"Зеленый папа" - читать интересную книгу автора (Астуриас Мигель Анхель)IVГалерея утонула в белом лунном свете. Она походила скорее на штрек соляной копи. Все вокруг — патио, сады — казалось соляной копью. Белое покрывало на холмах, оврагах и долинах, где потухшими свечами торчали высоченные одинокие кактусы, и без того словно ватные из-за своей белесой щетины. Не светляки, а факельные блики вспыхивали в белой ночи. Чего они искали? Что делали? И куда шли? Молоком разлилась река — чем ниже, тем шире — среди песчаных берегов, гладивших ее, чтобы убедиться, та ли это самая, что, грохоча, низвергалась с гор, а теперь спит на побережье под полною луной, ослепленная серебряным дождем. — Для чего?.. — повторяла донья Флора деревянным голосом. — Для чего? — Мы же не знаем, оделась ли она или только взяла с собою платье… — Она оделась, Джо! Она оделась невестой, я уверена! А вы бы хоть догадались дать мне стакан воды! Джо пошел в кухню в поисках прислуги, но там никого не оказалось. Лишь огоньки в пепле тумана. Даже собак не было, их вой долетал откуда-то издалека. Он остановился и прислушался. Со всех сторон слышались шаги. Трава липла к босым ступням на горячей земле. Липла и отпадала. Шелестела листва, иссушенная за день солнцем и вбиравшая теперь влагу ночи. Вот показался солдат, — губы синие от туты. Он тоже искал, где бы попить. Все томились жаждой. Жаждой под луною. Жаждой речного песка. Жаждой пепла. — Солдат, что это значит? Почему нынче ночью все бродят с зажженными факелами в руках? Зачем устроили такую иллюминацию? Солдат пошевелил синими губами, но ответ растаял в воздухе. Джо почудилось, что перед ним не человеческое существо, а одна из фигур, высеченных на камнях Киригуа[24]. Он наполнил стакан водой и, боязливо пятясь, поспешил вернуться. Донья Флора, распростертая в гамаке, сказала, не отрывая глаз от потолка, когда услышала его шаги: — Скорее, или я умру! Волосы, расчесанные на пробор, удлиненное лицо, горькие складки у рта, заострившийся нос, приплюснутые уши, опущенные плечи — она тоже походила на каменное божество. Мейкер Томпсон глядел, как она глотками пила воду, и ему вдруг представилось, что перед ним священный тапир. — В котором часу вернется человек, которого послали на станцию? — спросила она, возвращая стакан. — Мне кажется, мы не должны сидеть здесь и ждать. Надо быть там, — либо подойдет товарный поезд, либо утром уедем с пассажирским. А здесь мы сидим сложа руки. Все шляются по лесу. Слуги, солдаты — сержанту было велено туда отправляться — и крестьяне. Эти будто с ума посходили. Идут к реке, разговаривают с водой, омывают ноги и уходят. Донья Флора со вздохом покорилась: — Ладно, идемте, лучше быть на станции. Сержант, говорите вы, уже отправился? Я хотела дать ему несколько песо и бутылки две водки для таможенного капитана. — Недавно ушел… — Надо взять деньги, оружие. Проверьте, заперты ли шкафы. Двери надо закрыть на засов изнутри; мы выйдем через главный вход и повесим замок. — А если Майари вернется?.. Так нельзя… Она придет, и все будет закрыто… — Скорее птицы вернутся в свои клетки! — Давайте и их запрем! — Не время острить… Джо пошел закрывать двери на засовы. Вопль доньи Флоры заставил его замереть на месте. С застывшим взором, чуть дыша, кусая губы, она пролепетала, что Майари в подвенечном платье, наверное, бросилась в реку, чтобы покончить с собой. Разве не убил себя ее отец? Разве не покончил с собой в Барселоне один из предков ее отца? Для Мейкера Томпсона это было ясно как день — после происшествия на островах, когда они едва не утонули, — но он ничего не сказал и молчал возле матери, которая в отчаянии глотала… нет, не слезы, — глаза, вытекавшие слезами; во рту вздрагивал язык-челнок, тонувший в соленой слюне. — По-моему, скорее всего она поехала в порт на пассажирском поезде. Да, она, как вы сказали, вышла очень рано, вслед за нами, и успела сесть на него в Бананере. Поэтому надо поспешить на станцию и порасспросить там о ней. А здесь мы тычемся вслепую. Самым неотложным, самым настоятельным было не упустить время, скорее закрыть двери, поторопиться к выходу, выйти. Они бегут к коням. Тени лошадей, взнузданных Мейкером Томпсоном, рисовались под луной на поляне будто фигуры, вырезанные из черной бумаги. — Джо, это ужасно, я чувствую, что еду наперекор всякому здравому смыслу! — Напротив, сеньора, там мы узнаем хоть чтонибудь. Ведь за день проходит много товарных поездов, а может, она просто-напросто отбыла на пассажирском. Они молча ехали пустынными местами, ослепленные тысячами искр-зеркал, сверкавших на песке; полная луна словно посыпала мукой их лица, — его лицо казалось костяным из-за светлой кожи, а ее, смуглое, отсвечивало побеленной глиной. Дышала листва зеленой поросли и лесного хаоса, прижатая к земле, дыханье игуаны. Цикады. Сотни, тысячи цикад. Чудесные органчики, слышные издалека. Музыка колючек, музыка песка, огненная музыка, застывшая, безмолвная. А дальше, там, где речные воды громыхали в теснинах, уже ничего не оставалось ни от бесконечного молчания природы под кругом гигантской луны, ни от молитвенного стрекота цикад; все раздавил грохот Мотагуа, потока, свирепого, как бык в загоне. Патруль, ехавший со стороны селения, спускаясь с холма, где, говорят, захоронен целый народ, настиг человека: лицо его было густо вымазано сажей, в ушах — ракушки, а на голове, вместо шляпы, громоздился черепаший панцирь[25], по которому при каждом шаге человек ударял камнем. Сержант спросил его, зачем он это делает, и тот ответил: — Делаю… — Но позволь узнать, что все-таки ты делаешь?.. — Мир… — А ты случайно не видел девушку по имени Майари Пальма?.. Человек не ответил, продолжая трястись всем телом и обрушивать удары на звенящий черепаший панцирь. — Берите его, ребята… — приказал сержант солдатам; двое подхватили человека под руки, а третий дал ему такого пинка, что тот покатился кубарем, увлекая за собой конвоиров. Все уносит речной поток[26]. Все уносит поток. Она дремлет. Шевелит руками, будто ловит стрекоз. Все уносит поток. Она дремлет. Одетая невестой, чтобы обвенчаться с речным потоком. Кто возьмет ее в жены? Бегущая вода? Вода — зеленая птица? Вода — голубая птица? Вода — черная птица? Будет ли ее супругом кецаль[27]? Будет ли ее супругом асулехо[28]? Будет ли ее супругом ворон? Как ослабли ее руки! Как ослабли ноги! Какой глубокий покой в ее девственном чреве! Она, Майари Пальма, одна должна прийти к каменному столбу с древними письменами[29], закрыть глаза перед головой-кометой в лучах солнца и отдаться дурману дивных испарений[30], сердцу и существу зеленой сельвы — только так могла она отпраздновать свою свадьбу с Мотагуа. Она, Майари Пальма, одна должна подняться и поговорить с ягуарами там, где гигантские муравьи точат скалы, и отдаться в когтистые лапы дерева какао[31], — только так могла она отпраздновать свою свадьбу с Мотагуа. Почему она остается в этом бедном ранчо, кишащем мошкарой? Почему она остается в бедном ранчо, где лишь одна голая земля? Зачем, если все преходяще, если она здесь всего-навсего гостья, а нынче ночью наступит самое прекрасное полнолуние этого года[32]? Она пошла в кухню с тростниковыми стенами, оттуда, из полумрака, можно взглянуть на светлые поля, поля без голов, поля, обрубленные до плечей, обезглавленные солнцем и луной. Поля на побережье — это поля без голов. Головы появляются выше, на подъеме к горным плато. А здесь поле — как туловище казненного: из кровоточащей шеи его, бурля, вырывается жизнь, растекается, множится, распространяется, цветет не переставая; цветет роскошно, принося урожай за урожаем — маиса, фасоли, тыквы и сахарного тростника. Сытые свиньи лежат, не шевелясь, в грязи, млеют от зноя под тучей мошек; рядом — сонные куры, вяло вздрагивающие от чьих-то укусов, старые утки с розовыми клювами и белой паутиной на глазах. Единственным живым существом среди всех тварей, сморенных жарой в этом патио, был попугай-гуакамайя, яркий и суетливый, — глаза из нефрита[33] с оранжевой искрой, клюв как черный костяной коготь. Все вокруг птицы перекликалось с основными тонами ее оперения: зеленая сельва, синее небо, желтое солнце, а позже — фиолетовые сумерки, лиловые с голубым. Кресло из переплетенных ремней освободило ее от усталости. Ноги уже не держали. На ремнях из телячьей кожи распласталось ее подвенечное платье. Сегодня ночью она обвенчается в нем с речным потоком. Руки светловолосых портних вложили в этот кружевной наряд долгие часы труда. Какую-то секунду трепетало на ее губах имя города, где, теряя зрение, работали на других женщин портнихи: Нью-Йорк, Нью-Йорк… Какое счастье надеть на себя такой атлас, такой шелк, такой тюль, чтобы отдаться, будто купаясь под луной, сокрушительной любви водопада! Одеться так, чтобы выйти замуж за Джо Мейкера Томпсона, это все равно что спуститься с неба и броситься под поезд. Лучше водяной поток — он нежнее, мягче, глубже, его тихие струи ласкают, как робкий любовник, только прядью волос, только глазами… Да, сначала титан схватит ее в свои объятия и вместе с нею будет биться о скалы. Он ее потеряет, потом снова увлечет в водоворот и закрутится как безумный. Опять забудет о ней, распростертой на гриве помутневших вод, и опять вспомнит, коснувшись ее тела, благоговейно баюкая на прозрачной волне. Затем вновь оскорбит дерзким насилием… Головокружительный хоровод туманных видений. Камыши сплетут для нее легкие беседки, где она будет целоваться с диковинными рыбами, с рыбами-певцами, чьи песни летят пузырьками вверх, и с рыбами-танцорами, чьи танцы колышут воду. Ее пробудил звук шагов; приближался старик, за ним бежала собака, странно подскакивая на ходу. Старик принес пчелиные соты — они больше походили на золотые легкие, легкие древнего божества — и положил их на землю, на зеленый блестящий язык — лист банана. Старик глядел на нее, не говоря ни слова. Многолетнее молчание старца. Провел рукой с негнущимися пальцами по лицу, смахивая капли пота. А позже, много позже, пришла старуха[34], опираясь на красный посох, — одна нога оголена по самое бедро, другая — прикрыта юбкой до скрюченных пальцев. За ней ковылял черный пес. Она положила на землю веера пальмовых листьев, а на них поставила кувшин с маисовым питьем. «Где же ты? Тебя нет нигде, моя бедная девочка, — так говорила она, ударяя о землю своим красным посохом. — Я бы дождалась, пока ты превратишься в пену! Я бы дождалась, пока ты станешь песком! Я бы дождалась, пока ты будешь орхидеей!» И старуха обернулась тем, кем когда-то была, исчезла в ракушечных извилинах своих морщин и, будто перевернув крышку на другую сторону, превратилась в молодую девушку. — Я причешу тебя, — сказала она, — причешу гребнем, сделанным из нефрита ручейка, а потом ты наденешь свое платье. Я помогу убрать тебя в подвенечный наряд. Ни к чему надевать так много белья. Жених будет любить тебя обнаженной. Сколько крючков! Его руки за целый век не доберутся до твоего апельсинного тела. Я прикреплю к твоему поясу бирюзовую ленту, чтобы тебя узнали матросы, когда волна унесет тебя в море. Твои груди как два маленьких лимона. Они так красивы под белым одеянием! Древо, дающее апельсиновые цветы, дало раковины для этой свадьбы. Они похожи на цветы апельсинового дерева, но только из перламутра. И разлилось сияние, озарившее Петен[35]. Весь день и часть вечера Майари пряталась в хижине. Лунный свет не в силах залить побережье, пока не закатится солнце. Сияние, озарявшее теперь Петен, таилось вместе с ней в хижине до тех пор, пока не сгинуло злое светило, желавшее, но не получившее ее; пока не начали камни разевать ягуарьи пасти, дрозды — раскрывать шафрановые глазки, крошки обезьяны — ерошить золотую шерсть, а колючие кусты — выпускать свои когти. Ее не похищали колдуны. Когда она рыдала по ночам над облаком подушки, покрываясь потом — испариной тоски — под невесомой простыней, ее лицо, окунаясь в соленое море слез, ощущало холод пустых дней, идущих вслед за свадьбой, — ведь предстоит выйти замуж за честолюбие дельца-капитана. Джо — честолюбивый делец-капитан, он не видит на горизонте ничего, кроме добычи, которая позволит ему почувствовать свое превосходство господина над людьми, и не мечтающими о миллионных сделках, людьми, чей капиталец состоит из бумажек, называемых деньгами; превосходство, которого ему все же не обрести, ибо он несдержан и криклив, размахивает руками, ходит огромными шажищами и вечно говорит о прибыли. Можно ли привязаться к человеку, если ему чужды душевные волнения, грезы, если он смеется, когда ее охватывает дрожь при виде образа святой девы или чудесного пейзажа. Он внушает ужас, и тем не менее она стерпела бы, она ведь уже терпела его, жениха, жившего в их доме; но острой костью вонзалось ей в горло презрение Джо к людям ее страны, и кость не шла ни взад, ни вперед при виде его, при звуке голоса или шагов. Гнев и боль рождало в ней это презрение американца. В семье мулатов с кучей детей Майари впервые отважилась заговорить. А побеседовав со многими крестьянами, она смогла потом говорить ясно и доходчиво. Попытка простыми словами передать суть дела помогла понять многое и ей самой. Сначала на нее глядели с недоверием. «Еще одна со своими песнями», — сказал какой-то старый пень цвета древесины хобо[36] и не пожелал ее слушать. А старуха с мышиными глазками пробурчала: «Дай бог чтоб ее тяпнул бешеный пес». Но, кроме этих немногих, нашлись многие, внимавшие ее речам… Почему бы не последовать совету девушки, если она пришла не отнимать у них поля, как те, другие, а уговорить не продавать землю ни за какую цену. Ни за какую. В этих словах — вся их жизнь. Ни за какую цену. Пусть лучше вытащат их отсюда силой, ограбят, не дадут ни сентаво. Земли, отобранные насильно, можно когда-нибудь вернуть. Проданные — никогда. Надо предупредить всех крестьян, объединить муниципалитеты, немедля обнести забором неогороженные участки, хранить как зеницу ока бумаги, подтверждающие право на землю… Но еще более убедилась она, как важна ее деятельность, рожденная и питаемая ненавистью к Джо Мейкеру Томпсону, в то утро, скорее в полдень, когда она встретилась с Майари его знала еще в порту, они вместе ходили на острова. Он не был тогда народным вождем. Он ее тоже узнал. Встал, скинул сомбреро и шагнул из укрытия поцеловать руку, на которой его толстые губы отпечатали выдох — легкое дуновение, втянутое обратно носом, едва он уловил запах ее кожи. Снаружи несся шум реки, заглушавший остальные звуки. Поэтому обитатели здешних мест сильно жестикулируют в разговоре с прибрежными жителями. Они помогают себе руками, точно глухонемые. — Человек силен своим голосом, как боги, — сказал ей Чи Майари спрятала в густых ресницах свои глаза цвета черного дерева и улыбнулась. Как иначе ответить на приветствие человека, не выходившего из полумрака, слившегося с тенью — лишь сверкают светлые зубы да белки глаз, будто на маске? — Не смоется кровь с дорог, — добавил он, — где повесили столько людей. Немощное правосудие человека-метиса отдает нас в руки белых, нам грозит плеть и темница, но и под землей наши сердца будут покоиться в ожидании дня мщения. Его увидят глаза погребенных — их больше, чем звезд на небе, — и тогда будут пить кровь из хикар[37]. Страх всегда сидит костью в горле и превращается в слюну. Я не чувствую страха. Мой рот сух, я говорю спокойно. Ты — добрая трава, ты оплачешь нас после сражения. — Но как бы его избежать!.. Муниципалитеты уже объединились, а крестьяне бьют тревогу все эти дни. Если бы я могла помочь чем-нибудь! — Ничем, неси свой аромат, как добрая трава! — Чи — А если станешь женой Зеленого Папы, чурбана с обезьяньими руками, ты и этого не сможешь, не разнесешь аромата доброй травы. — Я не выйду за него замуж… — А подвенечное платье? — Надела его, чтобы стать женой другого… — Нет женщины, которая стала бы женой Мотагуа-реки… — Я это сделаю! — Тогда подожди большой луны, луны маиса… — Хорошо, подожду большой луны. — Я отвезу тебя на своей лодке. — Какой знак ты мне дашь, — Нитку жемчуга, девять жемчужин[38], девять жемчужин, девять жемчужин Чипо-по-по-по-по-по-по-попо-поль…[39] В казарму, занимавшую старый дом на равнине, ввалился сержант с патрулем, который охранял владения вдовы, доньи Флоры де Пальма. Солдаты притащили человека, возбудившего их подозрение своим видом: измазанное сажей лицо, ракушки в ушах и черепаший панцирь на голове вместо шляпы. — Пусть вымоет рожу и скинет побрякушки, чтобы я мог его допросить, сказал капитан, иссушенный желтой лихорадкой; на худых ногах свободно болтались ботинки, ибо лихорадка сушит даже ноги. Это был начальник гарнизона. Когда арестант вернулся умытый, держа ракушки и черепаховый панцирь в руках, капитан спросил: — Ну, какие новости, сержант? — Вот, вырядился болван индеец… — Чтоб его… — вполголоса ругнулся капитан, — чего он там натворил? Почему его взяли? — Да ведь как раз сегодня пропала дочка доньи Флоры, та самая, Майари Пальма… Я совсем забыл, донья Флора велела вам сказать, что, если вы ничего об этом не знаете, тогда нам надо поискать… — Не вижу никакой связи между исчезновением девчонки и этим человеком… Ну, чего ради ты намазался сажей и налепил ракушки на уши, а черепаху на голову? Не отучить вас никак от этих дикостей. — Ради луны, сеньор… Сегодня ночью выйдет полная луна, а черепаха и ракушки при свете такой луны дарят силу мужскую и плодовитость… — Прекрасно, если в полнолуние все импотенты измажут себе лица сажей и налепят побрякушки на уши и на голову, вы, сержант, хлопот не оберетесь. Тут и другой патруль под командой капрала привел еще одного точно так же разукрашенного человека. Капитан, как и в предыдущем случае — благо прецедент уже был, — приказал смыть сажу с лица, сбросить с ушей ракушки и снять черепаший панцирь, привязанный к голове. Донесение капрала было более обстоятельным. Человека захватили в то время, как он в своем наряде курил фимиам и пом и что-то бормотал о бракосочетании девушки с рекою Мотагуа сегодня ночью, когда луна засияет высоко в небе. Капитан вздернул брови, разорвав слипавшиеся веки, и выкатил глаза, стекленевшие от лютого холода лихорадки, — она опять шла на приступ. — Где его схватили и откуда узнали, что он болтал об этом? — В лачуге на берегу реки. Мы хотели разжиться съестным и, пробираясь сквозь заросли перца, наткнулись на ранчо. Заглянули в щелку, навострили уши и все услыхали, шеф. Этот человек окуривался и причитал. «Дадим ее тебе, чтоб не было крови! — бормотал он. Наши сердца будут покоиться под водами, под солнцем, под посевами в ожидании дня мщения, когда откроют глаза погребенные!» — Так вы, сержант, говорите, что таинственно исчезла дочка доньи Флоры, которая собиралась выйти замуж за гринго? — Да, мой капитан… — А мать? — Отправилась с женихом в порт. Думает, что девочка подалась туда к своим родственникам. — В общем, вы правильно сделали, притащив сюда этих молодцов, ибо если ее не окажется в порту… Посадите их, каждого отдельно, в каморки, приставьте часовых и запретите всякие разговоры. А вдруг эту девицу схватили колдуны… Удушливая жара, жара и озноб, горечь во рту, неодолимая сонливость ходячей мумии. Дымка цвета мочи и в дымке — люди, изнуренные лихорадкой, словно большие комары анофелесы. Если бы все болезни излечивались ракушками и черепахой. Бессилье, в которое ввергает людей жизнь на побережье. Капитан извивался в гамаке — пучок вялых сухожилий, кожа да кости, глаза стеклянные, зубы желтые. От запаха варившейся фасоли стало мутить. Он поднялся, чтобы вывернуть наизнанку пустой желудок, и пошел, похоронив руки в карманах. Из-за края равнины выходила луна, огромная, круглая, будто не спутница, а госпожа и хозяйка земли. — В четыре утра проходит товарный состав… — сообщил Джо Мейкер Томпсон донье Флоре, поговорив с начальником станции. — По полученным сведениям, Майари сюда не приходила; начальник — друг ее и заметил бы, если бы она села в пассажирский поезд; других составов не было. — Я тоже всех расспрашивала, и никто не мог мне толком ничего сказать; а сейчас прежде всего надо справиться, остановится ли здесь этот товарный или пройдет мимо, — тогда мы пропали. Как доберемся до порта? И вообще надо попасть туда как можно раньше. — Наверняка остановится, об этом нечего и думать; к нему прицепят несколько вагонов с бананами. — Там, наверное, и мой загружен… — Не знаю, но было бы очень кстати, тогда вы вернетесь домой с деньгами, не так ли?.. — Просто диву даешься, какое это выгодное дело. Нужно только, чтобы скорее стала приносить доходы плантация, заложенная на землях Майари. Бедняжка, что она за растяпа! Глупая девчонка, неприспособленная к жизни… Мне просто жаль ее… — Я думаю, тут совсем другое. Сейчас расскажу вам. После того, как я сделал ей предложение, я каждый день требовал ответа… — Упорство влюбленного… — Упорство влюбленного, как вы называете. Она мне все не отвечала и не отвечала, пока вы сюда не приехали. В тот день она назначила мне свидание на молу в половине шестого вечера, а там предложила мне погулять с ней на островах. Туда мы шли, наслаждаясь ветерком, рука об руку; я опять просил ее либо согласиться, либо уж ответить «нет». — Я своему супругу полгода голову морочила, пока не уступила. — Так вот, очутившись на одном из островов, она выдернула свою руку из моей и побежала. Я бежал вслед за ней, но мало-помалу стал понимать, что игра принимает опасный характер. Какую-то долю секунды я даже заколебался — не взять ли лодку, не задержать ли ее с моря. — А почему вы ее не окликнули? — Потому что она как раз этого и хотела, чтобы я остановил ее… — Какой же вы вредный! — Островок стал теряться под водой, а она неслась все дальше и дальше в море, не замедляя бега; вода доходила уже до колен… Я не мог удержаться… Крикнул что было сил… (Донья Флора вцепилась ему в плечи.) Крикнул… Она только этого и ждала… Остановилась, приблизилась и, упав в мои объятья, крепко меня поцеловала. — Действительно, странная манера… Ну да, она хотела вас просто испытать… Вы меня совсем смутили… Ох, что такое? Я схватила вас за руки… Я так взволнована… Все это подтверждает мое предположение, высказанное дома: она оделась невестой, чтобы броситься в реку… — Ну нет, до этого не дойдет… И, не желая огорчать ее еще больше, — что пользы? — он не сказал ей, как Майари всегда сожалела о том, что — не бросилась в море, о том, что вернулась, когда он закричал. Пальмы, залитые лунным светом, казались молчаливыми, зелеными, сверкающими фонтанами. — Какую ночь выбрала, негодница!.. После вашего рассказа об островах, не знаю… не знаю, зачем я еду в порт… Луна, вода, подвенечный наряд, все это вместе… Вдали засвистел паровоз. Платформа из потрескавшихся плит, разрисованных смолой; рельсы, как длинные следы материнских слез; проводники — куклы в дверях вагонов; лампочки, мигающие во время прицепки, тусклые при ярком свете величественной луны. Они сели в вагон, сопровождаемые начальником поезда. Донья Флора не переставая повторяла: «Не знаю, зачем я еду в порт!.. Не знаю, не знаю, зачем я еду!..» Прикосновение лунного света к прозрачной воде рождало музыку. Она звучала. Звучала, как диковинное песнопение, несущееся из глубин и переливающееся в волнах. Она замирала на берегах, точила скалы, обнажая жабий страх камней, глядящих из потока. Трудно сказать, чего недоставало воде, чтобы речь ее стала понятна, но, рассказывая свою пенно-хрустальную сказку, она сверкала тонкими брильянтовыми язычками, прощаясь с теми, кто оставался на берегу: со старыми деревьями, с синими плавучими вьюнками кьебракахетес[40], с подсвечниками пальм исоте[41], окропленными белым воском цветов, с кактусами, издали похожими на чьи-то зеленые следы, оставленные в воздухе, прощаясь и зовя с собой то, что сопровождает ее, увлекаемое мчащимися каплями: сыпучий искристо-золотой песок и обломки скал. Майари, навсегда влюбленная в воду, знала, что в этот раз исполнится ее великая мечта, что в этот раз не найдется человеческого голоса, могущего вернуть ее с вожделенной дороги в зыбкие глубины. Джо своим зовом вырвал ее тогда из необъятности моря, и она укрылась в его объятиях, думая, что он прозрачен. Однако Джо — это крепкие стены, это мрак, где она погребена, как в могиле, и слышится лишь одно: цифры, цифры, цифры. Она будет счастливой супругой реки. Никто, наверно, не представляет себе, что значит быть женой речного потока, такого, как Мотагуа, — он орошает своей кровью две трети священной земли родины, он служил путем для древних майя, ее предков, кочевавших на коралловых плотах, а после — для добрых монахов, для энкомендеро[42] и пиратов, плывших в больших или малых лодках с рабами, прикованными к веслам, от быстрин до устья, где течение обессиливает и засыпает среди аллигаторов, перед морской бесконечностью. Майари знает, что слезы — круглые, что это необъятные жидкие шары, в которых тонет тот, кто любит без взаимности. Поэтому она не боится погибнуть в большой катящейся слезе мужа. Лучше умереть в потоке, чем захлебнуться в собственных слезах. Но как призвать смерть, когда, распростершись на волнах, как мученица, она поплывет вниз по течению? Как не думать о том, что над ней, убаюканной волнами, одетой в белое, лежащей на своей вуали, как на облаке, будут вести хоровод девять звезд, словно девять жемчужин из ожерелья Чи И, притаившись в укромной хижине, она смотрела, как поднимается луна, самая большая в году, — круглое зеркало, в котором влюбленные видят себя мертвецами. Так говорила она сама с собой в каком-то мучительном забытьи, рядом не было никого. Только ее тело апельсинного дерева под блестящим куполом неба, неба, вбиравшего в себя искры трепещущего лунного сияния, чтобы рассеять их потом влажной, голубой пылью. Только волосы, собранные черным узлом, украшенные перламутровыми раковинками, будто апельсиновыми цветами. Островок. Островок, наряженный невестой. Ее несли ноги в крохотных атласных туфлях. Шла луна, шла девушка, шла река. Островок, наряженный невестой, окруженный со всех сторон луной. Лодки плыли ей навстречу. Чаша с шоколадом. Она пригубила. Красное золото с пеной в чаше, которую не ощущали ее пальцы, словно пальцы видели чашу во сне. — Далеко ли отсюда до Барбаско? — Кто спрашивает? — Я… — Лучше водой спуститься к устью, ночь хороша… (А ей слышалось: «невеста хороша». Да, так оно и было — прекрасной невестой спустилась ночь к потоку — чистому, неощутимому, призрачному…) Свежий ветерок, наполнивший полуоткрытый рот, унес вкус золотого шоколада; она плыла теперь в пироге по огненной, стремительной воде, съежившись в комок, сдвинув ноги, обхватив себя руками, неподвижная, застывшая, напряженная. Лодки, украшенные жасмином и гирляндами из бессмертников, с детьми и голубями, приветствовали ее появление на реке; луна превращала воду в густой мед, штопором крутившийся за кормой, множивший лунные отблески. Но нет, момент еще не настал, она еще не коснулась ногой мягкого быстрого потока, чтобы он унес ее с собой далеко от лодки, как свое достояние. Она плыла в пироге Чи Она вдыхала полной грудью жизненную силу гибкого, золотистого потока, ягуаром скользящего между рощами пальм. Сладостное оцепенение не давало ей вымолвить ни слова. Хотелось спросить Чи — Ты как ветвь, дающая тень, — сказала она гребцу. Руки его были так тонки, что весло, которым он гнал пирогу, казалось их продолжением. — А твой голос разливает звонкую тишину… Дай упасть мне маленькой каплей! Только и услышишь, как упадет капелька в воду, «бульк»… и все стихнет… — Чи Чи |
||
|