"Кануны" - читать интересную книгу автора (Белов Василий Иванович)

XVI

Акиндин Судейкин три года тому назад извел всю скотину и завел жеребца. Сочиняя на беседах свои веселые песни, Акиндин не жалел и себя:

Нет коровы, нет овцы, Одне остались жеребцы…

Жеребец, по кличке Ундер, надежно кормил и поил, обувал и одевал всю семью. Это был красивый зверина гнедой масти. Судейкин надрубил для него короткий хлев и переделал ворота, отчего изба стала меньше двора. Дом «вылягнул», как говаривал Савватей Климов, который соперничал с Акиндином по пригоножкам.

Кобыл гоняли в Шибаниху даже из других волостей. Акиндин, жалея хозяев, брал за случку чем попало: деньгами, овсом, солодом, медом, трепаным льном, кожами, холстами и куриными яйцами. Все шло впрок, а что было лишним, все менялось. Одни куриные яйца, особенно свежие, были у Судейкина на вес золота. Когда в день пригоняли не одну кобылу, Судейкин брал бадью, ополаскивал се крутым кипятком. Затем шел на реку к самому верхнему и чистому месту, где бабы не толкут белье. Приносил полбадьи воды, вбивал десяток свежих яиц. Бросал в бадью пару щепоток соли и мешал содержимое чистой лучинкой. Ундер встречал его грозным храпом, колесом выгибал могучую шею и косил кровяным глазом. После такого пойла, через час или два, жеребец ярился и бил копытом. Он, как былинку, выносил легкое тело Судейкина из конюшни. Акиндин, вися на аркане, не замечал, как вылетал с Ундером на улицу. После двух садок Ундер враз опадал, становился спокойным, будто котенок.

В это утро Акиндин долго колебался, ехать или не ехать кататься. У него были хорошие розвальни и хомут по ундеровскому плечу. Но дуга, седелка и вожжи никуда не годились. При первом же мало-мальски сильном рывке черемуховая дуга могла согнуться, гужи сползли бы с оглобель и жеребец выметнулся бы из упряжи. Веревочные же вожжи наводили на Акиндина тоску…

Акиндин знал, что сегодня вся Шибаниха выйдет на дорогу, будут глядеть, кто кого объедет. В прошлогоднюю масленицу вышли в поле, обставили всех в деревне, трое: Иван Никитич Рогов на своем Карьке, Евграф на кобыле Зацепке и, как это ни удивительно, Савватей Климов — на кобыле Рязанке. Рязанка была уже о шести жеребейках, и непонятно было, как это Савва вышел в первую тройку. Победителем получился Евграф, и Судейкин хорошо помнил, какая обида была на душе из-за того, что он не мог тогда выехать на Ундере. Но в прошлом году у него не было даже хомута, а вот нынче хомут на Ундере был, а Судейкин все равно не может выехать. «Ну, ладно, вожжи, — думал он, — вожжи попрошу у Жучка ременные, может, и даст. А вот дуга?» Дугу надо было искать, просить, а просить можно только у Саввы Климова. Потому что только эта дуга и подойдет Ундеру, одна во всей Шибанихе. Судейкин хорошо знал Климовскую дугу. Могучая, высокая, с концами, обитыми железом, с колечком для колокольчика, она вся была покрыта хитрой резьбой и раскрашена в пять цветов. Климов не зря заносился перед крестьянством своей дугой. Не только дугой, всей упряжью. Савватей шорничал сам, упряжь была у него самолучшей по волости, шлея с кистями и медными бляшками, седелка о двух копылках тоже с бляшками. «И седелку бы не мешало, — думал Акиндин в тревоге. — Седелка бы да дуга… Эх, мать честная!» Акиндин почесал в затылке и вышел на улицу.

Посреди деревни ребятишки собирались жечь масленицу. Они волокли на дорогу большое чучело на каркасе из довольно толстых еловых чурок, обвязанное соломой. Вместо головы на самом верху красовался треснутый чугунок, а на растопыренных полутораметровых руках были надеты непарные рваные рукавицы.

— А вот я вас! — крикнул Судейкин. — Давай волоки с дороги, тут не дело.

Ребятишки послушались. В яме от сгоревшего на дороге чучела могла сломать ногу любая лошадь.

— Спички-то есть? — спросил Судейкин.

— Есть! Есть! — радостно заорала орава.

— Ну, чего у вас и нет, — улыбнулся Акиндин и остановился, чтобы взглянуть на сожжение масленицы.

Ребята всем гуртом установили чучело в снегу. Сережка, внучек Никиты Рогова, чиркнул спичку, солома загорелась. Через минуту чучело запылало во всю ивановскую. Ребятишки запрыгали вокруг, закричали сами не зная чего. Они орали и взвизгивали, приговаривая, припевая что-то, каждый свое, но неизвестно чего, какие-то звуки и никому не ведомые слова. Акиндин вспомнил, что и он когда-то вот так же плясал вокруг горящей масленицы, топтался и выкрикивал такие же непонятные слова.

«Вроде бы рано жечь-то, — подумалось ему. — Масленица-то только началась. Ну да теперь все сдвинулось, пусть жгут». Он бегом, торопясь в тепло, нырнул в Климовские ворота. В избе Судейкина поздоровался:

— Савватей да Иваныч!

— Снимай портки на ночь, — отозвался Савва. — Чего без шапки-то бегаешь?

Климов только что отпил чай и нюхал табак, сидя на лавке в шубной жилетке, в старых валенках. Он терпеливо ждал, когда накатится и можно будет чихнуть. Но чих не приходил, и Савва опять ждал, нюхал и ждал. Старуха Гуриха, невестка-вдова Анфия и внучка Устя основывали для тканья пряжу. Акиндин, чтобы не затягивать дело, сразу спросил про дугу. Савва наконец чихнул и кротко сказал:

— Нет, не дам. Не проси.

— Притчина?

— Притчина одна: сам поеду.

— Да куда ты на своей кобылешке? — возмутился Судейкин, но этого не надо было делать. Это совсем рассердило Савву Климова:

— А что моя кобылешка? Моя кобылешка о прошлом годе всех обставила! Кабы не завертка, я бы и Евграфу не уступил, не то что Рогову!

— Ну, уж Евграфу-то ты бы уступил, не ври.

— Не ври! Я и говорю, что кабы не завертка. Да я и твоего Ундера обставлю на своей кобылешке! Бери, мать-перемать, дугу! И седелку бери! И вожжи! Я тебя и на веревочных сей минут обойду!

— Не обойдешь! — сообразил Судейкин. — Меня-то с Ундером уж никак! Нет!

— Хошь на спор?

— Давай! Об чем?

— А вот ежели проиграешь, пусть мою кобылу твой Ундер три года обслуживает. Бесплатно. А ежели твоя возьмет, бери, мать-перемать, дугу, не скажу ни слова!

Они ударили по рукам, Савва сходил за дугой и седелкой, а через минуту Акиндин побежал по деревне с дугой: запрягать Ундера. Евграф увидел в окошко, как Судейкин бежал с Климовской дугой, бросил все и тоже ударился запрягать. Вера, приходившая к Евграфу за полуредким решетом, прибежала домой, и Иван Никитич Рогов заерзал на лавке: «Где Пашка-то? Верка, беги за Пашкой». Всю Шибаниху будто проткнули насквозь шилом. Клюшин оставил все дела, пошел запрягать, Иван Нечаев сунул бабке своего Петруху, запереодевал рубаху. Впрочем, его все равно вызывали в волисполком.

Павел Рогов (его все окрестили теперь Роговым) не думал ехать кататься, хотел весь день корить бревна. Но когда на бугор прибежала розовая от волнения Верушка, у него взыграло под левой лопаткой. Придя домой, он велел жене переодеваться в праздничное. Торопливо, кое-как смыл с ладоней смолу, тоже переоделся.

Иван Никитич выкатывал из-под взъезда корешковые санки. Вера, в казачке и в любимой своей кашемировке, торопила мужа, бегала от окна к окну.

— Ой, Клюшин засупонивает! Ой, Паша, у божата подседлывают!

Иван Никитич выводил занузданного Карька. Павел проверил у санок завертки, Верушка принесла беремя суходольного сена. Карько, обычно спокойный, сейчас всхрапывал и переступал с ноги на ногу: заразился общим азартом. Он, жмурясь, сам сунул легкую костлявую голову в подставленный хомут. Павел запряг проворно и с шиком. Двумя плавными движениями, ухватившись за супонь и упершись ступней в клевещину, стянул хомут, замотал супонь. Потрогал дугу, она стояла упруго и прямо. Тем временем Иван Никитич положил под шлею Карька седелку, застегнул подпругу и подседлал, а Верушка расправила ременные вожжи и пристегнула их железными кляпышами в кольца удил. Дед Никита, сдерживая волнение, вышел во двор, подошел к Павлу.

— Благословясь… Шибко сперва не гони, не горячись, а объезжай не через целок, норови у гумна на дороге.

— Ладно, дедушко.

— Матке с отцом поклон сказывай.

Иван Никитич подвязывал к дуге колокольчик, когда к ним, не торопясь, выкинув из худых деревянных саней ногу, подъехал Савватей Климов.

— Ночевали здорово!

— Савватей Иванович, Савватей Иванович! Чего Гуриху-то дома оставил?

— Гуриха-то не убежит! А вот как бы от Пашки-то не отстать, вот что. Да и с Акйндином-то я поспорил.

— А Евграфа, значит, совсем не боишься? — засмеялся Иван Никитич.

— Как не боюсь, побаиваюсь. А вон еще Ванюха Нечаев пустит свою…

Но Иван Нечаев вовсе не собирался выезжать на своей лошади. Она и под гору ходила осторожно, пешком, переступала лохматыми копытами редко-редко. Он решил ехать вместе с Акйндином, и теперь они обратывали Ундера. Подъехал Клюшин, тоже в корешковых санках, подрулил Евграф в деревянных санках, расписанных по красному черным хмелем. Новожилов тоже выворачивал из заулка. Еще шесть или семь повозок скопилось на том конце Шибанихи: председатель Микуленок на сельсоветском мерине и поп Рыжко на дровнях, Селька Сопронов тоже на дровнях, Володя Зырин, дальше виднелись повозки Орлова, Куземкиных, Качаловых и Парфеновых. Почти все, у кого были кони, запрягли, один Жучок жалел свою лошадь и не показывался из дома.

Вдруг сильно и грозно заржал у дома Судейкиных Ундер. Все смолкли, кони уставили уши и вскинули головы.

— Ундер! — Савва Климов поднял палец, держал рукавицу и вожжи другой рукой. — Не Ундер, а весь енерал, вишь как воздух-то колыхнулся!

Павел расправил вожжи. Вера на секунду прильнула к мужу и, радостная, прикусила губу. Отец отпустил Карька, санки дернулись. В тот же момент, выгибая крутую шею, крупной рысью выметывая в ездоков тяжкие спрессованные ошметки снега, жеребец вынес розвальни с Нечаевым и Судейкиным на середину деревни. Припав на колено, Акиндин изо всех сил тянул вожжи, ему помогал Иван Нечаев. Жеребец по-прежнему выгибал шею колесом, протопал деревней, развернулся и, екая селезенкой, ударился в поле по ольховской дороге. Савватей гикнул, пустил кобылу вскачь по той же дороге. Одновременно отпустил вожжи Евграф. Только Павел все еще крепко держал Карька. Вера, чуть не плача, тормошила, хватаясь за мужнин рукав. Павел легонечко взыкнул.

Карько в неуловимой заминке наставил одно ухо вперед, другое назад, будто проверяя, правильно ли он понял, переступил с ноги на ногу. Легкое движение вожжины окончательно разрешило его мимолетное сомнение, и он пошел вначале не быстро, но все больше набирая темп и не выкладывая сразу все силы. Он хорошо знал, где надо чуть свернуть, чтобы сократить путь, а где замедлить ход, чтобы не выкинуть седоков на раскате. Он сам переводил полоз на правый или левый след и без подсказки набирал ход, когда открывался хороший участок.

Павел только теперь по-настоящему оценил Карька и был благодарен ему, как был благодарен сидящей рядом жене, тестю Ивану Никитичу, Аксинье, даже деду Никите. И Сережке — за что, не знал и сам, а может, и не замечал той благодарности, только чувствовал ее и любил всех.

Карько был для него равным среди них. Это было тоже одухотворенное существо, понимающее его, Пашку. Преданное, родное и верное, доверившее ему себя существо. Павел понял это еще с того грозного дня, когда как раз после свадьбы ездил за сеном и увидел столбовое для мельницы дерево. Может быть, Карько своими легкими решительными прыжками по глубокому снегу с возом помог Павлу решиться на невиданное для Шибанихи дело. Помнит Пашка и день помочей, и день, когда ездил за столбом: без Карька, без его лошадиного опыта ни за что бы не вывезти из лесу того столба. Да и не только столба. Три сотни дерев, которые лежали сейчас на отцовском угоре, без него, без Карька, и теперь бы стояли свечками…

Павел был счастлив сейчас. Счастлив своей здоровой молодостью, Карьком, охающей от восторга Верой, а также тем, что ночует сегодня в родном доме.

Он одной рукой обнял жену: Верушка прильнула к нему, радостная и доверчивая.

— Держи рукавицы, эх! — Он бросил ей рукавицы и широко раздвинул вожжины. Это был решительный знак для Карька. Лошадь пошла быстрее, ноги ее замелькали неуловимо, ритмично. Воздух стал упругим, санки понеслись по дороге. Но Павел не давал мерину переходить на галоп. Надо было до гумен догнать дядю Евграфа, а после обойти Савватея, который сразу вскачь пустил Рязанку. Ундер шел вперед по Ольховской дороге, и Нечаев издалека показывал Климову кукиш.

Павел оглянулся, сзади никто вроде бы не поджимал. Целая стая упряжек растянулась вдоль Шибанихи. Визжали девки, играла зыринская гармонь. У гумен Евграф остановил вдруг Зацепку, уступая дорогу.

— Ты чего, божат? Поезжай!

— Давай! — Евграф сдерживал разгоряченную и обиженную остановкой Зацепку. — Поезжай, я шажком. Мне на ей вешное пахать.

Павел не понял сразу, что дядя не хотел лишать его первенства. Короткая заминка охладила Павла, Карько сбавил скорость, дорога стала узка. Теперь обойти Савватея можно было только у росстанной развилки. Климов вовсю нахлестывал кобылу, догоняя Судейкина и Нечаева. Азарт Павла затухал, слова Евграфа вернули спокойное здравомыслие. «Пусть едет, торопиться некуда», — подумал он и взглянул на жену. Такая досада, растерянность, чуть ли не слезы остановились в ее больших синих глазах… Верушка, не отвечая на взгляд, как-то жалко опустила голову, теребила его рукавицы. Прядка косы выбилась из-под кашемировки. Почему-то Павла особенно поразила эта родная, беспомощная выбившаяся прядка.

— Ты чего, а? — попробовал он рассмеяться.

Но Вера склонилась еще больше, и вдруг Пашка все понял. Его охватило жаром стыда, он весь, от ушей до ключиц, вспыхнул. Горло сдавила жалость и нежность к жене. Прежнее безрассудство холодком занялось в животе и разлилось по всему телу, делая Павла легким и радостным. Он свистнул, разводя вожжины. Карько прянул стремительным нервным ухом и пошел вскачь, колокольчик замолк, в передок саней и в лицо полетели из-под копыт ошметки. Пашка плечом прижался к очнувшейся Вере, она схватила его за плечо и ойкнула:

— Ой! Паша… Пашенька…

Она рассмеялась, захлебнулась от встречного ветра, сжала белые зубы, мотнула головой, сбивая на воротник радужную кашемировку.

Павел привстал на сиденье.

— Ну! Карько! Ну!

Длинное тело коня стелилось в снегах, вдоль узкой прямой дороги. Павел видел лишь волнообразные движения от головы до хвоста. Он не услышал, как железные шины санок тонко запели, не слушая смеха и возгласов восторженной, перепуганной, радостной Веры; стоя на санках, он крутил над головой вожжи. Расстояние между Павлом и Саввой быстро сокращалось. Карько стелился по дороге. Свежий, упругий, пахнущий сеном воздух сорвал с головы шапку. Павел успел подхватить шапку, бросил ее в передок санок и свистнул еще, но Карько был от Саввы уже в двух или трех метрах. Савва, погоняя кобылу, то и дело затравленно оглядывался, но уже приближалась развилка росстани… Когда копыта Карька ударили в розвальни Климова, Павел неуловимым движением вернул взбешенному коню спокойствие, сделал красивый маневр и гикнул. Упряжка шла какой-то момент правее, чуть сзади, но тут же кони сравнялись и пошли голова в голову.

— Эх, Савватей да Иванович! — заорал Павел.

Не слыша матюгов оскаленного Саввы, он гикнул снова, Карько напрягся, сделал последний рывок и вышел вперед, медленно сбавляя опустошающий бег. Павел перевел Карька на рысь и тоже, опустошенный, опустился на беседку саней.

Теперь Вера смеялась, махая отставшему Савватею. Они легко догнали тяжеловесного Ундера, обошли на новой развилке и под азартные крики Нечаева вышли вперед. Сосны ольховского волока плыли мимо, мелькали березки на пустошах. До Ольховицы оставалось полчаса спокойной езды.

Савватей решил-таки обставить Акиндина с Нечаевым. Он нагнал жеребца при выезде в ольховское поле. Акиндин обернулся, показал Климову фигу и нажал на Ундера. Дескать, не видать тебе, Климов, дуги как своих ушей! Однако Савва не собирался уступать дугу. Он был уверен, что выиграет, и снова хлестнул Рязанку. Рязанка лишь вздрогнула, но не перешла не только на галоп, но и на рысь. Савватей растерялся, не зная что делать. Впереди, метрах в двухстах, ехали шагом Акиндин и Ванюха Нечаев, родная дуга маячила в глазах Савватея. Рязанка не хотела бежать. Но тут случилось самое непредвиденное. Утомленный гонкою Ундер, видать вспомнив свое главное, данное ему природой назначение, остановился, сделал угрожающий всхрап, заперетаптывался и призывно заржал. Рязанка, вообще-то равнодушная к этому зову, легонько отозвалась, и Ундер окончательно потерял управление. Нечаев и Акиндин ругались, бились с ним, махали вожжой, но все было напрасно: Савватей Климов нагнал их. Жеребец заупрямился еще больше. Савва ударил кобылу кнутом, обогнал и, не оглядываясь, покатил к деревне Ольховице. Но теперь жеребец опять шел за ним по пятам, угрожая раздавить мощными копытами и Савву, и его розвальни. Нечаев непрестанно кричал, чтобы Савва дал дорогу. Акиндин тоже матерился. Тогда Савва встал, показал в свою очередь фигу и крикнул преследователям:

— Шиш! Шиш, голубчики, я вам не дамся, не из таковских!

Но жеребец наседал сзади, его громадная мохнатая голова моталась над Саввой, кидая кровавую пену.

Савватей начал бить Рязанку кнутом по ногам, это было его последнее средство. И он въехал в Ольховицу первым, подкатил прямиком к лавке…

У Рязанки мелко дрожали грудные мускулы, ноги вздрагивали и подкашивались, она держалась еле-еле и готова была упасть каждую секунду. Ее не надо было привязывать к коновязи, где стояло с десяток других упряжек. Она храпела, бока ее часто вздымались…

Савватей отпустил подпругу, разнуздал. Бегая вокруг лошади, он обтер ее клочком сена, накинул на нее свою же шубу, уговаривая:

— Ой, молодец, ой, обставила! Обошла такого верзила, от славутница! Где им против нас? Слабы в коленках! Да мы этого Ундера…

Судейкин с Нечаевым поставили жеребца на задворье у знакомых, распрягли, привязали за толстый аркан и, не попив даже чаю, явились к магазину.

— Что, выкусили? — кричал Савватей Акиндину. — Да моя Рязанка, кабы шиненные розвальни… Не уступлю жеребцу ни в жизнь.

Акиндин подошел, хлопнул рукавицей.

— Ладно.

— Вот и ладно, — радовался Климов. — Теперь твоему Ундеру хана, три года будет бесплатно обслуживать Рязанку-то.

Судейкин поглядел на кобылу.

— Нет, Савватей Иванович, — сказал он. — Ундер ей больше не понадобится.

— Думаешь?

— И думать нечего, само видно. Ишь, у ее и губа отвалилась, все поджилки трясутся.

Савватей Климов только теперь понял, на что стала похожа кобыла. Он сокрушенно кашлянул, крякнул.

— Ишь ты, и правда, едрена-вошь… Вроде бы и кобыла-то ничего. Совсем была новая…

— Новая, — ухмылялся Судейкин. — Кобыла новая, да дыры старые, вишь, еле пышкает.

Люди, ольховские и приезжие, сгрудились вокруг. Здоровались, подходили новые, подъехали многие и шибановские.

— Ундеру тут и делать нечего, — сказал опять Судейкин, обращаясь ко всем.

— Устоит, отпышкается, — сказал кто-то, и Савва обрадовался поддержке.

— Ну? Да ее… не променяю ни на какой трахтур! Ты, Акиндин, молчи, проиграл, дак, пожалуйста, молчи.

— Да что проиграл-то? — послышались голоса. — Судейкин, что ли, проиграл-то?

— Ну!

— Обставила Ундера!

— Дугу хотел выспорить.

— Климовскую?

— А она и обставила.

— Вроде и духу-то в одной ноздре, а гляди?

— Три года, говорят… жеребца бесплатно.

— Ну, Савватей Иванович, молодец.

— За такое дело надо не три, а всю жизнь. Ты тут, Савва, проглядел маленько, надо было спорить на все сезоны.

— Много ли сезонов-то будет? — закричал вдруг мужичок из дальней деревни Усташихи. — Вон афишка-то висит, севодни собранье.

— Какая афишка?

— Игнаха Сопронов бедноту собирает, будут народ делить. На три разряда.

Ольховица была полна сегодня народу. У кооперации, у ВИКа, у многих домов стояли распряженные кони, хрупали сено. Санки, корешковые и крашеные деревянные, розвальни стояли у коновязей вплотную. Стаи подростков катались с горы на козлах и корегах, взрослые девки и парни катались на слегах, старики и старухи, гости и гостьи направлялись в церковь к обедне, останавливались глядеть выезды.

То тут, то там сказывались гармони, но затихали, было еще рано гулять. Ольховские тещи, накормив зятьев блинами, сбирались компаниями, судачили обо всем на свете, разбирали по косточкам ребят и девок.

У кооперации, около магазеи сдавали хлеб, говорили о ценах.

— Разве это дело? Рожь руль сорок четыре пуд, а сдай, не греши!

— Истинно!

— У меня вон по три рубля покупают, с лапочками.

— Какая экая сто семая-то?

— А такая! Загребут на казенный харч, и будешь трубить.

— У меня так и ржи всего ничего… Да налог требуют.

— Кеша, а тебя пошто от налогу-то освободили? — спросил Африкан Дрынов, дальний родственник Савватея. Кеша Фотиев тряс мотней около магазеи, помогал выгружать мешки в надежде на угощение. На вопрос Дрынова Кеша хохотнул и сказал:

— На вино, понимаешь, не хватало. Пьян да умен — два угодья в нем.

— Насчет ума не знаю, а насчет вина все подходит, — заметил Дрынов.

Толпа вдруг шарахнулась в сторону от дороги: по улице шпарила упряжка Володи Зырина. В допотопных санях сидел Носопырь и чинно правил. Рядом с ним сидела старуха Таня. Вызванные на собрание, они в разное время, пешком, вышли из Шибанихи. Поехавший кататься Володя Зырин посадил сперва Таню, после Носопыря.

Въезжая в Ольховицу, Володя подал вожжи Носопырю, а сам развернул гармонь. Он играл что было мочи, а Носопырь правил, сидя обок с Таней. Народ оценил это событие по достоинству.

— Чего, Володя, молодых-то куда повез?

— Да списываться, чего спрашивать.

— Хорошее дело.

— Больно добра свадьба-то? Это откуда эдаки?

— Шибановские!

— С богом, в самое время.

«Молодые», с гармонией, проехали прямо к волисполкому, и все опять сгрудились вокруг Савватея, обсуждая будущее его геройской кобылы.

Данило Пачин еще до Пашкииой свадьбы проводил на службу в армию старшего сына Василия и теперь каялся, что отдал Пашку в примы. Поездка в Москву его обнадежила. Авось восстановят в правах, возьмет Данило кредит, может подумать и об аренде земли. Только без Василия, с женою и малолетком Олешкой много не развернешься. Устарел Данило, годы не те. Вот почему украдкой от Катерины он размышлял о том, что Пашка с женой, может, согласился бы переехать обратно в Ольховицу. Но когда Данило узнал, что сын начал строить мельницу, думы эти сразу отпали… Не поедет Пашка обратно, и думать нечего. Уродился сынок упрям, даже неизвестно в кого. Ох, сгубит его эта мельница! Данило вздыхал, хотел отговорить сына от проклятого дела. Но когда узнал, что в пай вступил и Евграф и Клюшин, передумал: «Пусть. Только эти-то дураки чего думают? Разорятся вдрызг. Может, и сделают мельницу. А после что? Не те сроки, не те! Не та нынче пора».

Чувствовал это Данило и Пашку жалел, но он знал и то, что теперь его ничем не остановить.

И все же все последние дни Данило жил с тайной какой-то радостью. Он даже помолодел и ущипнул как-то Катерину, а сына Олешку все гладил по голове. Не раз покупал ему леденцов да уговаривал, чтобы лучше делал уроки. Олешка учился в первой ступени. Он не привык к особинкам и дичился подарков.

— Олешка, это чего у нас с отцом-то? — удивлялась и Катерина. — Каждое утро будто Христов день.

Данило ничего на это не отвечал. Он ждал чего-то с часу на час.

В субботу перед первым днем масленицы Катерина натворила корчагу овсяных блинов. Хоть и не зять приезжает, а сын, да все равно масленица. Пашка в субботу не приехал, а в воскресенье Катерина утянула Данила в церковь. Данило не особенно любил это дело, но уж так повелось, притом ему хотелось поглядеть на народ.

Отец Ириней был стар, служба прошла невесело, не то что у Рыжка в Шибанихе. После службы отец Ириней сказал короткую проповедь.

Данило не больно и разбирался в мудреных словах, понял только, что опять надо терпеть и что любая власть от бога. Домой пришли к полудню. Катерина, наставлявшая самовар, сокрушалась, куда деваться с блинами. Такую напекла прорву, а есть некому. И тут в заулке почуялся колокольчик, пробарабанила губами чья-то лошадь. Данило в одной жилетке выбежал на крыльцо: Павел уже разнуздал Карька. Из санок соскочила на снег румяная от езды Вера.

— Ой, тятенька! — Она подбежала к крыльцу, обмела снег с валенок и отряхнула сенную труху. — Все ли здоровы-то?

— Здоровы, здоровы, все ладно, слава богу. Давай иди к матке, проходи…

Данило помог сыну распрячь лошадь. Они сняли упряжь и обтерли Карька сенным жгутом. Пока Павел затаскивал хомут, дугу и седелку в сени, отец принес холщовую подстилку и накрыл ею вспотевшего мерина.

— Часика через два напою. Чего это? Как в бане выпарили.

— Да объезжал Савватея, — усмехнулся Пашка. — Судейкина с Ундером тоже объехали.

Данило неодобрительно крякнул.

— Ну, пойдем, самовар на столе.

Павел с наслаждением потоптался на родимом крыльце. Подковка, прибитая еще дедком, была на месте, веревочка воротной защелки прежняя. Он знал здесь каждый сучок, на этих воротах и половицах сеней. Обитые рогожею двери в избу открывались тоже по-прежнему, легко, мягко, и той же квашонкой и сухим луком пахло в избе. Он был дома на Васильевых проводинах, но тогда не до квашонки было: провожали Василия всей деревней, с гармоньей, с пивом.

Павел успокоил заохавшую мать, снял шерстяное полупальто и шапку, повесил у дверей на деревянную вешалку.

— От Васьки-то было письмо?

— Было одно с дороги-то! — запричитала Катерина. — Говорит, что на море везут, а куды — не сказывают. Ты, Верушка, сняла бы катанки-то. Отец, подай девке теплые.

— Девка… — Павел, подбадривая сразу присмиревшую Веру, украдкой охватил ее тонкую сильную поясницу. Это углядела Катерина, засмеялась.

— Ну, еще не наобнимались! Ну-ко, давай садитесь, со Христом. Отец, нечего прохлаждаться.

Данило достал из шкапа четвертинку. Большая сковорода с маслеными блинами, посыпанными заспой, появилась из печи. Павел щипцами наколол сахару.

Не успели выпить по чашке чаю, как к дому подъехали сначала одна подвода, потом другая. Первым послышался в дверях бас шибановского попа. Он еще с порога, не поздоровавшись, спел:

Ой, с маленькой пестерочкой Ходили по грибы!

— Ну, Николай Иванович, — восхитился Данило — Везучий ты парень, прямо к блинам.

А сосмешалися тропиночкой, Попали не туды!

Николай Иванович поздоровался, с бабами голосом, с мужчинами за руку.

— Ты, Данило Семенович, не осуди, и ты, Павел Данилович, извини, а я свою кобылу привязал к вашим саням, а в гости пойду к отцу Иринею.

— Да што ты, Николай Иванович! Места хватит, ну-ко, стопочку!

— Не откажусь. Не откажусь, ибо еще в Шибанихе сподобились совокупно с Николай Николаевичем… а вот и сам владыко. Владыко и дево!

— На помин будто сноп на овин! — засмеялась Катерина. — Раздевайтесь.

Микуленок с хохочущей Палашкой вошли в избу. Палашка хваталась за живот, не могла освободиться от смеха.

— Ой, девушки, ой, не выговорить.

— Над чем хохочешь-то?

— А ну ее, — сказал Микуленок. — Сама не знает. Нет, не могу. Сейчас нежелательно.

Председатель Шибановского сельсовета отстранил налитую ему стопку.

— Ну, после собранья заходи! — крикнул вслед ему Данило.

Все посмотрели в окно, оставит ли Микулин лошадь у пачинского крыльца. Лошадь он не оставил, и от этого Палашка мигом перестала смеяться. Но за столом она опять ударилась в смех.

— Ой, унеси водяной, ой, крестная, дай водицы…

— Да что сделалось-то?

Но то, над чем смеялась Палашка, смешным показалось только ей, и если рассказывать, то оказалось бы не смешно. Перед тем как заехать к Пачиным, Микуленок остановил лошадь у лавки. Он хотел купить Палашке гостинец. Палашка сбегала тем временем за амбар, сделала свое короткое дело и выглянула. Нигде никого не было. Перед собранием улица у кооперации опустела. Чья-то немолодая лошадь с пустыми дровнями небыстро бежала вдоль по улице, за дровнями волочилась вожжина. Маленький мужичок из деревни Усташихи, без шапки, растрепанный, тщетно пытался изловить вожжину и все приговаривал: «Ох, подержите, пожалуйста!» Он бежал и приговаривал: «Ох, подержите, пожалуйста!» Но подержать было некому, на улице никого не изладилось. Вид этого растрепанного мужика и рассмешил почему-то Палашку.