"Зеленый папа" - читать интересную книгу автора (Астуриас Мигель Анхель)X— Если я попаду в ад, то не из-за газет, Рейнальдо. — Рехинальдо, Сабина, Рехинальдо. — Прости, мне так и слышится «ей», а твое имя ведь от слова «их», «ихний». — Вовсе нет, Сабина… — Так вот, говорю я тебе, газет я не читаю, и в ад из-за них не попаду. Никогда не читаю. А теперь наслушалась я разговоров про то, что случилось год назад на побережье, да про это самое наследство, и захотелось мне обо всем разузнать получше, но читатьто я ведь не читаю, а ковыряюсь, горе одно. Пойду-ка, схожу к племяннице, попрошу ее почитать мне. К той самой, которая торгует одеждой на Центральном рынке, да кстати посмотрю, что бы такое на обед купить для разнообразия. Овощи-то тебе не по вкусу, да уж придется погрызть: от мяса ты больно ретив становишься и кое до чего охоч… — И старуха зашаталась, подражая пьяным. — Посмотри, не найдешь ли тепескуинтля. Если будет, купи. — Ох ты господи, опять мясо! Я, значит, возьму газету, ты ее уже прочел. Мне-то и дела нет до того, что там случилось, на побережье, да все-таки хочется узнать, кто такие эти чужеземцы и по какой причине оставили они наследство. Небось тут в газете наврали об этом с три короба, — только бы бумагу измарать, дело известное. Почему, говорю я, не делать газеты поменьше? И не надо было бы столько небылиц выдумывать. Вот те газетки, какие раздают нам в церкви во время мессы, совсем махонькие, да зато все, что в них пишут, — : святая истина. В лавке на Центральном рынке пахло сухой осокой и ладаном, затхлой водой из-под увядших цветов и новыми крахмальными тканями. — Как тут тихо! — сказала Сабина, просовывая в дверь свое медное лицо. Старуха, радушно встреченная Томаситой Хиль — младшей из дочерей своего брата,| удобно устроилась в кресле для покупателей неподалеку от племянницы, которая свечным огарком намечала на материи линию шва. — Что за чудо случилось, тетя Сабина? Тысячу лет вас тут не было! Видела я вас как-то — вы с рынка шли, — да жизнь у нас, правда, такая суетная, ничего не успеваешь. — Даже газеты прочесть некогда, дочка, потому я и приковыляла сюда, чтоб ты мне почитала… — И старуха вытащила из-под шали сложенную втрое газету. — А что вас интересует, тетя? — Да эти вот чужеземцы с побережья, которые оставили бог знает сколько миллионов. — Так вы хотите?.. — Если только ты не очень занята… — Нет, тетя, я с удовольствием почитаю. Кстати, и сама узнаю, а то ведь всяк по-своему рассказывает. Здесь на рынке больше ни о чем и не говорят. Не разберешь, где правда, а где сплетни. Женщина тут одна есть, сушеной рыбой торгует, она говорит, что их знала. И знает одного из тех, кому повезло,Бастиансито. — Почитай, что тут написано… Крупные-то заголовки не читай: большие буквы я и сама вижу. Оттуда начинай, где буковки помельче. — «Прибытие в страну известных адвокатов Роберта и Альфреда Досвелл венчает одно из самых замечательных событий последних лет. Адвокаты Досвелл приехали сюда с целью ввести во владение наследством сограждан мультимиллионера Лестера Стонера, который составил завещание в их пользу. Каждый из наследников получает не менее полутора миллионов долларов. Обмену мнениями содействовал…» — Детка, читай дальше, я терпеть не могу «обмен умениями». Прочти про наследование. — Не «умениями», тетя, а «мнениями». Это разговоры… — «Обмен умениями»- тоже разговоры, болтовня наша кухарочья про всякие соусы да приправы. Почитай-ка лучше про смерть этих господ и про наследование. — Про это дальше. «Согласно полученным нами несколько месяцев назад сведениям, среди жертв «вьенто фуэрте», урагана, опустошившего плантации «Тропикаль платанеры», принесшего неисчислимые беды, обнаружены трупы супругов Лестера Стонера, более известного под именем Лестер Мид, и Лиленд Фостер, североамериканских граждан, которые избрали нашу страну своей второй родиной…» — Вот, вот, это поинтересней..! — «Супруги Стонер вернулись из Нью-Йорка, куда они ездили по делам, и намеревались расширить свои фабрики — по производству банановой муки и для сушки бананов, — и заложить плантации масличных культур. В этих целях было создано общество с ограниченной ответственностью, действовавшее под названием «Мид — Лусеро — Кохубуль — Айук Гайтан и K°». Страшный прибрежный ураган застиг супругов дома — они жили в бунгало у самого моря. Супруги пытались добраться до поселка, так как дом их был разрушен, но вскоре и сами они погибли в лесу во время бури. Трупы их были обнаружены потрясенными местными жителями, среди которых были и акционеры общества, унаследовавшие огромный капитал трагически погибшей четы…» — Постой, Томасита, объясни-ка мне кое-что: у старух вроде меня голова-то слаба, сразу не сварит. Значит, эти североамериканские господа жили тут, обрастали хозяйством да богатством, стали миллионерами по многу раз и взяли себе в общество тех, остальных… — Да, тетя Сабина, вот их имена: «Лино Лусеро, Хуан Лусеро, Росалио Кандидо Лусеро, Бастиан Кохубуль…» — Этого парня знает твоя соседка… — «И Макарио, Хуан Состенес и Лисандро Айук Гайтан». — Значит, семеро унаследовали богатство. Читай дальше… — «Вчера в резиденции сеньора Джо Мейкера| Томпсона, широко известного в кругах нашей общественности, было зачитано завещание, по которому Лестер Стонер назначает единственной наследницей всего своего состояния свою супругу Лиленд Фостер. В случае ее воздержания…» — Это как же прикажете понимать? По-моему, очень некрасиво написано. Сеньора, значит, несдержанная, распутная и может получить деньги только в| случае воздержания… Ну, дочка, такое только иностранцы могут в завещании написать. — Да нет же, тетя Сабина. Вы не дали мне дочитать. Тут говорится: «В случае ее воздержания от получения наследства или в случае смерти во владение! наследством вводятся акционеры указанного общества».! — Ага, так-так. Раз, значит, оба они померли,| царство им небесное, людям этим и выпало счастье. Ты мне не сказала еще, написано ли там что-нибудь про Рейнальдо, я бы ему передала. — Да, здесь говорится, что копию с завещания снял лиценциат Рехинальдо Видаль Мота… — Хе-хе, не зря, значит, ранехонько встал, в постели не повалялся! Ну, Томасита, если про все это покороче сказать, стало быть, получается: жили на побережье господа, богатые-пребогатые; сам он, который всему хозяин был, завещал имущество жене своей, а если она помрет, наследство получают его помощники. Буря сгубила и его и ее, и теперь приехали эти адвокаты, которые, говорит Рейнальдо, оба на одно лицо, и хотят, чтоб наследники узнали про то, про что они, может, и слыхом не слыхивали. Вот она, жизнь-то… Вошла какая-то сеньора и спросила, нет ли в продаже бумазеи. Поглядев и пощупав материю на штуке, которую подала ей Томасита, покупательница сказала, что ей нужна бумазея двойной ширины. — Нету бумазеи двойной ширины, не найдете вы такую, возьмите лучше эту… — Если не найду, непременно вернусь. Я не для себя беру, мне поручили купить… Старуха, поразмыслив о чем-то за это время, продолжала после ухода незадачливой покупательницы: — Знаешь, Томасита, чудится мне, что в этом деле скрыта большая тайна! Потому-то я и пришла. Я ведь редко тебя беспокою, уж извини меня, старуху. Так вот, говорю я, — можно здесь закурить? — говорю, что кажется мне это все каким-то чудом, делом рук колдунов и нечистой силы. В газетах об этом не пишется, но без этого не может обойтись… Дело темное…она глубоко затянулась дымом ту совой сигареты, непостижимое; так просто такие вещи не случаются… Что-то есть тут неведомое, чего не уловишь… Как дым табачный… Слышалось учащенное дыхание и сопение Томаситы: склонившись над швейной машинкой, она вдевала нитку в иголку. — Я не горюю, что слабо в газетах разбираюсь. Иной раз бывает, сложу с грехом пополам крупные буквы… Но я не горюю, Томасита, потому как ты небось и сама заметила, газеты все-то разжуют, все-то растребушат, все обсосут, как резинку жвачную, и, сказать по правде, всю тайну украдут у вещей, тайну, рожденную жизнью, а потом им дадут другую тайну, которую сами придумают: такое наплетут да накрутят, только людей добрых с толку собьют. — Но, тетя Сабина, — возразила Томасита, справившись наконец с ниткой и подняв бледное лицо, лицо скорбящей юности. — Какая тут еще тайна? Никакой тайны, обычное дело… — Тебе так кажется… а мне не так… Совсем необычная была эта буря, которая взяла да и смела то, что ей поперек дороги вставало. Вот откуда и все зло нынешнее: газета говорит, мол, дело обычное, а ей и верят… Нет, Томасита, есть много, очень много вещей, которые не так просты, как кажутся, и смысл свой имеют особенный. Ты еще мало прожила. Не знаешь ничего. Ну, да ладно, сложу-ка я свою бумажку — и в путь. Не хочу нагонять на тебя страхов в этой твоей лавке; тут и без того жутко. — Вы, может, оставите мне газету, тетя? Мы ее не получаем, а там все так понятно рассказано. — Ладно, оставлю; только смотри не потеряй. Ну а как вы живете? Я тебя и расспросить-то не успела. Как поживает мой братец и Гуадалупе, она ведь ревматизмой болеет? С тех самых пор, как мой брат женился на твоей матушке, она все, бедная, мучается. Даст бог, ты эту болезнь не переймешь, дочка, если только ноги не застудишь на сыром полу. — Весь рынок на низине стоит, но у меня настил есть, с ним теплее. — А сырость тут потому, что рынок на бывшем кладбище поставили. Вот ты сама сейчас и убедишься в моей правоте. Тебе-то видны только лавки, народ, толкучка: одни покупают, другие продают, эти входят, те уходят, а ведь внизу лежат мертвые, кости ихние — бог знает, сколько тысяч покойников. И никто меня не разуверит, что страшная буря, сгубившая чужеземцев, разразилась сама по себе, а не по воле кое-кого, и что не несла она в себе «его» силу. Кайшток[71], так его называла моя бабушка, хотя другие зовут его Сисимите[72]. — Сисимите — это дьявол… — Это лесной дьявол, маленький, проказливый, работящий… — Старуха поднялась, собираясь уходить. Ох, придется мне с пустыми руками возвращаться, у тебя-то ведь не водится тепескуинтлей. Томасита сложила газету, встала из-за швейной машины и проводила гостью до двери. — Я не пойду дальше, тетя, ты сама поищи тепескуинтля, мне нельзя лавку оставить. — Упаси бог, дочка, жулья-то нынче развелось… воров больше, чем крыс! Ты вот что мне скажи: сколько же унаследовали те люди с побережья в наших-то деньгах?.. — В газете сказано, тетя Сабина, если дают тридцать, тридцать наших песо за один доллар, значит, они будут иметь по тридцать шесть миллионов здешних песо… — С ума можно сойти! Целая куча денег. Потому бог и насылает кары небесные. Вот и эта — тоже. А ведь газета не говорит, что страшная буря, которая все смела с лица земли, была карой господней. Они думают, будто «природа», как теперь называют, — не простая раба, исполнительница воли божьей. Нет, Томасита, нельзя иметь столько золота и уберечься от ужасных несчастий. А тем, наследникам, при всем ихнем богатстве я не завидую: от богатства при всем при том и бед не оберешься! — Тетя Сабина, постойте, вы же не сказали, когда опять к нам зайдете; раньше вы к нам чаще заглядывали. — Я зайду на день рождения твоего отца, если бог даст силы. Томасита увидела, как старуха тихо поплелась прочь, поглядывая на людей и словно отмеривая каждый свой шаг, потом остановилась возле ларька, где торговала сушеной рыбой женщина, знавшая одного из наследников, некоего Кохубуля. Под стрекотанье швейной машинки, под равномерный стук колеса кружились хороводом мысли Томаситы Хиль, кружились не вокруг газетной заметки, а вокруг того, что рассказывала торговка, женщина, пропахшая сушеной рыбой. Ох и тело же у нее — смуглое, пышное, а такими крепкими, белыми зубами только бы и молоть копал целый день! Что белее — копал[73] или ее зубы, зубы или копал? Жующая жвачку морская корова — полные груди и большой зад, и все большое и полное: шея, плечи, ляжки. Только ноги маленькие. Дробя, дробя, дробя зубами хрустящий копал, торговка рассказывала про супругов-иностранцев, — так, как поведал ей ее приятель. И права была все-таки тетушка, все это казалось сказкой, чистой сказкой… — Появился как-то на плантациях странный человек, и не разумный и не юродивый; откликался, как пес, на имя Швей. Бродяга, похожий на христианина только с виду, продавал иголки, булавки, наперстки, всякую мелочь для шитья. Он предлагал свой товар. со смехом, который звучал и как смех, и как жалобный стон. Бродяга приглянулся одной сеньоре, супруге большого чиновника банановой компании. Она, кажется, влюбилась в парня за его сладкие речи. Приятный разговор да бархатный голос, — сказать-то многое можно, но надо еще и уметь сказать, уметь выразить. Донья Лиленд развелась с мужем, который загребал сотни долларов, и вышла за бедняка, всего-навсего бродячего торговца, и даже не торговца, потому что такие торговцы» немалый капиталец вкладывают в свои товары, а Швей продавал только иголки и наперстки — всякую портняжную мелочь. Но с той поры Швей, назвавшийся Лестером Мидом, оставил свою мелочную торговлю и основал общее дело с мелкими хозяевами банановых участков, страдающими от притеснения, произвола и насилия, что чинила над ними Компания. А из маленькой, умевшей постоять за себя группки выросло общество во главе с североамериканцем, которому во всем помогала его жена. Трудно было с деньгами у местных банановых владельцев, и тогда направился янки Лестер Мид со супругою в Чикаго добиваться того, чтобы его там выслушали, чтобы перестала творить банановая компания свои темные дела, но ничего не смог добиться. Разочаровавшись в земляках, поехал он в Нью-Йорк велел своим адвокатам, этим самым двойняшкам, что теперь тут шныряют, составить завещание в пользу своей супруги, Лиленд Фостер. В случае же ее смерти весь капитал целиком доставался жителям побережья, тем, что образовали с ним вместе общество. Но сколько именно он завещал? Знала ли она, кто ее муж? Знали ли, что бедняга, за которого она вышла замуж, был одним из самых сильных акционеров той самой компании, с которой боролись жители побережья? Все открылось. Oн оказался вовсе не Лестером Мидом. Его настоящее имя было Лестер Стонер, миллионер. Ему опротивела жизнь миллионщика, он переоделся бедняком, да и в самом деле жил бедняком, бедняком, бедняком, и бродил по плантациям в поисках любви… — здесь торговка рыбой прервала свой рассказ и шесть раз подряд куснула зубами копал, — и, по счастью, нашел ее. Так всегда бывает кто презирает деньги, тот находит любовь… Ему посчастливилось; ведь женщина, которая в него влюбилась, полюбила только его: бросила дом, хорошие вещи, оставила мужа и вышла замуж за того, кто ничего не имел, кроме иголок и наперстков… — У торговки рыбой не только хрустнул копал на белых зубах, блестевших от слюны, хрустнули все ее пальцы, а черные зрачки метнулись вверх: две закатившиеся агатовые луны открыли светлую голубизну белков. Сказка на этом не кончилась. Поведав правду донье Лиленд, он мог остаться с нею в Нью-Йорке и зажить там припеваючи, но никто из них обоих и не подумал про это. Они поспешили назад, на плантации, желая расширить свою мельницу для банановой муки, заложить фабрику для сушки бананов, развести всякие масличные культуры, но смерть всему помешала: там, где их нашла любовь, их нашла и смерть. Ураган покончил с ними. Две жизни, принесенные в жертву самой жизни. Всякий раз, повествуя об этом, плакала торговка «сухо-рыбой» (ей очень не нравилось, когда ее так называли, и она всегда огрызалась: «Это у вашей матери рыбка с ухо»), хозяйка лотка сушеной рыбой — так надо говорить, чтоб не разгневать женщину, потому что ярость ее вскипала морским прибоем в сильную бурю, а сцепившись с другой торговкой, она, бывало, шквалом рушила на голову обидчицы корзину рыбы. — Ну вот, лиценциат, — сказала Сабина, вернувшись домой, — достала я тебе тепескуинтля. Побила себе ноги, но достала. Потому и задержалась. Не знаю я, каков он будет на вкус; наверное, не хуже броненосца. Ты мне скажи, как тебе приготовить, я его уже на огонь ставлю, а то к обеду не поспеет. — Приготовь, как в последний раз. Тогда получилось вкусно. — Племянница мне про завещание почитала. Газетку-то я ей оставила на денек. Она тебе сейчас не нужна? Там и про тебя сказано, имя есть, а фотографии нету. Напечатали только портреты двойняшек-адвокатов, — оба-то и профессию одну выбрали, просто смех! — потом портреты семерых наследников, этих темных индейцев, вроде меня, — а с денежками-то их и не узнаешь! — и еще портрет сеньора, деда мальчишки по кличке Гринго, с которым играет Флювио, твой племянник. Ты мне как-то рассказывал, что у этого старикана дочка блудная… — Злые языки так говорят, я точно не знаю. — Напишут — узнаешь. Если б знал, сам небось записал бы в свой протокол, а так только и пишешь про «Принцессу доллара». Эта блудница из наших мест? — Какая? Принцесса долларов? — Нет, эта-то не из наших. Не прикидывайся, что не понимаешь. Тебе, видно, еще об одной потаскухе поболтать хочется? Я-то говорю о дочке здешнего сеньора. — Она родилась в Бананере, но так как отец ее — североамериканец, она все время живет в Новом Орлеане, стала самая настоящая гринга. — И правильно сделала, что там осталась, гринго ведь не разбираются, хорошая женщина или дурная. Здешние-то мужчины наоборот, ни одна им не потрафит. — Неправда. И вот тебе доказательство: старик разочаровался в дочери и приехал с внуком сюда. Горе его так сразило, что он бросил там Компанию как раз накануне собрания, где его должны были выбрать президентом. Это доказывает, что в женщинах они разбираются. — Твой племянник Флювио мне говорил, что Гринго, внук сеньора, которого ты так восхваляешь, рассказывал, как на его деда ночью на улице Нового Орлеана напали… — Ну, Мейкер Томпсон — здоровяк, да и оружие всегда при нем, он себя в обиду не даст. — Подожди, дай мне сказать, послушай сначала. На него напали толпы мертвецов, полусгнивших трупов, людей с того света. — Ну, из-за этого он не стал бы отказываться от президентского поста, подумай — президентского поста в такой Компании! А по Новому Орлеану во время наводнения всегда мертвецы гуляют. — Может, оно и так, но он испугался. Хоть и кажется, что человек этот мухи не тронет, а ведь сколько голов он снес! Скольких людей он сгубил, когда землю в Бананере подымал! Сколько там утопло; сколько ягуар сожрал — ведь это гринго, подлец, гнал их в воду, это он, проклятый, отдавал их на съедение зверям. И не бананы висят на его плантациях, а пальцы убитых. Потому-то я и не ем никогда бананов. Откуда ты знаешь, что банан, который ешь, не палец какого-нибудь загубленного?.. — Оставь, Сабина, свои выдумки… — Сущая-то правда — выдумки? Твой богатый сеньор — самый настоящий еретик, дальше и ехать некуда. Потому так и чтят его и величают Папой. Не иначе как всем еретикам Папа… Ну, займусь-ка я лучше такуацином[74]… Ох, что это я? Сказала такуацин вместо тепескуинтль[75]. А ведь и впрямь могут всучить такуацина вместо тепескуинтля: мясо — это вам не живая тварь, сразу и не разберешься, а мошенников в наши времена — пруд пруди… И все-то было так, как я говорила своей племяннице, поглядел бы ты, какие у нее товары и как умело она торгует!.. Я ей сказала, что буря, которая обрушилась на побережье и принесла смерть чужеземцам — жене и мужу, — дело темное… — Ты, Сабина, везде одни таинства видишь… — Хуже было бы, если бы я видела вещи такими, какими вы их видите, если бы я думала, как вы, теперешние люди, только о выгоде, забыла бы про дружбу, про все самое святое. И любовь-то вы в дело превращаете — как бы побольше отхватить, побольше, всего побольше, и любви-то побольше… — Мне бы, например, кусок тепескуинтля побольше… Варится он? — Старая болтунья, которая не знает своих обязанностей, хочешь ты сказать. Зато она знает много другого — и все становится просто, как дважды два четыре. Если бы Сабина Хиль, — шестьдесят семь лет, обернутых в кожу да кости, если бы она, не имеющая ни единого вставного зуба, ни седого волоска, если бы она, Сабина Хиль, которая варит тепескуинтля с луком, перцем и томатом, но без соли — мясо и так всегда немного солоно от слез, — могла бы пойти на побережье, поговорить с народом, посидеть в жаркий полдень под тенистым деревом и погрезить — не во сне, не наяву, а в сладком полузабытьи, — то подтвердилось бы все то, о чем она догадывалась в своей кухоньке, где аллилуйю ей пел один лишь огонь, а вместо таинственных жрецов вокруг нее кружил только кот. — Тепескуинтль, ты бродишь по лесам, шныряешь по пещерам, бежишь вместе с реками, скользишь по деревьям, ты знаешь то, чего ни я и ни кто другой не знает, — великую тайну землетрясений, разящих молний, градов и ливней и этого урагана, что обрушился на побережье! И тепескуинтль, вперив в старуху остекленевшие глаза, оплывшие черной смолой, кровью, которая лаком слепоты залила ему перед смертью сверкающие зрачки; подняв свое рыльце и выпустив коготки на сморщенных лапках, ответил бы Сабине, если бы мог ожить и заговорить: «Ты, Сабина Хиль, старая женщина, чистая и непорочная, ты узнаешь о том, что случилось после страшной бури, потому что я видел, я это знаю и только я один могу тебе об этом рассказать. Колдун Рито Перрах лежал на тростниковой циновке в глубине своего ранчо, а над ним жужжали мухи, оплакивая его, как оплакивают покойника. Но он не перешел в загробную жизнь, он лежал, сраженный усталостью, не имея сил ни пошевелиться, ни даже открыть глаза, после того как поднял ветер, все ветры моря в поднебесье и обрушил их на землю ураганом; дни и ночи бушевала буря на плантациях большой Компании, пока не погас зеленый огонь банановых кустов, полыхавших не пламенем, а листами нежно-изумрудного цвета. «Ты много бед натворил, Чама!» — сказал я, подойдя к нему, а он мне ответил: «Слепой тепескуинтль, ты за бедами не видишь правды. Эрменехило Пуак просил меня поступить по правде. Рито Перрах, — сказал мне Эрменехило Пуак, — накажи тех, кто убивает в нас всякую надежду. И тогда я попросил у него голову, его прекрасную голову робкого человека; он лишил себя жизни, чтобы я взял его голову из могилы и вызвал бурю. Я собрал в поднебесье весь сырой воздух моря, тот, что еще не попал в рыбьи жабры и не сварился, тот, что еще не согрелся и не размяк в рыбьих жабрах, колыхаясь на волнах. Я собрал сырой воздух и оставил там, в поднебесье, пока вынимал из могилы тело Эрменехило Пуака и отсекал его голову, уже охваченную огнем тления, чтобы кинуть ее в воду и заставить кипеть известь, ибо знак моей власти — известь, кипящая в воде. Остальное ты уже видел, тепескуинтль, и должен рассказать обо всем той старухе с родинкой возле пупа, зарытого в тысячах тысяч морщин. Старая женщина, Сабина Хиль, чистая и непорочная, колдун Рито Перрах выполнил просьбу, просьбу о наказании тех, кто убивает надежду, которую лелеял Эрменехило Пуак до того, как лишил себя жизни! Это не выдумки. Все было именно так. Прекрасным было лицо робкого человека Эрменехило Пуака в пене извести, бурлившей в воде: известь, бурлящая в воде, жизнь, бушующая среди смерти, — это знак власти Чама. Лиловые, как кожура банана, губы; приплюснутый нос; белые, сухие, крепкие зубы, оскаленные в мертвой улыбке; один глаз приоткрыт, над другим вздыбилось веко. Тебе страшно подумать об этом лице? Так умирают на виселицах и эшафотах все, кто борется за то, чтобы не погибала надежда. Умирают, смеясь, ужасаясь, плача. И прежде чем перец стал цвета красных муравьев, Чама приступил к заклинаниям, чтобы вызвать бурю и произнести слово, которое не произносится (сагусан), не говорится ни мною, ни тобою, старуха с родинкой возле пупа, не повторяется никем (сагусан). Едва прозвучало это слово, сказанное Рито Перрахом, как выросли руки у того, кто рук не имел и был лишь мертвой головой в кипящей жидкой извести; выросли руки, гибкие, как цепи, длинные цепи из множества звеньев — локоть за локтем, руки, поднимающие ветер, кисти с тысячью, десятками, сотнями тысяч пальцев; они все повергали в прах, вырывали с корнем банановые кусты и швыряли их оземь — истерзанные, бесполезные веники, удобрение, необъятные груды зеленого мусора, — разметывали в щепы дома, постройки, мосты и башни, валили телеграфные столбы, дорожные знаки, деревья, губили животных и людей. Долго ли лежал после бури колдун Рито Перрах на тростниковой циновке в глубине ранчо, слушая жужжанье мух, плакавших над ним, как над покойником? Пахло морем и живыми рыбами, морем и мертвыми рыбами, пахло крокодилами, большими водяными птицами, ракушечными отмелями и окаменевшими устрицами, которые выпускают ручейки черной крови, похожие на волосы безликих гигантов, окунувшихся в прозрачное полымя бездонных глубин. Все это лизал, разбрызгивая пену, скользящий с берега язык отлива. Прибрежный низкорослый лес пострадал не меньше банановых плантаций. Он пытался устоять перед океаном, оплетая, подобно пауку, плотную кольчугу-паутину из лиан и сухих веток, выложенную раковинами, как каменными изразцами. На него-то и обрушился удар титана, но сначала цели не достиг: ударившись о сито кустарника, раскололась, разбилась вдребезги злобная масса воды. Все задрожало, обнажились корни, сломались ветви, и, вспенясь в ярости, волна унесла свой первый жалкий трофей. Но она возвращалась снова и снова, ибо Сеньор Тихий не скоро сменяет гнев на милость. А потом ураганный ветер разрушил преграды, разбил зеленые снасти. Как обезумевшие волчки, заплясали деревья, которые не в силах был вырвать чубаско, морской шквал. Чудовищные разрушения, зияющие пустоты словно являли собой справедливое возмездие. Всюду виднелись останки того, что было разбито на побережье и бурей брошено к океану; всего того, что не один день приносил в порывах ярости ураган; того, что несли реки. Берег цапель, куда отправился Чама, был недалеко. Розовый песок сверкал возле опаловой зелени воды, обвиваемый пенным кружевом, которое стлалось мягкими складками: не потревожить бы сон белого глазастого тумана, прикорнувшего на берегу. Рито Перрах отдал одну ногу перистого тумана богу Урагану, лишившемуся ноги, и, выполнив свое обещание, вконец обессилел, лежал, едва дыша. Старая женщина, Сабина Хиль, непорочная и чистая, как белый наждак, я расскажу тебе и про то, что сделал Чама, когда отдал ногу перистого тумана Урагану, безногому богу. Я, тепескуинтль, расскажу тебе и про это. С Берега цапель Перрах пошел в хижину, где жила семья Эрменехило Пуака. Там ждал его старший сын покойного Почете Пуак. «Ты — очень устал, тата?»[76] — спросил колдуна мальчик — широкополая шляпа на большой голове, глаза ласковые, отцовские. «Ты очень устал, тата?» — повторил он. «Очень!..» — ответил Чама. Оба замолчали. Для них молчанье было беседой. Так они поверяли друг другу тайны. Поверяли, не тревожа предателя-языка. «Юк!»[77] — не шевеля губами, молча сказал Чама, давая понять, что мальчику жалуется власть неприкосновенного вождя и способность становиться Юком — маленьким лесным оленем. Юк — назвал его колдун. «Юк, — объяснял он ему потом, уже словами, дав ему имя и сделав его Юком, — земля едина, но у нее есть четыре «шороха» для великих вождей. Шорох — это звук, издаваемый землей, когда ею натирают кожу избранника. Ты получишь великую власть и будешь повсюду. Быть вождем — это значит быть многоликим. Быть вождем — значит уметь быть сразу во многих местах». Молчали их неподвижные лица. Лицо Почоте Пуака и лицо Рито Перраха. Молчали их голодные животы. «Юк, шорох зеленой земли, которой я натру тебе лоб, темя и затылок, даст тебе могущество и надежду; ты взлетишь выше кецаля и опустишься ниже изумруда; у тебя будет нефритовое зеркало и безграничная власть над всем, что растет и цветет. «Человеком с зеленой головой» назову я тебя. Юк, продолжал колдун, шорох желтой земли, которой теперь я натру тебе сердце и грудь, окрасит тебя в золотистый цвет маисового початка, чтобы ты был всегда человечен и добр. Еще я потру тебе живот и то, что ниже живота. «Человеком с желтыми чреслами» назову я тебя». Затем колдун взял горсть красной земли для красного шороха и потер ею руки и ноги мальчика, превращая его в великого воина. «Человеком борьбы» назову я тебя, человеком с огненными конечностями цвета крови…» И, взяв, наконец, немного черной земли, послышался темный шорох, — он потер ею ступни, кисти, спину Юка до самого низа. «Твой след будет следом незримого, твое присутствие будет всегда ощутимо, все будут знать, что ты с нами, но никто не узнает тебя; твое седалище нужно тебе, чтобы переждать ночь, пока не взойдет солнце надежды. Ждать рассвета — в этом твое высшее назначение. Передавать из рода в род способность не терять надежды на восход солнца — в этом твоя обязанность. Уметь сидеть на камне, на дереве, на стуле, в кресле — в этом твоя мудрость…» — Что за тепескуинтль! Никак не сварится, хоть я и поставила кастрюлю на адское пламя! Жесткий, как мои ребра! Тепескуинтль, чудо-зверь, да варись же! Говорят, ты немой, а вот в этом жару, в кипятке заклокотал! Понимать, что животные говорят, когда варятся, — дело хитрое. И, подняв руку, Сабина почесала себе голову худыми крючковатыми пальцами с сухими ногтями-бобами. Мальчишки снова затеяли свою игру на поле с палками-забивалками. Как бы, чего доброго, не покалечились. «И когда они в школу ходят?» — вот что я спрашиваю. Видаль Мота ушел. К обеду-то вернется тепескуинтля отведать. Совсем замотался, наверное, на побережье поедет с теми самыми, что едут наследникам наследство вручать. Ах ты господи, кофе-то молотого совсем не осталось. Кофе молотого и свечей. Кофе молотого, свечей и хлеба. А часы, знай себе, спешат, бегут. Как дни в календаре. спешите! Куда вы несетесь? Идут себе дни и часы… Кто платит им за то, что они старят людей? Идут себе дни и часы… Знать, вечный у них ход… Нет, уж лучше бы пружиной заводились… |
||
|