"Затылоглазие демиургынизма" - читать интересную книгу автора (Кочурин Павел)

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ


Перед Анной Савельевной, как из небытия, в горестные минуты, представало укором одно зимнее утро. И нельзя было этот укор в себе заглушить, как нельзя помешать тому, что уже было и жило.

На складе в Большом селе выдавали на трудодни зерно. Долго тянули, но вот "нелегкий вопрос" вроде бы разрешился… Миша Качагарин запряг Побратиму, взял в сани Анну и Пашу. Прихватили по два мешка. На большее не рассчитывали. Когда жили моховским колхозом — к каждому дому со склада не по одной подводе привозили.

Вернулась Анна с легкой поклажей. Молча сбросила, что принесла, печку под бок Ивану, сыну. Он катался на коньках и провалился на тонком льду, пробежал домой. Бабушка Анисья поохала, переодела внуа в сухое и велела лезть на печку. Подала кружку горячего молока с медом. Дедушка спросил, где он провалился, в каком месте. Сказал, что реку свою надо знать. В том месте, на стрежи, лишь в лютые морозы лед крепкий. Иван лежал на печке головой к свету, рассматривая книжку с картинками. Мешок, брошенный матерью под бок, был холодный, пах затхлой сыростью. Он затолкал его на горячее место, сам поотодвинулся от него. В другой раз мать сразу бы заметила, что штаны сына висят на жердочке перед печкой, посердилась, повздыхала, как и бабушка. А тут гнев застил глаза. Раскрасневшаяся, сбросила с плеч платок, расстегнула фуфайку. Хотела было снять ее, но раздумала. Сказал, чтобы все в доме слышали:

— Вот, за целый год наградили. Курицы прокормить не хватит. Да и будет ли клевать курица-то, одно название, что зерно…

По урожаю должен бы выйти полноценный трудодень, килограммов по десять разного зерна. Рожь по парам удалась, пшеница уродилась, овес, ячмень. За пары, что он оставил землю пустовать, дедушке душу рвали. На совещании, как он говорил, костерили, насмехались, унижая: "Земля у него, вишь, живая, отдыха требует. Лечить ее надо, надорвалась"… Проходу не было от областных контролеров: "Не досеяли, пустовать пашню оставили, район подвели". И вот теперь за "ослушание" председателя, а, вернее, колхозников, наказывали — трудодень на нет срезали. "Спустили" непосильный план, заявив: "Если бы все поля были засеяны, хлеба в колхозе было бы больше. За недосеянное и расплачивайтесь". Именно так разъяснили колхозникам "пустой трудодень", сваливая все на председателя. Дедушка отмалчивался. вместо полноценного зерна на трудодни и выдали отходы с костерей.

Бабы подняли возле склада гвалт: "Что же делается-то, заработанное отняли. Не уродилось бы, так и не обидно. В колхозах, где с полей семян не снимали — недовольства нет, бог не уродил".

Колхозники винили за "пустой" трудодень не дедушку, но сам-то он брал вину на себя: Хлеб-то от него увезли, он не сумел отстоять. Старик Соколов Яков Филиппович не то чтобы успокаивал дедушку, но сказал, как он заявил, "евангельское": "Что случилось, то и должно было случиться, оно как бы сверху нашло, по воле "Первого" и "Первых". Это болезнь нас, человеков, коей не скоро еще придел времени изойти…" Анна тоже сердилась не на дедушку, но раскричалась-то дома на него. И тем в дом внесла печаль.

Дедушка сидел у окна, подшивал валенки Анны. За домашней работой он отходил душой от председательской приневоленности. Тут никто за его делом не следил, не подглядывал и не подсказывал. Дмитрий тоже что-то выстругивал в сарайчике-мастерской. Тамара и Настя шили в пятистенке. Стрекотали на машинке. Иван прежде, чем убежать на реку, разгреб дорожки возле дома, принес воды из колодца. Анна собиралась, вернувшись со склада, сбегать на ферму, поосвободиться пораньше и побыть в воскресенье со всеми дома. На вечернюю дойку дочек взять, коровы к ним уже привыкли.

Но злополучный мешок с костерей все вверх дном перевернул. Подстегнули назойливые мысли, что и детей та же участь ждет, что и родителей. А дедушка, председатель, будто глух ко всему, ничего не видит и не слышит. Верят вот со Стариком Соколовым Яковом Филипповичем в какое-то завтрашнее чудо. А оно, чудо-то, вон где, на печке лежит брошенным под бок сыну.

— Неужто им всем так жить, — расходилась все больше Анна?

Знала, что досаждает дедушке, но не могла сдержаться. За высшее начальство всегда несет вину низшее. Это дедушка с Яковом Филипповичем как бы между слов всегда проговаривали. А дело-то поправить может только разум хозяйский… Дедушка молчал. Ее и молчание дедушки сердило. Будто и вправду во всем его вина.

Тамара и Настя притихшими сидели в пятистенке. Машинка перестала стучать. В доме не водилось ругани. Иван сжался на печке, глядя в книгу и не видя букв. Бабушка Анисья отошла от печки к окну, чтобы ее не видели и самой никого не видеть. И там примолкла.

Слухи с осени ходили, что трудодень ихний опять оголится. Аванс-то запретили выдавать. Уполномоченные чуть ли у складов дежурили. Не дай Бог, Корень самовольничает. Председатели других колхозов ухмылялись, прослышав, что моховец вроде бы сулить всем большие килограммы на трудодни… Для дедушки не была неожиданной бабья ругань на складе. Как без этого, уж совсем коли немота. Брала досада на свою беспомощность. Оставалось одно — терпеть. Терпелось и тут стерпится. Век-то может длиться всю жизнь по чужой воле.

Область год от года "горела". На кого можно и спускали дополнительные планы по госпоставкам. Сухов, как мог, противился, остерегал: "Веру в себя трудового народа подрываем этими дополнительными планами". Ему прямо сказали "насчет веры": "если у вас она подорвется, то партбилет — на стол. И идите в колхозники". Дедушке представитель из области с упреком, а понимай с угрозой, заявил, что не по-коммунистически вылезать ему с жирным трудоднем, дразнить другие колхозы. Лучше, выходит, когда всем плохо, чем одному хорошо.

Под строгим контролем уполномоченного-организатора и вывезли с колхозных складов все зерно. Тут же в "Заре коммунизма" большесельского председателя расхвалили. В конторе, когда дело было сделано, склады опустошены, уполномоченный, желая "повеселить" дедушку сказал: "Теперь вам, Данило Игнатьич, осталось только смеяться". Дедушка намек уловил, высказы об Александре Македонском не раз слышал от городских гостей. Поняв усмешку уполномоченного сказал: "Значит, понимаете, что и мы голенькие, как бухарские купцы, обчищенные великим полководцем. Сравнение хорошее, вот бы и поделились с начальством". И вроде как припугнул: "Или это право за мной оставляете?.." Уполномоченный заерзал, не ожидал от мужика "такой прыти". Дедушка, понимая, что он такой же посланный, как и воины Македонского, успокоил: "Можно ведь и нам иногда пошутить, — усмехнувшись, досказал, — в иных анекдотах — все как в зеркале наяву видится. И верно, чего бы пугаться таких анекдотов. Уважать надо народную мудрость… Призываем же к этому…"

Святая Русь в утайку смеялась сама над собой, как вот и вольный мир над "культурной революцией" другой великой державф. В смехе, в высмехе, вроде бы полушутя, к слову, замечал Старик Соколов Яков Филиппович, кроется истина — указание хода жизни, только вот понимается она не сразу инее всеми. Порой, и в угоду неподобия толкуется. Дедушка в держался таких разумений. К начальству "не ластился", держась правила: поддакивать глупому королю — королевство губить. Худо, когда при таких королях держишься правды, но худо тебе одному, значит уже хорошо… Вина перед "королями" дух дедушки возвышала, а перед селянами — гнела. Потому он и молчал, внимая разневанной Анне. Головы своей в ее сторону, терпеливой праведницы, не мог повернуть. Там, за ней — народ.

Вышла Тамара из другой половины пятистенка и Анна, мать, вспыхнула в гневе с неунимаемой яростью:

— Вот кончайте школу и сразу к теткам в город, — как бы накинулась она на дочь, вроде бы чего не понимающей. — А то будете всю жизнь отсевы получать за ударную работу.

В доме стояла тишина. И ее, как портной ткань, рвал голос Анны. Дедушка нагибался ниже, покрякивал, протаскивал сквозь войлок дратву, сдерживая в груди рвущую сердце боль. Постукивал черенком шила по строчке на валенке, заботясь этим постукиванием о прочности шва, а молчанием о мире в доме.

Анна уже не знала, как удержаться и успокоиться. Хваталась без нуждыза чугунки на шостке, за ведра, переставляла с места на место, кричала:

— Не хочу, чтобы дочери ходили с такими вот опухшими руками доярок. Хватит и нашей загубленной жизни…

Дедушка и тут не проронил ни слова, как бы этим соглашаясь с Анной. И Анна это его согласье с ней уловила. И устыдилась. Жизнь-то враз ведь не переиначишь. Села на стул возле переборки, расплакалась навзрыд. Поплакав, сказала:

— Ту уж прости меня, тятя. Наговорила, накричала сама не знаю, что на меня нашло. Наслушалась разговоров возле склада и прорвалось. Будто уж и жизнь кончается. О жизни вот, о детках, не о себе забота. Сердце-то и не сдержать…

Дедушка обернулся к ней. Вроде как ничего, никаких сердитых ее выкриков и не слышал.

— Ну и ладно, — сказал он Анне. — Высказала-то правду, но как ей сразу-то к нам войти, вот и сердитость. Оно и пройдет. Где же еще выговорить свою боль, как не дома. С понятием все и сладится.

— Пойду, уж коли на ферму, — вымолвила Анна. — Паша тоже пошла.

Накинула на голову полушалок, и вяло, с покрасневшими глазами шагнула к двери, как во всем виноватая. И перед домом вот, и перед коровами, которые ее ждали. Дочек не взяла: "Одна уж управлюсь".

Неладное в доме при жизни дедушки, вспоминалось, будто случившееся с кем-то посторонним, а не с кем-то вот из Кориных. Какой-то другой человек, неведомый и невидимый мог ссориться в доме, где жил дедушка.

Когда дедушки не стало, этот открытый спор с ним, почти единственный, вспоминался и бередил душу Анны. Что было, того не отринешь. Но всегда слышался голос дедушки каким-то внутренним чутьем, и приходило успокоение. Дом не покидали добрые души Кориных…

Перед глазами Анны в минуты печали возникал знавший правду жизни седой человек. Стражущий и сострадающий тебе, страждущей. Разводил осторожно, ровно боясь кого-то задеть, руки с колцами дратвы, сжатыми губами держал щетинку, всученную в нить, чтобы ненароком не обронить неверного слова. Не все могли жить той верой, какой жил он. И не у всех была его терпимость. Тогдашнюю жизнь он не хвалил. Тяжка, как от недуга застаревшего. Страдал, но верил в разум человеческий, кой будет править Святой Русью. Святая — это значит по его — единая, цельная, вольная во всякой вере, в коей любовь и добро. Они были вдвоем пока что со стариком Соколовым Яковом Филипповичем, твердые и упорные в такой вере, что узрится народу нашей великой страны праведный путь. И они берегли в думах своих и словах для будущего люда как бы кем-то поведанное им добро.

В тот вечер, когда лежало еще на печке принесенное Анной зерно, выданное на трудодни, пришел к дедушке Старик Соколов Яков Филиппович, парторг колхоза, высказал свое мнение о бунте, как это назвал Авдюха Ключев, баб и мужиков у склада:

— Беда наша с Игнатьичем в том, что мы вроде бы и знаем, как бы надо поступить, но вот нам не позволили, полкнули на худо, во вред делу. Но бунт поднимать против этого еще более худшему идти. Время в терпении наш нынешний помощник. Так наречено нам пережить нелад.

Дедушка покачал головой, покивал, как обреченный кару нести, вымолвил с печалью:

— Что говорить, Филиппыч, знамо не той жизнь была бы, коли сам думал и решал. При хорошем деле следует и хорошее слово. А нам в слове несут страх, а он опять же, рождает плохое слово.

Тем миром, где копится добро и крепится дух человеческий, дедушка считал семью, в которой не место сраму. В такой семье и ссора, если уж она случается, чесна и чиста, потому что человек до конца выговаривается и приходит к согласию в любви. Исчезает страх и укрепляестя надежда в завтрашнее лучшее. Душа очищается в воле своей. Анна, порой, нарушала мир Коринскогого дома, но в доме же находила и душевный покой. И все больше убеждалась, что если все делать так, как во гневе порываешь — уйдет добро и от тебя, и из дома. Дом — живой, он всеми силами старается сохранить в себе добро и любов. А с исчезновением Коринского дома, меньше лада станет не только что в Мохове, но и на всей нашей земле. И это Анна понимала, и гасила в себе бравшее неверие во что-то скорое лучшее. Живем вот мы, опутанные какими-то тенетами и ждем, кто выпутает нас из этих паучьих тенет. Слухи разные ходят о каки-то переменах, а тенеты, опутывающия нас, остаются на нас. Катимся по чьему-то неуму, как пустые дровни, спущенные с горы озорниками. Кто же мы тогда сами-то без своих дровней. Эти мысли и глушили в Анне стены коринского дома.

Зимними вечерами дедушка со Стариком Соколовым Яковом Филипповичем присаживаются у топящейся лежанки, рассуждают в тихости, как бы ищут ответы на те вопросы, которые и Анну волнуют. Как-то не прямо, иносказно, выговаривают слова. Запомнился вот высказ Якова Филипповича:

— Мы, Игнатьич, как ходики настенные тикаем под тяжестью гирек. Гирьки лягут на дно, и мы перестанем тикать. Тогда вот, коли на то Божий Промысел, и обновимся телом и душой. Одно остается держаться в терпении методой моей "запротив". На словах-то соглашаться, а делать-то все по-своему наскотлько это можно.

Это было повторено Стариком Соколовым Яковом Филипповичем после очередных слухов о введении, может, сотого новшества в колхозную жизнь. О велениях таких и Якову Филипповичу, и дедушке, не говоря уже о мужиках-колхозниках, меньше стало думаться. Да и сами "велители" о них порой забывали. И перестали держаться своей неистовой веры в исполнение своих велений. И Старик Соколов Яков Филиппович говорил, что оттого наша жизнь не движется дальше разговоров, что они, эти разговоры, не свои, исчужа к нам приходят. Разговоры велись каждый раз вроде бы об одном, но всегда с какой-то особостью. Вчерашнего-то уж сегодня не бывает.

И все же мысли раздорные Анну одолевали, боль была за судьбу детей. Порой думалось: бросить бы все вместе с домом, как другие делают, и уехать… Но, как вот на это решиться, коли дедушка — председатель колхоза. Что скажут о нас и как на это посмотрят, опять же власти. И городские гости приезжают вроде к себе домой. И те же коровы, телята на моховской ферме, и они вроде как совестят. Без них, Кориных, фермы уже в Мохове не будет. Приходишь к ним, а они глядят на тебя с грустью, будто мысли твои разгадывают. Поневоле и свыкаешься с нерадостью. Она, радость-то только в мыслях, в рассуждениях дедушки с Яковом Филипповичем. Почто же вот нам дано такое житье и кем? Оно не Божье, не по природе нашей. А иначе и без такой веры, как род свой длить?.. И все назойливее пронзает сознание вопрос: кто же вот вселил в нас и удерживает не по воле нашей наше зло в нас. Неужто люди сами по себе до этого дошли — мужики, крестьяне. Как и кто, и почто их разума-то лишил?.. Это были мысли Анны Савельевны как бы втайне от дома, но дом гасил их, и надежда не оставляла ее, что детьми все выправится.


ПОВЕСТВОВАНИЕ ЧЕТВЕРТОЕ

От Ивана