"Искатель. 1971. Выпуск №6" - читать интересную книгу автораГлава 9. ГОРЬКИЙ ДЫМ СТРАХАВесной 1667 года в Кремону прикатил роскошный дормез, запряженный четверкой сытых белых лошадей. На лакированной дверце кареты сияли вензеля и гербы — лорд Каннинг прибыл к мастеру Амати за заказом Марии Стюарт. Виолончель, альт и две скрипки — малый ансамбль — были упакованы. Лорд Каннинг, не скрывая, что он только исполнитель чужой воли в этой глупой затее, выстроил на столе длинный ряд аккуратных столбиков из тускло светящихся соверенов, вручил Амати благодарственный рескрипт королевы, отказался от праздничной трапезы и укатил на юг, в Геную, где его уже дожидался сорокапушечный фрегат «Эмпайр» — королева не хотела доверять уникальную коллекцию превратностям неспокойных дорог Европы, раздираемой войнами, смутами и бунтами. Амати и Страдивари стояли у окна, глядя, как оседает на дороге белая пыль из-под высоких колес кареты. Алебардщики на заставе лениво приподняли древки, слабо загромыхал настил на мосту, и яркий экипаж исчез из виду. Амати сказал: — Ну что ж, сынок, и тебе пора собираться в путь… — Вы гоните меня, учитель? — удивленно спросил Антонио. Амати грустно засмеялся, покачал головой. — Когда ты был слеп, я был твоим поводырем в краях неведомого. Теперь ты прозрел, и моя спина загораживает тебе солнце… Страдивари хотел что-то возразить, но Амати поднял руку: — Не перебивай меня, сынок, и не спорь со мной. Эти монеты, — он кивнул на ровные золотые столбики, — дадут тебе возможность купить дом и открыть мастерскую. Тебе надо жениться, иметь верную подругу и добрых детей. У гения мало времени, он не может бродить по свету в поисках любви, ибо творит любовь руками своими для всех. — Но мне не полагается никакой платы, — растерянно сказал Страдивари. — Ваша наука — плата за мой труд. Амати отмахнулся: — Мастера не могут расплачиваться деньгами между собой. Деньги — ничто в сравнении с тем, что дают они друг другу. Ты расцвел яркой ветвью на усыхающем древе жизни моей, и не нам решать, кто из нас больше обязан… Страдивари преклонил колено и поцеловал тяжелую и твердую, как дорожный камень, руку Амати. — Спасибо вам, учитель, за все… — Перестань, — сердито сказал Никколо. — Не заставляй меня говорить слова, которые украшают наше сознание и повергают в стыдливость, как только мы произносим их вслух… Молча, торжественно отобедали, и, хотя Страдивари, уйдя от Амати, никуда из Кремоны уезжать не собирался, настроение было у обоих грустное, как перед расставанием надолго, а может быть, навсегда. Когда подали сладкое с добрым монастырским ликером бенедиктинцев, Амати сказал: — Я всю жизнь боялся старости, потому что это какое-то растянутое в десятилетия непрерывное прощание. Все время с кем-то или чем-то расстаешься. Ушли родители, поумирали друзья, женятся и уезжают дети, выходят в люди и покидают ученики, околел пес, в саду пришлось выкопать засохшие яблони, которые я посадил тоненькими саженцами. Семьдесят лет на одном месте — как это ужасно долго! И как прошло все это быстро — один миг! — А скрипки? — спросил Антонио. Амати кинул на него быстрый взгляд из-под тяжелых, набрякших век: — Скрипки? Скрипки остаются. Недавно меня охватил испуг — я пытался вспомнить лицо матери и не мог. Понимаешь? Я забыл лицо матери! Так много лет прошло со времени ее смерти, что я забыл ее лицо. А скрипки — все, все до единой, я помню по голосу, я помню их лица, и руки хранят тепло их прикосновения. Я помню их, как отец, я люблю их нежно и больно, как любит старый муж молодую красавицу жену и знает, что она наверняка переживет его, и, когда он превратится в ничто, кому-то другому она отдаст свое тепло, и это не вызывает горечи и скорби, а тихую, светлую надежду, что она и после него будет счастлива и прекрасна… А я уже очень стар… Утром, когда я отворил дверь кабинета, Лаврова уже допрашивала Обольникова. В камере предварительного заключения с него сняли брючный ремень и вытащили из обуви шнурки, и оттого, что он все время поддергивал штаны, а вставая со стула, волочил по полу ботинки, вид у него был еще более жалкий. — Значит, вы категорически опровергаете вчерашние показания жены о том, что она застала вас выходящим из квартиры Полякова? — спросила Лаврова. Обольников прижал руки к сердцу и согласно закивал: — Опровергаю, опровергаю, гражданка начальник. Не было этого ничего. — И на лестнице около дверей Полякова она не могла вас видеть? — Не могла, не могла, — подхватил Обольников. — Я, гражданка начальник, по ночам не имею привычки шемонаться под чужими дверями.. Меня очень рассмешило его нелепое обращение — «гражданка начальник», и Лаврова это заметила. Она сердито сказала Обольникову: — Я вам в третий раз говорю, чтобы вы меня не называли так. Обращайтесь ко мне по фамилии или должности и оставьте себе эту дурацкую «гражданку начальника». Обольников вздохнул и с обычной нравоучительной нотой, от которой он не мог избавиться, даже придерживая штаны руками, сказал: — Так, как бы я вас ни называл, вы мне все равно гражданка начальник. Теперь, когда я безвинно овиновачен, мне всяк пес на улице начальник. А уж вы-то, гражданка инспектор, тем более… Я сел за свой стол и стал слушать их разговор. Меня заинтересовало — стелиться будет Обольников или нагличать, ведь другой манеры поведения я у него не мог предвидеть. — Надсмеялась надо мной судьба на старости лет, — рассуждал Обольников. — Взрастил детей, семью воспитал и от них же теперь позор и муку принимаю… — Тоже мне, король Лир отыскался, — усмехнулась Лаврова. — Скажите, какой смысл вашей жене клеветать на вас? Обольников подумал не спеша, воздел палец — сухой, маленький, злой, и сказал значительно: — А как же — молчать я, что ли, буду? Конечно, скажу. У вас скажу и во власти превеликие добьюсь со словом правды, коли здесь меня услышать не захотят… — Захотят, — успокоила его Лаврова. — Говорите, мы слушаем вас. — Так слушаете с неохотой большой и неверием в слова пострадавшего человека! А ведь вы правду насквозь, на три вершка вглубь, должны видеть и бороться за нее, невзирая ни на что — чины там у других и звания или только мозоли да стенания! Он ведь вас чему учил? А? — показал Обольников через плечо на портрет Дзержинского, висевший над моим столом. Я даже рот открыл от изумления. Лаврова взбеленилась: — Вы нас не учите, за что нам бороться! Ишь, педагог нашелся! Вы на мои вопросы отвечайте! Страстотерпец какой, правдолюб из вытрезвителя! Обольников испугался и, как жук, мгновенно задрал лапки вверх: — А я разве что? Чего я сказал? Я на любой вопрос отвечать готовый. — Я спрашиваю, почему вы отрицаете правдивость показаний вашей жены? — А как же не отрицать? — быстро сказал Обольников. — Человек она плохой, в тюрьму меня упечь хочет. Зазвонил телефон. Я снял трубку — вызывали из дежурной части. Обольников что-то говорил, размахивая руками, но я не слышал его, будто оглох от орудийного разрыва. В радиомастерской на станции Немчиновка обнаружили магнитофон, украденный из квартиры Полякова… По описанию ребят, человек, продавший им магнитофон, был сильно похож на «слесаря», «ремонтировавшего» замок у Полякова незадолго перед кражей. Я пошел к Лавровой, которая с утра допрашивала Обольникова. Два дня в КПЗ подействовали на Обольникова удручающе. Он вытирал рукавом нос и слезным голосом говорил: — Ну накажите меня, виноват я. Ну дурак, глупый я человек, темный, от болезни происходят у меня в мозгу затемнения. Но в тюрьме-то не за что держать меня… — А куда вас — в санаторий? — спросила Лаврова. — Даже если мы вам поверим, то преступление вы все равно совершили. Вот расскажите инспектору Тихонову о своих художествах, послушаем, что он скажет… — А что рассказывать? Я ведь и не могу ничего нового рассказать, потому как я же не обманывал вас раньше, а только ради истины общей хотел так сообщить вам обо всем моем поведении и жизни, чтобы не складывалось у вас мнения, что Обольников хочет на дармовщину прожить или как-то без благодарности попользоваться чужим… — И всю эту галиматью он бормотал заунывным, плачущим голосом, захлебывая воздух, пришепетывая и глотая концы предложений. — Ну-ка, остановитесь, Обольников, — сказал я. — Или вы будете разговаривать как человек, или я вас отправляю обратно в камеру. Вот где у меня стоят ваши штучки, — провел я рукой по горлу. Обольников похлопал веками и заговорил нормальным голосом: — Дело в том, что решил я принести свои чистосердечные показания в расчете на вашу совестливость и сознательность, поскольку признание мое есть главная смягчающая причина в слабом состоянии моего здоровья. — Давайте приносите свои показания, — сказал я равнодушно. Мое безразличие, видимо, несколько обескуражило Обольникова, и он стал быстро говорить: — Я ведь был в квартире у скрыпача… — Мы это знаем. Дальше… — Только не воровал я ничего оттуда… — А что, на экскурсию ходили? — Вроде бы этого, — подтвердил Обольников. — В болезненном состоянии организма находился я в тот вечер. — Пьяный были, что ли? — уточнил я. — Да, захмелился я сильно и заснул. А когда проснулся, времени час ночи, башка трещит с опохмелюги, а поправиться негде — магазины закрыты, а на рестораны мы, люди бедные, тратиться не можем… — В час ночи рестораны тоже закрыты, — заметил я. — Да, конечно, — спокойно продолжал Обольников. — В безвыходном я положении оказался. Думал, что помру до утра. И когда понял, что кончаюсь, решил пойти к скрыпачу, в долг у него выпить. А завтра купить и отдать. Да и не отдал бы — тоже свет не перевернулся, потому как у него там бутылок в буфете — дюжина. Их пить там все равно некому — разве нормальный человек бутылку раскупоренную бросит? А у него там они все початые да не конченые. Считай так, что пропадает выпивка без дела. Гости к нему каждый день ходют, а все вместе выпить как следует не могут! — Ц-ц-ц! — прищелкнул я языком. — Не знает, я вижу, скрипач, кого ему надо в гости приглашать!.. Обольников опасливо покосился на меня, на всякий случай хихикнул: — Ну и подумал я, что, если с пары бутылок я прихлебну, ему урона никакого, а мне от смерти, может быть, спасение… Он замер в сладостном воспоминании, и вдруг отчетливо, как на киноэкране, я увидел его три пальца, которыми он держит стакан, и чуть отодвинутый безымянный палец, и торчащий в сторону птичкой-галочкой сухой мизинец. Заключение экспертизы — «…отпечатки пальцев на хрустальном бокале идентичны с отпечатками большого, указательного и среднего пальцев левой руки». — И что? — холодно спросил я. — Поднялся я, выпил портвейну какого-то заграничного… — А вы как определили, в какой бутылке портвейн? — Так я все пробовал сначала, — сказал Обольников, явно удивляясь моей несообразительности. — Пили прямо из горлышка? — Зачем? — обиженно возразил он. — Попробовал сначала, а потом налил в рюмку. Стол у них там такой на колесах, вот снял я с него рюмку и налил себе… — А потом? — Потом еще разок пригубил и пошел домой. — И встретили на лестнице свою жену? — Встретил, встретил, было, — кивнул он. — Да-а, значит, не знал ведь я поначалу, что вещички у скрыпача маханули, а он из-за них такой хипеж поднимет. А как узнал, то испугался — иди докажи, что ты не верблюд, что ты не брал барахла никакого у скрыпача. Покрутятся маленько, думал, вокруг да около и отвалят от меня. А вы вон чего надумали — в тюрьму меня сажать! За что? За глоток портвею? Да я выйду отседа — я ему сам бутылку куплю, пусть удавится с нею. Эт-то же надо — за стакан выпивки человека в тюрьму сажать! Он уже вошел в новую роль — искреннего ощущения себя безвинной жертвой чудовищной жадности богатея скрипача, у которого полный буфет пропадающих зазря початых бутылок выпивки, и учиненного нами произвола и беззакония. — Что же это? — говорил он с надрывом. — Как в старые времена, в тюрьму за краюху хлеба? Или за стакан выпивки? — Ну-ка, не отвлекайтесь! Эта история когда произошла? — Четырнадцатого, в среду, в ночь на четверг. — А в пятницу днем вы пришли в клинику. Почему? — Так проспал я в четверг утром на работу. В четверг-то мне с утра на работу, а я головы поднять не могу. Совсем плохо мне было. Так в поликлинике такие собаки сидят — они разве бюллетень дадут? И образуется, значит, у меня прогул. Выгнали бы меня с работы, это уж как пить дать. Я и вспомнил про направление свое в лечебницу, я его с месяц назад у врача получил. Обратно же, если сам приходишь в эту больницу — по больничному сто процентов платят, а если на принудиловку сюда отправят — ни копеечки тебе не полагается. Ну, я и пришел. Решил подкрепить свой ослабленный организм… Так что, отпустят меня сейчас? — спросил-потребовал он. — Нет, — сказал я. — Это как нет? — сказал он сердито. — Даже если все рассказанное вами правда, то вы пробудете здесь до решения вопроса о вашем принудительном лечении. Лечить вас от болезни будут истово — я уж сам прослежу за тем, чтобы подкрепили ваш ослабленный организм. Больше пить вы не будете — это я вам обещаю… — Буду! — завизжал Обольников. — Буду! Назло вам всем буду! — Нет! — злорадно сказал я. — Не будете! Вы себя любите очень и знаете, что от глотка алкоголя вас после этих лекарств в дугу свернет. Лекарства-то рассчитаны на нормальных людей, которые действительно вылечиться хотят. И на таких злыдней, как вы, чтобы вас в узде страхом держать! Зазвонил телефон, я снял трубку и услышал голос комиссара: — Тихонов? Зайди ко мне. — Слушаюсь. — И захвати с собой фомку, которую вы изъяли на месте происшествия. — Хорошо, — сказал я, но понять не мог никак — зачем это комиссару понадобилась фомка? Он поднял голову, взглянул на меня поверх очков и молча кивнул на стул — садись. А сам по-прежнему читал какое-то уголовное дело. Читал он, наверное, давно, потому что между страниц тома лежали листочки закладок с какими-то пометками. Я сидел, смотрел, как он шевелит толстыми губами при чтении, и мне почему-то хотелось, чтобы, перелистывая страницы, он муслил палец, но комиссар палец не муслил, а только внимательно, медленно читал листы старого дела, смешно подергивая носом и почесывая карандашом висок. Время от времени он посматривал на меня поверх стекол очков быстрым косым взглядом, и мне тогда казалось, будто он знает обо мне что-то такое, чего бы я не хотел, чтобы он знал, а он все-таки узнал и вот теперь неодобрительно посматривает на меня, обдумывая, как бы сделать мне разнос повнушительней. Читал он довольно долго, потом захлопнул папку, снял с переносицы и положил на стол очки. — Я твой рапорт прочитал, — сказал он, будто отложил в сторону не толстый том уголовного дела, а листочек с моей докладной запиской о приходе Иконникова. — Ты как думаешь, он зачем приходил? И этим вопросом сразу отмел все мои сомнения. — Я полагаю, это была разведка боем. Комиссар усмехнулся: — Большая смелость нужна для разведки боем. Девять из десяти разведчиков в такой операции погибали. — В данном случае мне кажется, что это была храбрость отчаяния. Ужас неизвестности стал невыносим. — Ты же говоришь, что он умный мужик. Должен был понимать, что нового не узнает, — сказал комиссар. — Его новое и не интересовало. Он хотел понять, правильно ли мы ищем. — Всякая информация — это уже новое. — Да, — согласился я. — То письмо, что вы получили, похоже, настоящее. Комиссар пригладил ладонью свои белесые волосы, надел очки и посмотрел на меня поверх стекол. — Есть такая детская игра «Сыщик, ищи вора». Пишут на бумажечках «царь», «сыщик», «палач», «вор» — подкидывают их вверх, и кому что достается, тот и должен, это выполнять. Самая непыльная работа — у «царя». А «сыщик» должен угадать «вора». Ну а если ошибется и ткнет пальцем в другого, то ему самому вместо «вора» палач вкатывает горячих и холодных. Знаешь такую игру? — Знаю, — сказал я, — Но там роль каждому подбирает случай. Как повезет… — Вот именно. Ты-то здесь служишь не случайно. И, пожалуйста, не делай себе поблажек. — Я не делаю себе поблажек, — сказал я, сдерживая раздражение. — Но я продумал уже все возможные комбинации и ничего придумать не могу… — Все? — удивился комиссар, весело, ехидно удивился он. — Все возможные варианты даже Келдыш на своих счетных машинах не может продумать… — Ну, а я не Келдыш, и машин нет у меня. Два полушария, и то не больно могучих, — сказал я и увидел, что комиссар с усмешкой смотрит на фомку, которую я держу в руках. Чувство ужасного, унизительного бессилия охватило меня, досады на ленивую нерасторопность мозга нашего, слабость его и косность. Я смотрел в глаза комиссара — бесцветные, серо-зеленые глазки с редкими белесыми ресничками на тяжелых, набрякших веках, ехидные, умные глаза, веселые и злые — и понимал, что фомка, которую я держу в руках, — ключ, отмычка к делу, и не мог найти в нем щелки, куда можно было бы подсунуть зауженный наконечник фомки, черной закаленной железяки с клеймом — двумя короткими давлеными молниями. Комиссар помолчал, — и я так и не понял, только ли он отбил этим молчанием, как черными жирными линиями на бумаге, мою беспомощность и непонимание, или просто сидел, думал о чем-то своем, вспоминал. Потом он сказал: — Вот этому делу, — он кивнул на папку, которую читал перед моим приходом, — двенадцать лет. Я с ним хорошо накрутился тогда. Но вопрос не в этом. Я вот вспомнил, что изъяли мы тогда у «домушника» Калаганина хорошую фомку. Большой ее мастер делал, сейчас уже таких, слава богу, нет — довоенной еще работы. И вор настоящий был, и они, слава богу, вывелись. Вор в законе Калаганин был. Очень меня интересовало, у кого он такую фомку добыл, сильно мне хотелось познакомиться с этим мастером. Только вор не раскололся — не дал он нам этого мастера, и мы его не смогли найти. Взял я сейчас из архива это дело, почитал снова. И фомку ту из музея нашего затребовал… Комиссар вытянул из стола ящик и достал оттуда фомку, протянул мне: — Ну-ка, сравни. Как, похожи? Одинаковой длины, формы, цвета, с короткими давлеными молниями на сужающейся части, две совершенно одинаковые фомки держал я в руках. — Похожи. Я думаю, их один человек делал. А что с вором тем стало? Комиссар хрустнул пальцами. — Я уж и сам поинтересовался. Нет его сейчас здесь. Он снова сидит. Положил свои пухлые короткопалые ладошки на переплет старого уголовного дела, задумчиво сказал: — Был один момент, когда я его почти дожал с этим мастером и он согласился показать фабриканта воровского инструмента. Но он клялся, что не знает его имени и места жительства. Сказал, что поедем к нему на работу, куда-то под Москву. Но разговор наш ночью происходил, и я отпустил его в камеру до утра — поспать. И за ночь он раздумал — повез нас в Серпухов, два часа мы с ним ходили среди палаточек на привокзальной площади, пока он не сказал, что, видимо, перепутал, забыл, мол, место. Я понял, что он обманул меня… Надо тщательно поковыряться в наших архивах, нет ли по другим делам таких фомок; попробуй выйти на изготовителя… Я вышел от шефа и подумал, что, видимо, я сильно устал. Такое усталое оцепенение охватывает меня, когда я не знаю, что делать дальше. Наверное, существуют вещи, в таинственную природу которых проникнуть невозможно только по той причине, что этого очень хочется. Как сказал Поляков, Вильом всю жизнь мечтал создать скрипку лучше, чем Страдивари… Я ведь хочу сотворить добро, а все равно ничего не получается. Добро должно быть могущественным, ибо слабосильное добро порождает зло. Да, видно, я еще очень слаб, потому что из моего стремления к добру пока кристаллизуется осадок зла. Два дня я читал старые дела, делал выписки, направлял запросы, и тусклое, тупое утомление окутывало меня как туман, и никто не беспокоил меня, не звонили телефоны, куда-то пропала Лаврова, комиссар не вызывал, прокуратура не запрашивала о новостях — какая-то неестественная, ватная тишина висела два дня, будто все замерло в мире перед взрывом, но я ничего не замечал, а сидел в своем пустом холодном кабинете и читал желтые странички из давно уже разрешившихся, почти умерших драм, и казалось мне, будто все вокруг погрузились в такой же анабиоз, хотя я знал — время не делает остановок, оно не знает запасных путей и тупиков, оно движется линейно и неотвратимо, оставив меня одного в ушедшем Вчера, в том сгустке секунд или минут, когда украли волшебный звуковой ларец, и я знал, что остался совсем один на перегоне времени, как зазевавшийся пассажир отстает от своего поезда на пустынном полустанке, потому что все остальные люди, которых прямо касалась эта кража, не могут стоять на месте, дожидаясь, пока я распутаю этот клубок туго перепутавшихся человеческих судеб и событий. «Сыщик, ищи вора»… «Сыщик, ищи вора»… А к вечеру на второй день решил поговорить с Иконниковым. Я все время ждал, что он позвонит. Не знаю, почему я этого ждал, это было просто глупо — ждать его звонка, но все равно я сидел, читал старые дела и ждал его звонка. У него было много времени подумать и позвонить. Но он не позвонил, и я решил с ним поговорить. Набрал номер его рабочего телефона, долго гудели протяжные гудки в трубке, я рисовал на бумаге черным карандашом рогатых чертиков, долго никто не подходил, и я уже хотел положить трубку, когда на том конце ответил женский голос, какой-то напуганный и слабый. — Мне нужен Павел Петрович. — А кто его спрашивает? — Какая разница? Знакомый его спрашивает. — Его не будет… — Он что, уже ушел домой? — Он умер… Ту-ту-ту… Сальери умер вперед Моцарта? Ту-ту-ту… Минотавр сожрал живого человека. Ту-ту-ту… Разве, людям нужен Каин? Ту-ту-ту… Значит, все-таки характер человека — это его судьба? Ту-ту-ту… Вы не знаете приступов болезни «тэдиум витэ»? Ту-ту-ту… Он ждет какой-то депеши, и тогда, мол, все будет в порядке. Ту-ту-ту… Гудки в трубке метались, громыхали, неистовствовали, они голосили, визжали, барабанили по моей голове, как молотками, острыми и злыми, я думал, они разобьют мне череп. «Сыщик, ищи вора»… |
||||||||
|