"Затылоглазие демиургынизма" - читать интересную книгу автора (Кочурин Павел)ГЛАВА ПЕРВАЯ1 В свои дошкольные и школьные годы Иван видел отца только по вечерам в субботу и воскресенье. И он запомнился ему той поры гостем, радовавшим домашних своим появлением, а ео и сестер гостинцами, какие продавались в эмтеэсовской лавке. К завтраку выходил в чистой выглаженной рубашке, чаще в белой, в черных брюках, желтых ботинках. Выбритый, приветливый, улыбающийся. Бабушка Анисья застилала большой стол льняной скатертью домотканой. Мать вынимала из буфетв-теремка тарелки с цветочками, клала возле них блестящие ложки и вилки, ножи. Было все торжественно и радостно свободно. Эта торжественность и радость лучилась как бы от дедушки, приветно-молчаливого и тихого. Прибегал из Большого села Толька Лестеньков, сын Агаши Фронтовички. Иной раз мать и не отпускала Тольку, стеснялась, что надоедает. Тогда дедушка посылал за ним Ивана: — Сбегай-ка, Ваня, проведай, что это сынка-то сегодня нету. Часто Толька оставался ночевать. Спали с Иваном на одной кровати. С утра до завтрака, до того, как протопится печка, отец с дедушкой хлопотали по хозяйству. Поправляли кое-что, чистили и чинили в хлевах. Для Ивана и сестер тоже находилась работа. И вошло в сознание: сидеть сложа рука — плохо жить. Уютно было по вечерам. Пили чай. Чистился по субботам к приходу отца самовар. Это была обязанность Тамары и Насти. Они протирали бока его кислым молоком с клюквой. В сенокос по воскресеньям отец со своими сестрами и их мужьями (они всегда подгадывали к сенокосу) до солнца отправлялись косить на колхозный луг. Днем ребятня в помощь им сбегалась ворошить сено, сгребать, складывать копны. За неделю дядья с тетками столько накашивали, сколько все Мохово за все лето не успевало. Трудодни записывали бабушке Анисье "хлеб-соль". Вечерами ходили за Шелекшу косить для своей коровки. Тут уж как бы тайком. Весной во время пахоты и летом в разгар уборки-жатвы отец приезжал домой поздно вечером, в воскресенье уезжал. Часто и по неделям не появлялся. В зимние вечера к дедушке в сарайчик-мастерскую наведывались старики, мужики полюбопытней. Иван присаживался возле печурки за маленьким столиком, рисовал цветными карандашами дома, деревья, птиц, лошадь — Побратиму Миши Качагарина. Коров, трактор, самолеты. Бабу Ягу в большой ступе, Иванушку сказочного, едущего на печке с широкими гусеницами. Гусеницы, объяснял он, чтобы Иванушка в грязи на наших дорогах не утоп или в сугробе не застрял. Разговаривал с нарисованными на бумаге фигурами словами стариков: "Земля наша не базар, где с утра одна торговля, а к вечеру дркгая". "Мужик тоже не купец, с полем не торгуется". "Не за сегодняшнее, а за завтрашнее старание поле тебя благодарит". "За грехи сеятеля земля страдает". Вначале с недоверчивостью мужики поглядывали на Ивана: "Ладно ли обо всем говорить при парне-то?.." У дедушки был свой взгляд на жизнь: "Не заговорщики ведь мы, чего парня таиться. Беды ему не будет от нашей правды". Старик Соколов Яков Филиппович тоже так считал: "Им, молодым, жить, а от кого жизнь узнавать, коли не от нас. Иначе на старых узабинах свои телеги поломают". А Федор Пашин и дед Галибихин все с какой-то своей осторожностью приглядывались к Ивану. Парень нечаянно взболтнет чего-нибудь кому не надо. Они оба так и не могли изжить в себе свой страх. И тут опасались, говорится-то всякое. Иван сказал трактористу на своем рисунке: "Не надо, парень, заново дорогу торить, она до тебя проторена". Дедушка спросил: "Кому ты, Ваня, там объясняешь?.." Да Леонид Смирнов не по той борозде поехал (тогда еще Леньку Смирнова не называли Тарапуней). Ивана завлекала игрна в пахарей и старики к нему привыкли. Даже что-топытались и подсказать, разглядывая рисунки его. Все в доме происходило на глазах Ивана, Тамары и Насти. Вот она жизнь — смотрите ее. Чего не сразу уразумеете, опосля рассудите. Другие моховские ребятишки рассказывали друг другу о домашних ссорах и этим выдавали себя как бы за взрослых. У Кориных такого не водилось дети не могли порицать отца или мать, и тем более, бабушку. Это им подсказывалось самим домом. В нем никогда никого не осуждали, все изживалось в согласии и миру, духом житейским и удерживались нравы. Но дети не были безлико покорными, старались сами рассуждать и понимать и не торопиться с суждениями о ком-то и о чем-то. Дедушка говорил: "Сголовой дело делай по слову верному. А от неверия в себя опять же рассудком оберегайся и молитвой". Это и было перенято от дедушки внуками, держалась в уме его присказка: "Ум к уму — миллион в суму". Иван не мог взять в толк, почему дедушка, который все знает, больше молчит, когда что-то делается не так, не по его, а зачастую и не "по уму". Вот мать ругалась, а он ни слова ей в ответ. Бросила на печку мешок с костерей с явной обидой на дедушку-председателя. То, что мать не по напрасну сердилась, Иван понимал. Значит, это и дедушка признавал. Тогда почему он не делал все так, чтобы не было у людей обид?.. Когда мать отругалась и умолкла, бабушка, оказавшись с ней рядом возле печки, сказала тихо: — Ты уж, матушка, не бери все близко к сердцу. Беды-то наши как напасти лиходейские. Жалобы и слезы им нипочем. Миром в себе их и надо изживать. Иначе-то беда себе самой. — Ты уж и прости меня, мама, не сдержалась вот сразу-то, — ответила смиренно мать. — И верно, что можно выкричать и выреветь. От сердца боль этим не отгонишь. Этот разговор матери и бабушки Ивану запомнился. Все в доме опять смиренно. Ругань прощенная в добро пошла. В доме и осталась, растаяла, как льдяшка, принесенная со стужи в ведре воды. Дедушка тоже свою вину как бы усматривал, хотя и был бессилен миновать ее. И на него уже грех было сердиться. А вот виновные перед дедушкой не осознавали своей вины. Они были чужие в этом мире житейском. И дедушка-председатель и нес вину-кару и за себя, и за них. Мать сказала отцу, когда он обеспокоился ее невеселостью: — Устала я больно, Митя… Об утренней ругани матери отец, похоже, так ничего и не знал. А если и узнал, то опять же рассудил, как и дедушка: "Выговорилась и ладно, боль-то и словом из души изгоняется…" Но с этого дня в Ивана запало беспокойство матери. Будто оно было занесено к нему с мешком, брошенным матерью ему под бок. Мешок исчез из глаз, а беспокойство осталось. Оно виделось ему и в дедушке, и вотце, и в бабушке. Весь дом был в беспокойстве и переживал его терпением и не уходившей из него надеждой. Иван все же думал, что не согласные разговоры между матерью и дедушкой происходили иногда из-за Тамары и Насти, а может, и из-за него. Дедушка прочил внукам деревенскую жизнь, а мать была за город, чтобы учились и как тетки жили. Сам Иван не знал, чью сторону взять, и невольно задумывался, как вот ему быть. И Тамара, и Настя задумывались. Может дедушка этого и хотел, чтобы все его внуки задумывались о своей дальнейшей жизни и сами выбирали свой путь. Мальчишки Ивану завидовали, что они, Корины, живут лучше других. Дедушка за председательство деньги получает, отец в МТС тоже. Иван спросил дедушку о том, что говорилось моховскими ребятишками: почему человеку не прокормиться на трудодень, надо вот еще свою скотину держать?.. Дедушка не мог прямо ответить — трудодень плохой, пустой. Но почему пустой? — Колхоз наш бедный, — отвечал как-то неуверенно Ивану дедушка, — земля истощенная, плохо родит. Да и обрабатываем мы ее плохо. Вот она и обижается на нас, скудно ей. То, что дедушка и отец старательные и все умеют делать, об этом каждый моховец говорил. Все делают по дому, пчел вот держат, родня приезжает. Была в этих разговорах какая-то зависть, но злобы не было. Разве только у Жоховых. Иван все же как бы спрашивал себя, почему колхоз при дедушке хилый. Как это земля могла на дедушку обидеться?.. После посевной как-то приехал Сухов Михаил Трофимович. И как часто бывает в эту пору, похолодало. Для уюта затопили печурку в сарайчике-мастерской. Сухов снял плащ, пригрелся у живого огня. Сказал, что готовится совещание по молоку. Сказал безразлично, как и мужики говорили о всякой зряшной затее. О молоке, какие надои в колхозе, Михаил Трофимович дедушку не спрашивал. Заговорили о другом: народ во уезжает из деревень. Даже и от дедушки. Не было такого, чтобы по доброй воле бежали из своего дома, разве по большой нужде. Дедушка подвигал руками, приподнял их с колен и опять опустил: "Что делать?.." Подумав, сказал: — Ни я, никакой другой председатель, людей из деревни не выталкиваем. Наоборот, всячески посулами стараемся удержать. Да Михаил Трофимович и не упрекал в том председателей. Иногда дедушка с Суховым подшучивали друг над другом, как вот и моховские старики сами над собой. "Убегут вот все из колхоза, — говорил дедушка, — и Вам, Михаил Трофимович, некем будет командовать, разве инвалидами на костылях да старухой с клюкой… Тогда я поезжу по городам, наберу человек двести бывших крестьян и буду обрабатывать пустующую землю вольно, пока чиновничья рать снова на меня не набежит. Вот в чем бага для крестьянина: власти бы ему над собой лишиться, жить по себе да с купцами честными дело иметь". Оба с дедушкой смеялись… Сухов поделился новостями, привезенными из города. Один председатель, тридцатитысячник, когда приходили к нему за справкой, запирал кабинет, выставлял бутылку, умолял со слезой: "Не уезжай из колхоза, давай поговорим…" Парни понахальнее, когда хотелось выпить, шли к нему с тетрадочным листком… Сам спился и трактористов споил. Жена от него ушла, а его под суд за растрату. Другой разработал систему похитрее. Заделался сватом. Старухам за сватовство трудодни выписывал. Дома старье скупил и селил в них молодоженов. Нянек, старушек, от колхоза нанимал. Даже к ворожеям-приворотницам обращался, чтобы сводили парней с девками. Дедушка похвалил последнего председателя, сказал с веселым смешком, что метод такой возьмет на заметку. И тут же спросил с грустью: — Тоже ведь поди сняли, подыскала статью?.. — Сухов промолчал, а деќдушка вымолвил глухо: "Это уж ясно. Доводи колхоз "до ручки", но только не самовольничай, не отходи от указаний". Когда народ шутит о серьезном, да анекдоты рассказывает о том, значит, уже припекло. Сухов переждал и повернули разговор на другое. Дедушка сказал: — А кто-то вот из уехавших в большие люди выходит, министром, ученым становится. А мы уму у себя землю пахать по-своему не доверяем… Тольќко так я скажу: министр, академик, или кто другой, не важнее и не нужќнее настоящего хлебороба. Хлебопашцу не меньше надо кумекать и знать, чем, скажем, тому же академику… И в политике он должен сведущим быть. Должность — пустомельство, а не работа. Решать крестьянские вопросы тем, кто трудится на земле и учится ее познавать. Дело свое обязан до тонќкостей знать. Должен быть во всех отношениях свободным. Иван не мог точно вспомнить, кто что говорил. И Сухов, и дедушка, как бы соглашались друг с другом. Признавая, что они оба — и секретарь райкома — "Первый", и дедушка — председатель колхоза одинаковые рабы. Не рабов как бы и нет — все рабы. Вот и жди, когда такое устройство их жизни "перевалит через чур" и у правителей этого рабства сами по себе выпадут из рук вожжи державные. Народ Сухова хвалил. Все видит человек, но и он не должен голову заќдирать, смотреть и слушать, откуда какой звон… А чего бы по пустому-то трезвонить. Дело-то ладный мужик с полслова поймет, бежит-то от не дела. Судили о секретаре — "Первом", как о простом и обходительном человеке. Случалось, что и "резали" правду матку в глаза. Он отвечал тоже прямо: "Откуда чему взяться, если у вас урожаи по пять центнеров с гектара. Мужики при вольном разговоре на это свой ответ держат. Тоже не без расќсудка; с подковыром и смешком: "Делаем как велят, получаем, что дают. У американца Герста переняли вот-вот как "королеву пестовать", вместо своего "короля" клевера ее предпочли… Герст-то, живи он у нас по разуму, тоже вместо "королевы'' предпочел бы "короля". А нам захотелось ее вот, "королевы"… Бог-то один и един для всех, только вот земля под небом разная"… Сухов выслушивал и советовал как бы в полушутку, не от себя "Первого": "А вы по- своему не по Герсту, делайте…" А мужики на это опять свое: "Да оно как делать-то, коли дела нет… Да и воля не своя, вроде как пришлая. Оно и мирволит неохоту к делу…" Такая беседа с колхозным людом вышла в воскресение на картофельном поле, куда вышли все вроде как на воскресник. Сухов ехал по своим деќлам в другой колхоз и свернул на народ с большака. Дедушки не было на картошке, руководил всем Старик Соколов Яков Филиппович, парторг. Любопытству мужиков не мешал, многие, по случаю такого дня вышли и с бутылкой в кармане. Пособирав картошку, "перекурили" для веселья. Было солнечно, работалось легко и говорилось смело. Парторг не вмешивался в разговоры люда с начальством. Тут вольная воля и "Первого", хочешь слуќшай и свое говори, не хочешь — скажи казенное слово и торопись, куда надо. Сухов не захотел торопиться. Ивану запомнились слова из всего тоќго разговора, высказанные с какой-то веселостью большесельским мужиком: "В будущее бежим и все вот ждем подхлеста от того, кто это будущее знаќет. А без подхлеста-то как, коли сам не ведаешь дороги. Лошадь вот пьяќного сама без возжей к дому подвозила, а тут кто тебя выручит, коли ты без своего поводыря?.." Сухов тоже со смешком на это: "Ну, так уже и без поводыря. Вон ваш парторг, Старик Соколов, как вы его называете, все дороги знает, на верную и направит…" Яков Филиппович промолчал, и тут как всегда бывает кстати, бабы зашумели о своем, бабьем. Магазины вот пустые, чего надо не купишь в город поезжай… Яков Филиппович вечером поведал дедушке о наезде "Первого". Сам Сухов в этот день почему-то не заглянул к Кориным. — Человек-то вот тоже мечемся, — сказал Яков Филиппович, поведав вначале, как шла работа на поле, сколько картошки убрали. После того, как уехало начальство, поговорив по душам, работа пошла спорее… — Человек тоже вот мечется, как и мы с тобой, Игнатьич, — повторил свои слов парторг с какими-то еще невысказанными раздумьями. — Надеется, образуќется все перемелется. Тем же живет, что и мы. Испокон веку это в нас живет надеждой. И пословица вот такая на языке у нас: "Перемелется — мука будет". И он, наш "Первый", это в уме держит, в слове неизречеќнном. Мукомельничной у нас все меньше, а муки душевной все больше и больше. В крови это у нас несмотря ни на что, тлеет неугасимо неиссякаемая надежда… Жаль вот парня, терзается. И не пошли Бог на нашу беду наслать другого, без понятия мужицкого. Начнет из оглобель дуги гнуть, а потом нас же заставит выпрямлять свою оглоблю в нашу дугу. Но новых оглобель из дуг уже не выйдет. И останемся и без того, и без другого. О двух правдах живем, в рот те уши, и не чуем этого. Одна наша, крестьянско-мужикова, другая незнамо и чья… Скорее — ничья, лукавого, что нас охмурил, как парень слабую девку. Все вот и хочется этому ниќчьему, насланного нечистью, без самого народа для его блага чего-то светлое сотворить. А получается тьма… Мужики после отъезда Сухова говорили о нем загадками. Хорошее-то вот в нем из плохого выказывается. И все равно к его хорошему плохое липнет. Для Ивана Сухов тоже был непонятен: то заодно с мужиками, то над ними с угрозой. Вроде и верно — живет о двух правдах, как вот и все они. Более правдивую правду и от себя скрывает. И как вот и деду-шка, и Старик Соколов — боится правде самой правде навредить. А почему правда должна вот у них держаться в тайне, недоумевал Иван. К такому вопросу подводили его разговоры мужиков в сарайчике-мастерской дедушки, и дедушки с самим Суховым. И рассуждения Якова Филиппоќвича. И даже разговоры городских гостей между собой. Дедушка как бы приглашал Ивана на эти разговоры. Он хотел, как потом сам высказал, чтоќбы у внука зародились и вызрели свои мысли о жизни, и свои сомнения. Кузнец, Глеб Федосеевич Галибихин, тоже, как он говорил, натаскивал по своему ребятишек, учил делу. Кто хотел, разрешал поковать на наковаќльне, постукать молотком по раскаленному добела железа. А потом показывал, как оно превращается в нужную штуковину. Иван с Толюшкой Лестеньковым кое-чему у него и поднаучились. Однажды старуха Марфа Ручейная приќнесла старый ухват — рог отвалился, "отпал", сказала она. Выбрасывать жалко, век ухват служил, от матери перешел, царской еще работы. Глеб Федосеич и велел Толюшке с Иваном этот рог приковать к ухвату… Как-то на разнобойный игривый стук молотков зашел в кузницу незнакомый человек. Оказалось вновь назначенный уполномоченный. Поздоровался, осмотрелся. В углу кузницы валились разные железки: топоры, кольца к каќлиткам, замки стариннее, щеколды. Все это было когда-то самим дедом Галибихиным выковано и требовало вот подновления. — Много ли зашибаешь, дед?.. — ни с того, ни с сего вроде как допрос учинил уполномоченный. Дед Галибихин и подиспугался — в колхозной кузнице не колхозное делаќет, и разгневался — какое зашибание. Опустил дрожащими руками недоковаќнную поделку в колоду с водой. Туда же сунул в растерянности и клещи. Иван вынул из колоды клещи, положил на край горна. — Мы учимся делу, — сказал уполномоченному. — Куем с дедом, кому что надо за так. — Созорничал, желая досадить уполномоченному: — Хотите вам на ботинки подковки насадим, будут постукивать. Уполномоченный постоял и ушел, ничего больше не сказав. На другой день дед Галибихин не пришел в кузницу. Дедушке, председаќтелю, сказал: — Нельзя мне, Игнатьич, ничего по своему разумению, от души делать. А люд-то ведь идет, ни к кому больше, да и не всякое старое новым заменишь… Вроде ты уже жулик, эксплуататор новый, мироед. Застрявшие тогда полусознательно в мальчишеской голове Ивана, и вызывали теперь тревожные раздумья. И вызревал в голове невысказанный вопќрос: "А кто же нам первый-то враг?.. Не сами ли мы в самих себе. Ведь не видно, чтобы ныне такое изживалось, скорее наоборот, все изощренней и вредней становится… Все друг на друга, каждым у каждого в каком-то подозрении. Как же тут сообща дело делать, когда тебе самому, от себя, ничего нельзя?.." |
|
|