"Да будет воля твоя" - читать интересную книгу автора (Тумасов Борис Евгеньевич)ГЛАВА 6Весной в Астрахани голодно. Съеден хлебный припас, спасение разве что в вяленой рыбе да в изловленной на кованые крючки тупорылой белуге и остроносой севрюге, какая в путине во множестве поднимается по рукавам Волги на нерест. Рыбу потрошили тут же, на берегу, и, за неимением соли, выбрасывали черную жирную икру диким котам и собакам. В смутную пору редко какой корабль, груженный солью, спускался из галичских или устюжских краев в низовья. Опасен путь, за каждым речным изгибом того и гляди подстерегут лихие люди. А в прошлые лета шумел пестрый, многоязычный астраханский торг. Из стран Востока плыли морем Хвалынским[5] в землю московскую гости со своими товарами, а через Москву спускались купцы из немецких городов, и никто Астрахани не миновал. Зимой в Астрахань сходился всякий гулевой люд, пережидали холода, а весной, как вскроется Волга, сколачивались в артели и ватаги, отправлялись на поиски удачи. Помнила Астрахань Илейку Горчакова, возомнившего себя царевичем Петром. Многих астраханцев увел Илейка к Болотникову, и никто из них не воротился: кто в бою погиб, каких воеводы Шуйского казнили, а самого Илейку под Тулой повесили. Тому два лета минуло. Едва небо засерело, как Астрахань пробудилась. Зазвонили церковные колокола к ранней заутрене, загорелись в избах лучины, бабы растапливали печи, возвращались караульные стрельцы, и распахнулись ворота астраханского кремля. В хоромах астраханского воеводы засветились слюдяные оконца. В каменном кремле, кроме княжьих хором, собор, палаты митрополита, казенный двор, где хранилась астраханская казна. Нынче оскудела казна: не пристают корабли у астраханских причалов и не гремят якорные цепи, не несут гости торговые должной пошлины для государя московского. А из Стрелецкого приказа — указ: с великим бережением слать деньги на Москву. Шереметев за голову хватается: своим, астраханским, стрельцам платить нечем, кафтаны поизносились, сукна нет, а путь предстоит дальний, к большому походу готовится Астрахань. Приказал Шуйский идти к Москве, дорогой усмиряя взбунтовавшиеся поволжские народы. Стрелецкий приказ, казаков, пушкарный наряд, да конных арзамасских дворян и детей боярских, да еще отряды даточных людей поведет князь Федор Иванович. Шереметев на воеводстве в Астрахани второе лето, сменил князя Хворостинина, посаженного на воеводство первым самозванцем. Хворостинин и Илейку Горчакова из Астрахани к Болотникову выпустил… День будний, народу в соборе мало. Дождавшись конца службы, Шереметев неторопливо вышел. На паперти несколько нищих и убогих канючили милостыню. Не обратив на них внимания, князь надел шапку и через кремлевские ворота направился на пристань. На высоком Заячьем холме грозно высилась крепость. Полсотни лет, омываемая Волгой, она накрепко прикрывала речной путь. От реки свежо, и воевода запахнул полы шубы, подбитой соболиным, с голубой подшерсткой мехом. Крепкий, широкоплечий, борода лопатой, он шел важно. Под сапогами из мягкого сафьяна, выделанного искусными казанскими кожевниками, поскрипывал волжский песок. Вдоль реки горели костры, и булькал в чанах смоляной вар. Корабелы и плотники на бревенчатых катках выволакивали из воды суда, смолили борта и днища, ремонтировали разостланные на земле паруса. Покачиваясь на воде, отремонтированные суда ждали своего часа. Собираясь в поход, Шереметев решил часть грузов и сотни две стрельцов отправить до Нижнего Новгорода по Волге — все легче обозу. Воевода поклонился митрополиту, чтоб дал на дорогу зерна из своих житниц. Не отказал. На прошлой неделе караул в крепости изловил бродягу, подбивавшего стрельцов к смуте. Шереметев явился в пыточную, присел на лавку, послушал, как бродяга врет, а дьяк записывает. Поднятый на дыбу, он выл и бранился, грозил скорым приходом в Астрахань царя Димитрия. Надоело воеводе, велел палачу попотчевать бродягу огнем медленным. Взвыл тот и повинился, что послан в Астрахань самозванцем, дабы склонить стрельцов к измене Шуйскому, помешать воеводе Шереметеву идти к Москве. Слова бродяги заронили у князя в душе тревогу: ну как не одного бродягу послал вор в Астрахань? Этого изловили, а другие свое гнусное дело вершат. Склонить стрельцов к бунту нынче легко. Не доведи Бог, перекинутся к ворам… И Шереметев торопит сборы. Когда Делагарди отправлялся из Стокгольма в Новгород, Карл позвал его в замок и напутствовал: — Якоб, — сказал он, — когда ты будешь возвращаться из Москвы победителем, не забудь о своем короле, какой имеет страсть к древностям. А я знаю, в новгородских монастырях и соборах хранится поистине бесценный клад, всякие папирусы и рукописные книги. Я думаю, они украсят нашу упсальскую библиотеку. Лисовский с казаками и шляхтичами численностью до двух тысяч метался по Замосковью. Один за другим поднимаются на тушинцев города, не успевает гетман усмирять. Ударили в набат в Устюге Великом. Собрался люд на Соколиной горе, у древней церкви Ивана Предтечи, и постановил сход от своего не отступать и стоять за правду против самозваного царя, какой навел на Русь ляхов и литву, а для того в подмогу ополчению собрать устюжанам пятисотенную рать, а на нужды воинские, покуда деньги соберут, взять из государевой таможни триста рублей. На те деньги нанять охочих вольных казаков, дать по рублю на оружие и отправить в Ярославль на государеву службу. Тому приговору никто из устюжан не перечил. И поскакали гонцы в Ярославль и Пермь, Вологду и Галич, Кострому и Тотьму, дабы слали в Устюг Великий выборных в ополчение… Устюг, город, известный на Руси с XIII века, стоит в устье реки Юга, что впадает в Сухону. Славился Устюг Великий мастерством: чеканкой по серебру, выделкой ларцов с секретными хитростями, скорняжным и чеботарным промыслом. Слободами селились столяры и бондари, санные и тележные умельцы. В добрые времена устюжные мясные ряды кровавили говяжьими, свиными и бараньими тушами, желтели жиром индейки и гуси, куры и утки. Из Белого моря, мимо Соловецкого монастыря, вверх по Северной Двине плыли в Соль Вычегодскую и Устюг Великий немецкие гости, везли свои товары, загружались смолой и дегтем, льном и пенькой, лесом и пушниной, что закупали у мужиков из ближних и дальних деревень, какие прятались за болотами, в глухомани… На призыв устюжан откликнулись замосковные города. Сходились отряды к Троицкому гладинскому монастырю, что на правом берегу Сухоны, в четырех верстах от Устюга Великого. Пошли поморские дружины к Галичу. В дороге стало известно: галичские дети боярские, присягнувшие самозванцу, попытались отбить огневой наряд у своих же галичан, направлявшихся к Костроме, но были биты. Явился к Костроме Лисовский, взял город и, завладев пушками, направился к Галичу. У него на пути встали ополчение устюжан и поморские дружины. Не выдержали шляхтичи и казаки, рассеялись. Воевода Давид Жеребцов, объединившись с устюжанами, поморцами и другими замосковными отрядами, настиг Лисовского у костромской переправы и погнал к Троице-Сергиевой лавре. Начавшийся поутру бой закончился лишь к ночи. Весь день с той и другой стороны стреляли пушки и пищали, свистели ядра и визжала картечь, разрываясь огненно. Небо заволокли белесо-сизые пороховые тучи. Шляхта орала: «Виват!», «На Москву!». Сходились в рукопашной пехота и стрельцы, водил гетман Ружинский на дворянскую конницу гусар. Блистая броней, сверкая позолотой звенящих крылышек, они рубились лихо и разъезжались, чтобы погодя снова ввязаться в дело. Отчаянно сражались донцы Заруцкого. С ними и самозванец. Кричат казаки ободряюще: — С нами государь! — Здесь царь Димитрий! Видит Матвей Веревкин: не сбить полки Куракина и Лыкова, какие встали от стен Москвы через речку Ходынку до села Хорошева, не прорваться тушинцам в город. Стемнело. Съехались Ружинский с гетманами и атаманами, ждут указаний от царя Димитрия, хотя и понимают: Москву боем не взять. И самозванец велел отходить в Тушино. В пасхальную ночь не спит Россия. По всей Русской земле служат всенощную. В полночь в Кремле запружена Соборная площадь, ждет первого удара колокола Ивана Великого. Замерла Москва. И вот мягко, будто пробуя голос, на Ивановской площади раздался благовест, загудел Иван Великий басовито, могуче и враз смолк, когда с Успенского собора прозвенел «Конец» малый, голосистый «Ясак», и по всем церквам и соборам зазвонили, заиграли на все голоса большие и малые колокола и колокольцы, переливаясь нежным серебром торжественно и дивно. Озарилась свечами Россия, возвестив Воскресение Христа. Забылись на время голод и мор… А на третий день Пасхи из Тушина выступил гетман Молоцкий. Три эскадрона гусар и четыре сотни казаков при огневом наряде из десяти пушек-фальконет и пяти мортир повел Молоцкий на Коломну. Воротился из Тушина в Москву князь Роман Гагарин, повинился и был прощен Шуйским, деревнями пожалован. Бранил князь Роман Лжедимитрия, он-де и вор и самозванец, а гетман Ружинский, какой при тушинском царьке неотлучно, истый разбойник. У Иверских ворот встретились Голицын с Гагариным. — Почто, князь Роман, в Тушине не прижился? — спросил с хитрой усмешкой Голицын. — Обижаешь, князь Василий, сам ведаешь, отчего из Москвы побег. Кабы схватили меня псы Шуйского, аль помиловали? Что до тушинского царька, так лучше уж Василий. Он ведь Жигмунду служит. — Что так? — У вора не бояре советчики, а ляхи и литва. Такого ли царя Руси надобно? — А что митрополит Филарет? — Владыка в разговоры не вступает, остерегается. Самозванец к нему караул приставил. Говорит Гагарин, а сам глаза отводит. Утаил, о чем Филарет просил брату Ивану Никитичу передать. Наказывал особливо беречь сына его, Михаилу, а что до самозванца, так на него надежды не держал, но и Шуйский Василий на царстве негоден, все беды от его правления. — Ох, князь Роман, таишься, мнишь, с доносом побегу? — Не пытай меня, князь Василий Васильевич, и зла не держи. — Бог с тобой, князь Роман Иванович, я тебя не неволю: чать, за одно стояли. На тушинской околице, при выезде на Смоленскую дорогу, торговый человек из покалеченных стрельцов, сухорукий Федька Андропов, трактир открыл. В большей половине избы — харчевня, за стеной — печь, у которой жена Федьки, крупная, рябая, вертелась день-деньской, варила, жарила, пекла хлебы, гремела ухватом, горшками. А в пристройке — ночлежка для заезжих и бездомных. Отдельно — чистая горница для знатных панов и бояр с дворянами. В трактире всегда людно. За длинным сосновым столом редкое место гуляет. Как-то ввалились в трактир дьяки государевы Васька Юрьев и Ванька Грамотин по кличке Попович, а с ними стольник Молчанов. Федька своим дружкам стол в горнице накрыл, угощал щедро, корчажного пива из солода и хмеля выставил. Юрьев жбан погладил. Молчанов хохотнул: — Васька жбан ровно бабу обихаживает. Грамотин пропел: — Пей вино, да не брагу, люби девку, а не бабу. — Вина нет, с браги начнем, — тряхнул кудрями Васька и снова погладил пузатый жбан. — В Астрахани пил я кизлярку, крепка-а-а. Ванька Грамотин хмыкнул: — Ране в Астрахани вино — деньга ведро, пей, покуда рука ковш держит. — Верно, Попович… К ночи спьяну языки развязались. Разве что Федька Андропов трезв. Трактирщик мало пил, больше слушал. Грамотин вдруг ни с того ни с сего сказал: — Как из Москвы отошли, государь в расстройстве каждодневном, утро с водки пейсиховой начинает. Юрьев луковицу отгрыз с хрустом, прожевал: — Как не быть в расстройстве, Москва по носу щелкнула, а от Молоцкого весть неприятная: Коломна ворота закрыла. Ко всему, сказывают, колымчанам в подмогу Пожарский идет. — Не идет, готовится. Пожарский Хмелевского поучил, тот надолго запомнил, — снова вставил Грамотин. Молчанов сопел, обгладывая поросячью ногу. Потом долго стучал костью по столешнице, выбивая мозги. Дьяки прекратили разговор, смотрели. Федька Андропов заметил: — Понапрасну стараешься: кабы горячие — враз выскочат, а холодные — только стол побьешь. Отложил кость Молчанов, покосился на трактирщика и дьяков: — Кабы только Москва и Коломна! Ляхи не надежны, избави Бог покинут государя. — Они в Московию явились наживы ради и, может, давнехонько от Димитрия отошли бы, да за рокош многим панам вельможным Жигмунд простил, — согласился Юрьев. — Без ляхов нам не обойтись. — Истинно, Попович, — кивнул Молчанов. Андропову сделалось страшно: речи-то какие ведут! За них с палачом познаешься. Поднялся, намереваясь уйти, но стольник его за рукав схватил: — Не пяться раком, аль испугался? Так кто донос настрочит, они? — ткнул пальцем в дьяков. — Я, ты? Нет, все мы одной веревкой повязаны. — И повел по горнице мутным, тяжелым взглядом. — Князь Гагарин и кое-кто к Шуйскому воротились, нам же в Москву без царя Димитрия дорога заказана. Не помилует Васька-шубник ни меня, ни вас, а тем паче князя Григория Шаховского. Посему, чему быть, того не миновать. — Подставил чашу: — Наливай, Федор! Звездная майская ночь, тихая, теплая. На подворье князя Пожарского, у закрытых на запор глухих ворот, толчется караульный мужик. Тут же на молодой траве разлеглись чуткие псы, сторожат княжью усадьбу, а за высоким бревенчатым забором спит Москва. Положив на плечо суковатую палку, караульный чешет затылок, гадает, отчего не спится князю. Уселся на сосновых ступеньках, едва месяц засветился, и, эвона, к полуночи добирается, а он на покой не собирается. На месте князя мужик давно бы почивал на мягком ложе, в палате да с сытым желудком. Тут же сторожи, а в пузе урчит от голода, перебирает пустые кишки, и темень в глазах… Откуда знать мужику, о чем мысли Пожарского. А думает он о том, что Молоцкий хоть и не взял Коломну, но дорогу московскую оседлал. Совсем голодно станет на Москве. Вчера боярская Дума приговорила ему, князю Пожарскому, обезопасить путь хлебным обозам, очистить дорогу от воровских застав. Ныне не шумят торговые ряды на Красной площади и не снует говорливый люд, а там, где прежде торг горячими пирогами и сбитнем вели, откуда за версту ноздри щекотал сдобный дух, теперь вольно гулял ветер. Пусто и в Охотном ряду, редко где висели сомнительные бараньи и кроликовые тушки, скорее напоминавшие собачатину и ободранных кошек. Пожарский Молоцкого не страшится. Со стрелецким полком и конными дворянами он отбросит тушинцев от Коломны и рассеет их заставы на дорогах, но стоит ему вернуться в Москву, как новые воровские ватаги станут совершать набеги на обозы. Князь Дмитрий Михайлович понимал, положение в Москве изменится только с разгромом самозванца. Но на Думе Пожарский об этом не сказал: ну как Шуйский и бояре подумают, что он испугался тушинцев. И еще мысли у него о том, что неудача Лжедимитрия в сражении за Москву остудит тушинцев и нового наступления теперь ожидать можно, разве когда Сапега и Лисовский возьмут лавру и замирят Замосковье. Нелегкое испытание выпало на Троице-Сергиеву лавру, подоспел бы Скопин-Шуйский… А из Астрахани от Шереметева весть добрая: вскорости князь к Москве двинется. Пожалуй, к осени надо ожидать астраханцев. Только бы не случилось лиха на Москве, голодный народ на бунт подбить немудрено… И не о Шуйском печется князь Дмитрий. Никудышный из Василия царь, но еще хуже будет, ежели самозванец с ляхами и иными ворами в Москву вступят. Много, ох как много за то с Руси Речь Посполитая запросит, и Лжедимитрий требования Жигмунда исполнит. Пользуясь смутой, иноземцы рвут Русь: свеи отхватили добрый кусок корельской земли, ляхи на Смоленский край и порубежье зарятся… Вот уже шесть лет не утихает смута. «Отчего неустройство на Руси, кто повинен? — задает сам себе вопрос Пожарский. — Холопы ли, бояре, какие изменой против Годуновых промышляли, а теперь на Шуйского замахнулись?» И нет у князя Дмитрия ответа на этот вопрос, сколько ни думал. Эвона, князь Шаховской будто с заговора на Шуйского начал, Путивль поднял, а обернулось целой крестьянской войной против бояр и дворян. Прокричали редкие петухи, в голодный год уцелевшие разве что по боярским подворьям. К Пожарскому подошел пес, положил голову хозяину на колени. — Что, Серый, ласки захотел? — Князь погладил собаку. — Всякая тварь да хвалит Господа. А человек? Ответь, Серый! Поднялся, окликнул караульного: — Гляди, Ефим, в оба: на Москве тати гуляют, — и направился в хоромы. Верст за сто от Киева, вниз по правобережью, — земли черкасских и каневских казаков. Край беспокойный, вольнолюбивый. По курганам — сторожевые вышки, посты-пикеты, просмоленные сигнальные шары — огненные маяки — ночами оповещали о набеге неприятеля, и курени готовы были по первой тревоге выбросить не одну тысячу лихих всадников. Черкасцы и каневцы за королем Речи Посполитой, но не раз рубились казаки с ляхами, отстаивая свою свободу и веру православную от латинян. А когда из Дикой степи шла орда набегом на Русь либо Речь Посполитую, наперерез, стремясь перекрыть дорогу крымчакам, мчались казаки. В одном из каневских куреней, расставшись с Андрейкой, нашел пристанище Тимоша. В смутные лета захирели сторожевые заокские городки и засеки, какие стрельцы к самозванцу подались, иные в Рязань либо в Москву потянулись. Ослабли заслоны, некогда прикрывавшие Русь от крымчаков. А между заокскими городками и Крымом — половецкие неспокойные степи, дикие, на первый взгляд безлюдные, поросшие по весне и в начале лета высокими, сочными травами. Но степи оживали вмиг, когда из-за Перекопа вырывалась орда и стрелою, пущенной из лука, неслась на Русь и Речь Посполитую. Ранней весной лета 1609-го Исмаил-бей, с трехтысячной ордой выскочив из Крыма и легко прорвав ослабленную заокскую сторожевую линию, грозно навис над Южной Русью. Орда шла широким загоном, грабя и без того разоренную землю. Гривастые татарские кони вихрем врывались в Белгород, Оскол и Воронеж, остановив свой бег у Ливн. Развернулась орда и, минуя Курск, возвращалась, отягощенная добычей. Как в заброшенный невод попадается рыба, так и в распахнутые крылья ордынской конницы угодила не одна сотня крестьян и мастеровых. Гикая и визжа, горячили ордынцы лошадей, в селах и городках убивали и насильничали, жгли избы и угоняли в Крым людской ясырь{26}. Орда уходила, не опасаясь погони. Исмаил-бей посмеивался: — Стрельцы Васку Шуйского в Москве стерегут. Кто остановит Исмаил-бея из рода Гиреев? Но у самого Перекопа настигли орду каневцы. Донесла казачья сторожа о татарах. Повел походный атаман несколько сотен. Пустив коней вплавь, переправились через Днепр и пошли широким вымахом вдогон. Мчится Тимоша, жадно глотает степной ветер. Пересохло горло, стучит кровь в висках. Все ближе и ближе крымчаки. Заметили погоню, взяли в рысь. Хлещут пленных нагайками, заставляют бежать. — Ясырь выручай! — раздался голос походного атамана. — Отсекай полон! Развернулись каневцы лавой, охватывают орду, сближаются. Видят татары, не избежать боя, повернули коней навстречу казакам. Обнажил Тимоша саблю, зазвенела сталь, захрапели лошади. Визгом и криками огласилась степь. Жестоко рубились казаки, отчаянно отбивалась орда. Наскочил на Тимошу старый татарин, ловкий, злой. Тимоша саблей орудует неумело, ему бы топор в руки, и кабы не выручил атаман, смерть бы Тимоше. Короткой была схватка, мало кого из крымчаков унесли за Перекоп быстрые кони. В церкви Сергия Радонежского отслужили вечерню, потянулся народ к выходу. Присел Артамошка на паперть, куда спешить. После болезни все еще слабость и голова кружится. Из покоев архимандрита вернулся в келью. Раза два заходил к нему Иоасаф, о здоровье справлялся. Бывало, наваливалась на Артамошку тоска, вспоминались товарищи, оставшиеся в Туле, смерть Берсеня. Разговор с Болотниковым в памяти. Отдаст ли царь Димитрий землю мужику? И почто ляхов на Русь навел? На эти вопросы воевода крестьянский так и не ответил. Тревожно ударил «всполошный» колокол, и крики караульных с башен: — Литва к приступу изготовилась! — Ляхи поперли! Ожила лавра, засуетилась, повалил народ на стены: стрельцы, мужики, монахи. Бабы с ребятней костры развели, закипала вода в чанах, а в Водяной башне клекотал в огромном котле вар. Из рук в руки передавали на стены бадейки с кипятком. Видит Акинфиев, из двух лагерей двинулись к лавре ляхи и литва. Впереди ползли гуляй-городки. Загрохотали с двух сторон пушки: мортиры, осадные, длинноствольные, затинные. Пехота перешла на бег. Тащили лестницы, щиты, забрасывали крючья, взбирались наверх. А по ним стреляли из пищалей, пускали стрелы, обливали кипятком и варом. Артамошка за край лестницы ухватился, попробовал оттолкнуть, но не осилил, а ляхи по ней все ближе и ближе подбираются. Тут монах подбежал, вдвоем раскачали лестницу, отбросили. А рядом с Акинфиевым баба известь толченую вниз сыпала. Ночной бой превратился в побоище. Лишь к рассвету все стихло. Убедившись, что и в этот раз лавра устояла, Сапега велел отойти. Заиграли трубы, и осаждавшие толпами повалили от городских стен. И тогда воевода Долгополов вывел из лавры стрельцов, преследовали ляхов и литву до самого их лагеря. В сопровождении двух казаков Молчанов выехал из Тушина. Чуть просохшая грязь на дороге выбита множеством копыт. Наезженной колеей дорога петляла по неухоженным полям, мимо редких латок шелковистых хлебов, по-над лесом. Свежая зелень листвы, чистая, омытая дождями, дышала прохладою. Вез стольник письмо Димитрия к Сапеге. Гневался самозванец: такую силу собрали под лаврой, а взять не могут. Этак и прихода Скопина-Шуйского со свеями дождутся… Накануне отъезда у Молчанова случился разговор с Шаховским. Был он неприятным для стольника. Князь Григорий попрекнул: — Не такого царя сыскал ты, Михайло: поди, на всю Речь Посполитую бражник из бражников. Обидевшийся Молчанов ответил дерзко: — Благодари Бога, князь Григорь Михалыч, хоть такой царем назвался, без разума сам в петлю полез. А что пьет, так кто без греха? — Не в том беда, что пьет, — ум пропивает и во хмелю невоздержан. Вспомни первого самозванца: и умом государственным наделен был, и велеречив. — Так того царя бояре в Москве сыскали, к нему приглядывались, а этого в Речи Посполитой подобрали, а панам вельможным и Жигмунду все едино какой, только бы под их музыку танцевал. — Кабы он под нашу дудку плясал, иной сказ. — То так, князь, да музыканты ляхи. Мнится Жигмунду, мы, россияне, все перед ним в пляс пустимся. Шаховской нахмурился, промолчал… Положив ладони на луку седла, Молчанов опустил бритый подбородок на грудь, подумал, что крепко привязала лавра самозванца. Кабы те силы да к Москве, не отсиделся бы Шуйский за ее стенами… Дорога не близкая, и стольнику многое что на ум являлось. Вспомнилась ночь, когда бояре возмутили московский люд против первого Димитрия. Тогда Молчанову удалось бежать в Речь Посполитую. За рубежом нашел пристанище в замке сандомирского воеводы Мнишека. Самого воеводу Шуйский в ту пору держал в Ярославле, и стольника опекала горячая на ласки сандомирская воеводша. Славно пожил у нее Молчанов. В выжидании королевского приема стольник перебрался в Варшаву. А в России шла крестьянская война, Болотников требовал явить войску царя Димитрия. Шаховской торопил Молчанова. Находке пана Меховецкого стольник обрадовался, хотя рыжий человек его и разочаровал. Одно и успокаивало: он уверенно твердил, что есть царь Димитрий, государь московский. Какой он царь, Молчанову понятно. Ни обличьем, ни нравом, ни умом он не походил на первого Димитрия, но выбирать не приходилось. Стольник далек от понятия чести, но даже он не считает вельможных панов рыцарями. Конь перешел на рысь, Михайло встрепенулся, подобрал повод. Дорога повела лесной опушкой. Редкие белесые березы в молодой листве, кусты распустившегося боярышника, высокие сосны в игластых шапках и поляны, рассвеченные солнцем. Желтели по зелени одуванчики, белела ромашка, качались бледно-розовые колокольчики. У Молчанова дух захватывало: красота-то, красотища. Места грибные, ягодные. Придержал коня. Пахнуло далеким детством, и тут же накатилась тоска. Боже, неужели жил он когда-то по-человечески, не скитался на чужбине, избегая погони, не крался татем и на Руси не чувствовал себя изгоем?.. А все Шуйский! Кабы не он с боярами, сидел бы на царстве первый самозванец, а тот к Молчанову благоволил, помнил, кто род годуновский извел… Стольник глянул на тяжелые, поросшие щетиной кулаки. Этими руками он, Михайло, удушил Марью Годунову, жену царя Бориса… Крутнул головой, отгоняя непрошеные мысли, перевел взгляд на лесную поляну. Тенью проплыло по ней облако, и снова заиграло солнце, щедрое, яркое. Михайло решает: ежели самозванец сядет на царство, он, стольник, попросит у него деревни и чтоб в местах, как здесь… К вечеру второго дня добрался к Троице-Сергиевой лавре. Чем ближе к монастырю, тем люднее. Своими станами расположилась литва и ляхи, казаки и ватажники. На месте некогда большого села Клементьева, где в прошлые лета во время частых богомольных выездов в лавру царский поезд делал последнюю остановку, раскидывали шитый серебряной и золотой нитью шатер и царь отдыхал, менял дорожное платье, после чего въезжал в лавру, — теперь редкие избы, а вокруг батареи тяжелых орудий да укрепления из плетней и бревен. В станах горели костры, в казанах варилась похлебка, на угольях пекли куски мяса, грели воду. Все было буднично, и ничто не напоминало о недавнем сражении. В лавре звонили колокола, над монастырской поварней вился сизый дымок, на башнях перекликались караульные. Сапегу Молчанов застал у колодца с замшелым срубом. Высокий, худой староста усвятский подставил оголенную спину под ковш. Молодой литвин поливал, а Сапега плескался, пофыркивал довольно. Наконец растерся льняным рушником докрасна и, натянув рубаху, спросил Молчанова: — Цидулу привез? Прочитал, глянул на стольника пренебрежительно: — Царику бы не браниться, а на приступ сходить. Я из Литвы хоругвь привел. Где она? Не ленись, стольник, посчитай кресты на погосте. Глаза у Сапеги сделались холодные, злые, а речь дерзкая: — Скажи царику, я возьму этот проклятый монастырь с его упрямыми монахами, стрельцами и холопами, но пусть царик ответит, отчего он еще не в Москве. Разве москали не хотят признать его?.. Ночевал Молчанов в крестьянской избе с шляхтичами. Пробудился, тело, искусанное клопами, жгло огнем. В избе темень. Вокруг храп и стон. Стольник поспешил на воздух. Небо чистое, звездное. Поблизости от избы горел костер. Молчанов узнал своих казаков. Они бодрствовали. Михайло подсел к огню. Казаки разговаривали: — У нас, на Дону, в такую пору рыба на нерест идет, — говорил казак постарше годами. — На мелях вода ажник кипит. А из моря осетер и белуга подваливает. — Не бередь душу, Антип, — перебил его товарищ и тут же свое завел: — Я раков ловил. У нас по заводам их уйма, огромные, клещастые, их из воды тянешь, а они глаза пучат, усами шевелят. — Пугают. Под мерный говор Молчанов вздремнул сидя, и привиделась ему родная река в самом верховье, неподалеку от Вязьмы, узкая, мелкая. Где и рыба-то одни ершики. Однако приснилось Михайле, что поймал он ерша размером небывалым. Раздулся ерш, плавники выставил угрожающе и голосом человеческим заговорил: «Тать ты, Молчанов, и душегуб». Смотрит стольник, а у ерша голова Марьи Годуновой. Страх обуял Михайлу, он вздрогнул, пробудился. Проворчал сердито: — Пропади ты пропадом, и с того света напоминаешь о себе. Насилу дождался рассвета, заторопился в обратную дорогу. На прошлой неделе варили миро и по всем патриаршим палатам разливался мягкий, благовонный дух. Гермоген вышел к обеду в темной шелковой рясе, сотворил молитву, сел к столу. Среда — день постный, и еда у патриарха — грузди соленые, капуста, пересыпанная кольцами лука и щедро политая конопляным маслом, пирог-свекольник с киселем овсяным да в жбанчике квас хлебный. Подцепив кусочек груздя, Гермоген похрустел, потом наколол капусты с луком. Ел нехотя, без аппетита. Не столько трапезовал, сколько думал. Неустройство земли Русской — забота Церкви Православной. Слаб царь Василий, слаб. Мало кто знал так Шуйского, как Гермоген. В душу ему не раз заглядывал. Видел царя в страхе и растерянности, в торжестве и величии. Коварен и лжив Василий, много у него недругов. Ему бы козней боярских остерегаться да на дворян опору держать. Не за Шуйского страшится Гермоген: коли чего, царя Земский собор изберет, свято место пусто не бывает. Пугает патриарха, что самозванец на царство рвется. За ним по земле российской цепкой повиликой поползет вера латинская, и начнется распад государства Московского, кое складывается веками. Ляхи и литва привели самозванца под стены Белого города, а с ними ксендзы с напутствием папы римского. — Костьми лягу, а не приму веры латинской, не стану униатом, — шепчут бледные губы Гермогена. И в памяти его всплыло далекое прошлое, как молодым еще отроком добирался до сказочной Греции. Море несло его в мир мечты, и когда попал на гору Афонскую, святую, Богом данную, и больше трех лет прожил в русском Пантелеевском монастыре, принял монашеский постриг. Здесь же языки греческий и латинский познал… Тому тридцать лет минуло… Поднялся Гермоген, перекрестился. Стоявший за спиной послушник отодвинул кресло, помог выйти из-за стола. Патриарх посмотрел на отрока. Темноглазый, с пушком на лице и русыми, до плеч волосами. Вот таким Гермоген явился на гору Афонскую. Послушник склонил голову. Патриарх благословил его и медленно, опираясь на высокий посох, направился в книжную хоромину. Из Тушина в Москву Филарету дороги нет. Попытался митрополит отай отъехать, ан, едва в колымаге умостился, воротили. Заруцкий еще и пристыдил: — Тебя, владыка, государь в патриархи возвел, а ты в бега пустился. Аль урок тверского архиепископа Феоктиста тебе не впрок? Васьки Шуйского дни сочтены, тогда и воротишься с царем Димитрием. Филарету о тверском архиепископе напоминать не следовало, убили воры. На Крещение удалось митрополиту передать письмо патриарху. Писал Филарет, как увезли его силком в Тушино и держат, приставив стражу, а самозванец еще и глумится, патриархом зовет, на что он, митрополит, сильно гневается… Просил Филарет патриарха поминать его в своих молитвах, а страдания он терпит безвинно и на Бога не ропщет… Первыми из Астрахани выступили стрельцы. Город покидали под вой стрельчих и молодок, шутки и смех гомонившего многолюдья. Вышел из кремля в полном облачении митрополит с духовенством, благословил воинство на победу. За стрельцами конные упряжки тянули огневой наряд с добрым запасом ядер и порохового зелья. Следом катил груженый обоз, а завершала конница астраханских дворян. Выдвинув ертаул и боковые сторожи, полки двинулись к Царицыну. В тот же день от астраханского причала отвалила флотилия. Налегая на весла, корабельщики вывели ладьи на стрежень и, поставив паруса, медленно двинулись вверх по Волге. Долго стоял Шереметев на замшелых, мокрых бревнах пристани, смотрел, как уходят суда. Речной ветер сеял мелкими брызгами, швырял в лицо, борода и усы сделались влажными. Вот и на последней ладье подняли парус, и князь-воевода уселся в крытый возок, последовал за войском. Колокола сзывали к обедне, и звон повисал в небе голодной Москвы. В соборах и церквах малолюдно даже в воскресный день. И позабыты слова Священного Писания: «Давай алчущим от хлеба твоего и нагим от одежд твоих; от всего, в чем у тебя избыток, твори милостыни, и да не жалеет глаз твой, когда будешь творить милостыню!..» По Богоявленскому мосту, перекинутому через речку Неглинную, княгиня Екатерина Шуйская вступила под своды кремлевских ворот; следом шла любимая холопка, сопровождавшая княгиню на богомолье. Шуйская обратила внимание на чахлую травинку, с трудом пробившуюся между плотно пригнанными булыжниками. Подивилась силе жизни. В воротах столкнулась с Голицыным. На поклон князя едва кивнула. Василий Васильевич хмыкнул. Не честит его княгиня, ярится, завидев. Голицын посмотрел Шуйской вслед. Величава, не идет — лебедем плывет. Но очами зыркнет — ровно батюшка, Малюта Скуратов. — Тьфу! — сплюнул Голицын. — Сатана, не человек был. В крови купался, собака лютая. При Грозном Иване первый опричник… А Шуйская всю оставшуюся дорогу, пока и к собору дошла, проклинала Голицына. Люто ненавидела она князя. Неспроста люди говорили, Голицын с Молчановым и Мосальским Годуновых извели. Ее, Екатерины Шуйской, старшую сестру Марью, жену Бориса Годунова, и племянника, молодого царевича Федора, казнили… Кабы Васька Голицын появился у них, Шуйских, либо иная какая оказия случилась, уж она, княгиня Екатерина, не преминула бы подсыпать ему зелья ядовитого, дабы подох в муках. Да чтоб при издыхании она, Шуйская, присутствовала, любовалась, как враг с жизнью расстается, подыхает… Ступив на каменную паперть Архангельского собора, прошептала: — Прости, Господи, мысли мои греховные, но не отрекаюсь от них, ибо одолевает меня гнев праведный. Из Кремля Пожарский вышел через Боровицкие ворота. {27} Такое с ним случалось редко, разве что когда был чем-то озабочен и искал уединения. В который раз убеждался: у России нет государя, ответственного за ее судьбы. Назрела угроза польско-литовского вторжения. Сумеет ли Русь противостоять Речи Посполитой? О том Пожарский задал вопрос на Думе, чем вызвал среди бояр споры и удивление, но внятного ответа князь Дмитрий Михайлович не получил. Отмолчался и Шуйский. А зря! Вряд ли устоит Речь Посполитая от соблазна. У Шуйского на свеев надежда, да разве Карл любви ради рыцарей Скопину-Шуйскому дает? О том и Куракин на Думе сказывал… Оказавшись за воротами, Пожарский остановился под тенистым дубом, вслушался в шум листвы, щебет птиц… Заботы уступили место грусти, размышлениям о бренности жизни, о преходящем и скоротечном человеческом бытии на земле, о неизбежном расставании со всем, что тебя окружает, как предопределенном Всевышним. Когда он настанет для него, Пожарского? Канет в неизвестность, и кто вспомнит, что было на этом свете и какое место отводилось ему. Старые деревья, остатки древнего бора, что некогда шумел здесь, немые свидетели старины далекой. Если бы деревья могли заговорить, о чем поведали бы они князю? Вот этот дуб, могучий, кряжистый, сколько ему лет? Сто, двести? Он много повидал, еще больше услышал от своих предков… Стучали топоры на холме, московиты рубили первый, бревенчатый, Кремль… А может, начали бы деревья свой рассказ с того, как стояло здесь, на Москве-реке, село бояр Кучковых, да захватил его князь Юрий Долгорукий… Поведали бы они и о тех горьких летах, когда въезжали в Кремль хищные татарские баскаки, а хитрый князь Иван Данилович Калита гнулся перед ними и льстиво улыбался. Почудилось Пожарскому, будто шепчет ему кряжистый дуб, а о чем, не разберет. Прислушался. Да о том времени, как внук Калиты великий князь Дмитрий Иванович велел ставить каменный Кремль. Со старанием и любовью возводили его московиты. Стенами высокими с башнями устрашающими, ходами потаенными огородилась Москва. Под защиту Кремля и его бойниц-стрельниц льнули городские посады: ремесленные, торговые, воинские, деревни и села… В трудную годину распахнулись кованые кремлевские ворота, и повел князь Дмитрий Иванович полки московские и ростовские, владимирские и ярославские, дмитровские и иных городов российских на поле Куликово, к славе и бессмертию. И назовет народ великого князя Дмитрия Ивановича именем почетным «Донской»… На глаза Пожарскому попалось деревцо-прутик, что росло у тропинки. Видать, начало расти в смутную пору, выдюжило — не растоптали, не сломали… Година смутная! В считанные лета повидал седой Кремль царей Бориса Годунова и сына его Федора, первого самозванца Лжедимитрия и Василия Шуйского. Рвется в Кремль второй самозванец! А сколько их, лжецарей и лжецаревен, бродило по Руси, потрясая устои государства, вводя в соблазн и короля Речи Посполитой, и короля свеев. И все на поживу рассчитывают. Мыслят, нет согласия и порядка на Руси — некому и защитить ее. Ужли так будет?.. Берегом Неглинной, мимо Кремля, через Охотный ряд и Лубянку Пожарский шел к себе на Сретенку. На древнем пути «из варяг в греки» стоит красуется господин Великий Новгород. Окружают его леса и болота, обдувают сырые ветры Ильменя. К отдаленным временам относит он свое начало. Будто основало город племя словен, какие сидели у Ильменя, строили здесь первые засеки, торг налаживали. Отплывали от новгородских причалов суда, поднимались вверх по Ловати, чтоб затем волоком потащить корабли в Днепр и, преодолев множество препятствий, бросить якоря в черноморских водах Царьграда. За сотни и сотни лет жестокие испытания и невзгоды изведала Русь. Видела она набеги степняков, два века топтали ее землю копыта злых ордынских коней, и угоняли кочевники в рабство не одну сотню тысяч русского люда. Разоренная и разграбленная, слезами и кровью омытая и орошенная земля российская… Прикрытый от кочевников болотами и лесами, выстоял Великий Новгород, богател от торговли, собирал с пятин{28} дань громадную. От Орды золотом откупались; рыцарей, замысливших покорить этот сказочный край, горластый вечевой люд новгородский бил смертно. Красен и могуч Великий Новгород. Грозно высятся его крепостные стены и башни, ночами далеко разносятся окрики дозорных: — Но-овго-род! — Слу-шай! Величавый Волхов делит город на две части: Софийскую сторону и Торговую. В Детинце бревенчатые, обветшалые хоромы, повидавшие и великого князя Владимира, мудрого князя Александра Невского и иных князей, со своими дружинами служивших господину Великому Новгороду. Скопин-Шуйский, прибыв в город, жил у посадника рядом с Софийским храмом. Когда шла служба, слышно было, как красиво пел хор, напоминая князю Михаиле мальчишеские дни, когда жил он в подмосковной вотчине отца и пел в хоре в маленькой сельской церкви. По писцовым книгам, в пяти концах Новгорода проживало пятьдесят тысяч человек. Воистину велик город! А торг новгородский, и заморским гостям на удивление, до самого Волхова подступил: ряды, лавки с мастерскими ремесленников, гостиные дворы, склады с караулом надежным. Поднимаются над Новгородом купола соборов и церквей с крестами позолоченными, звонницами шатровыми. Только одних монастырей в городе и предместье семнадцать. Скопин-Шуйский не единожды бывал в монастырях, ездил на поклон к настоятелям, просил зерна на прокорм ратников и денег. В Гончарном, Людиновом, конце — девичий монастырь. Пока князь пересекал двор и в келью настоятельницы попадал, не одной юной черницей любовался. Весной привел ярл Якоб Делагарди рыцарей. Никогда еще не впускали новгородцы столько оружных свеев в город. Роптал люд, но князь Михайло обещал посаднику и старостам, что по весне уведет рыцарей и замосковные полки в Москву… Так рассуждал Скопин-Шуйский, ан Всевышний по-своему распорядился. В мае заненастилось, пошли дожди, и дороги раскисли. Лишь в начале лета начало подсыхать, и тогда Скопин-Шуйский выполнил обещание, покинул Новгород… Накануне у него состоялся разговор с Делагарди. Он предлагал, прежде чем к Москве идти, смирить мятежные города, какие самозванцу присягнули, но Скопин-Шуйский возразил: на Москве голод и недовольство, чем воспользуется Лжедимитрий… Так говорил князь Михайло, а в голове мысль недосказанная: почнут свеи города брать, отряды свои в них оставлять, попробуй потом от них избавиться… Из Новгорода полки двинулись к Твери… Хоромы украшены зелеными ветвями, цветами, пахло свежесжатой травой. Она толстым слоем устилала пол всех палат. В одной рубахе навыпуск и белых холщовых портах Пожарский направился в мыленку. Босые ноги ступали на прохладную, уже привялую зелень. Был день Святой Троицы. Пятидесятый день по Воскресении Христовом, когда сошел Святой Дух на Апостолов. В прошлые, досмутные, лета князь Дмитрий на Троицу уезжал в свою деревню и жил там до самых холодов. Шла пора сенокосов. С утра и допоздна мужики вымахивали косами, а бабы и девки с детворой ворошили рядки, радовались погожим дням. Богатырскими шлемами высились на лугу стожки свежего сена. Пожарский любил пору сенокосов и охотно брался за литовку. Вжикая, она легко гуляла в его крепких руках, трава ложилась за ним ровно, красиво. Впереди и позади князя шли оголенные до пояса косари. Шедшие позади весело покрикивали: — Поспешай, князюшко, ужо на пятки наступаем! Поздними вечерами косари заводили в озере невод, выволакивали золотистых карасей, каждый с локоть. Тут же на берегу разжигали костер и в медном закопченном казане варили уху. Черпали из большой глиняной миски, рассевшись кольцом. Начинали по старшинству. Ели чинно, не торопясь, подставляя под липовые ложки ломти ржаного хлеба. Князю предоставляли возможность отведать ухи первому… То были дивные, добрые времена. Ныне Пожарский бывал в своей вотчине редкими наездами, а обо всем, что там делалось, узнавал от управителя. Обезлюдели, запущены деревни, какие крестьяне в бегах, иные платят оброк неисправно, и не видать конца смуте. Хоромы у князя Пожарского на Сретенке тесноватые, еще отцом строены. Ведут Пожарские свой род от князей Стародубских. Внук великого князя Всеволода Большое Гнездо Василий Андреевич поименовался первым Пожарским оттого, что достался ему во владение опустошенный пожарами городок Погары. Князь Дмитрий Михайлович цену своему роду знал и чтил высоко, однако ведомо было ему и то, что никогда и ничем особым они ни при великих князьях, ни при царе Грозном не отличались. Может, потому в жестокую годину опричнины, когда боярская и княжеская кровь лилась рекой, уцелели Пожарские… Мыленка маленькая. В тусклом свете, проникающем через волоковое оконце, темнеют сыростью бревенчатые стены. Скинул князь рубаху, повесил на колок. На лавке чаша с холодной водой. Омыл лицо, утерся чистым рушником, расчесал волосы костяным гребнем, пригладил бороду. Завтракать отказался, вчерашним вечером переел. Выпил ковшик кваса и стал собираться во дворец. Облачившись, вышел за ворота. В тот день, как искони повелось, бояре в ожидании государева выхода толпились в Передней, переговаривались, иные молчали. Пожарский стоял в стороне, никого не затрагивал. Да и о чем речь вести? Разве вот Лыкова поспрошать, не копит ли самозванец силу против полков, какие на поле Ходынском стоят. Но не успел князь Дмитрий к Лыкову подойти, как в Передней появился Шуйский. Преломились бояре в поклоне. Маленькие, запавшие глазки Василия заскользили по спинам. Сказал слезливо: — Вчерашнего дня караульные изловили вора, с письмом Романа Ружинского в Москву пробрался. По стрелецкому недогляду вор начало письма проглотил. Бояре слушают, а Шуйский свое: — Ружинский противу меня увещевает. Вор на дыбе смерть принял, но не назвал, к кому слан. Встретился взглядом с Голицыным, посмотрел вопрошающе: не к тебе ли, князь? Однако сказал иное: — Ох, бояре, я ль вам не радетель, а вы на меня волками зрите! Аль, мыслите, другой государь лучше будет? Бояре зашумели: — Нам иной не надобен! — Живи долго, государь! Шуйский посохом пристукнул: — А почто козни творите? — Виноватых казни! — Да как иначе?.. Сопровождаемый боярами, направился в Успенский собор, к заутрене. |
||
|