"Да будет воля твоя" - читать интересную книгу автора (Тумасов Борис Евгеньевич)

ГЛАВА 8

Скопин-Шуйский возвращается в Москву. Самозванец бежит в Калугу. Мнишек отъехала в Дмитров. Тушинское посольство у короля. Войско самозванца, покинув Тушино, направилось к Волоколамску. Смерть Скопина-Шуйского

В Александровской слободе Скопин-Шуйский не задержался. Оставив Шереметева с другими воеводами очищать Замосковье от тушинцев, князь Михайло въехал в Москву.

Выбрались за полдень. Санная кибитка скользила легко. Скрипел снег под полозом, покачивалась на ухабах кибитка, заносило по насту. Ровно тлели угли в глиняном горшочке, и чуть слышное тепло растекалось по кибитке.

За слюдяным стекольцем пробегают леса, овраги, стелется белая пустошь. И снова леса, перелески…

В пути случилось князю заночевать в большой малолюдной деревне. На пригорочке церквушка рубленая, а рядом домик священника. Отец Алексий был таким же древним, как и церковь и жилье. Высокий, худой, в черной рясе, поверх которой крест на цепочке, смотрел на князя из-под седых, нависших бровей. На неприкрытой голове жидкие, седые волосенки, больше напоминавшие пух.

Князь и священник сидели на лавках друг против друга за дубовым столом, беседовали спокойно. Попадья, такая же ветхая, как и муж, поставила кашу гречневую, кувшинчик молока, положила ложки из липы. Потрескивала в поставце лучина, и отец Алексий, поглаживая белую бороду, говорил тихо, но внятно:

— Откуда есть пошло неустройство наше? В даль веков вглядываюсь яз. Не в те ль века, когда князья друг другу очи выкалывали либо землю зорили? А может, от лютости Иоанна Васильевича, творившего содом и гоморру?

Повременил, снова заговорил:

— Ответствуй, князь, в чем сила власти государственной?

И тут же, не дождавшись ответа, заключил:

— В народе! Глас народа слышать, скорбь людскую сердцем воспринимать, править по разуму… Зри, князь, беден яз и приход мой, но не сетую, плачу, ибо разор погнал прихожан в неизвестное. Где они, с кем долю мыкают?

Отец Алексий влил в кашу молоко, подвинул Скопину-Шуйскому:

— Поешь, князь, греча силы придает… Яз же умишком своим предвижу: устал люд, но еще не конец его мытарствам. Многие испытания примет, но настанет час, и поднимется народ на тех, кто зорит Русь либо с иноземцами посягает на устои государства Российского. Тогда соберется Земский собор и волей Господней займется обустройством земли российской…

В ту ночь не спалось князю Михайле, не брал сон. Голову не покидали слова старого священника. Мудрость отца Алексия поразила, истину он рек… Власть, сладость ее держать заботит Василия, но не печалит разоренная земля, мор и иные беды, на троне бы усидеть…

Москва встречала Скопина-Шуйского, а накануне в город пришли обозы с хлебом, и на торгу продавали рожь.

Кибитку князя окружили дворяне во главе с Ляпуновыми, московский люд. Торжественно звонили колокола то ли к вечерне, то ли по случаю приезда Скопина-Шуйского. У Троицких ворот князь Михайло выбрался из кибитки, направился к Красному крыльцу, где толпились бояре, шушукались:

— В большую силу вошел Скопин-Шуйский!

— Аль не по делам?

— Молод!

— Да разумен!

— Не по чести слава. Бона сколь воевод в Александровской слободе собралось, а хвала отчего одному?

А князь Михайло, сопровождаемый завистливыми взглядами, уже вступил в Грановитую палату, где его ждали Василий с патриархом и думными.


По Москве слухи: царь на Жигмунда воинство готовит, а главным воеводой намерился поставить князя Михаилу Васильевича. Одни одобряли — по делам; иные, особенно бояре, недовольство высказывали. А первым среди них Дмитрий Иванович Шуйский.

На Думе Голицын, затаив в бороде ехидную усмешку, спросил у него:

— Верно ли поговаривают, будто отныне не тебе, князь, быть главным воеводой, а князю Скопину-Шуйскому?

Шуйский на Голицына поглянул тяжело:

— Тебе-то, князь Василий Васильевич, какая печаль? Аль обо мне печешься, либо о Михаиле радеешь?

— Окстись, князь Дмитрий Иванович, с какого резона мне за Михаилу надрываться? Государю виднее.


Село Клементьево отстраивалось. С рассвета и до темна весело стучали топоры. В неделю поднялись церковь и торговые ряды, а вскоре улицей встали избы, и в самом ее конце — изба Артамошки и кузница.

Не хотел архимандрит отпускать Акинфиева, монастырю свой кузнец надобен, да Артамошка отпросился, у него свои думы. Приглянулась ему молодая бездетная вдова Пелагея, напомнившая ему его Агриппину.

Рядом с церковью возвели клементьевцы Земский двор, и потянулись от Студеного моря в Москву обозы с рыбой. А по всему пути выросли острожки со стрелецкими заставами.

У Акинфиева дел много, мужику без кузницы не обойтись, а ко всему обозники останавливаются — одним коней подковать, другим шины насадить. Так стучит молот, горит, не гаснет огонь в горне.

Март-позимье, весне начало. До поры зима уступала медленно, держалась ночными заморозками, но днем снег оседал, плющило, а из-под наста пробивались слабые ручейки. Когда Артамошка откладывал молот, то слышал, как с крытой дерном кузницы срывались тяжелые капли. Ледяные сосульки сделались звонкими, тронь пальцем — играют разноголосо.

От обозных знал Акинфиев, что в студеных краях делается, а из Москвы ворочались тоже с новостями. Всякий люд заглядывал в кузницу: мужики, искавшие свободы от боярского и дворянского притеснения, странники, направлявшиеся на богомолье в лавру, случалось, появлялись и бежавшие из войска самозванца. У этих обиды на царя Димитрия, он ляхов и литву пригрел.

У пришлых выспрашивал Артамошка о Тимоше и Андрейке, но никто ответом не порадовал. Да и откуда было знать о них, когда вся Россия в движении.


Самозванец бежал из Тушина отай, даже Мнишек с сыном оставил. А почему? Да все началось, как велел Сигизмунд ляхам и литве покинуть Лжедимитрия и вернуться в королевский лагерь, под Смоленск.

На Крещение взволновались паны, собрались на коло, орут каждый свое:

— К королю уходим, на черта лысого нам царик!

— Нет, панове, с цариком сподручней: круль под Смоленском, а Димитрий скоро в Москве будет.

Паны меж собой перегрызлись, казаки сторону царя Димитрия держат, особенно те, какие с Дона. Заруцкий нашептывал:

— Удалился б ты, государь, из Тушина, не доведи Бог в этой коловерти злоумышленник сыщется.

Матвей Веревкин голосу атамана внял и, заявив, что едет на охоту, сам в Калугу подался. Остановился под городом, в монастыре. Встретившему его настоятелю сказал:

— В Калуге мое пристанище от ляхов и литвы. Они моей смерти искали, а Жигмунд земли российской требует, но я не дам ему ни пяди. Поведайте о том, Божьи люди, всем калужанам. С верными мне городами изгоню Шуйского из Москвы, не допущу глумления над верой православной…

Калуга приняла царя Димитрия. В церквах служили молебен о его здравии, калужане присягнули новому государю. Самозванец вершил скорый суд: велел утопить воеводу Скотницкого, отказавшегося служить ему. А когда приволокли окольничего Ивана Годунова, Лжедимитрий спросил строго:

— Ты почто Ваське Шуйскому по-рабски служил? Аль мыслишь, что жена твоя — сестра митрополита Филарета, так я тебя помилую?

— Я милости от тебя не жду и смерть приму достойно.

— Ужли нет страха? — повернулся к казакам. — Ну-тко поднимите его на башню да скиньте, дабы знал, как перед государем стоять. А ты, — поманил Бутурлина, — садись в лодку и, когда Ивашку топить учнут, смотри, как он за жизнь цепляться будет…

Сбросили Годунова с башни, а потом в лодку втащили, на средину реки выгребли, топить принялись. Окольничий за борта цепляется, а Бутурлин саблей ладонь отсек и еще смеется:

— Коли смел, так почто от смерти спасаешься?..

Поселился Лжедимитрий в хоромах воеводы, бражничал, слал письма в Тушино, к атаманам, звал в Калугу, бранил отступников. Спешивший к самозванцу казачий атаман Беззубцев у Серпухова столкнулся с гетманом Молоцким. Уходили шляхтичи к королю, покинув Коломну. Перекрыли казаки им путь. Дал Беззубцев повод коню, выехал наперед и, пригладив вислые усы, крикнул зычно:

— Эй, гетман, зачем измену задумал? Ворочайся в Коломну, держи город!

Какой-то пан прохрипел обидное:

— Холоп, геть со шляха!

Беззубцев своим знак подал, и казаки, рассыпавшись лавой и охватив шляхтичей с крыльев, взяли в сабли. Короткой, но жестокой была схватка. Не выдержали шляхтичи казачьего напора, бежали к Коломне, а малой частью прорвались в Тушино…

Забурлило Тушино, паны бряцали оружием, казачий стан огородился телегами, ощетинился единорогами…

Мнишек готовилась к побегу. Атаман Заруцкий выделил полусотню донцов для сопровождения. Покидая дворец, Мнишек в последний раз посмотрелась в большое венецианское зеркало. Из тяжелой, крытой золотом рамы на Марину глянул молодой гусар.

— Моя кохана царица, — всплеснула руками стоявшая за спиной Мнишек гофмейстерина Аделина, — ты прелестна, как славный рыцарь Ясь!

— Милая пани Аделина, — повернулась к ней Марина, — мой Ясь был верный страж, но кто теперь защитит меня? Все ищут моей смерти.

— Ах, кохана царица, а разве казаки, какие готовы сопровождать тебя, не рыцари? Они ожидают тебя!

— Да, пани Аделина, поторопимся, мои недруги сторожат меня на Калужской дороге, а мы на Дмитров свернем, к Яну Сапеге… Пойдем, моя верная гофмейстерина…

Уходили в сумерках. В надвинувшейся ночи храпели кони, стучали копытами по заледенелому насту. Мороз перехватывал дыхание. Зажатая всадниками, скачет Мнишек. Не согревает бекеша, и казачий хорунжий, едва выбрались из Тушина, накинул ей на плечи бобровую шубу.

Конь под Мариной шел спокойной рысью, не сбивался, не нарушал ее мыслей. Позади скакала пани Аделина в казачьей одежде, а радом с ней рысила заводная лошадь с притороченным кулем, в котором завернут в овчинный тулуп царевич Иван. С вечера наелся вдосталь, теперь спит, угревшись и укачавшись.

Тревожит Марину мысль: найдет ли она покой у старосты усвятского? Успокаивает разве воспоминание, как хорошо принимал ее Сапега, когда она впервые попала в Тушино.

Казачий хорунжий протянул ей флягу. Мнишек на ходу поднесла к губам, сделала несколько глотков. Крепкая водка горячо разлилась по телу. Вернула фляжку.

— Дзенкую, пан хорунжий.

Водка согрела, но не затуманила сознания. Марине стало жалко себя. Она мысленно взмолилась: «О Мать Божья Мария, в чем повинна я? Обрати свой ясный взор на мои страдания. Или не служила Церкви святой? Не старалась обратить в веру латинскую Димитрия? Я ль не чиста перед святым папой или перечила его нунцию?»

В Дмитров добрались кружным путем, через Волоколамск, куда еще не успели подступить московские воеводы. В дальней дороге Марина маялась раздвоенностью чувств. Правильно ли поступила она, ища защиты у Сапеги? Может, следовало пробираться в Калугу? Пусть Димитрий самозванец, но без него она не попадет в Москву как российская царица.

Иногда закрадывалась мысль, не лучше ли отправиться под Смоленск, к королю, но она прогоняла ее. Король будет обращаться с ней не как с царицей, а как с пани Мариной, подданной Речи Посполитой…

Небо высветили звезды, и холодом тянуло от белого снежного поля. Неожиданно тишину нарушили волки. Завыл вожак, и вот уже разноголосо подхватила стая. Она трусила в стороне от всадников, остерегаясь приблизиться, но и не расставаясь с надеждой на добычу.

Лошади дрожали, пугливо шарахались. Хорунжий велел нескольким казакам отпугнуть хищников. С зажженными факелами они погнали коней на стаю. Вой на время прекратился, но вскоре стая снова трусила поблизости. Лишь к утру волки отстали.


Обитая черной кожей колымага на санном полозе со скрипом вкатила в распахнутые настежь дубовые ворота просторного подворья Дмитрия Шуйского. Подскочившие холопы помогли князю выбраться, подняться по ступеням высокого крыльца.

У Дмитрия Ивановича Шуйского хоромы бревенчатые, рубленые, на каменном основании. Внизу скорняжная, мастерская швецов, валяльная шерстобитов, рукодельная. Тут же клети холопов, какие мастеровым делом промышляют, а таких у Шуйского с десяток.

Княжьи хоромы наверху: одна половина князя, другая — княгини.

Пока в сенях холопы разоблачали Шуйского, стаскивали с него соболью шубу, он уже управителя допрашивал:

— Почто молчишь, трясешься?

У управителя голосок тихий, дрожащий. Дмитрий Иванович управителя недолюбливает, да княгиня Екатерина честит.

— Матушка наша сердешная, боярыня Катерина, вся в молитвах, — промолвил управитель.

Шуйский посуровел. Не сняв высокой горлатной шапки, направился в палаты.

Вторые сутки, как стала княгиня перед образами в своей молеленке, да так и не поднимается с колен: крестится, шепчет молитвы, крестится. Заглянул князь в молеленку, но княгиня на него так очами зыркнула, что Дмитрий сразу же удалился.

Ох, неспроста творит молитвы Екатерина, душой чует Шуйский, в чем она наперед кается, и ему становится страшно.

Княгиня появилась к вечерней трапезе. При свечах лик белый, очи огнем горят яростным. Подступила к мужу с низким поклоном, распрямилась, поцеловала в губы.

— Катеринушка, — простонал Дмитрий Иванович.

Но она только и промолвила:

— Прости, князь, грех великий на себя беру.

Уселись за стол. Не проронив больше ни слова, просидели весь вечер, к еде не притронулись.


В тот год в Приднепровье зима выдалась морозная, ветреная. Огородились каневцы тынами, выставили караулы, отсиживаются — холостые по куреням, женатые по хатам-мазанкам. Тянутся из труб сизые кизячные дымки, мычит на базах скотина, стучат в стойлах застоявшиеся кони.

Приютивший Тимошу курень немногочислен: в нем едва за сотню человек перевалило. Перед самыми рождественскими праздниками куренной с десятком казаков отправился на Днепр промыслить рыбы. Лед толстый; колет Тимоша пешней лунки, и тысячи колючих, искрящихся на солнце льдинок порошат лицо и руки.

В открывшиеся лунки студено дохнула днепровская вода. Подвели казаки сети, потянули, и забилась, затрепыхалась рыба живым серебром.

К исходу дня набросали полные короба. Куренной голос подал:

— Кончай, други, сворачивай снасти!

Расселись казаки по саням, Тимоша рядом с куренным атаманом оказался. Седоусый, с обветренным лицом, батько Ивановский, как величали его казаки, не торопясь набил трубку, высек искру, прикурил. Пустив дым, сказал, ни к кому не обращаясь:

— Король каневцев по весне на Москву зовет. Говорят, Жигмунд на российский престол мостится, а бояре будто на Владислава согласны.

Тимоша прислушался, а Ивановский рассуждал:

— А атаманы наши порознь тянут: какие за Жигмунда, Москву воевать, иные на то согласия не дают. Я же мыслю так: мы не униаты и против россиян выступить — как на такое решиться, ведь они нам братья по крови и вере. — Посмотрел на Тимошу. — Ты, Тимоха, занесешь саблю над московитом?

Тимоша головой закрутил.

— Бона, вишь, — сказал атаман. — Нам не с Жигмундом по пути, и не московиты нам недруги, а крымчаки, какие набегами Русь и Речь Посполитую разоряют…

Сумерки тронули землю и небо, когда вдали послышался лай собак. Потянуло жильем. Окликнули караульные, и сани втянулись в казачью станицу.


В тот день, когда Тимоша промышлял рыбу на Днепре, Андрейка возвращался из ближнего березняка. Веревочный поясок оттягивали два крупных зайца. Свисая до самой земли, они скребли снег лапами. Зайцев развелось тьма. Ночами они совершали набеги на деревню, грызли кору молодых деревьев, рылись в стожках сена, разгребая снег, портили зеленя. Каждое утро Андрейка проверял силки, и не было дня, чтобы они пустовали.

Но не только зайцы шалили. К самым избам подходили волки, пробовали забраться в хлев, да настил крепкий и бревенчатые стены высокие, через крышу не пролезть. А в хлеву жалобно мычала корова и ржал конь, бил копытами. Волки выли надрывно, голодно. Андрейка отпугивал их огнем…

В сенях Андрейка снял с зайцев шкурки, распял на рогатинах и, пока Варварушка жарила мясо, ловко подшил катанки сыромятиной. Обулся; притопнув, пропел:

И маманя Груня, И папаня Груня…

Улыбнулась Варварушка, рассмеялся Андрейка, припомнив, как мальцом на торгу в Севске потешал комарицких мужиков.

Катанки мягкие, теплые, точь-в-точь в таких ходил Тимоша в Каргополь. Где-то ты нынче, Тимоша, удалая голова?

Пошатываясь на неокрепших ножках (всего-то сутки, как корова растелилась), приковылял теленок, ткнулся мокрым шершавым носом в Андрейкину руку.

— Отведу-ка я его к Пеструхе, — сказал Андрейка Варварушке.

В избу вошла Дарья, бросила к печи вязанку дров:

— Надобно волчью яму отрыть: глядишь, какой серый и угодит.

— Седни и выкопаю.

Варварушка вытерла столешницу, поставила миску с зайчатиной. Дарья перекрестилась на святой угол:

— Бог дал день, Бог дал пищу…

На Крещение побывала Дарья в Калуге, вернулась с вестью: царь Димитрий в Калуге осел, а Жигмунд Смоленск осадил.


На Крещение в Архангельском соборе правил службу патриарх Гермоген. Сладко пахло воском и ладаном, пел хор на клиросах, плыли высоко, под сводами, дивные голоса: «Величаем тя, Живодавче Христе, нас ради ныне плотию крестившагося от Иона в водах Иорданского…»

Многолюдно в соборе. У самого алтаря, чуть в стороне от резных, отделанных золотом врат, царь с царицей. По левую и правую руку от него братья с семьями, а за ними князья и бояре с чадами, дворяне, стрельцы со стрельчихами, мастеровой и иной народ.

Княгиня Екатерина Шуйская из-под шапки-боярки на Скопина-Шуйского косилась. У того шуба бобровая в опашень, волос пышный, кудрявится, лицо с мороза румяное. Нет-нет да и метнет взгляд на молодую царицу. Щурится княгиня Екатерина: за что же она невзлюбила Михаилу, чать, их родная кровь? За удачливость ли воинскую? Может, и так, но больше за то, что оттесняет князя Дмитрия Ивановича от царского трона. Однако и государь хорош! К чему Михаилу привечать: он-де Москву спас! Но Михайла ли? Вон с ним и другие воеводы, и свеи со своим ярлом…

А Скопин-Шуйский сызнова на государыню пялится. И это в храме-то Божьем!..

Князь Михайло Васильевич и впрямь царицей любовался: стройна, лепна. Отчего это он, Скопин-Шуйский, допрежь не замечал у князя Буйносова-Ростовского такой девицы? Верно сказывала ему мамушка-кормилица: «Прошка, сын, на девок вахлак, а ты, свет мой Мишенька, слеп. Вот уж воистину, одним молоком вскормлены…»

Зазвонили колокола, возвестив конец службы, потеснился люд, раздался коридором. По проходу двинулись к выходу царь с царицей, князья и бояре с семьями. Царица случайно столкнулась глазами со Скопиным-Шуйским, зарделась, но очей не отвела…

Воротился князь Михайло домой, а царица из головы не выходит. Подумал грешное: по зубам ли старому Василию така молодка? Верно говаривают: собака на сене сама не съест и другому не даст.

Князь Михайло знает, когда обратил внимание на царицу: то случилось на том званом обеде, во дворце, когда Василий провозгласил здравицу в честь племянника, сказав при том:

— По весне поведешь, князь Михайло, рать на Жигмунда, поможешь воеводе Шеину.

Поклонился Скопин-Шуйский, задержался взглядом на царице, а бояре зашушукались — видать, зависть заворошилась в их душах.

Князь Михайло понимал: прежде чем идти к Смоленску, надобно освободить от Лисовского Суздаль, из Дмитрова вышибить Сапегу, очистить Замосковье…

В ту ночь привиделось Скопину-Шуйскому, будто он в окружении бояр, а рядом с ним молодая царица. Но где же Василий? Спросил о том у бояр, а они ему в ответ:

«У нас не Василий государь, а ты, князь Михайло».

Скопин-Шуйский удивленно поднял брови, а Марьюшка к нему жмется:

«Не отрекайся, князь Михайло, будешь ты мне мужем любимым…»

Пробудился Скопин-Шуйский. Сладок сон, да несбыточен.


В атаманской избе бражничали всю ночь. Заруцкий с Ружинским выпили огромную бутыль мутной жидкости, добавили пива, а не охмелели. К утру повздорили. Завелись из-за письма Сигизмунда, в каком король требовал явиться всему войску под Смоленск.

Тогда, на коло, шляхта, выслушав письмо, выкричалась, но к единому согласию не пришла, решили повременить. Ружинский весь вечер склонял Заруцкого подаваться к Сапеге, в Дмитров, а атаман тянул в Калугу, к царю Димитрию.

Озлился гетман, из избы выскочил, дверью хлопнул:

— Сто чертей твоей матке в зубы!

Заруцкий Ружинского вслед облаял и тут же велел казакам готовиться к переходу.

Ожил казачий лагерь, грузили поклажу на телеги, на сани ставили легкие пушчонки, разбирали войлочные кибитки, седлали коней, строились в походную колонну. Раздвинув в телегах проход, донцы выступили из Тушина.

Еще последняя сотня лагерь не покинула, как поверх колонны шарахнула картечь. Остановились казаки, а на них, обнажив сабли, уже скакали гусары.

Махнул Заруцкий трубачам, заиграли они отход. Не дав боя, донцы втянулись в лагерь, сомкнули возы и направили единороги на гусар.

Но Заруцкий не допустил боя, сказал:

— Не след разбираться, в нашей сваре и мы повинны. Юрко Беззубцев Молоцкого побил, Ружинский нас завернул. А с Калугой погодим.


Объявились в Тушине князья Трубецкой Дмитрий Тимофеевич и Иван Федорович Троекуров. А вскорости прикатили из Москвы близкие к Романовым Черкасский и Сицкий.

Отстояв обедню, собрались у Филарета в трапезной, дабы удумать, как дальше жить. За скудной трапезой, прежде чем за столом умоститься, митрополит прочитал короткую молитву:

— Ослаби, остави, прости, Боже, прогрешения наша, вольная и невольная, яже в слове и в деле, яже в ведении и неведении, яже в дни и в ноши, яже во уме и в помышлении; вся нам прости, яко Благ и Человеколюбец.

Благословил стол, сел.

Молчат гости. Кому первым начать? Разговор-то не из легких предстоит, чувствуют. Вздохнул старый Черкасский:

— Неправдою живем, бояре.

Все на Черкасского смотрят, а тот продолжает:

— Неправдой Шуйский царствует, а мы ему в том радеем.

— Какой совет подашь? — спросил Троекуров. — Уж не позвать ли Лжедимитрия?

Зашумели бояре возмущенно:

— Вора на царство?

— Не доведи Бог!

А Сицкий руки воздел:

— Вразуми, Господи, и наставь!

— Дожили, — вздохнул Трубецкой, — при живом царе о новом царе хлопочем.

Насупился Филарет, подумал о сыне Мишеньке заикнуться, но тут Черкасский заговорил:

— Не поклониться ль Жигмунду?

Все замерли, но Черкасский свое ведет:

— Не от себя, гласом многих изрекаю. На трон Васька Голицын мостится, а чем он Шуйского лучше? Дворяне о Скопине-Шуйском поговаривают. Молод, спеси остерегаюсь, как бы нами не помыкал.

— А Жигмунда на Москву звать не остерегаешься? Латинскому царю служить, в веру латинскую обратиться? Не хватит ли нам унии Брестской? — в сердцах выкрикнул Филарет.

— Мы от Жигмунда веры нашей потребуем, — ответил Черкасский.

— Пожелает ли? — засомневался Сицкий.

Филарет очи прикрыл, не захотел вступать в дальнейший разговор.

Тут Трубецкой голос подал:

— Жигмунда к вере православной склонить не удастся, а латинянина в Москву впустить на царство — значит перед историей ответствовать, отечество на поругание отдать.

— А может, король Владислава, сына свово, отпустит на царство? — высказал предположение Сицкий.

— Королю надлежит снять осаду со Смоленска и убраться в Речь Посполитую, да впредь рубежи наши не рушить, — решительно заявил Трубецкой.

Закивали бояре, а Сицкий спросил:

— А Шуйского-то куда, в монастырь?

— Пущай грехи замаливает, — сказал Троекуров и рассмеялся.

В трапезной стемнело, и послушник внес свечи.

Помолчали бояре, тут снова Троекуров голос подал:

— Может, пошлем все-таки послов к Жигмунду, попытаем? Спрос-то не ударит в нос.

Тут уж не выдержал Филарет:

— Не в нос, в рыло. Почто торопишься, князь? Добро б на пир, а то волку в пасть голову сунешь.

— Я ль не сознаю? Однако изопьем чашу до дна, тогда и судить станем, горька ли.

— А что, бояре, надобно попытаться, силком-то Жигмунд нам своего не навяжет, — сказал Сицкий.

— Согласны, послушаем слово Жигмунда, — загудели бояре.

Филарет не выдержал:

— Стыдобушка, в отечестве нашем государя не сыщем, иноплеменнику кланяемся. Аль прародителям нашим уподобимся, варягов позвавших: земля наша велика и обильна, а порядка в ней нет, придите к нам и володейте нами.

Но Филарета уже не слушали, встали из-за стола, прощались.


С отъездом самозванца в Калугу наступило послабление на Тушинской дороге. Переметы боярские из Москвы в Тушино и из Тушина в Москву бегают, никак не определятся, какого государя им держаться.

Проведать митрополита Филарета отправился и Иван Никитич Романов. Без труда преодолев московские заставы, добрался до Тушина. Тушинские ратники боярину преград не чинили: чать, к самому патриарху боярин едет, к Филарету!

На въезде в Тушино кибитку Романова гусары силком повернули к хоромам Ружинского. Князь Роман боярина самолично встретил, шуба в опашень, шапка лисья едва на затылке держится. С хохотом потащил Ивана Никитича в палату…

К вечеру от обилия выпитого и съеденного совсем охмелел боярин Романов, едва живого привезли к митрополиту. Дюжие челядинцы выволокли Ивана Никитича из сенной колымаги, на руках внесли в митрополичьи покои.

Укоризненно покачав головой, Филарет подозвал послушника:

— В баню боярина, да пару не жалей и веничком хлещи, покуда в разум не войдет. Эко разбойный гетман, так и уморить мог…

Лишь к полночи полегчало Ивану Никитичу, виновато сидел в кресле перед братом, пил кислый хлебный квас, хватался за голову.

А Филарет пенял:

— Наслышал о твоем приезде, мыслил, вдвоем отобедаем, да и заждался.

— Прости, брат, силком князь Роман споил… Боярыня Матрена тебе поклон шлет, и от твоих вести добрые, жена и детишки твои во здравии. А сын твой, Михайло, вырос.

— Да уж четырнадцать лет минуло. — Филарет бороду пригладил, вздохнул. — Когда под венцом стоял, и в помыслах не держал, какой жизнью жить доведется.

Нахмурился, разговор повернул:

— Ты, Иван Никитич, зачем в Тушино прикатил: поклоны передать али еще чего? А может, с Ружинским повидаться?

— Прости, брат, вор в пути перехватил. Все о Шуйском выпытывал.

Послушник внес новый жбан с квасом, а митрополиту теплого топленого молока с медом.

— Так что Шуйский?

— Люд Васькой вконец недоволен.

— То знаю.

— В Москве слух, будто тушинцы намерены посольство к Жигмунду слать.

— Все так, — хмуро кивнул Филарет.

Иван Никитич удивленно поднял брови:

— Аль сын твой, Михайло Федорович, не достоин венца царского?

— Нет, брат, все помню и не отрекаюсь. Не моя мысль звать Жигмунда либо сына его Владислава, и не в Тушине она родилась, а в Москве. С тем у меня люди Мстиславского и Куракина побывали. Как мог я им перечить? В одном уверен: ни Жигмунд, ни Владислав веры не изменят, вот тогда и задумаются бояре, глядишь, и на Романовых укажут. Мой Михайло и молод и добр, зла никому не причинит. — Филарет перекрестился. — На тебя, Господи, уповаю. Грешен яз, гордыней обуян. На хлеб, на воду сяду, усмирю дух свой. — Поднялся, взгляд строгий. — Удались, я же у Господа прощения молить стану…

В королевский лагерь под Смоленском тушинское посольство прибыло нежданно. Сигизмунд письмо принял, но ответ велел ждать. Неделю жили послы в холодной палатке, где едва теплилась жаровня с угольями, а ночами вода в бадейке покрывалась толстой коркой льда. Не спасали послов овчинные тулупы. К утру коченели, то и дело вскакивали к жаровне. Присел Михайло Глебович на корточки, погрел ладони. Рядом дьяк Чичерин примостился. Спит, закутавшись, стольник Михайло Молчанов: с вечера выпил изрядно, и мороз нипочем. Переговариваются Иван Салтыков с дьяком Грамотиным, посмеиваются.

— Доколь Жигмунд нас держать намерен? — спросил Чичерин.

Михайло Глебович Салтыков промолчал. Откинув полог, он вышел из палатки. Утро начиналось ленивым обстрелом смоленских укреплений. С крепостных стен отвечали редко. Ядра взрыхляли снег и землю. Скакали гусары, казаки. У королевского шатра толпились шляхтичи, подъезжали гонцы.

Пять месяцев рвется в город королевское войско, но стоит Смоленск, и не видно конца осаде.

У боярина взыграла гордыня, свернул кукиш, закричал:

— На-кось, выкусите! Ай да боярин Шеин, ай да молодец!..

В последний январский день Сигизмунд принял послов. Пока шли, подминая валяными катанками грязный снег, Чичерин сказал:

— Слава те, Господи, кажись, конец мукам нашим.

— Погодь радоваться, — оборвал Молчанов. — Мне коварство Жигмунда ведомо.

Боярин Салтыков в разговоры не вступал. Караул расступился, впустил посольство. В шатре тепло. На нескольких жаровнях горят синим пламенем древесные уголья. По всему шатру разбросаны медвежьи шкуры. У короля лишь канцлер Сапега. Пощипывает Сигизмунд тонкий ус, смотрит насмешливо. Отвесили послы поясной поклон, ждут, когда король заговорит.

Вот он спросил:

— О чем, послы московские, изустно говорить станете?

Тут дьяк Грамотин речь повел:

— Ясновельможный король, присланы мы всем людом московским просить на царство сына твоего королевича Владислава. А еще просим прибавить народу российскому прав и вольностей, какие допрежь имело государство Российское.

Салтыков на Грамотина покосился: не иначе с Молчановым уговорились.

Сигизмунд с Сапегой переглянулись. Король сказал:

— Послы московские королевича Владислава на царство просят, но боярин Шеин Смоленск держит.

— Ваше величество, когда королевич станет царем, тогда и Смоленск впустит короля, — ответил Салтыков…

Покинули послы шатер в недоумении: король не повел речи о тех условиях, какие записаны в боярском письме, а в них оговорено: «Королевича Владислава венчает на царство патриарх; должна быть обеспечена вера греческая;…без согласия бояр и всей земли не менять законов; не казнить без совета с боярами и думными людьми; всяких чинов людей невинно не понижать, а меньших возвышать по заслугам; подати без согласия думных людей не прибавлять…»

И еще записано было в той грамоте, что «…для науки вольно было каждому из народа московского ездить в другие христианские государства, кроме басурманских, поганских, а за это отчин, имений и дворов у них не отнимать…»

С тем и отъехало тушинское посольство.


Едва воротились в Тушино, как Ванька Чичерин переметнулся в Москву, упал Шуйскому в ноги, все поведал, без утайки. Только и всего, что имени Филарета не назвал, не знал вины за митрополитом.

Василий Чичерина обласкал, деревенькой наградил и велел дьяку обо всем Думе поведать. Чичерин не упирался, в Грановитую палату явился охотно, дал показания: и как посольство к Жигмунду собиралось, и о ряде с ним, какие условия выставили от имени московских бояр.

Шуйский только руками разводит, повторяет:

— При моей-то жизни! О Господи, заживо царя хоронят!

Хмурится Гермоген, а бояре шумят, посохами постукивают:

— Владислава на престоле возалкали?

— Иноземцев на Москву наводят!

— Вконец разорить Русь вознамерились!

Долго горячились бояре, с лавок вскакивали, друг друга перебивали. Наконец утихли и порешили: по весне слать на Жигмунда воеводу, Михаила Скопина-Шуйского.


На пятой неделе Великого поста польско-литовское шляхетство, служившее самозванцу, покинув Тушино, направилось к Волоколамску, дабы там уже определиться, кто к королю, кто в Дмитров, к Сапеге.

Ружинский говорил на коло:

— Панове, круль не простит мне рокоша. Как вы, а я со своими гайдуками еще в Московии без царика погуляю.

Несколькими днями раньше, не встретив сопротивления шляхты, покинул Тушино атаман Заруцкий с казаками. Они ушли в Калугу, к самозванцу. А за ними следом увел орду к Лжедимитрию касимовский царек Ураз-Магомет.


Весна нового года. Святая Пасха.

Величаво и торжественно звонили колокола. От вечерни до заутрени служили в соборах и церквах. Москва молилась и христосовалась без чинов и званий, чтобы разойтись по хоромам, домам, избам, разговеться Святыми Дарами.

При выходе из Успенского собора князя Михаила Васильевича облобызал Шуйский. Тут и царица Марьюшка пропела:

— Христос воскрес, князь, — и троекратно поцеловала Скопина-Шуйского.

Воротившись домой, князь Михайло долго еще чувствовал сладость Марьюшкиного поцелуя…

А на неделе заехал к Скопину-Шуйскому князь Воротынский, на обед звал. Князь Михайло согласился, за честь благодарил, хотя и желания большого не имел.

На пиру у Ивана Тимофеевича Воротынского вся именитая Москва собралась, сидят по чину, еды и питья вдосталь, видать, миновал голод князя. С обеда допоздна затянулось веселье. Уже и свечи зажгли, челядь не раз столы понову обновила. Однако Скопину-Шуйскому скучно, хотел уйти незаметно, поднялся, но тут подплыла к нему княгиня Екатерина Шуйская с кубком вина:

— Страдаешь, племянничек, страдаешь. Вижу. Аль ждешь кого? — И кубок тянет. — Выпей, князь, да поцелуй меня, как молодушек милуешь.

Принял Скопин-Шуйский кубок, отшутился:

— Что так вздобрела? Давно не баловала меня словом добрым.

— Другой позавидовала, какая тебя целовала, христосовалась.

— Все замечаешь, княгиня-тетушка, — погрозил со смешком Скопин-Шуйский.

— Любя тебя, любя. Уважь, выпей, племянничек, и исполни просьбу мою.

— А и ладно, тетушка, — Скопин-Шуйский поднял кубок. — Твое здравие, княгиня Катерина.

Выпил и, не утираясь, другой рукой обнял Шуйскую, поцеловал:

— Вот и закусил. Сочна, княгинюшка, сочна. Ну прости, теперь восвояси отправлюсь, отдыхать.

— С Богом, племянничек, с Богом, князюшко Михайло.


Апрель оголил землю, развезло дороги. Под копытами чавкала липкая грязь, уныло темнели леса, сиротливо мокли избы с прогнившей насквозь соломой на крышах.

Из Дмитрова через Волоколамск на Калугу пробиралась Марина Мнишек в сопровождении отряда казаков.

На шестые сутки выбрались из Можайска. Шестые сутки Марина в седле. Два месяца всего и передохнула в Дмитрове, под защитой гетмана Сапеги, а потом явились королевские комиссары с требованием идти к королю всем тушинским воинством. Собралась шляхта в Волоколамске и решила никого не неволить: кому с Сигизмундом по пути, кто с Димитрием остается, а кое-кто намерился сам по себе промышлять.

В Дмитрове навестил Мнишек Сапега, сказал:

— Вельможная царица, москали выбили Лисовского из Суздаля, и воевода Шереметев направляется к Дмитрову. Круль зовет меня, и коли я подчинюсь его воле, то ты, государыня, можешь ехать со мной, но коли решишь отправиться в Калугу, воля твоя…

И Мнишек выбрала Калугу.

Под Калугой Марину уже ожидал атаман Заруцкий. Она пересела в крытый возок, блаженно вытянула затекшие ноги:

— О Мать Божья! Проклятые дороги, проклятое седло.

Отодвинув кожаную шторку оконца, выглянула. Разобравшись по двое, рысили казаки. Марина улыбнулась Заруцкому. Он направил коня к оконцу.

— О, вельможный пан Иван, мой верный рыцарь, мой спаситель!

Заруцкий приложил руку к сердцу:

— Рад служить тебе, царица.

— Вельможный пан Иван знает, что бояре просили на московский трон Владислава? Разве они не желают царя Димитрия?

— Моя царица, Владислав — задумка тушинских бояр, но что скажет Жигмунд?

— То так, вельможный пан Иван, круль не отдаст Владислава в эту варварскую страну, и у Московии есть царь — Димитрий.

Вдали показались деревянные стены калужского кремля, маковки соборов и церквей. Распахнулись обитые позеленевшей медью ворота, загрохотал пушечный салют. Из кремля встречать Марину выехал Лжедимитрий.


В апреле, числа четвертого, скончался гетман Ружинский. Накануне с трехтысячным отрядом гетман ушел из Тушина и, взяв Иосифо-Волоколамский монастырь, расположился здесь на отдых. Шляхтичи грабили монастырь, затевали пьяные драки. Однажды случилась между ними свара. Уже и сабли зазвенели, как явился гетман. Пану Кваше Ружинский дал в зубы, пану Козловичу кулявкой голову проломил. Но не углядел князь Роман, как Кваша его в бок по свежей ране ударил.

Осел гетман. Расступились шляхтичи, стихла драка, а Ружинский зубами скрипит, гайдукам командует:

— Домой, к Юлии…

На тряской крестьянской телеге, в сопровождении верных шляхтичей, повезли гетмана в Речь Посполитую. В высокое чистое небо устремлен взгляд князя Романа. Что виделось ему в смертный час? То ли отчаянная жена, какая из пистоли метко палила и на саблях рубилась лихо. А может, вся его жизнь прокручивалась в памяти?

…Южная Украина, с незапамятных времен оказавшаяся под властью Польши. И не было по всей Украине и в Речи Посполитой пана разгульнее, чем Роман Ружинский. С многочисленной челядью совершал он набеги на соседей, грабил и творил скорый суд. А ныне, умирая, ждал гетман Божьего суда. С чем предстанет перед Господом? Идет на тот свет, где не требуется ни власти, ни денег…

Смотрел князь Роман в ясное небо, и глаза заволакивали слезы. Трудно расставаться с жизнью, и не верилось, что смерть нависла над ним. А может, еще не пробил час?

Неподалеку от Иосифо-Волоколамского монастыря смерть догнала гетмана Ружинского.


В приземистой бревенчатой баньке, что в углу воеводиного подворья, спозаранку истопили печь, раскалили камни, в огромном медном казане круто закипятили родниковой воды, настояли на мяте и чабреце. Во второй чан, из дубовых клепок, налили студеной воды, распарили с десяток березовых веничков, опробовали, дабы хлестали приятно, мягко, упаси Бог царапнет.

Проворные девки выскоблили до желтизны полок и скамью, насухо вытерли пол, обмели в предбаннике стены от паутины и сажи, открыли волоковое оконце, притащили свежих хвойных лап для духмяности.

Ждали государя.

Лжедимитрий пришел с Заруцким. Накануне самозванец пожаловал ему звание боярина…

Разделись в предбаннике, полезли на полок. Оба трезвые, мысли ясные. Лжедимитрий больше недели в рот хмельного не брал. Распарился, а Заруцкий в бадейку воды набрал, добавил несколько ковшиков хлебного кваса, плеснул на раскаленные камни. Баньку окутало горячим паром, ядрено запахло ржаными отрубями. И загулял березовый веничек по царской спине, самозванец только ахал, приговаривая:

— Ах, славно, Иван Мартынович, славно, боярин Иван!

И, вскочив с полка, окунулся в чан со студеной водой. Фыркнул и снова на полок, под жар.

— Будто годочков с десяток сбросил, ась, боярин Иван?

— Дед мой за сотню лет прожил и лучшего лекаря, чем баня, не знавал.

Лжедимитрий неожиданно разговор сменил:

— Шляхта мне изменила. Да, поди, от нее прок не слишком велик, один шум и похвальба. А воевода Шеин знатно отбивается. Каков молодец, все коронное воинство принял на себя. Не устои Смоленск, и Жигмунд на Москву полез бы.

— А ты, государь, мыслишь, король не пойдет на Москву?

— Как бы не так. Жигмунд если не сам, так гетмана пошлет.

— Как бы не Станислава Жолкевского.

— Да уж, коронный воевода удачливый, он Жигмунду всегда победы приносил. А вот Васька Шуйский, тот своего братца выставляет. У Митьки же завсегда морда в крови. Кто только не бивал его! В ратных делах у Митьки одна прыть: первым с поля боя бежать.

— Помнишь, государь, как мы его не успели пощупать, а он уж в Москве схоронился, — рассмеялся Заруцкий.

— У Шуйского есть воеводы достойные, и печалюсь, не мне они служат. Но пуще всего ценю Скопина-Шуйского. Будь он у меня воеводой, я бы не в Калуге сидел, а в Кремле московском.


Сапега с Лисовским на распутье. На зов короля не спешили. Еще неизвестно, сколько Сигизмунду топтаться под Смоленском, да и возьмет ли? А царика Димитрия московиты глядишь да и впустят в Москву. Вот и решай, где найдешь, где потеряешь.

Покинув Суздаль под нажимом воевод Куракина и Лыкова, Лисовский пробился в Дмитров и соединился с Сапегой.


Не встретив сопротивления, воевода Валуев вышиб малый отряд шляхтичей из Иосифова монастыря, повернул к Тушину. Оставшиеся шайки самозванца так спешно покинули свою столицу, что амбары и клети остались полны всякого добра. Под стрелецкой охраной трое суток тянулись из Тушина в Москву обозы, груженные хлебом и мясом, салом и рыбой.

Вместе с Валуевым в Москву вернулся и митрополит Филарет и с обеда до самого позднего вечера беседовал с патриархом…

В тот год, хотя самозванец и покинул Тушино, а шляхта убралась к Волоколамску, шайки гулящего люда все еще наводняли московскую землю. Гуляли ватаги разных казачьих атаманов с Дона и Заднепровья, грабили и без того разоренную Русь отряды шляхтичей и гайдуков. Силой замиренное воеводой Шереметевым Поволжье снова взбунтовалось. Московские воеводы с посошными замосковными мужиками с трудом очищали северные земли.

Боярская Дума разослала грамоты по всем городам наряжать в Москву стрельцов и даточных людей в войско, какое пойдет к Смоленску на Жигмунда, а для устрашения воров велел Шуйский Прокопию Ляпунову отправляться в Рязань и собирать ополчение из рязанских и арзамасских дворян.


Сожженный и разрушенный Смоленск держался, отбивая попытки коронного войска прорваться в город.

В последнее время Шеина не приступы тревожили, одолевало беспокойство. Полгода осады минуло, истощились запасы. Боярин Михайло Борисович самолично проверил житницы — мало хлеба, а погода на Жигмунда работает, погода на весну повернула, и теперь ляхи до зимы осаду не снимут. Но Шеину настрой смолян ведом: стоять до последнего, на то и епископ благословил. Только бы голод волю не сломил…

Спозаранку вышел Шеин из палат, в сенях жену поцеловал:

— Поостерегись, мать: пушка-дура ядра кидает — цель не выбирает. Детей побереги…

Шел улицами, обходя руины. Направлялся к городским стекам. Как-то изловили стрельцы загулявшего шляхтича, свалила пана водка у самых ворот. Протрезвев, шляхтич накинулся на стрельцов с бранью: мы-де вскорости всю вашу Московию к себе приберем, а королевич Владислав над вами царь будет, о том ваши бояре круля просили.

Стрелец шляхтичу под нос кукиш сунул:

— На-кось, выкуси вместе со своим королем!

О похвальбе шляхтича Шеин поведал жене. Настена возмутилась:

— Латинянина на царство звать? Стыдоба! Аль российская земля боярами и князьями оскудела?

— Одно, мать, обещаю: да будь и Владислав царем московским, и в том случае я в Смоленск Жигмунда не впущу, костьми лягу за российскую землю…

По скрипучей крепостной лестнице Шеин поднялся на воротнюю башню, осмотрел в зрительную трубу вражеский лагерь. Все как прежде, разве что обоз с западного рубежа подошел.

Стрелец, караульный, заметив, на что боярин внимание обратил, промолвил:

— Пороховое зелье подвезли, бочонки сгружали в погребок. Эвон, за фашинами{29}.

«Охотников бы огонька подбросить, — подумал Шеин. — Однако охрана у погребка добрая, разве людей погубишь… — И вдруг мысль: — Не подкоп ли ляхи замыслили? Для того и порох… Ежели подкоп, то куда? Может, из-за фашин копать учнут?.. Надобно стрелецких голов упредить, пускай в караулы ушастых ставят…»

Собрал Шеин воевод, совет держали и решили время от времени слать в неприятельский тыл лазутчиков, разведывать, что Жигмунд замысливает.

Прошка, молочный брат князя Михайла Васильевича Скопина-Шуйского, сидел в людской, обхватив ладонями вихрастую голову, и горько плакал.

Плакала дворня, сновала бесшумно. Притих воротний мужик, и даже лютые псы забились по конурам, не тявкнут.

А в опочивальне оконца закрыты ставенками, горят свечи у иконы Божьей Матери. У стены на мягком ложе, высоко поднятый на пуховых подушках, полусидит князь Михайло. Лицо бледное, взгляд потухший, а в животе огонь. Мамушка-кормилица, холопка, опустилась на колени, тянет ковш с холодным молоком, уговаривает:

— Испей, князюшко, сынок мой молочный, свет мой Мишенька.

Плачет кормилица бесшумно, слезами омывает князю руки. Тяжко, с хрипом дышит Скопин-Шуйский. Неделю бродит смерть в опочивальне, никак не вырвет душу из княжеского тела. Временами князь Михайло Васильевич теряет ясность мысли, потом вдруг вернется разум. Неимоверно болели руки и ноги, а сегодня пошла горлом кровь.

Дворовая челядь шепчется:

— Отравили нашего князя…

Мамушка-кормилица со стряпух строгий допрос самолично сняла. Нет, не виновны они. Да и кто из своих посягнет на жизнь любимого князя? Никому зла не делал, добро творил.

Прикрыл глаза князь Михайло Васильевич, думы одна другую настигают. Крепок телом был Скопин-Шуйский, и вдруг подкосило. Откуда взялась этакая нелепость? Наплыло застолье у Воротынского… Княгиня Екатерина с кубком… «Выпей, князюшко, выпей…» Неужли она, Катерина?.. Вскрикнул:

— Катерина!

Вскочила кормилица, склонилась:

— О чем ты, сынок молочный?

— Катерина Шуйская, мамушка, кубок подносила. Она, она зельем опоила!

— Господи! — всплеснула руками кормилица. — И это тетка-то! Ужли можно такое?

— Можно, мамушка, можно, сама зришь.

Замолчал, закрыл глаза.

К утру князь Скопин-Шуйский скончался…

Хоронили князя Михаила Васильевича на третий день в Архангельском соборе, но не рядом с царскими гробницами, а в новом приделе.

Всей Москвой провожали князя, а когда в соборе остались одни родственники и близкие, с княгиней Катериной Шуйской случился приступ. Насилу привели в чувство.