"Да будет воля твоя" - читать интересную книгу автора (Тумасов Борис Евгеньевич)ГЛАВА 7Наступил первый день новогоднего лета 1610-го от Рождества Христова, а от сотворения мира 7118-го. (В те времена Русь отмечала Новый год по греческому календарю в сентябре-листопаде месяце.) Отпели по соборам и церквам: «Тебе подобает песнь, Боже… Молим тя, Всещедрый Господи! Благослови венец наступающего лета, Твоей благостию…» Накануне Василий Шуйский получил от князя Михаилы Васильевича Скопина-Шуйского радостную весть: он с ратниками и рыцарями направился к Троице-Сергиевой лавре. И от того сообщения Василий Шуйский пребывал в добром расположении. Облаченный в праздничный кафтан, шитый золотой и серебряной нитью, с непокрытой головой, Шуйский вышел в Переднюю. Бояре хором забубнили поздравления. Промолвив ответное, Василий направился на Соборную площадь. Над всей Москвой торжественно гудели колокола и серебряно переливались колокольцы. Меж тремя соборами шумел люд. Пришли в Кремль и братья Ляпуновы в окружении рязанских дворян, перебравшихся в Москву накануне осады. Рязанцы встали ближе к церкви Успения. Появился патриарх в митре, с клиром священников, с хоругвями и иконами. Стих народ. Царь приложился к кресту, облобызался с Гермогеном. Патриарх поздравил народ, пел хор, а толпа кричала «Аминь!» и бросала Шуйскому челобитные. Дьяк собирал писанные кабацкими грамотеями за штоф водки, омытые слезами жалобные листы, а Василий, окруженный боярами, уже уходил во дворец, где в непокоевых хоромах их дожидались новогодние столы с обильной трапезой. Ляпуновых во дворец не звали. Возвращаясь из Кремля, братья обиженно брюзжали: — Забыл Васька, кому спасением от Ивашки Болотникова обязан, — говорил Прокопий. Захар добавил: — Ниче, братец, сполнится наш часец, напомним… Многоголосое и разноязычное войско приближалось к границам России. Растянулось не на одну версту, переливаясь разноцветьем красок: красные, голубые, синие, зеленые, белые кафтаны и полукафтаны, жупаны и кунтуши мелкопоместной шляхты, легкие казачьи бекеши. Шелестел шелк хоругвей, звенели гусарские крылышки, бряцало оружие, позвякивала конская сбруя, гарцевали паны со своими гайдуками. Из всей Польши и Литвы собралась гордость Речи Посполитой — панцирное войско. От Варшавы на Седлец и Белосток, Минск и Оршу двигалось королевское воинство, обрастая по пути новыми и новыми хоругвями. Пока к границе подступили, Посполито рушение за двадцать тысяч перевалило. А за войском тарахтели колеса крытых парусиной фургонов маркитанток, веселых, разбитных торговок, походных девок. Громоподобное, устрашающее королевское воинство собралось на Русь как на праздник: играли трубы, били барабаны и стучали литавры. В окружении вельможных панов ехал Сигизмунд. Свита многочисленная, гонористая. — Вино созрело, панове, — хвастливо говорил король, — пора разливать по кулявкам. Паны довольны: наконец-то Сигизмунд внял их голосу, начал войну с Московией. Разве не того требовал сейм? Но Сигизмунд и коронный гетман Жолкевский отговаривали. Паны искали в Московии удачи. Теперь, когда Россию терзает смута, царь московитов не способен на сопротивление. В свите короля и коронный гетман. Слушает Жолкевский похвальбу Сигизмунда, хмурится. — Когда мы возьмем Смоленск, панове, я поведу вас на Москву! Самонадеян и заносчив король, а еще коварен. Воспитанник иезуитов, петушистый рыцарь из рода Вазов, какого из собственного фамильного замка Гринсхольм, что в стране шведов, прогнал родной дядя, нынешний король шведов Карл… Что значит король Сигизмунд без него, коронного гетмана Станислава Жолкевского? Король многим обязан гетману. Но Сигизмунд не благодарен, не любит коронного гетмана. Король завидует военной славе Жолкевского. Коронный слышит, как Сигизмунд похваляется, пощипывая ус: — Я, панове, царику Димитрию не мешал в его начинаниях, не выдал ни Годунову, ни Шуйскому, и за то нам было обещано вернуть Речи Посполитой Смоленск. Однако дальше Тушина Димитрий не пошел. Видит Бог, мы сами заберем Смоленск и порубежье. Мы не станем дожидаться, когда Димитрий сядет на царство, потому как король шведов послал в помощь Шуйскому своих рыцарей. Вам ли, панове, не знать, что Карл — мой враг, семь лет он воюет с Речью Посполитой… Когда мы развяжем руки в Московии, я поведу вас против Карла и высеку его, как строптивого холопа. — Вельможные панове, — вдруг подал голос гетман Гонсевский, — не посягаем ли мы на собственность пана Юрия Мнишека? Когда мы седлали коней, сандомирский воевода кричал: круль не смеет воевать Смоленск и северские земли, это собственность Мнишеков, на что Мнишеки имеют грамоту от царя Димитрия. И захохотал. Хохотали и остальные. Смеялся князь Адам Вишневецкий, улыбался и король. Не смеялся лишь Станислав Жолкевский, он сочувствовал Мнишеку, поверившему в царственное происхождение Димитрия… Но ведь и король и канцлер признавали это. А шляхта? Не она ли охотно встала под знамена царя Димитрия, как только почуяла поживу? — Вельможный пан Адам, может, скажет, чем одарил его царь Димитрий? — снова раздался голос Гонсевского. — Разве у вас с ним не один тесть? Вишневецкий не успел ответить: навстречу королевской свите мчался шляхтич. Он кричал: — Там рубеж Московии! Король торжественно поднял руку: — Отныне там не земля московитов. Там Речь Посполитая! Виват, панове! — Виват! — заорала шляхта. Тронув коня в рысь, Сигизмунд со свитой поскакал к границе. А Посполито воинство подхватило: — Ви-ива-ат! Застучали топоры — саперы наводили переправу. У ворот смоленского кремля юродивый Кузя вещал: — Гряде светопреставление, царь Ирод близится! Вижу, вижу, крыла черные распростер! Замерла толпа. А Кузя пританцовывал, звенел веригами, топтал прижухлую траву босыми, обросшими коростой ногами. Тело юродивого лохмотья едва прикрывают, а под ветхим рубищем язвы и струпья. Сальные волосы до плеч, слиплись от грязи, а борода, отродясь не видавшая гребня, взлохматилась. Впился Кузя острыми глазками в толпу, выкрикивал: — Грядет час, грядет! Бабы в страхе крестились, мужики головами качали: — Божий человек! — Вестимо! Провидец! — Кузя, чевой-то предрекаешь? — Эвон сколь бед, ан новую зришь? От Пятницкого ручья к Детинцу катил в открытом возке воевода Михайло Борисович Шеин, высокий, широкоплечий, с редкой сединой в русой бороде. Шеины из старого московского боярства. Сам Михайло Борисович еще Годуновым в окольничьи возведен. Третий месяц как послан Шуйским на смоленское воеводство. Здесь и свое сорокалетие встретил. Из-под кустистых бровей смотрел Шеин по сторонам. Смоленск — средоточие дорог на Москву и Минск, Брянск и Витебск, Полоцк и в иные города Руси и Речи Посполитой. С Запада на Восток, с Востока на Запад пойдут ли, поедут — Смоленска не минуют… Город на Днепре, спорное порубежье, земля, щедро политая кровью… Кремль-детинец, монастыри Авраамиев, Вознесенский, Отрочь, собор Богородицы, храмы Ионна Богослова, Бориса и Глеба, Михаила, Спаса-на-Поле и еще многих иных малых церквушек. Слободы Немецкая, Подол, Пятницкий конец, посады ремесленные. От крепостной стены начало некогда бойкому, шумному торжищу. Смоленская летопись хранит скудные сведения о начальной истории города. Первые упоминания относятся еще к XI веку. Будто селились выше Смядыни первые русичи, поставили деревянную крепостицу, имелся у них князь с дружиной, здесь и торгу начало… Смоленск — предмет давних споров между князьями московскими и королями польскими. Зарятся короли на Смоленск, не желают признать право Москвы на смоленские земли. Вот и ныне прискакала с польского рубежа сторожа с вестью тревожной: ведет король на Русь коронное войско. Куда пойдет: к тушинскому ли вору либо Смоленск взять попытается? Смоленск к осаде готов, укреплен достаточно, огневого наряда, что на стенах, хватит сдержать недругов. Припомнил воевода утренний разговор с женой. Когда от стола отошли дочь-подросток и малолетний сын, Шеин сказал: — Отправить бы тебя, Настена, с детьми в Москву, да и там не безопасней. Настена ответила категорично: — Как все, так и мы, боярин Михайло Борисович. Что Бог пошлет. — А ниспослал он нам, Настена, испытание суровое. — Аль впервой, Михайло Борисович? — И то так. Повидали смуту холопскую, от Болотникова насилу животы сберегли. Боярыня Настена сидела на лавке белым-бела, лик иконописный. Вздохнула: — Господь не без милости, может, минет гроза. — Нет, Настена, чую душой и разумом понимаю: ляхи Смоленска алчут. Сколь веков им владели. Покуда Москва город воротила, много российского воинства положили под его стенами великие князья московские Иван и Василий… И снова Шеин повел взглядом окрест, подумал: «Двести пятьдесят пушек у Смоленска да пять тысяч стрельцов, но вот беда: огневого припаса и хлебного недостаточно. А на помощь Москвы расчета нет, хоть бы сама от самозванца убереглась». Вчерашним вечером собрал воевода стрелецких голов и городских выборных, все в один голос: боронить Смоленск до последнего, ворота Жигмунду не открывать. На том епископ смоленский всех благословил. Поравнявшись с толпой, Шеин велел остановить возок, послушал, чем юродивый народ привлек. Так и есть, стращает народ. Велеть бы Кузю в пыточную да под батоги, да на Руси блаженных Бог хранит. Сплюнул боярин Михайло Борисович, велел вознице трогать. Гремя коваными колесами по бревенчатой мостовой, возок покатил в кремль, к просторным воеводским хоромам. В листопад-месяц коронное войско подступило к Смоленску. Тревожно загудели колокола. Высыпал народ на крепостные стены, охают: экая силища приперла. Прислал Сигизмунд послов, велел открыть ворота, грозя проучить ослушников. В воеводской избе, где Шеин повседневно вершил свои дела, собрались старейшие люди города, воевода с архиепископом Сергием и князь Горчаков, главный над всеми стрельцами, позвали и стрелецких голов, дабы сообща дать королю ответ. Шеин спросил архиепископа: — Как решим, владыка? — Именем Спасителя нашего, не покоримся! — прогудел архиепископ. — А вы, выборные города Смоленска? Вашими устами народ смоленский отвечает! — Не впустим Жигмунда! Повернулся Шеин к Горчакову и стрелецким головам: — Слышите, воины, голос Церкви и люда? — Мы государем посланы город боронить и стоять будем, покуда живы, — ответили стрелецкие начальники. — На том крест целовать, — сказал Шеин, и всем миром отправились в собор. Тут же и ответ королю сочинили: «Мы в храме Богоматери дали обет не изменять государю нашему, Василию Иоанновичу, а тебе, королю, и твоим панам не раболепствовать вовеки…» Послам королевским Шеин добавил изустно: — Мы гордыни не несем, но и чести российской не уроним… Той же ночью заполыхали многие избы и дома посада, укрылся люд за крепостными стенами. Разбили ляхи и литва стан на самом берегу Днепра, между монастырями Троицким, Спасским и Борисоглебским. У кручи казаки свой табор возами огородили. Королевские пушкари батареи возвели, смотрят зевы орудий на стены и башни города. А на взгорочке поставили шляхтичи королевский шатер, просторный, шитый серебряной нитью. Разлилось людское море по правобережью. Полощет ветер хоругви и хвостатые казачьи бунчуки, а у королевского шатра золотится стяг Сигизмунда. Весело играет музыка, дымятся походные кухни. Поят казаки и гусары коней в днепровской воде, гомон и крики далеко слышатся. Вторую неделю в польском стане стучали топоры, вязали лестницы и щиты, готовились к приступу. По деревянной скрипучей лестнице Шеин поднялся на верхний ярус сторожевой башни. Через прорези бойниц вольно гулял сквозняк, рвал полы плаща, теребил бороду. За спиной Шеина стрелецкий голова проворчал: — Незваные гости. Вишь, петушатся. Ну да Бог не выдаст — свинья не съест. — Караулы усиль, Сидоркин, да пушкарям от пушек не отлучаться. Повелеть бабам костры жечь и воду кипятить. А стрельцов наизготове держите. Со дня на день на приступ полезут, вражьи дети. — Стрельцы, Михайло Борисович, и ночами кафтаны и сапоги не стягивают, одемши и в постель укладываются. — Они свое отоспались со стрельчихами, отмиловались, нынче службу исполнять час настал. Навалившись животом на каменный выступ, Шеин свесил голову. Лежал долго, потом поднялся, глянул в глаза стрелецкому голове: — Говоришь, гости незваные? Так мы их так и потчевать станем. А посему надо нам, Сидоркин, наизготове быть, дабы недруги нас врасплох не застали. Смоленск пробудился в тревоге. Печально отзвонили колокола к заутрене. На той стороне Днепра, за дальним лесом, догорала заря, багряная, холодная. Порывистый ветер гнал темную волну, будоражил воду. Рассвет коронный гетман Жолкевский встретил в седле. В сопровождении десятка гусар он в который раз объезжал смоленские укрепления. Через зрительную трубу всматривался в городские стены и башни, рвы и палисады. В зелени деревьев и кустарников — пепелища пожарищ, редкие уцелевшие домики посада. Высятся за стенами церковные купола. Жолкевскому известно о городе все: и сколько стрельцов, и где какая толщина стен, как называют башни и сколько орудий в Смоленске. Задолго выведал гетман. Миновав огневой наряд, Станистав Жолкевский направил коня к угловой башне. Еще в первый раз коронный обратил внимание на ров с пологими стенами, заросли — доброе укрытие. Из-за леса выскользнул край солнца, брызнуло лучами на золото куполов и крестов. Зрительная труба выхватывала то один кусок стены, то другой: прорези бойниц, пушки, кованые ворота. Чуть задержался взгляд на Грановитой башне и тут же уполз… Нет, нелегко будет овладеть Смоленском. Слова Сигизмунда вспомнил, когда пересекли рубеж. Он сказал Вишневецкому: — Князь Адам, царь Димитрий, взяв в жены пани Марину, обещал вашему тестю Смоленск. Я позволяю вам первому вступить в город… Жолкевский поморщился, ум опытного воеводы подсказывал: Смоленск надолго прикует коронное войско. Пока тепло, куда ни шло, но в метель и морозы? Король с канцлером отсидятся в Варшаве, а ему, коронному, оставят все ратные заботы… Со стены пальнуло орудие, закучерявилось белесое пороховое облачко, и, взрыхлив землю, неподалеку от Жолкевского упало ядро, закружилось. Коронный гетман повернул коня, поскакал к королевскому шатру. Блеклый рассвет проник в избу. Андрейка приподнял голову, прислушался. Варварушка и Дарья еще спали. Стараясь не шуметь, спустился с полатей, вышел во двор. Небо очистилось от звезд, начиналось теплое утро, хотя и минула первая неделя осени. Лист на дереве висел все еще зеленый, сочный. Набрав сена и подложив коню и корове, Андрейка сел на старый пенек, подумал, что сегодня надобно заняться крышей, подправить стропила и перекрыть свежей соломой: старая от дождей и времени почернела, сгнила. Деревня, где прижился Андрейка, в пять дворов и малолюдна, мужиков с ним всего трое: он, дед Кныш и кривой Пантелей. Дворы жердями обнесены от дикого зверя — в огородах шалят. Шестнадцатое лето Андрейке, но горя помыкал — иному на жизнь хватит, но Бог послал ему в радость Варварушку. С ней хозяином себя почувствовал. Всей деревней, сообща, они жали рожь, вязали ее в снопы, ставили в суслоны. Рожь уродилась славная, пахучая. По спелой ржи доцветали кровяные маки, синели, ровно глаза у Варварушки, васильки. Несколько дней назад снопы свезли на гумно и обмолотили. Глухо стучали над деревней цепа и висела колючая пыль. Было весело и радостно. Трудно достался Андрейке первый хлеб. Болела с непривычки спина, усталость валила с ног. Впервые вкусил Андрейка от нелегкой крестьянской доли, но не разочаровался, появилось удовлетворение, чувство собственной значимости и самоутверждения. По подсчетам Дарьи, зерна им должно хватить до нового урожая и молоко будет, зима не страшна. А как выберут время, заготовят ягоды, грибы. И Андрейка в который раз подумал: «Хорошо, что остался в деревне: и жена добрая, и нет нужды по миру скитаться…» Астраханцы шли левобережьем Волги, усмиряя непокорных инородцев, силой приводили их к присяге царю Василию. Для устрашения вершили скорый суд и расправу… За Васильсурском повстречали орду Варкадина. Картечью и дробью рассеяли стрельцы черемисов, а дворянская конница прижала бегущих к Волге. Рубили черемисов беспощадно, тех, кто искал спасения, стреляли и в реке топили. Опережая астраханцев, неслась по Поволжью черная молва, и, угоняя табуны, поспешно снимая юрты, откочевывали в места более безопасные поволжские народы. Два Стрелецких приказа Шереметев послал в Нижний Новгород, а сам еще задержался в Казани: приводил к покорности казанских татар. Не успел завершить, как снова поднялись на смуту черемисы, послали в Тушино к самозванцу просить взять их под свою защиту. Спешно переправившись на правый берег Волги, князь Федор Иванович Шереметев кинулся к Чебоксарам. Как ни торопил Скопин-Шуйский воевод, но громоздкое войско, обрастая в пути новыми отрядами, продвигалось к Москве медленно. В Твери неожиданно взроптали шведы. Князь Михайло ко сну изготовился, когда, звеня доспехами, в горницу ввалился предводитель свеев Делагарди. Скопин удивленно поднял глаза: — Аль случилось чего? — Рыцари требуют денег, — сказал Якоб. — Пока не получат, воевать отказываются. У князя от гнева лицо потемнело. О ропоте свеев Скопину-Шуйскому уже донесли, но чтобы вот так взбунтоваться! — Свеи получат расчет, когда разобьют самозванца и очистят московскую землю от воров. Делагарди возразил: — Без денег рыцари не двинутся к Москве. Они не хотят быть обманутыми. Либо здесь, либо нигде, и тогда рыцари возвращаются обратно. И удалился. А князь Михайло задумался. Он, конечно, уведомит Василия, но казна пуста с той поры, когда самозванец обложил Москву. И Скопин-Шуйский решил слать гонцов на Белое море в Соловецкий монастырь и в монастыри Великого Устюга — поклониться, дабы прислали деньги. Усмирив черемисов и разорив их становища, князь Шереметев вступил в Нижний Новгород. От перевоза в гору поднимались стрельцы, за ними казаки атаманов Микулина и Износкова, прогарцевали арзамасские дворяне со своим предводителем Федором Левашевым. Громыхая по бревенчатой мостовой, сытые упряжки тащили разного боя пушки, шла утомленная длинным переходом орудийная прислуга, шагали отряды даточных людей, катился обоз. Впереди астраханского войска, подставив волжскому ветру бороду, ехал сам воевода. Под князем конь идет иноходью, легко несет крупного хозяина. Шереметев кафтан расстегнул, под ним броня синевой отливает — добрая защита от стрелы и сабли, да и от пули спасение. Владыка с синклитом и воевода Алябьев встретили астраханцев за воротами, у переправы. Толпы народа расступились, очищая дорогу. Наконец-то избавили Нижний Новгород от орд, не раз подступавших к городским стенам. Радовались купцы нижегородские: усмирят воров, и откроется волжский торговый путь в земли восточные. А оттуда потянутся караваны морем Хвалынским и вверх по Волге с разными товарами дивными, шелками и оружием, пряностями ароматными и украшениями из золота и серебра… Звонили колокола соборного храма Благовещенского монастыря. Им вторили Архангельский, кремлевский собор. Слаженно выводили церкви в слободах Катыре и Печерской, Гордеевке и иных селах. Торжественно и велеречиво плыл колокольный звон над Волгой и Окой, стлался по луговинам и лесным падям, зависал на поросших кустарником холмах, цеплялся за ветвистые деревья. Спешившись, Шереметев велел полковым головам и казачьим атаманам устроить отдых ратникам да протопить бани, какие во множестве лепились к реке, а сам направился в кремль, в хоромы нижегородского воеводы. Неожиданно заявился к Филарету Лжедимитрий, в парчовом кафтане длиннополом, в шапке из серебристых соболей, в мягких сапогах красного сафьяна. Бесшумно прошел к налою, сел на низкую скамью. — К тебе, владыка. Дивишься, к чему? — Послюнив пальцы, снял нагар со свечи, глянул на Филарета. Митрополит молчал. Самозванец снова заговорил: — Князь Скопин-Шуйский в Твери застрял: свеи взроптали. — К чему сказываешь? Я в мирские дела не вникаю. — Ой ли, владыка! Не о многом прошу тебя: отпиши Скопину-Шуйскому, князь Михайло к твоему голосу прислушается. Как прежде служил мне, так и нынче пусть откажется от Шуйского, а я его своей милостью не оставлю. В тронутой сединой бороде митрополита спряталась усмешка: — Князь Михайло воистину муж разума высокого и тому, первому, самозванцу служил, но не тебе. Когда же воцаришься, тогда и требуй от бояр службы. А кто ты им ныне, ответствуй? — Государь! — Так ли? — Умничаешь, владыка! — Да уж как есть, а меня в свою веру не обратишь и на измену князя Михайлу склонять не стану. — Гордыней обуян, владыка, не случилось бы лиха. — Не стращай, я Богу служу. — Не Богу, Шуйскому. И ты, и Гермоген. А по заслугам ли честь? — Поднялся. — Одно не уразумею: ведь нет у вас к Василию доброго в душе и в разуме вашем одна ненависть. Так отчего держитесь за Шуйского? Ох, смотри, владыка, не просчитайся. Пожалеешь о содеянном, да поздно будет. — О чем? Одно ведаю: ты навел на Русь иноземцев. А знаешь ли, что погубило первого самозванца? Ляхи, какие с ним в Москву вступили да над российскими святынями глумились. Лжедимитрий рассмеялся: — Я иноземцев навел? А Шуйский свеев! Он с ними корельской землицей рассчитался. Филарет ничего не ответил. — Почто как в рот воды набрал? И уже от двери сказал: — А Скопину отпиши, не испытуй меня. Марина родила сына, и нарекли его Иваном. Ребенок оказался тихим, спокойным. К радости Марины, обличьем не в отца, рыжего Матвея Веревкина. За здравие царевича тушинцы пили шумно, скандально. Шляхтичи с казаками бранились, хватались за сабли. В трапезной тушинского дворца крещеный ногайский князь Урусов чем-то не угодил пьяному самозванцу, за что был бит и, как шелудивый пес, вышвырнут из палаты. Случай обычный, кого не унижали великие князья московские, тем паче самодержцы. Эвона Иван Васильевич, чаще казнил, чем миловал. На то и Грозный! Но не ведал Лжедимитрий мстительного нрава ногайца Урусова. А надо бы. Поднялся князь с грязной земли, сплюнул. — Шайтан! — погрозил кулаком. — Не царь, ублюдок верблюжий! За полночь, ближе к утру, когда сон особенно сладок, когда зевают на башнях караульные стрельцы и уличная стража, подступили к Земляному городу тушинцы, подожгли деревянные стены, полезли на приступ ватаги мужиков, спешились казаки. От огня и жара храпят кони, пятятся. Горланят, топчутся под стенами шляхтичи. Издали наблюдает за боем Ружинский с гусарами, ждет часа, когда можно ворваться в Москву в конном строю. Мечется Лжедимитрий, лицо в саже, кафтан изорван, машет саблей: — Веди гусар, князь Роман, еще немного — и город наш! Но Ружинский отвернулся, будто не слышит, а гусары посмеиваются: — Пусть царик нам пример подаст. Но уже пробудилась озаренная пожаром Москва, загрохотали пушки, захлопали пищали. Из Белого города подоспели Стрелецкие приказы, отогнали тушинцев. Отстояли Москву, но Красное село захватили казаки Заруцкого. Тушинцы осадили Коломну, отрезали последнюю дорогу, по какой кое-когда прорывались обозы с продовольствием. Совсем голодно на Москве. За хлеб по семь рублей за четверть ломили, не то что в прежние сытые лета — за полтора рубля бери не хочу. Взволновались стрельцы. Им казна денежное жалованье положила всего-навсего из расчета «десять алтын за четь» ржи.[6] Зима грозила лютым голодом. Москва с нетерпением ждала Михайлу Скопина-Шуйского. Троице-Сергиева лавра оборонялась. Сапега убеждался, монастыря не взять, а Скопин-Шуйский приближается. Сняв большую часть войска, Сапега попытался закрыть князю Михаиле Васильевичу дорогу на Москву. Но Скопин-Шуйский не стал ждать подхода поляков к Твери, выступил навстречу отрядам Сапеги. Благо осень стояла сухая и дороги не развезло. Полки шли скоро, с легким пушкарным нарядом и малым обозом. Под Калязином, где речка Жабна впадает в Волгу, расположились, дали Сапеге переправиться и навязали бой. Начал сражение небольшой отряд шведов. Они потеснили пеших шляхтичей, но тут на рыцарей кинулась литовская хоругвь. Напрасно предводитель шведов взывал к рыцарям, они пятились. Сапега бросил в бой все свои силы. Их сдержали новгородские и заволжские полки. С правого крыла, изрубив заслон, прорвались гусары. По ним пальнул огневой наряд, остановил, заставил повернуть коней. В самый разгар сражения Скопин-Шуйский бросил в бой воевод Валуева с Жеребцовым. Не выдержав натиска, войско Сапеги, неся большие потери, отступило к Дмитрову… С Белого озера и с Устюга Великого с бережением надлежащим доставили в Тверь деньги для шведов, после чего рыцари вслед за войском Скопина-Шуйского двинулись на Переславль-Залесский. Освободив город от тушинцев, князь Михайло повернул на Александровскую слободу, овладение которой позволяло доставлять в Москву продовольствие. К Александровской слободе на соединение со Скопиным-Шуйским из Нижнего Новгорода направился и Шереметев. Сидевшие в Александровской слободе тушинцы сопротивления не оказали, поспешили убраться в Тушино. Вступив в слободу, Скопин-Шуйский решил дождаться Шереметева, чтобы совместно идти к Москве, а пока же велел Жеребцову и Валуеву поспешать на помощь осажденной лавре. Близилась зима. С полпути начался снегопад. Ратники расчищали дорогу, торопились. Узнав о походе воевод, Сапега срочно снял осаду, опасаясь, что за передовыми полками явится и сам Скопин-Шуйский… С монастырских стен палили пушки, ядра поднимали столбы земли и снега, крушили обозные телеги и орудия, выступившие из лавры стрельцы и оружные мужики мешали отходу. К вечеру утянули ляхи и литва пушки, увезли пороховое зелье и ядра, очистился лагерь. Артамошка Акинфиев смотрел, как отходят ляхи и литва, и радость его перемешивалась с горечью, когда думал, сколько погибло: и Берсень, и мужики клементьевские, и из других сел, сколько стрельцов и монахов, защищавших лавру… А численность им архимандрит Иоасаф ведет… Маленький, сухонький архимандрит, в трудные дни вдохновлявший слабых духом, в то время когда Сапега уводил свое войско, стоял у мощей Сергия Радонежского, шептал сквозь слезы: — Благословен тот миг, Господи, когда услышал нас, грешных, страждущих. Все ли исполнил яз своими деяниями малыми для обители и отечества? Письмами укреплял дух мирян, взывал люд на сопротивление латинянам, сохранять верность государю московскому… — И губы архимандрита шепчут евангельское: — Да принесут горы мир людям и холмы правду… Правду о долгой осаде лавры Сергия Радонежского, о голоде и о смертях безвинных детей и старцев, воинов и монахов, пахарей и ремесленников… — Господи, прими их души, — просит Иоасаф. Едва сняли тушинцы осаду, как на другой день в лавру вступили воеводы Валуев и Жеребцов. Шереметев Александровскую слободу не честил. Да и за что ему было любить ее? Мрачная вотчина царя Ивана Васильевича Грозного! Сколько здесь крови боярской пролито, десятки бадеек, сотни? Поди теперь, разберись. А у шереметевского рода была, ко всему, своя боль… В лето 7089-е, а от Рождества Христова в 1581 году в Александровской слободе, куда царь Грозный перебрался из Москвы со своими верными опричниками, произошел случай, на многие лета предопределивший ход истории России. В день 14 ноября-грудня царь Иван Васильевич, пребывая в недобром духе, Бог весть зачем забрел на дворцовую половину сына и повстречал невестку, молодую жену царевича, в ночной сорочке и с неприкрытой головой. С бранью, достойной царя Грозного, накинулся он на невестку. На крик в палату вбежал царевич Иван, кинулся в защиту беременной жены. В безумном гневе царь ударил сына посохом. Обливаясь кровью, замертво упал царевич… В молитвах и лютых казнях искал сыноубийца душевного успокоения, а не найдя, творил блуд и кровавые оргии… Смерть царевича Ивана лишила Россию здравого наследника престола, и потому после смерти Грозного царский престол достался слабоумному Федору, со смертью которого оборвалась династия Рюриковичей… России предстояло избрать царя и положить начало новой династии, а пока истории угодно было предпослать российской земле смуту и мор. Избитой женой царевича Ивана была родная сестра князя Федора Ивановича Шереметева. Лишь к исходу пятых суток верный дворовый человек Ляпуновых добрался в Александровскую слободу. Хотя Скопин-Шуйский освободил Ярославскую дорогу, на ней местами пошаливали ватажники. Дважды Никишка оказывался в руках гулящих мужиков, но спасала монашеская ряса под рваным нагольным тулупом да старая скуфейка на заросшей голове. Не раз Никишка воздавал должное своей находчивости, что додумался напялить на себя рясу. В таком одеянии и ночевать пускали охотнее и кормили чем Бог посылал, еще и в дорогу подавали. Многолюдно в Александровской слободе. Больше всего Никишку поразил торг. В Москве о таких яствах давно позабыли: пирогами с ливером и с ягодой мороженой, щами горячими заманивали, сбитнем дразнили. Соблазнился Никишка, извлек из тайника рясы деньгу, купил пирога ломоть, съел. Вроде и насытился, а глаза голодные. Однако надо поспешать, пока светло. Развязал Никишка обору лаптя, вытащил письмо из-под холстины, какой нога обернута, и, сунув грамоту в карман тулупа, направился к Скопину-Шуйскому. Сыпал мелкий, колючий снег, и мороз забирал. Никишка подумал, что нелегко будет ему отыскать ночлег, эвон, вся слобода забита. Скопина-Шуйского Никишка укараулил в старых хоромах, повидавших в свое время и великого князя Московского Василия, деда Ивана Грозного, и самого разгульного царя, творившего здесь с опричниками свои бесовские оргии. Ох как много могли бы поведать эти стены, сумей они заговорить… Стрельцы не дали Никишке и на ступени шагнуть, взашей вышибли. Тут, на счастье, из хором сам Скопин-Шуйский вышел. Кинулся к нему Никишка: — Княже Михайло Васильевич, не вели гнать, выслушай! Скопин-Шуйский удивленно поднял брови: — О чем просишь? А Никишка уже письмо тянет: — Прокопий Петрович Ляпунов с братом шлют тебе, княже. Развернул Скопин-Шуйский лист, прочитал, нахмурился: — Письменного ответа моего не будет, а изустно передай: не будет моего согласия на их прельщение… Скопин-Шуйский был из тех воевод, какие, не довольствуясь победой, закрепляли ее. Овладев Александровской слободой и отогнав тушинцев от Троице-Сергиевой лавры, князь Михайло велел на Стромынской и Троицкой дорогах рубить острожки, ставить гуляй-городки. К весне освободили Коломенскую дорогу и сняли осаду с Москвы, потянулись в город хлебные обозы. В Александровскую слободу привел астраханцев и Шереметев, а из Москвы подтянулись воеводы Иван Семенович Куракин и Борис Михайлович Лыков. Избегая сражения, гетман Лисовский затворился в Суздале, на что Скопин-Шуйский заметил с издевкой: — Лисовский что птица заморская страус: голову в кремле суздальском схоронил, а зад на посад выставил. Уважьте, князья Иван Семенович и ты, Борис Михайлович, высеките гетмана… Выпроводив Никишку, Скопин-Шуйский шел улицей; слободский люд к вечерне тянулся, кланялись князю. Михайло Васильевич кивает ответно, а мысли свои: братья Ляпуновы на царство склоняют, сетуют, слаб-де Василий. Он, Скопин-Шуйский, о том и сам знает, но на заговор не согласен, хотя и понимает: за Ляпуновым дворяне. Всякий заговор ныне смуту усилит, а она и без того Россию обескровила… Надвигалась ночь, когда Никишка добрался к Москве. Едва в Земляной город въехал, как закрылись городские ворота. Перекликались караульные, лениво перебрехивались собаки: в Земляном городе начинают — в Китай-городе откликаются. Темнело быстро. Подбился в дороге конь, устал и Никишка. В Белом городе расслабился, опустил повод, голову на грудь уронил. Тут и подстерегли Никишку. От забора метнулись трое. Один коня за уздцы перехватил, а двое Никишку с седла стащили, чем-то оглушили и поволокли как куль. Очнулся Никишка — лежит он в клети. Сыро, холодно. Озноб колотит, и мысли лихорадочные: где он, куда притащили? Ругает себя Никишка: опасную дорогу преодолел, а когда не ждал не гадал, вблизи ляпуновского подворья схватили… За полночь звякнул засов и открылась низкая дверь. Пригнувшись в проеме, со свечой в руке в клеть вошел Дмитрий Шуйский. Никишка подхватился в испуге, догадался, по чьему указу схватили, а Шуйский уже подступил с допросом: — Ответствуй, холоп, с чем ездил к Скопину, о чем князь Михайло ответствовал Прокопке? Коли скажешь, отпущу; нет — сдохнешь в клети, и никто о том не прознает. — И сурово сдвинул брови. Повалился Никишка Шуйскому в ноги, взвопил: — Отец милостивый, княже Дмитрий Иванович, о чем писал Прокопий Петрович Ляпунов князю Михаиле Васильевичу, мне не ведомо, а ответствовал Скопин-Шуйский изустно. Он-де предложения Ляпунова не приемлет. — Врешь, пес, не все сказываешь! — притопнул Шуйский. — Под батогами сдохнешь! — Истинный Бог, княже, вели казнить, правду речу как на духу. — Скулишь? На государя злоумышляете! — Повременил, думая, потом спросил: — Коли отпущу, обещаешь ли доносить мне, о чем затевать станут Ляпуновы? — Отец милостивый, верой-правдой служить буду! — Гляди, холоп! — пригрозил Шуйский. Повернулся к двери, позвал: — Демьян! В клеть заглянул крупный мужик в тулупе и волчьем треухе. — Выведи за ворота да коня верни… На рассвете явился Дмитрий Иванович к жене в опочивальню, присел на край кровати: — Ляпуновы к Михаиле в Александровскую слободу холопа слали с посулами, на трон подбивают. Екатерина приподнялась на локте, блеснула очами: — Ну? — Будто отказал Михайло. — Седни не захотел — завтра сам к власти царской потянется. А я, свет мой, князь Дмитрий, тебя государем зрить желаю… В государевой малой хоромине, что служила и кабинетом и библиотекой, Василий с глазу на глаз беседовал с братом Дмитрием. Сухо и тепло в хоромине. Свет сквозь заморские стекольца окон льется на писанные маслом картины. Вдоль стен — полки с книгами в кожаных переплетах, с серебряными застежками. Под отделанными тесом лавками рундуки со свитками, рукописями. У царского кресла с высокой резной спинкой и такими же подлокотниками — шкура огромного белого медведя. Распластался крутолобый, лапы большущие, костистые, а клыкастая пасть оскаленная, хищная. Князь Дмитрий говорит, а сам в глаза царственному брату заглядывает: — Прокопка с Захаром на твою, государь, царскую власть посягают и племянника нашего, Михаилу, подбивают к тому. Шуйский затряс плешивой головой, затянул слезливо: — Чего Ляпуновым и дворянству рязанскому от меня надобно, уж я ли их милостью своей обходил? — Вели, государь, взять Ляпуновых в сыскную избу, на дыбе покаются. Василий отстранился от Дмитрия, заморгал подслеповато: — Упаси Бог! Ляпуновых тронешь — дворянство разворошишь. А там и недовольство Михайлы вызовешь, а у него в Александровской слободе экая силища! Ты, Дмитрий, с ляпуновского холопа глаз не спускай: он у Ляпуновых твои очи и уши. Не доведи Господь в набат ударят. — Перекрестился истово: — Племянничек-то все волчонком мнился, а ныне вона как заматерел… — Поманил Дмитрия крючковатым пальцем, зашептал: — Погоди, выждем, авось Михайло сам голову сломит… Разговор на иное перекинулся. Дмитрий вздохнул: — Разор вокруг, ра-зор! — Что вокруг! — отмахнулся Василий. — За государевыми хлопотами свою вотчину запустил. — Воистину, братец-государь, вотчины наши, князей Шуйских, того и гляди в пустошь обратятся, поля травой поросли, а холопы в бегах. — Шубный промысел захирел, — согласился Василий. — Скоры нет, дворня бездельничает. Ну, даст Бог, стихнет смута, будут и холопы. Высоким, глухим тыном огородился князь Василий Васильевич Голицын. Ночами стучат в колотушки сторожа из голицынских холопов, обходя хозяйское подворье, отпугивая лихих людей. В голодные лета их развелось во множестве. Вестимо, голод на все толкает, забываются, рушатся заповеди Господни: «Не укради», «Не убий»… А у Василия Васильевича амбары и клети хлебом и иным добром полны. Голицыну голод не страшен, его иное заботит. Шатко сидит на троне Шуйский. Ляпуновы спят и видят на царстве Скопина-Шуйского, но он, Голицын, себя государем зрит. Сладка царская власть даже в думах. Ему бы, Голицыну, престол российский держать, глядишь, и смуты такой не случилось. С чего случилось, где начало? После смерти первого самозванца, Лжедимитрия, князь Григорий Петрович Шаховской Путивль и Северскую Украину на Шуйского поднял, а потом Болотников целую крестьянскую войну повел, Москву потрясал, холопов поднял на господ… Тут и второй Лжедимитрий объявился, его король Жигмунд пригрел, шляхта за ним повалила… И выходит, от неприятия боярством Васьки Шуйского многому объяснение… Небось у него, Голицына, столь недругов, как у Василия, нет… Василий Васильевич накинул на плечи кафтан, подошел к оконцу. Через чистую слюду сочился лунный свет, мягко разливался по опочивальне. Залаяли псы, метнулись к воротам. Голицын вздохнул: время неспокойное. И зачем Ваську царем избрали? В «прелестном» письме к Голицыну Ружинский сулил ему милости царя Димитрия, когда тот вступит в Москву. То письмо Голицын оставил без ответа. Воистину, он, Василий Васильевич, усердствовал Гришке Отрепьеву, но за тем Лжедимитрием экая силища стояла, все московские воеводы изменили Годунову, даже Петр Басманов, любимец Бориса, и то переметнулся, лучшим другом самозванца стал. А вот второй самозванец дальше Тушина не двинулся… На прошлой неделе набрался Голицын страху: караульные изловили тушинского лазутчика Якова Розана и нашли при нем письмо Ружинского. Слава Богу, гетман Роман не писал имени, кому адресовал, а Розан и на дыбе не повинился, смерть в муках принял, но не назвал, к кому шел. Василия Васильевича даже пот холодный прошиб: ну как не выдержал бы Яков, познаться бы Голицыну с палачом. Вздрогнул, перекрестился: — Все в руце твоей, Господи… Рискует Голицын. Не успел опамятствовать от письма Ружинского, как заявился Михайло Молчанов. Пришлось Василию Васильевичу хоронить его у себя, в хоромах, выслушивать от стольника то, о чем хотелось забыть. А Молчанов во хмелю напомнил о том, как Годуновых извели… Рваное облачко краем наползло на луну, и в опочивальню влилась тень, медленно двинулась по стене. Была она необычайно похожа на женщину. Вот голова, грудь, поднятые руки. Она чем-то напомнила Голицыну Марью Годунову. Так же вздымала она руки, когда к ней ворвались стрельцы с Молчановым. Князь Голицын выкрикнул в испуге: — Изыди, не я тебя жизни решал, а стольник Михайло! Но Голицын ясно услышал, как тень царицы Марьи заговорила: — Но ты сына моего, царевича Федора, удушил… Князь заорал дико, и в опочивальню вбежал молодой холоп. — Запали свечу! — Голицын отер пот со лба. — Причудится этакое… Ответствуй, холоп, о чем дворня пустословит? — И, князь-батюшка, — хихикнул холоп, — дворня, она и есть дворня. — Ладно, ужо пошел прочь… Черная весть на крыльях летит, и пока гонец смоленского воеводы Шеина, минуя заставы тушинцев, добрался к Москве, там уже знали: Речь Посполитая на Русь войной пошла. Отразили первый приступ. Откатилось Посполитое рушение от смоленских стен с большим уроном, за что Сигизмунд попрекнул: — Мы пришли сюда, панове, не для того, чтобы москали видели наши спины. А князю Ружинскому я отписал, чтобы шляхта не служила царику, когда мы берем Смоленск. — Ружинский упрям, как ослица кардинала Краковского, — рассмеялся Гонсевский. Король на шутку не прореагировал: — Воевать с москалями надо с таким же упорством, панове, как они сопротивляются нам… Пользуясь передышкой, Шеин велел заделать пробоины, на случай коли протаранят ворота, позади возвести каменную стену. Узнал о том Сигизмунд, позвал Жолкевского: — Вельможный пан коронный, наши ядра крепче камня, и мы не дадим покоя тем, кто отсиживается за стенами. — Я так и сделал, ваше величество. Сигизмунд откинул голову, глянул насмешливо: — Пан коронный знает наперед, о чем я думаю? — О делах воинских, ваше величество, о делах воинских, иначе вы будете иметь плохого воеводу. — Может, коронный не верил и в успех приступа? — Но ваше величество спросили меня об этом прежде? Лицо короля покрылось бледными пятнами: — Коронный против приступов? — Против поспешных, ваше величество. Такой час настанет, когда в город войдет всесильный пан голод. Сигизмунд щипнул ус: — Я поразмыслю, вельможный пан коронный. Воротившись с Думы, Шуйский уединился в Крестовой, что рядом с опочивальней. Опустившись на колени перед образом Спасителя, принялся отбивать поклоны. Горели свечи, и строго смотрел Иисус Христос. Молил царь у Бога для себя светлых дней. Возведя очи горе, Василий шептал: — Нет мне покоя, Господи, почто посылаешь испытания горькие и тяжкие? В его памяти мелькали чередой годы жизни. Каждодневно в страхе варился в царствование Грозного. Казни избежал. При Годунове красная рубаха палача маячила перед ним. При Гришке Отрепьеве едва с пыточной не спознался… Теперь, когда он, Шуйский, государь, Болотников под ним трон раскачивал. Нынче второй самозванец… Получив добрую весть из Александровской слободы, не успел радость полной чашей испить, как с западного рубежа новая беда: Жигмунд Смоленск осадил… Ныне Дума приговорила, как отгонят тушинца от Москвы и обезопасится Смоленская дорога, слать к королю посольство, зачем мирный уговор порушил, войну против России начал? На Думе патриарх гневно стучал посохом о пол: — За Жигмундом иезуиты следуют! Эти слуги папы римского хотят нам унию, веру латинскую. Не позволим! Тебе, государь, вам, бояре думные, всему воинству российскому вручается судьба православия и государственность… Из Крестовой Василий направился на половину жены. Марья с девицами занималась рукоделием. Шуйский повел взглядом, и девиц как ветром сдуло. Присел Василий на край лавки, уставился на Марью. Та очи потупила, руки на коленях подрагивают. — Видать, не судьба ты моя, Марья. — Твоя воля, государь. — А будет к тебе мое слово царское: как изгоним самозванца да ворье изведем, в монастырь удались. Промолчала молодая царица, по щекам слезинки покатились. — Да не вздумай перечить. И у патриарха сама пострига просить станешь. |
||
|