"Да будет воля твоя" - читать интересную книгу автора (Тумасов Борис Евгеньевич)

ГЛАВА 2

Дворяне рязанские. Прокопий Ляпунов, Куракин и Лыков встают на пути у самозванца. Тушинцы укрепляются. Чем жила Москва? Марине Мнишек дозволено ехать в Сандомир. Артамошка и Берсень. Пожарский и Скопин-Шуйский

На Украине и в Южной Руси большие и малые ватаги холопов наводили страх на бояр и дворян. Уцелевшие в крестьянской войне Болотникова, они жгли барские поместья, вершили скорый суд. На усмирение холопов царь послал стрельцов и дворянское ополчение рязанцев, но едва рассеивали одни ватаги, как собирались новые. Еще с 1607 года у Ряжска воевал с холопами Захар Ляпунов, а у Пронска и Михайлова — воевода Пильенов.

Весной прошел слух, что на Украине появился посланец царя Димитрия гетман Лисовский, и к нему потянулись конные и пешие мужики и казаки. Вскоре гетман повернул в рязанскую землю. Василий Шуйский велел Прокопию Ляпунову отправляться в Рязань, дабы остановить Лисовского и разгромить холопов.

Объединившись с братом Захаром и воеводой Пильеновым, Прокопий пятые сутки преследовал ватагу в несколько сот мужиков. Известно было Ляпунову и то, что ведет ее Артамошка Акинфиев, знакомый ему по службе у Болотникова.

Акинфиев уклонялся от боя, и Прокопий злился. Он догадывался, что ватажники уходят к рязанским лесам, которые начинались от южных степей мелколесьем, чтобы дальше разбежаться во все стороны косматыми грядами.

Петляя, ватага Акинфиева на глазах у Ляпунова поспешала к Касимову. Прокопий не догадывался, что накануне атаманы нескольких ватаг договорились собраться на Мокше и дать бой дворянскому ополчению.


Акинфиева настигли неожиданно для Ляпунова. Ватажники поджидали рязанцев, развернувшись для боя. В полуверсте темнел лес. Ляпунов обрадовался: теперь он не даст ватажникам уйти туда, конница дворян осечет их. Было единственное сомнение: не укрылась ли в лесу засада?

Ляпунов долго всматривался в сторону леса, но он молчал, и даже чуткие на присутствие человека птицы не вились над деревьями. И тогда Прокопий дал команду. Дворянская конница развернулась для атаки.

Подозвав брата и воеводу Пильенова, он велел им охватить холопов с крыльев, перекрыть им дорогу в лес.

Заиграли трубы, и конное дворянское ополчение двинулось на ватажников. Артамошка Акинфиев видел, как с правого и левого крыла в обхват развернулись конные, а в челе повел рязанцев сам Прокопий Ляпунов. Ощетинившись пиками и вилами, ждали их ватажники. Наскочили дворяне, заржали раненые кони, зазвенела сталь. Крики и стоны слились в общий гул.

Весело рубились рязанские дворяне — поучали холопов. Отчаянно отбивались ватажники. Кольцом охватили холопов, не уйти им от дворянских сабель. Рыщет очами Прокопий, высматривает Акинфиева. Так вот же он, в рубахе красной! Видать, с чужого плеча, вор ватажный. И Прокопий направил к нему коня. Но ватажники оттеснили Ляпунова. Вздыбил Прокопий коня, глянул, где бьется Захар, и ахнул, глазам не поверил — ожил лес. С трех сторон выскочили холопы, и они, в зипунах и сермягах, войлочных колпаках, размахивая дубинами и топорами, потрясая вилами и косами, охватывали рязанцев.

Только теперь понял Ляпунов опасность, в какой оказалось дворянское ополчение. Он крикнул играть отход. Запели трубы, и покатились преследуемые ватажниками дворянские дружины к Арзамасу.


В Арзамасе рязанцы передохнули. Городской воевода князь Иван Андреевич Хованский, высокий, сухой, кожа да кости, позвал Ляпуновых на обед. Хованский — князь, а Ляпуновы — дворяне, однако государем обласканы, а Прокопий даже произведен в думные дворяне.

За столом разговор шел о самозванце, разбоях холопских. У князя голосок бабий, писклявый:

— Сладу нет с ворами, холопы от земли бегут, скоро боярина кормить некому будет, хоть сам за соху берись.

Захар кивнул, а Прокопий вспомнил, как подавал жалобу в Поместный приказ на боярское бесчинство: с его деревенек крестьян свезли. Заметил недовольно:

— Оно так, да из бояр тоже кое-кто своевольствует. С чужих деревенек силком холопов свозят, с семьями угоняют, пустошат дворянские поместья. Ну даст Бог, тому теперь не быть, есть Уложение царское.

Хованский поднял глаза к высокому, затянутому слюдой оконцу. Оно играло яркими блестками. В хоромы донеслась перекличка караульных стрельцов. Они подавали голоса с башен бревенчатых крепостных стен.

— Воры вокруг Арзамаса шастают, — плаксиво затянул Хованский, — ко всему самозванец разгулялся, а у меня сотня стрельцов да можжирка — и вся сила. А стрельцам аль есть вера? Чай, в головах царя Димитрия держат. Покуда в огородах копаются и со стрельчихами милуются — рыла рылами, а как за бердыши возьмутся — истое зверье. Полковой сотник и тот волком глядит, особливо когда государево жалованье опаздывает.

— Земля в разоре, казна пуста, — согласился Захар Ляпунов. — Пора смутная. Когда конец всему наступит?

Хованский безнадежно махнул рукой:

— Не вижу исхода.

И снова Захар сказал:

— Хоть мы, Ляпуновы, государем и обласканы, однако…

Прокопий резко прервал брата:

— Довольно пустословия, спасибо, князь, за хлеб-соль.

Ляпуновы откланялись. Дорогой Прокопий заметил:

— Попридержи язык, Захар. Ну как донесет князь?

В Арзамасе Ляпуновых настиг московский дьяк с государевым письмом. Шуйский велел рязанским и арзамасским дворянам с воеводой Хованским идти на воров к Пронску и там перекрыть дорогу на Михайлов гетману Лисовскому.


Остыв от боя, атаманы ватаг решили идти к царю Димитрию: он-де волю и землю холопам даст. Но Артамошка отказался: он ласку царскую на своей шкуре испытал. Виделся с ним в Речи Посполитой два лета назад, в войске его послужил, а когда поперечил пану Дворжецкому и помешал разбойничать на московской земле, царь Димитрий велел высечь Акинфиева батогами.

С той поры разошлись пути-дороги ватажного атамана Артамошки с царем Димитрием.

Не верил Акинфиев этому царю и когда с Болотниковым на Москву хаживал, и когда в Туле сидели. Кто бы холопам волю дал, так это Иван Исаевич, воевода крестьянский, и землей наделил бы, а бояр и дворян под корень извел.

— Нет, — ответил Артамошка атаманам, — я, ядрен корень, волю царя полной мерой изведал и лаской его сыт. Кабы Иван Исаевич позвал, сказ иной. Верю, жив он и отзовется.

Акинфиева поддержал Федор Берсень. Лесами и полевым бездорожьем увели они малую ватагу в верховье Волги, в земли черемисов и мордвы, татар и чувашей да иных народов Поволжья.

Дорогой Берсень рассказывал, как посылал его Болотников с Яшей и Сойкой, Варкадиным и Московым поднимать народ на правое дело. Слушали ватажники, как у Нижнего Новгорода воеводы Пушкин и Одадуров орду порубили, и сокрушались. Ватага стороной обошла Арзамас, повернула на Васильсурск…

В ту пору, когда Артамошка с товарищами уходил в Поволжье, Тимоша с ватагой переправился через Волгу у Ярославля и взял путь на Вологду. Чем дальше на север, тем меньше запустение, люднее деревни, богаче хозяйства. Не осмеливаются боярские и дворянские управители в глухомань забираться.

В лесу натолкнулись ватажники на крестьян, которые для Пушкарного приказа выжигали угли; от них узнали, что наезжали казаки, рассказавшие, будто царь Димитрий Москву осадил.

Посоветовался Тимоша с товарищами, и решили: освободят Болотникова и подадутся к царю Димитрию.


К Пронску Ляпунов подступил неожиданно — жители едва ворота затворили. Тревожно забил колокол на звоннице деревянной церквушки. Сбежались на стены городской люд и переметнувшиеся на сторону царя Димитрия стрельцы, выжидают. Спешились рязанцы, к приступу изготовились, а арзамасские дворяне лестницы наладили. Ражий детина в синем кафтане осадил коня у самых ворот, заорал:

— Эй, воры пронские, добром сдавайтесь, ино всем смерть!

Ему в ответ слова бранные:

— Ухвати нашего кобеля за хвост, поперву город возьми!

— Рязань косопузая, аль забыли, как на Мокше пятки смазали?

Прокопий Ляпунов задохнулся от гнева, знак подал. Полезли рязанцы да арзамасцы на стены, а сверху на них град камней и стрел, кипяток льют, огнем палят.

Стрельнули пищали.

— Давай! Давай! — подбадривает рязанцев Захар Ляпунов.

— На-кось, сунься! — раздается со стен в ответ.

Первыми откатились стрельцы князя Хованского. Сам он бой со стороны наблюдал. А Прокопий стрельцов и дворян остановил, на новый приступ послал:

— Аль нам от холопов позор терпеть?

Отчаянно отбивались прончане. К вечеру выдохлись дворянские ополченцы. Уже отходили от Пронска, как из пищали угодили Ляпунову в ногу. Сославшись на рану, Прокопий передал воеводство брату и отъехал в Москву…

В тот день гетман Лисовский вступил в Михайлов.


Со времени Ивана Исаевича Болотникова не видела рязанская земля такого людского скопления. Тридцать тысяч казаков и холопов пристали к Лисовскому.

Не встречая сопротивления, гетман овладел Михайловом и готовился идти к Тушину, Шуйский повелел Хованскому и Захару Ляпунову не допустить Лисовского к Переяславлю.

— Князь Иван Андреевич, — сказал Ляпунов Хованскому, — сдается мне, Лисовскому не на Переяславль сподручней, а к самозванцу.

— То так, воры соединяться станут. Но отчего государь нас к Переяславлю-Рязанскому шлет?

— Надобно, князь, посылы к Михайлову направить: пускай выведают, куда разбойники навострились.

— Пошли, воевода, своих дворян. Я стрельцам веры не даю, как пить дать переметнутся, проклятые. Кой с них спрос?

И недели не минуло, как стало известно: Лисовский повернул на север, взял Зарайск, остановился, выжидая.

В походном шатре Захар Ляпунов убеждал князя:

— Настал час, воевода Иван Андреевич, послужить государю. Ударим по холопам, изгоним разбойников с рязанской земли.

Хованский долго думал, чесал лысину:

— Опасаюсь, ох опасаюсь! Хватит ли у нас силы?

— Откуда у холопов умение воинское? А что на Мокше, так то дело случая…

К Зарайску надеялись подойти неожиданно, а когда увидели, что их ожидают, отходить было поздно. Огонь мортир обрушился на дворянскую конницу. Рязанцы начали перестраиваться. На них двинулось пешее холопское воинство. Ему наперерез двинулись арзамасские стрельцы, а часть дворян ударила в левое крыло.

Сражение развернулось. Захар Ляпунов решил послать в бой оставшуюся при нем конницу: авось холопы не выдержат. Но тут, гикая и визжа, вынеслись казаки. Рассыпавшись лавой, ринулись на царское войско…

Рубили, гнали дворян и стрельцов много верст, лишь сумерки задержали преследование.


Дом у Прокопия Ляпунова о двух ярусах, свежесрубленный: прошлым летом ставили. Не княжьи хоромы, но иным боярским не уступит. Стоит дом, окнами слюдяными на Кузнецкий мост глазеет.

Рана у Прокопия заживала быстро. Да и какая там рана, всего-то чуть мяса вырвало. Однако был повод в Москву от войска отъехать.

Ляпунов неделю из дому глаз не казал, слухами жил. А они худые. В Москве неспокойно, воры с самозванцем на виду, письма «прелестные» отыскиваются. Лжедимитрий в Тушине укрепился, его воеводы города покоряют, а отряды шляхтичей и казаков торговых людей на дорогах задерживают, грабят, деревни разоряют.

Брат Захар весть нерадостную подал: побил их с Хованским Лисовский, а ныне гетман на Коломну идет.

Шуйский против Лисовского Куракина послал, Хованскому с Захаром не доверил. Василий даже голос потерял, в Думе сипел, просил слезно:

— На тебя, князь Иван Семенович, надежда: вишь какую разбойную орду ведет гетман в подмогу самозванцу. И без того нет на Москве жизни от воровского засилья…

Когда Ляпуновы переметнулись от Болотникова к Шуйскому и тем обеспечили победу царскому войску, Василий к ним благоволил, а когда Прокопий сидел рязанским воеводой — требовал слать в Москву хлеба поболе. Но вот объявился самозванец, и царь велел рязанским дворянам с семьями в Москву отъехать, дабы вместе «утесненье» от вора выдержать.

Знает Ляпунов: у Шуйского немало недругов, а они на измену горазды, того и жди к самозванцу переметнутся. Случается, и у Прокопия нет-нет да и ворохнется мыслишка: а не перекинуться ли и им с Захаром к Лжедимитрию? Но Ляпунов гонит ее прочь. Не пора, повременить надобно. Вот когда самозванец начнет Москву одолевать, тогда в самый раз. А то ведь еще неизвестно, как оно все обернется. Поговаривают, Василий намерился послать в Новгород Скопина-Шуйского: рать новую собирать да к свеям{10} за подмогою…

Лежит Ляпунов на высоких пуховиках, мысли одну за другой нанизывает, нога на мягкой подушке покоится. Василий Шуйский присылал к нему дьяка, о здоровье справлялся. Нет бы чем пожаловать — словами отделался. Господи, и отчего бояре выбрали в цари Шуйского? Аль нет на Москве разумных? Взять бы того же Скопина: и молод, и умом Бог не обидел…

Явилась бабка-знахарка — головка репой, сморщенный лик мохом порос. Развязала ногу, пареной травой рану обложила, снова замотала.

— Что, старая, скоро встану?

— И-и, касатик, ты и ноне здоров за девками бегать.

— Девкам моя нога ни к чему, — отшутился Ляпунов.

Позвал Прокопий верного холопа Никишку, того самого, которого посылал к Шуйскому с вестью, что они с Сумбуловым готовят Болотникову измену, в бою перекинутся к царскому войску.

Никишка тенью прошмыгнул в опочивальню, в глаза Ляпунова по-собачьи глядит.

— Собирайся, Никишка, в одночасье: к Захару с наказом отправишься. Ежели князь Куракин покличет его, то пусть прыть не кажет. К чему торопиться, и так были биты.

Ушел Никишка, а Ляпунов снова размышляет: кто ведает, Куракин Лисовского одолеет или наоборот? К чему рязанцам бока подставлять? И так сколько их полегло под казацкими саблями да холопскими топорами. А рязанское дворянство — опора Ляпуновых…

Зазвонили к обедне. Прокопий приподнялся, вслушался. Красиво перекликаются колокола, будто разговаривают неторопко. С детства любил Ляпунов серебряный перезвон. Мальчишкой взбирался на колокольню, дивился умению звонаря, завидовал. А однажды проник тайком на звонницу, потянул веревку, качнул языки — звякнул малый колоколец, загудел большой и еще несколько разноголосо… За то Прокопий был бит отцом нещадно.

Вспомнил Ляпунов тот случай, рассмеялся.

Солнце клонилось на закат, и багряно играла слюда в оконцах, будто пожар охватил опочивальню… И снова печальная картина из детства. Ударил набат, всполошилась Рязань. Набежала крымская орда из степи, едва люд успел в кремле затвориться. Отбили приступ. Ордынцы разорили посад, пожгли его; отягощенные добычей, ушли через Дикое поле к Перекопу, а вдогон и послать некого: царь Иван Васильевич Грозный в ту пору рязанцев в поход услал, оголил город…

Бесшумно вплыла жена Серафима, темноглазая, с иконописным ликом. Проговорила, ровно пропела:

— Яков Розан к тебе.

— Откуда его нелегкая принесла?

Серафима удалилась, и тут же в опочивальню проскользнул Яков, рязанский захудалый дворянин, чье поместье в одну деревню-трехдворку находилось неподалеку от ляпуновских.

— Где пропадал, Розан? С весны не виделись.

— Ох, Прокопий Петрович, судьба-злодейка, а ноне, — он понизил голос, — государем Димитрием к тебе послан.

— Так ли уж? — насмешливо спросил Прокопий.

— Крест святой. — Розан перекрестился. — Государь велел уведомить: скоро он в Москву вступит, а покуда вам, Ляпуновым, да и всем дворянам рязанским на службу к нему поспешать.

Прокопий вскинул брови:

— Царь, сказываешь?

Розан кивнул:

— Истинно. Поспешай, а то поздно будет.

— Нет, Яков, болен я, рана не заживает. Так и передай своему государю. А Захара не скоро увижу. Ты же, Яков, присмотрись: кто он, этот царь, не самозванец ли? Сам, поди, не забыл, каков был первый Димитрий? Сомневаюсь, чтоб второму удалось побывать в Кремле: не допустят московиты.

С тем и выдворил Розана.


Как в годину крестьянской войны Ивана Исаевича Болотникова, отряды холопов и казаков наводнили подмосковную землю.

Овладев Коломной и пополнив пушкарный наряд, гетман Лисовский двинулся к Москве. Неожиданно на его пути встал князь Куракин, воевода серьезный, и отбросил Лисовского за Коломну. Пришлось гетману пробираться в Тушино окольными путями, бросив весь огневой наряд.


У Каширы, на переправе через Оку, ватага Артамошки Акинфиева напоролась на стрелецкую засаду. К самому Серпухову гнали ее стрельцы. В стычках ватажники недосчитались половины товарищей. До осени отсиживались в лесной глухомани, выхаживали раненых, а когда собрались в дорогу, принес Федор Берсень вести неутешительные: на Елатьму и Арзамас путь заказан, повсюду хозяйничают стрельцы и дворянские ополченцы, в Муромском краю воеводы Шуйского набирают даточных{11} людей, остается ватажникам искать удачи в обход Москвы, идти на Троице-Сергиеву лавру, оттуда, минуя стороной Суздаль, прямо к черемисам.

Еще рассказал Берсень, как бежали из-под Пронска рязанцы, а царский воевода Куракин отбил у гетмана Лисовского Коломну…

Тронулась ватага в день Ивана Постного, в самом начале бабьего лета, когда серебряная паутина повисла в теплом синем небе.

Засунув топор за бечевочный поясок, Акинфиев вел ватажников на Коломенское. Чем ближе к Москве, тем чаще разграбленные деревни и села, разоренные так, будто по ним прошелся неприятель. В одном селе повстречался крестьянин, рассказал, что люди укрываются от шляхтичей в лесу, паны с гайдуками озоруют. С той поры, как объявился в Тушине самозванец, покоя от ляхов нет.

— А еще царем назвался, — сплюнул Акинфиев, — пес из Речи Посполитой, ядрен корень! Навел иноземцев на Русскую землю. Нет, не такого государя искал Болотников! И мы не покоримся шляхте, попомнят они мужика российского. Горька доля холопа и крестьянина при царе Василии, не слаще уготована ему доля и царем Димитрием.


У села Тайнинского московские полки встретили гетмана Ружинского, потеснили его к Тверской дороге. Князь Роман бросил в бой хоругвь гусар, но шляхтичей взяли в сабли казанские и мещерские татары. Гетман поспешил увести гусар в Тушино.

Тревожно на душе у Матвея Веревкина. Надеялся, что подойдет к Москве — и откроет город ворота, под колокольный звон и людское ликование он вступит в Кремль. Но первый же штурм развеял мечты.

Большую силу собрал Шуйский, из многих городов явились в Москву стрельцы и служилые люди, дворяне и дети боярские, мурзы из Поволжья со своими конниками. Трудно одолеть их в бою, тем паче взять Москву приступом…

Войско самозванца отошло к Тушину, укрепилось рвами и палисадами, нацелило на Москву огневой наряд, держало гуляй-городки{12} в постоянной готовности. Вокруг Тушина казаки и холопы разбили стан: к зиме готовились. А в Тушине знать царская, паны вельможные. Мастеровые умельцы срубили государю хоромы просторные, с высоким Красным крыльцом и Передней палатой, Думной, где собирались на совет гетманы и паны, бояре и дворяне, которые присягнули царю Димитрию. Государь в Думе выслушивал их, сидя в резном кресле-троне, давал указания, принимал переметов. Охраняли государев дворец шляхтичи и казаки: зорко стерегли царя.

Подчас Матвею Веревкину казалось, что паны боятся, как бы он не сбежал: вдруг не вынесет бремени самозванца! Иногда Матвей и вправду сожалел, что назвался царем Димитрием. В такие дни он делался угрюмым и пил без меры. Злился: Москва рядом, а ни добром, ни силой не покоряется. Стоит, неприступная, красуется, богатством шляхту манит…

А коль побьют его, Веревкина, воеводы Шуйского, уберутся паны в Речь Посполитую, отъедут на Дон и Днепр казаки, разбегутся холопы, куда податься ему, Матвею? Королю Сигизмунду он не нужен, Речи Посполитой царь Димитрий надобен и чтоб был ей угоден: отдаст Смоленск и иные земли порубежные, приведет российский народ к вере латинской, церковь к унии принудит. Не исполнит — и выдаст король Матвея Веревкина Москве, и казнят его, а пепел развеют, как было с первым самозванцем…

Но Лжедимитрий гнал подобные мысли, пытался успокоиться: ведь сначала, поди, тоже было нелегко: к Орлу отбросили. Даст Бог, и нынче все добром обернется. Уже поспешает гетман Лисовский, по Смоленской дороге движутся к Москве хоругви усвятского старосты Яна Петра Сапеги. В Думе князь Роман Ружинский сказал:

— Перекроем, панове, шляхи на Москву, голодом сморим москалей.

Атаман Заруцкий дохнул винным перегаром:

— Долго ждать!

Ружинский заметил ехидно:

— Пан атаман мыслит: гетман променял Речь Посполитую на тушинскую псарню?

Паны захихикали, самозванец нахмурился. Заруцкий процедил сквозь зубы:

— Я, вельможные, государю Димитрию не за злотые служу.

Князь Роман положил руку на саблю:

— Коли атаман нас оскорбляет, то паны со своими шляхтичами и уйти могут.

Лжедимитрий пристукнул каблуком:

— Панове, под стенами Москвы негоже браниться. Прав и князь Роман и атаман Иван. Будем тревожить воевод Шуйского и перекроем дороги на Москву…


Труден путь к власти, но еще труднее удержать ее. Шуйский испытал это полной мерой. К царству крался, Бог весть чего натерпелся. А получив, обрел ли покой? Боярская крамола, война с холопами, второй самозванец в московские ворота стучится…

Никому нет доверия, повсюду чудится Шуйскому измена. Поведет взглядом по Думе — вдоль стен боярские постные рыла. Василию видится: в бородах прячутся кривые ухмылки. Особливо у князя Лыкова. А Куракин важничает: вишь, гетмана одолел. Так ли уж? Лисовский все одно в Тушине, к самозванцу добрался, а с ним целая орда казаков и холопов…

Надобно Михаилу Скопина в Новгород слать, дабы собирал ратных людей Москве в подмогу, да со свейским королем сноситься, на службу свеев звать. Ныне достаточно сил оборонять Москву и самозванца тревожить, но о завтрашнем дне помыслить следует. Не ровен час, тушинцы всю землю российскую возмутят…

Василий Иванович уединился в горнице, служившей ему и библиотекой и кабинетом, уселся в глубокое кресло, велел позвать дьяка Сухоту. Насмешливо глянул на краснощекого, упитанного дьяка, хихикнул:

— И кто тебя, борова этакого, Сухотой нарек?

Дьяк достал перо, открыл крышку медной чернильницы, висевшей у него на крученом пояске. Шуйский наморщил лоб:

— Отпиши, Сухота, по всем городам нашим, какие к вору не перекинулись, дабы воеводы немедля набирали посошных людей да к нам слали… А вторым указом повелеваем отправлять в Москву обозы с хлебными и иными запасами с бережением великим от лихих людей…

От стен Москвы и через речку Ходынку до села Хорошева встали полки воевод Куракина и Лыкова. Уперлись в Тушино московские воеводы.

Царь Василий Иванович наставлял:

— Грозите тушинскому вору повседневно, пускай покоя не ведает. На вас надежда, порадейте.

А брату Дмитрию заметил раздраженно:

— Князьям Ивану и Борису в деле себя показать следует, а не в Думе важничать и ухмыляться…

Столь близкое соседство с выдвинувшимся противником принесло беспокойство самозванцу и его воеводам. Узнав о скоплении большого числа ратников, прикрывавших обоз, идущий в Москву, Ружинский напал неожиданно на утренней заре. Звеня доспехами, с криками «Вива!» шляхтичи смяли сонных стрельцов и, погромив обоз, прорвались к стенам Москвы, к Земляному городу. Из ворот выступили свежие стрелецкие полки, и Ружинский отошел к Тушину.


Привел в Тушино орду касимовский царек Ураз-Магомет, присягнул царю Димитрию. Самозванец принял царька ласково, сказал:

— Касимовцы моему отцу Ивану Васильевичу служили, и ты, Ураз-Магмет, поступил такоже.


К исходу лета ватажники добрались до Каргополя. На болотах ели дозревающую ягоду, варили грибы, случалось, убивали дикого зверя и тогда отъедались мясом, пили юшку.

Мрачен, холоден Каргопольско-Онежский край, леса, перелески, озера. В ненастье, особенно по утрам, ватажники кашляли простуженно, отогревались у костра, лечились кипятком, настоянным на березовых почках.

На опушке, у самой реки, стоял малый скит, срубленный двумя старцами: церковка-однодневка, бревенчатая келья. Ничего не спросили старцы у пришельцев, только и сказал один из них:

— Не судьи мы вам.

А второй вынес каравай черствого ржаного хлеба да несколько луковиц с солью, и ушли оба в келью.

В лесу, под городом, посадский мужик лес на избу валил. Спросили его, он плечами пожал:

— Держали какого-то важного государева ослушника, а кто такой, Болотников аль иной, — неизвестно, да, сказывают, казнили и в Онеге утопили.

Плакал Андрейка, вытер слезу Тимоша: торопились, надеялись…

Разделившись, вошли в Каргополь с обозом, въезжавшим в город. Походили по торгу, отстояли обедню в Христовоздвиженском соборе, а потом долго стояли у реки, где, по рассказам, утопили Ивана Исаевича. Катила Онега темные, свинцовые воды, плескала о берег. Молчала река, молчали и ватажники. Помянули каждый про себя храброго воеводу да и подались из Каргополя назад, к Москве…


В тушинском стане веселье, играет музыка, бьют в бубны и литавры. Гетман Лисовский привел к царю Димитрию немалое воинство. А недавно пришел Ян Хмелевский и на подходе Ян Петр Сапега.

Самозванец устроил во дворце для вельможных панов пышный прием. В хмельном угаре гудели хоромы. Паны пили вино, делались шумными, задиристыми.

Князь Роман крутил усы, похвалялся:

— Панове, из Москвы один боярин писал мне: царь Василий требует от круля нашего царика головой ему выдать. Я тем посланием зад вытер. Когда мы, панове, Москву возьмем, то не станем ждать милости от царика.

Паны, слушавшие Ружинского, захохотали. Матвей Веревкин покосился. Догадался: гетман плетет обидное. Ни слова не сказав, удалился в боковые покои.

А во дворце продолжали бражничать, куражились. Высокий худой пан выскочил вперед, поднял кулявку{13}:

— За круля нашего!

— К черту круля! — перебили его. — За Речь Посполитую!

— За Речь Посполитую! — подхватили вельможные паны. — Куда подевался царик Димитрий? Он не желает пить за Речь Посполитую?

— К черту царика! Пускай он сдохнет, только отдаст наши злотые, и мы возвратимся к нашим пани и паненкам!

— О Мать Божья, где еще есть такие красавицы, как у нас, панове?

— У царика Димитрия губа не дура: взял в жены паненку Марину, дочь сандомирского воеводы Юрия.

— Отчего, панове, наш царик не вызволит свою жену? Ее царь Василий в Ярославле держит.

— Она ему жена, как мой кобель муж суке пана Адама Вишневецкого, — под глумливый хохот вставил Ружинский.

Ян Хмелевский нахмурился, а Лисовский возмутился:

— Панове, негоже насмехаться над тем, кому служим, из чьих рук едим. Вы к царю Димитрию пристали по воле. Если нет ему веры, покиньте его.

Хмелевский одобрительно кивнул. Ружинский промолчал: не время ссориться с бешеным шляхтичем, осужденным крулем на изгнание из Речи Посполитой за рокош Зебржидовского…

Разбрелись паны, затих дворец. Атаман Заруцкий расставил караулы из казаков, остался во дворце: мало ли чего взбредет в голову хмельным шляхтичам.

Нигде не имел Иван Мартынович Заруцкий пристанища: ни в Речи Посполитой, ни в Москве. Искал удачи с Болотниковым, да сбежал. Теперь у атамана решение твердое: царя Димитрия не покинет, авось с ним в Москву вступит.

Детство свое Заруцкий помнит смутно, и лицо матери видится как в тумане. Домик у Вислы-реки, ранняя смерть родителей, безрадостная жизнь у дядьки в Тарнополе. Старый пан Заруцкий не слишком жаловал племянника, а в один из набегов орды угнали Ивана в плен. Бежал, попал на Дон, к казакам. Походы за Перекоп, дикие степи, богатая добыча. Карманы, отягощенные злотыми, разгульное веселье в шинках…

Паны вельможные часто упоминают имя Марины Мнишек. Много всякого говорят о ней, жене Димитрия. Его именуют в Москве самозванцем. Но отчего бегут к нему бояре и дворяне? А паны к его войску пристали, как голодные псы — к миске с похлебкой.

Заруцкий не знал Марину Мнишек, но однажды она явилась ему во сне. Она была красивая и манила его…

В ту ночь увидел сон и Матвей Веревкин. Будто стоит перед ним Ружинский с мордой волчьей, клыкастой и направляет на него самопал. Тут стрельцы набежали, уволокли гетмана, а стрелецкий десятник принялся попрекать Матвея:

«Кой ты царь, самозванец непрошеный!»

В страхе пробудился Веревкин — на лбу испарина, а сердце стучит — того и гляди из груди вырвется. Открыл Матвей глаза — в палате темень. Пробурчал:

— К чему свечи погасли? Причудится же этакая мерзость…

И тут же подумал: «Надо услать гетмана воевать северные городки».


В сопровождении Заруцкого и двух десятков казаков-донцов Лжедимитрий, насколько позволяла безопасность, приблизился к Москве. Въехав на холм, с высоты седла попытался разглядеть город. Однако сколько ни вглядывался, мало чего увидел, разве что Кремль и маковки церквей.

Однажды Веревкин побывал в Москве. Его нанимал литовский купец охранять обоз с товарами. Остерегаясь лихих людей, добирались долго. В Москве жил больше месяца, пока купец торговые дела вел…

Лжедимитрий придержал коня. Вспомнил, какой осталась Москва в памяти: вся в садах и рощах, с церквами и торгами, Кремлем каменным и дворцами…

Матвей Веревкин повел взглядом по стенам Земляного города, по селам, жавшимся к Москве. Там, за Земляным городом, Белый город{14}, и называется он так оттого, что обнесен стенами из белого камня. Красным кирпичом Кремль и Китай-город{15} защищены.

Дворцовые покои и Кремль, власть царская манят Матвея. В Речи Посполитой слышал, как сравнивали Москву с Иерусалимом, Царьградом и Римом…

Стоит красуется Москва. Там, за ее стенами, хоромы княжьи и боярские, все больше рубленые, двухъярусные, а на Красной торговой площади — лавки и ряды, чуть отойдешь в сторону — слободы ремесленные, стрелецкие, дома и избы разного люда, кабаки, где ели и пили разгульно, играли в зернь, где сходились всякие гулеваны…

Лжедимитрий повернулся к Заруцкому:

— Служи, атаман, мне, государю, верой-правдой, а за то я тебя своей царской милостью пожалую, как на престол родительский сяду.

Со стены грохнула пушка, и белое пороховое облачко поплыло над посадом. Лжедимитрий тронул коня.

Обратную дорогу молчал, прикидывал свои и Шуйского возможности. По всему получалось, царь Василий продержится долго, если не перекрыть подвоз хлеба в город.


Вдоль древних стен Кремля, под горой, огибая царские сады и Тайницкие ворота, течет Москва-река. С севера от боровских лесов впадает в нее Неглинная, с востока — Яуза, с запада — Пресня.

По берегам, к самой воде, лепятся деревянные срубы банек. Вечерами и по субботним дням они курятся сизыми дымками. Вдосталь напарившись и нахлеставшись докрасна березовыми веничками, мужики и бабы в чем мать родила остужаются тут же, в реках и запрудах.

Обильна Москва-река водами и рыбой разной. А на той стороне реки, от Крымского брода — широкая луговая низина Замоскворечья с избами и огородами, с заезжими дворами и сенокосами, кабаками и кружалом на Балчуге, рощами и садами.

Замоскворецкие мужики всяким ремеслом промышляют, а кое-кто рыбу ловит, плетет ивовые верши, ставит их на мелях…

У самого брода, в покосившейся, вросшей в землю избенке жил захудалый, ледащий мужик Игнашка с гулящей женкой Матреной. К исходу дня, в аккурат на праздник Ильи, заглянул в избу Яков Розан, пригнулся под низкой притолокой, переступил порог, сел на лавку, поморщился:

— Хоть дверь отворяйте: от зловония дух перехватывает.

Матрена огрызнулась:

— Знамо, у тебя кровь дворянская, ан ко мне, смердящей, случалось, ночевать хаживал. Ноне зачем явился?

— Не твоего ума дело. — Розан метнул ей деньгу. — Сходи в кабак.

Продолжая ворчать, Матрена вышла. Розан подпорол подкладку кафтана, извлек листы:

— Здесь, Игнашка, письма царские, чуешь?

— Подметные! — ахнул мужик.

— Дурак, и голова твоя пустая. Царь Димитрий к стрельцам обращается, к себе на службу зовет, чтоб Ваську Шуйского не защищали. — Поднял палец. — Подкинешь стрельцам — вознагражу.

— А велика ли мзда? — Длинный нос Игнашки вытянулся еще больше.

— В обиде не останешься.

— Боязно!

— Не трясись, все одно сдохнешь — не от руки ката, так от зелья. Эвон рыло красное, ровно кафтан стрелецкий. Держи письма да Матрене не обмолвись.

Сам Розан страшился, как и Игнашка, однако виду не подавал. Когда, таясь, впервые с письмом к Ляпунову крался, меньше караулов было, а нынче насилу проскочил. Помогли углежоги: везли на Пушкарный двор мешки с углем.

— Лодку-то еще не пропил?

— Покуда цела, — хихикнул Игнашка, обнажив гнилые зубы.

— Седни в полночь рекой меня из города вывезешь.

Мужик закрестился мелко:

— Ну как на дозорных наскочим?

— По всему видать, ночь темная будет. Дай-кось посплю покуда. — И Розан полез на полати. — Разбудишь.


Через Фроловские ворота{16} Прокопий Ляпунов вошел в Кремль. Миновав Оружейный двор, между подворьем крутицкого митрополита и двором князя Федора Ивановича Мстиславского столкнулся с Голицыным. Отвесил поклон:

— Здрав будь, князь Василий Васильевич.

— Здрав и ты, Прокопий сын Петров. — Откинув голову, вперился в Ляпунова. — Уж не к государю ли зван? — спросил с хитрой усмешкой.

Голицын сухопар, неказист, с редкой сединой в бороде, а ведь за сорок перевалило. Здоровьем крепок князь и коварством не обделен. Первого самозванца они с Шуйским да Романовым выпестовали, к нему после смерти Бориса Годунова перекинулись, а потом с Шуйским же и заговор против Лжедимитрия учинили…

— Мы, Ляпуновы, после Пронска не в чести у государя.

Голицын хмыкнул:

— Коли Василий в делах воинских превзошел, отчего воров тушинских к Москве допустил? Брата Дмитрия попрекнул бы. Кто под Болховом войско бросил? То-то! Такой ли нам государь надобен? Смекай, Прокопий сын Петров.

Распрощались. Ляпунов оглянулся вслед Голицыну. Прокопий и без князя Василия знает: плох Шуйский на царстве, никудышный государь. Промашку дали бояре, а ныне плачутся. Уста Шуйского ложь изрыгали, клятвопреступник он.

Неустройство на Руси, самозванцы и царевичи всякие, яко грибы поганки, отовсюду повылезли. Второй самозванец сызнова Димитрием назвался, в ворота Москвы стучится, бояр и дворян на измену Шуйскому подбивает. Прокопий не сомневается: переметы потянутся в Тушино на поклон, хотя и ведают, что самозванец. Рабство отродясь и в боярине, и в холопе заложено. Перед сильным на коленях ползают, гордого аль строптивого согнут либо изничтожат, как Ивашку Болотникова и его сподвижников…

На паперти Благовещенского собора канючили, гнусавили нищие и калеки. В смутную пору от них спасенья нет. Покуда в храм меж ними пройдешь, полы оторвут. Дома и то воротный едва успевает вышибать их.

Ступил Ляпунов на паперть, а его уже окружили убогие, стучат мисками и клюками, руки тянут, голосят. Старуха за ногу ухватила:

— Батюшка родимый, не допусти помереть!

Ляпунов поддел ее сапогом, горбатого нищего ткнул кулаком в зубы и, кинув на паперть монету, рассмеялся, глядя, как убогие сцепились в клубок.

А в соборе полумрак и тишина, золотые оклады и лики святых с большими строгими очами, горят свечи, пахнет топленым воском и ладаном.

В душу Ляпунова влилось трепетное благоговение. Поставив свечу, он перекрестился:

— Вразуми, Господи!

День за днем однообразно и утомительно набегают друг на друга, сливаясь в недели и месяцы. По-прежнему строго доглядывают за Мариной Мнишек. Даже когда отъехал отец, сандомирский воевода, с панами, которых держали в Ярославле, не сняли стрелецкий караул у домика, где прошлой весной поселили Марину с ее верной гофмейстериной пани Аделиной.

По воскресным дням с торга доносится людской гомон, рев скота, колесный скрип. А на Руси смута не стихает. От своего коханого, стрелецкого десятника, пани Аделина приносит новости. От него стало известно о появлении царя Димитрия и что он Москву осадил. «Кто он?» — задает Марина вопрос. Она не видела мужа убитым, и для нее загадка: самозванец объявился либо это ее Димитрий. Для себя Мнишек решила твердо: даже если он самозванец, но сядет на престол, она признает в нем мужа. Ей нет возврата в Речь Посполитую. И не потому, что ее не впустят, — она не намерена выслушивать насмешки и злословие спесивой шляхты.

Даже в неволе Марину не покидала холодная расчетливость, которую она унаследовала от далеких армянских предков, переселившихся на польские земли не один век назад из многострадального Айрастана — Армении. Гордость досталась ей от матери-польки.

Знала ли Марина, что человек князя Адама Вишневецкого не царевич Димитрий, а самозванец? Догадывалась. И взял он не красотой, не осанкой — к тому же припадал на одну ногу, — а умом светлым и острым: знал историю, языки разные. Марина не любила царевича, но согласилась стать его женой, когда тот сядет на московский престол.

Став царицей, она получала от Димитрия богатые дары, а сколько приносили ей бояре уже с того часа, как ее карета пересекла рубеж российский! А потом в день переворота те же бояре, что прежде заглядывали ей в глаза, ворвавшись во дворец и расправившись с Димитрием, отняли у нее все. И как приехала Мнишек в Россию нищей, так и в Ярославль привезли ее лишенной всего.

Сделавшись царем, Шуйский потребовал, чтобы Марина не смела именоваться царицей. С тем присылал к ней в Ярославль князя Волконского. Ее заставляли дать в том клятву, но никто даже силой не отнял у нее право называться московской царицей. Разве забыли Шуйские и бояре, как она венчалась на царство? Не Шуйский ли тогда речь держал, говорил: «Взойди на свой престол и царствуй над нами вместе с государем Димитрием Ивановичем»?

А теперь отречься от этого? Нет, она, Мнишек, готова вынести все лишения, пройти любые испытания, дабы именоваться великой государыней, как назвал ее тогда Василий Шуйский…


За Москвой повернули на Троицкую дорогу, пошли почти не таясь. Леса, перелески, поля, редкие деревеньки… Удивлялись ватажники: здесь не так, как на юге, — разору меньше.

Днем дорога малоезженая, разве что к полудню протянется обоз на Москву с хлебом, рыбой да иным припасом. Тяжело груженные телеги охраняются стрелецкими караулами. Пройдет обоз — и тишина. А ведь в прежние лета, когда государь Иван Васильевич Грозный со своими опричниками перебрался из Москвы в Александровскую слободу, по дороге то и дело сновали царские гонцы, наводя страх на люд, носились опричники, брели толпы богомольцев.

При появлении обоза ватажники укрывались в лесу, пережидали. Потом снова выходили на дорогу, шли дальше. Усталость валила с ног, морил голод. Ватажники больше помалкивали, и даже Берсень перестал рассказывать о хлебосольстве поволжских народов.

Артамошка хотел было зайти в Москву, да раздумал: никто его там не ждал.

Акинфиев подождал Берсеня:

— Худо, Федор, надо приют искать, передохнуть.

Послышался топот копыт, и из-за поворота на рысях выехало с десяток казаков. Ватажники даже в лес не успели спрятаться. Казачий десятник — борода лопатой, голос хриплый — крикнул:

— Кому служите, удальцы: Шуйскому либо царю Димитрию?

— А мы сами по себе, — сказал Акинфиев.

Казаки рассмеялись, а десятник нахмурился:

— Вишь, скорый! А не боишься, что в сабли возьмем?

— Так у нас, сам видишь, вилы и топоры есть.

— Вижу, мотаетесь вы, как дерьмо в проруби. Не пора ли к берегу прибиваться? Коли намерены бояр защищать, шагайте к Шуйскому, волю и землю добывать — царю Димитрию кланяйтесь. Он нынче в Тушине, меж Смоленской и Тверской дорогами. Мы же здесь в ертауле{17}.

И казаки ускакали, оставив ватажников в раздумье. Наконец Артамошка нарушил молчание:

— Что порешим, други?

— Десятник истину сказывал: доколь бродить, надобно к царю Димитрию подаваться.

— Ты уж прости, атаман, коли чего не так: пойдем землю и волю добывать.

— Что же, други-товарищи, обиды на вас не держу, видать, разошлись наши пути-дороги.

— Я с тобой, атаман, — подал голос Берсень.

Поклонились ватажники Артамошке и Федору, поворотили на Смоленскую дорогу.


О селе Клементьеве Акинфиев с Берсенем услышали еще дорогой от встречных монахов. А уже под самым селом догнал их местный мужик. Под тряску телеги рассказал:

— У нас три сотни дворов, две церкви да с десяток лавок торговых. А по воскресным и престольным дням — ярмарки отменные. Со всех окрестных сел люд съезжается, бывают из Александровской слободы, из Дмитрова, до смуты наведывались из Москвы и Твери гости торговые. А ноне казаки и шляхта дороги перекрыли.

И еще узнали Артамошка с Федором, что со времен Ивана Грозного не платят клементьевцы подати в царскую казну и не отбывают государевы повинности, только держат в порядке стены и башни Троице-Сергиевой лавры, соборы и кельи да предоставляют телеги царским гонцам.

Через Клементьево шла главная дорога от Москвы до Студеного моря. До смуты это был бойкий путь. Ехали им люди всякого звания, с утра и допоздна шли по нему обозы на Москву, плелись богомольцы и нищие.

Клементьево открылось Артамошке и Федору сразу за лесом. Стены двухсаженные, каменные, неподалеку от села — грозные башни Троице-Сергиевой лавры, над ней вознеслись к небу позлащенные купола и кресты Троицкого собора и Духовской церкви. За монастырскими стенами — трапезная и поварня, больница и келарская палата. Между лаврой и Клементьевом — чистое, не поросшее камышом и кугой озеро.

Село и в самом деле оказалось большим. Церкви дощатые, избы добротные, рубленые, тесом крытые, будто и не коснулся Клементьева разор, охвативший Русскую землю.

От самого села и вдаль, насколько хватал глаз, щетинилось свежее жнивье, на гумнах перекликался люд, весело выстукивали цепа на току: крестьяне обмолачивали рожь. Давно забытым теплом пахнуло на Артамошку.

— Тут, Федор, и передохнем: авось приютят нас и работу дадут.

Мужик высадил их на окраине села, у крытой дерном кузницы. Прокопченные двери закрыты на засов, вход зарос травой.

— Нонешней весной кузнец наш помер, — сказал мужик с сожалением, — а селу без кузнеца ну никак нельзя. А может, кто из вас кузнечное ремесло разумеет?

— Маленько доводилось, — признался Акинфиев, — только, верно, разучился.

— Мил человек, раздувай горн, принимайся за дело и вспомнишь. Мы тебя миром попросим. Оставайся: вон изба, отворяй, живи…


В тот 1608 год князю Дмитрию Михайловичу Пожарскому исполнилось тридцать лет. При Борисе Годунове он числился стряпчим с платьем{18}, а в царствование Лжедимитрия был жалован в стольники{19}.

Выше среднего роста, плечистый, с ясными голубыми глазами и русой бородой, Пожарский был ума завидного, отличался прямотой суждений и независимостью. Когда из Тушина к нему тайно пробрался перемет с письмом от самозванца, в котором тот звал его к себе на службу, напомнив, как князь был жалован царем Димитрием, Пожарский, отшвырнув грамоту, заявил резко:

— Я царю Димитрию служил, не отрицаю, но вору, какой навел на Русь иноземцев и попирает наше, российское, святое, не слуга…

Накануне повстречались Дмитрий Михайлович Пожарский и Михайло Васильевич Скопин-Шуйский. Оба отстояли вечерню в Успенском соборе, долго ходили по Кремлю, разговаривали откровенно — доверяли друг другу, знали: с доносом не побегут. И князя Дмитрия, и князя Михайлу заботила судьба Москвы и всей Русской земли.

— Многие беды от неразумения воевод наших, — говорил Скопин. — Можно ли доверять воинство дядьям моим Дмитрию Ивановичу и Ивану Ивановичу? В кои разы они ратников губят и государь им прощает.

— Зато Куракина не честит, хотя он того заслужил, да и ты, князь Михайло Васильевич, за рвение свое похвалы достоин, однако о тебе вспоминают разве что в час трудный. Слух есть, тебя в Новгород слать намерен государь?

Скопин не ответил, иное сказал:

— Сдается, и до тебя черед доходит: на воеводство пошлет государь. Сам зришь, Лжедимитрий замыслил люд московский голодом сморить.

Пожарский кивнул, а Скопин-Шуйский продолжил:

— У Каширы Ян Хмелевский топчется — не иначе на Коломну нацелился, а в Тушине трубачи Сапеги сбор неспроста играют. Чует моя душа, Иван Иванович Шуйский на Ярославской дороге до первого тычка стоит. Кабы мне его рать, не выжидал бы я, а сам встречи искал. Помнишь, князь Дмитрий, как мальцами вареными яйцами стукались? Кто первый ударял, того и яйцо в целости.

— Да острым концом норовили, — рассмеялся Пожарский.

Князья распрощались, когда ночь распростерла над Москвой крылья, вызвездило небо. Из Кремля вышли на Торговую площадь. Купцы давно уже закрыли лавки, ремесленники покинули мастерские, вот-вот караульные улицы рогатками перекроют. Князей дожидались легкие возочки, и хоть каждому до дома рукой подать, пешком идти небезопасно. Ночью улицы пустынны, воры пошаливают. Изредка пройдет стрелецкий караул, пугнет лихих людей — и снова город во власти тьмы…