уходом за Ольгой Алексеевной. Наконец, и многомесячное, безо всяких смен, исполнение обязанностей медсестры плюс санитарки занимало время и требовало сил, которые не удавалось восстановить даже ночью. Потому что и ночью он был на посту. Но подобные доводы, найдись бы кто-то высказать их Фёдорову, ни в чём бы его не убедили. - Поздно! Слишком поздно! Ничего не исправить, не повернуть вспять! – часто думалось ему. И вот, приблизившись к умирающей маме, он как можно ласковее спросил её: - Ну, как ты, милая мамочка? Что тебя сейчас беспокоит? Что тебе дать? - Укрой меня потеплее, сыночек. Очень холодно в комнате. Фёдоров взглянул на термометр: 25 С. Куда уж теплее! Он осторожно накрыл больную ещё одним одеялом, перекинув его в виде палатки через перекладину, закреплённую над спинками кровати. Поставил матери термометр и ушёл в кухню, чтобы глотнуть горячего чая. По дороге взглянул на часы, висевшие над кухонной дверью: начало первого. Значит, опять наступило тринадцатое число. Не любил он этого числа. Вообще, в последние месяцы он стал верить во всякие приметы, предвещавшие что-то плохое. Виктория, жена, сначала посмеивалась над ним. Потом стала поглядывать на него с пониманием и сочувствием, а теперь и сама поддалась наваждению примет и, вроде бы, ничем не обоснованных страхов и опасений. Выпив чая, Алексей Витальевич почувствовал себя бодрее. Он вернулся в комнату матери, взял у неё термометр, простоявший четверть часа, и поднёс его к зеленоватому свету люминесцентного ночника. Термометр, сбитый до тридцати четырёх градусов, не согрелся ни на одну десятую. Фёдоров похолодел. Он слишком хорошо понимал, что это значит. - Мама, мама! – бросился он опять к матери, обнял её за шею, почувствовав нежный, знакомый с детства, приятный запах её волос. - Лёшечка, я спать хочу. Зачем ты меня будишь? Иди, сыночек, отдохни и ты немного… Это были последние слова, которые профессор Фёдоров услышал от своей матери. Он зашёл в спальню, чтобы разбудить жену: она вчера вышла в отпуск, почему– то решив взять его в это неудобное время. Но Виктория Петровна уже не спала: она всё слышала, всё понимала. Поэтому и взяла отпуск. Поднявшись со вздохом с постели и накинув свой голубой фланелевый халатик, она прошла в комнату Ольги Алексеевны, наклонилась над ней и тут же, не говоря ни слова, включила яркую верхнюю лампу. - Вика! Что ты делаешь? Зачем будить маму? Она только что заснула. - Да. Она заснула, Лёша. Навсегда. Но это было ещё не так. За те несколько минут, которые Фёдоров провёл вне этой комнаты, наступило резкое ухудшение. У Ольги Алексеевны появилось так называемое дыхание Чайн-Стокса, то есть предсмертное. Она уже не могла произнести ни одного слова, хотя и явно силилась сказать что-то очень и очень важное. Когда супруги Фёдоровы подошли к Ольге Алексеевне, она, освещённая ярким светом лампы в простеньком абажуре, висевшей как раз над кроватью, сделала вдруг глубокий, нормальный вдох, широко раскрыла свои зеленоватые, хотя и поблекшие глаза. В них опять, как прежде, светились ум, доброта, понимание. Ольга Алексеевна опять попыталась заговорить. Это ей не удалось. Тогда она пристально, как бы что-то требуя, посмотрела сначала на Викторию, потом на Алексея, показала взглядом на руки обоих, поддерживающие её, и с хрипом выдохнула последний раз в жизни. |
||
|