"Да будет воля твоя" - читать интересную книгу автора (Тумасов Борис Евгеньевич)ГЛАВА 1В полночь подул теплый сырой ветер, затрещал лед на Оке звонко, зашевелился, а к утру тронулся, открывая холодные черные полыньи с месивом мелкой шуги. Засерело небо, заалел восток. Зазвонили к заутрене Пробудился Орел-город, ожил. Отстояв службу в церкви, народ повалил к берегу. Гомон, смех: — Эко батюшка-ветрило снег ест! — Жуе-ет! Хоть и молод Орел, от Ивана Васильевича Грозного счет ведет, но всем заокским городам голова, главенствует среди городов и острогов второй сторожевой линии, которая перекрыла крымцам путь на Москву. В Смуту хозяйничал в Орле первый самозванец, открывали царские стрельцы крепостные ворота крестьянскому воеводе Иване Исаевичу Болотникову, а в лютую январскую стужу 1608 года приютил город второго самозванца, назвавшегося царем Димитрием, а с ним шляхтичей и разный гулящий люд из российских земель. Скоро потянулись к самозваному Димитрию отряды мужиков, хаживавших на Москву еще с Болотниковым. Стылым январем побывало у самозванца посольство князя Ружинского, зимовавшего в Чернигове. Шумные, кичливые паны рядились с царем Димитрием долго, после чего князь Роман Ружинский привел в Орел четыре тысячи своих буйных шляхтичей. В поисках поживы в Московии повалили к Лжедимитрию паны из всей Речи Посполитой, из Черкасс и Канева, казаки с вольного Дона, покинул Литву и переступил рубеж российский староста усвятский Ян Петр Сапега, племянник канцлера Льва Сапеги, а из Польши прибыли гусары гетмана Лисовского… Многочисленное воинство собралось к весне у самозваного царя Димитрия. Ледоход разбудил самозванца. Он оторвал голову от подушки, прислушался. Так и есть: весне начало. Обрадовался. Сел, свесив ноги. В рубленых хоромах орловского воеводы жарко, пахнет сушеными травами и сосной: осенью стены обновили тесом. Спать больше не хотелось. Сунув руку за ворот, потер шею. Нахлынули думы. Год минул, как назвался Матвей Веревкин царем Димитрием. Прослышав о боярской расправе в Москве над царем Димитрием и видя, как сокрушаются вельможные паны, потерявшие сладкую жизнь при дворе московского царя, Веревкин решился попытать удачи. В Варшаве, в корчме у Янкеля, будто ненароком обронил, что он-де случаем спасшийся царь Димитрий. Ухватился за то пан Меховецкий, доложил канцлеру Льву Сапеге, а тот королю — и загуляла молва по Речи Посполитой и Московии. Летом в Стародубе-Северском Матвей Веревкин начал собирать воинство для похода на Москву, и многие города российские признали его царем. Поклонились ему Путивль и Чернигов, Новгород-Северский и иные городки Северской Украины. Присягнул царю Димитрию и ногайский князь Урусов. В первый поход на Москву постигла Веревкина неудача. Воеводы царя Василия Шуйского Литвин-Мосальский и Третьяк-Сентов у Брянска перекрыли ему дорогу. Пришлось воротиться и сесть на зиму в Орле… Самозванец потянулся с хрустом, зевнул. С сожалением вспомнил гетмана Меховецкого. С приходом в Орел князя Романа Ружинского не было между ним и гетманом мира, и Меховецкий уехал в Варшаву, а вельможные паны избрали гетманом кичливого и задиристого Ружинского. Трудно Матвею совладать с панами, ох как трудно. Особенно с появлением князя Ружинского. Привыкший в Речи Посполитой промышлять разбоем, он и в Московии живет тем же. То бы все ничего, паны для того и на Русь шли, чтобы гетман с вельможными честь царю Димитрию оказывали, но ведь заносчивы, оскорбить горазды, цариком зовут. О нраве Ружинского Веревкину рассказывал пан Меховецкий, оттого он, Матвей, княжеских послов не привечал. Однако Ружинскому сие в науку не пошло, только еще больше распалило, а во хмелю он не единожды похвалялся: «Я царику служу, пока пожелаю. И мои шляхтичи и верные гайдуки повернут коней, куда повелю…» Самозванец поднялся, натянул порты, надел валенки и, накинув на плечи шубу, без шапки вышел на крыльцо. Пахнул ветер, взъерошил рыжие волосы. За закрытыми тесовыми воротами переговаривались караульные казаки, звонко журчал ручей, капало с крыш. За какую-нибудь неделю стает снег, откроется мокрая черная земля, и только за городом, в буераках снег будет еще долго лежать сырым ноздреватым пластом. Лжедимитрий думал о том, что, как только установятся дороги, он выступит на Москву. При этом боязно становилось и не терпелось: скорей бы. На той стороне Оки, при впадении в нее притока Орлика, горело множество костров, зажженных казаками и холопами, кому не досталось места в городе и на посаде. В стороне от казачьих и холопских землянок — татарские кибитки. А в Орле шляхтичи на постое. Люд на них жалуется: обиды всякие чинят. Матвей Веревкин выказал гетману Ружинскому свое недовольство, но князь Роман расхохотался: — Чи царь Димитрий не ведает, почему паны вельможные к нему в службу явились? Коли он не дозволяет панам добывать на прокорм, так нехай платит им злотые из своей царской казны. Да еще пригрозил: — Коли царь Димитрий начнет панов неволить в их поступках, они себе нового царика отыщут альбо[1] воротятся в Речь Посполитую… Припомнив слова Ружинского, Матвей Веревкин от злости скрипнул зубами. Однако что он мог поделать?.. Казачья стража заметила царя. Коренастый, широкоплечий, он стоял на крыльце недвижимо. — Видать, ледоходом государь любуется, — промолвил один из казаков. Второй хихикнул: — Дурень, у него в голове заботы не пустые, царские… Рассветало быстро. Высокое небо очищалось от звезд. Одна сорвалась и, прочертив полосу, погасла. Казаки снова забубнили: — Дивись, какой след проторила. — Преставился кто-то. — Да уж… Прими, Боже, душу раба твоего. — Аль рабыни. — Все едино. Матвей не стал слушать, о чем еще поведут разговор казаки: у него свои мысли. Почему он, человек, не ведавший, чей он сын — мать унесла сию тайну в могилу, — осмелился назваться российским царем? Взбрела же ему в голову такая шальная мысль! У Веревкина на этот вопрос готов ответ. Сколько помнит себя, жил в нищете и унижении. А грамоту познал от сельского дьячка, языки польский и иудейский осилил, даже в латинском преуспел. Разве кто еще похвалится таким? Аль этого мало, чтоб выдать себя за царя? И стоило Матвею объявить о том, как не замечавшие его стали искать государева расположения, унижавшие унизились… Нет, звезда Матвея Веревкина, его царская звезда, воссияет на небе. Той ночью не спалось и Тимоше. В землянке густой храп и стоны. По всему заметно, пережитое во сне видится. С десяток ватажников собрались к Тимоше. Из осажденной Тулы{2} Тимоша и Андрейка выбрались с помощью Болотникова. Посадил он их в лодку, напутствовал: — Удачи вам, не поминайте лихом… И стоял на берегу, покуда ночь не поглотила лодку. Плакал Андрейка, вытирал слезы Тимоша. Только и крикнули: — Прощай, батька! — Прости, воевода Иван Исаевич! Плыли по Упе, таясь от царских караулов, и только когда не стало слышно шума в стане Шуйского и исчезли огни костров, Тимоша с Андрейкой покинули лодку и кружным путем, лесными тропами добрались до Малоярославца. Здесь, вдали от города, на лесной поляне, отрыли землянку, обросли товарищами. Ватага невелика, до десятка, но все отчаянные, не раз в глаза смерти глядели… Сыро и прохладно в землянке, неровно горит воткнутая в стену лучина, подремывает ватажник, доглядающий за огнем. Тимоша поправил котомку под головой Андрейки, укрыл его тулупчиком. Сколько времени минуло, а все убивается парень по Болотникову. Да и трудно смириться: Иван Исаевич ему за отца был. Не раз Андрейка уговаривал ватажников искать воеводу, да так и не дознались, куда увезли Болотникова. За все товарищами платили, не одного стрельца в пыточную сволокли, а вести неутешительные… Тимоша в Москву ходил. В пути казней насмотрелся. Вдоль дорог холопы на деревьях качаются, тленом тронуты, пустыми глазницами мир созерцают. А над ними сытое воронье грает. Казнили болотниковцев на страх живым холопам. Страха Тимоша, однако, не испытывал, а еще пуще озлоблялся на царя и бояр: в казненных товарищей своих видел. Может, вот так Артамошка с Берсенем висят где-то? В пути и в самой Москве смерть не единожды подстерегала Тимошу. В каждом стрельце и ярыжке доносчик чудился, того и гляди на допрос поволокут. В Москве Тимоша прислушивался: может, кто слово о крестьянском воеводе обронит — и только когда совсем отчаялся и намерился город покинуть, в питейной избе, что на Балчуге, от захмелевшего стрельца услышал, будто держат Болотникова под крепким караулом в Каргополе, на Онеге-реке… Воротился Тимоша в лес, к товарищам. Зима в самую силу входила, вскорости от морозов деревья затрещали. Посоветовались ватажники и решили: как только потеплеет и снег сойдет, отправятся выручать воеводу. Андрейке не терпелось, к погоде прислушивался, все торопил, а куда пойдешь, если дороги занесло, тем паче тропы лесные. Надо весны дожидаться… На Овдотью-плющиху унялись морозы. Обрадовался Андрейка, снова товарищей заторопил. Принялись ватажники собираться в дорогу: одежду чинили, из лыка новые лапти плели, силками зайцев ловили, мясо вялили. А однажды подняли из берлоги медведя, насилу на рогатины взяли, топорами добили. В конце апреля-пролетника тронулись в путь… Царское воинство выступило из Белого города Москвы через южные и юго-западные ворота и под колокольный звон двинулось на Малоярославец. Размешивая сапогами едва подсохшую грязь, шли стрелецкие полки, с песнями шагали ратники из посошных крестьян{3}, чавкала грязь под дворянской конницей. Заключала колонну артиллерия: можжиры, тюфяки{4} и иные пушки, фуры с пороховым зельем и ядрами. А через юго-восточные ворота двигался обоз, груженный съестными припасами и фуражом. Вел полки брат царя князь Дмитрий Иванович Шуйский. Велено ему было идти к Болхову, куда всю зиму стягивалось московское воинство. Князь Дмитрий имел царский указ разгромить засевшего в Орле самозванца, который, оставив за спиной Брянск и Карачев, готовился овладеть заокскими городками и открыть дорогу на Москву. В Болхове Шуйский должен был сменить князя Куракина. В том, что он, Шуйский, одолеет самозванца, князь Дмитрий не сомневался: под его рукой лучшие московские полки, а у вора всякий сброд, скопище разбойное. После Малоярославца воевода Шуйский намеревался послать к самозванцу гонца с требованием сдаться на царскую милость. Князь Шуйский доставит Лжедимитрия в Москву, проведет в цепях по улицам как вора и заводчика: пускай государь самолично решит, какой казни тот достоин. А панам вельможным велит в Речь Посполитую ворочаться, иных же в Ярославль отправит, где уже содержится Маринка Мнишек. Если кто из них не уймется и воровством помышлять станет, тех казнить. Чего от них ждать? Вон кое-кого из вельможных более года под караулом держат… Напутствуя брата, царь Василий сокрушался: — Изничтожили первого самозванца, ан новый сыскался, сызнова смуту завел. — И, почесав плешь, добавил: — Не отсекли змию голову в зародыше, так ты ноне, братец, постарайся. Князь Дмитрий Иванович плюнул зло, вспомнив, как кое-кто из бояр в Думе попытался воспротивиться назначению его главным воеводой. Первым голос тогда подал Васька Голицын: — Может, Михаилу Скопина-Шуйского пошлем? Думный дворянин Прокопка Ляпунов не по чину вякнул: — Михайло Васильевич в делах ратных разумен. Царь оборвал: — Князю Михаиле иное дело сыщется… Дмитрий Иванович ехал в теплом возке и посматривал в открытое оконце, как нестройно, без песен и шуток идут стрельцы. Недовольны походом! Еще бы, из-под Тулы воротились{5}, от войны передохнуть не успели, как снова слободы покидать, а весна, она стрельца призывает хозяйственными делами заниматься: на стрелецкое жалованье не дюже разживешься. И что у стрельцов в душах? Потемки. А может, мысли крамольные? Поди, кое-кто думает: уж не настоящего ли царя Димитрия он воевать идет? Эва какую силищу двинул Василий Шуйский: неужли против вора?.. Величав и спесив князь Дмитрий Иванович. Ему ли уступать главное воеводство племяннику Михаиле Скопину-Шуйскому! Молод еще наперед дядьки высовываться. И никак не хочет признать князь Дмитрий, что его, воеводу, не раз било холопское войско Ивашки Болотникова. Дмитрию Ивановичу ведомы тайные мысли брата Василия. Опасается государь Скопина-Шуйского. Племянник Михаила за воинское разумение у кое-кого из бояр в почете, особливо у дворян. Ну как захочет Михаила сам на царство сесть? «Приберет Бог бездетного Василия, — думает князь Дмитрий, — кому, как не мне, царскому брату, на престоле сидеть…» Не то ли ему и княгиня внушает? Вспомнил жену, и сердце сладко заныло. В любви и согласии годы прожиты, и хоть немолода княгиня Екатерина, но еще пригожа. Не единожды в постели при свете лампады шептала горячо: — Государем зреть тебя желаю, Митенька, а себя царицей. — Тс-с, пустое плетешь. — Окромя тебя, Митенька, кому из Шуйских царство наследовать? Ваньке? Так он пустомеля. Михаиле Скопину, сопле зеленой? — Михайла ретив. — Не доведи Господь, почнет Михаила моститься на царство — возьму грех на душу, изведу, зельем опою. — Смолкни, — пугался князь Дмитрий, ладонью закрывая рот жене. Шуйский откинулся на кожаные подушки возка, подумал, что не пустые слова Екатерина сказывала, нет, не пустые. Одно слово, дочь Малюты Скуратова, первого опричника царя Ивана Грозного. Екатерина и Марья, жена Бориса Годунова, — сестры родные. Обе и обличьем и характером в отца удались: кого возненавидят — со свету сживут. В окошко узрел стрелецкого голову, окликнул: — Аль дудочники в Москве остались? Вели играть, да веселее, взбодри стрельцов. Ударили барабаны, загудели трубы, засвистели сопилки, напомнив князю Дмитрию, как в бытность первого самозванца царем день в Кремле начинался музыкой, весельем бесовским, а заканчивался непотребством срамным. И в том содоме Лжедимитрий с бесстыжей Маринкой тешились, к неудовольствию и возмущению люда московского. Во гневе страшен народ. Князь Дмитрий видел, как убивали самозванца. Поначалу Михайло Плещеев зарезал боярина Петра Басманова: пырнул ножом, будто свинью колол. Потом толпа на Лжедимитрия накинулась. Били нещадно и, обнажив бездыханный труп, кинули его на Лобное место на всеобщее обозрение и глумление… Разве то ляхам неведомо? Так отчего король дал веру новому самозванцу? И сам на свой вопрос ответил: «Сигизмунду и панству хочется Московию пограбить и взять у нее города порубежные. Речь Посполитая на Смоленск и иные земли российские зарится». И снова мысль о брате Василии. От болотниковского бунта совсем сдал государь, похудел, высох, прищуренные глазки все слезятся, будто плачут. Василий попрекает бояр нерадением, в ратных неудачах винит. Когда в Туле пленили Болотникова и его атаманов, казнили холопов, повеселел царь. Однако ненадолго. С появлением в Стародубе-Северском нового самозванца, а особенно когда тот Орел взял, печаль гнетет государя, в Думе сколько раз плакался: — Я ль вам, бояре, не годил, не о вас ли пекся? О Господи, зачем я скипетр царский и державу брал?.. Земля мягкая, и возок не трясет. Князь Дмитрий распахнул шубу, пятерней пригладил лохматую бороду. Выставив лицо в оконце, позвал холопа: — Агафошка, пущай девка Степанида подаст водки с рыжиками да кусок телятины! Перекусить пора: вишь, солнце на полдень повернуло! Отстояв вечерню в соборе Успения Богородицы, где покоятся мощи первого московского митрополита Петра, Василий в сопровождении ближних бояр вернулся в царские покои. Хоромы новые, наскоро рубленные, брусяные. Не пожелал Шуйский жить во дворце, в каком жил самозванец. Хоть и красивый и убранство дивное, но не царя хоромы, Лжедимитрия, латинянами провоняли. Скинув верхнюю одежду, Василий остался в легком кафтане и, выпив серебряный корец[2] теплого топленого молока, отправился в опочивальню. Днем в Думе дьяк читал письмо князя Дмитрия. Порадовал брат: полки миновали Малоярославец, идут на Балахну; самозванец никакого сопротивления не оказывает, а мелкие шайки воров при виде государевых ратников разбегаются по лесам. В опочивальне стены сукном затянуты, посреди кровать царская с шатровым пологом из камки{6}, завесы с бахромою. Постельничий помог Василию разоблачиться. Улегся Шуйский, глаза в потолок уставил. Разобьет Дмитрий самозванца, доставит его в Москву. Новый Лжедимитрий такой же смерти достоин, что и первый. А воров всех казнить, никого не миловать — тогда и смута на Руси уймется. Василий вздохнул тяжко, перекрестился. Трудно, ох как трудно власть царскую держать, подчас и в себе не волен. Вспомнилась Овдотья, зазноба сердечная, злостью распалился на патриарха Гермогена. С ним, государем, не посчитался, в монастырь Овдотью услал, а его, царя, еще и попрекнул: «Негоже по девке гулящей скорбеть!» Ему ли, Гермогену, черноризцу, не познавшему тепла женского, о бабьем теле судить! Ночью Шуйскому спалось плохо, метался во сне, стонал. Привиделась Овдотья, как наяву. Будто обнимает его, милует, слова ласковые нашептывает. Размежил веки, заскулил, ровно щенок: — Овдотья, Овдотьюшка! И мягкая, лебяжья, перина без нее холодная, а подушка жесткая, словно каменная. Мысль на Голицына перескочила. Подумал о князе Василии Васильевиче с обидою. Не с ним ли первого самозванца выпестовали, а нынче Голицын о нем, Шуйском, поносные речи говорит — по всему видать, к престолу подбирается. Унять надо Ваську, да как? В правление царя Грозного князь Голицын за язык давно бы головы лишился, а Шуйский, венчаясь на царство, слово боярам дал: без их согласия именитых не казнить. А все в смуту упирается. Вот покончит с разбоями, тогда и бояре-крамольники присмиреют и дворяне уймутся, а то, вишь, волю взяли… Поднялся с рассветом. Постельничий и спальники подали государю платье, облачили. Умывшись, Шуйский проследовал в Крестовую палату. Горели лампады и свечи перед иконами, богато украшенными золотом и дорогими каменьями. Сладко пахло топленым воском. Василий остановился перед иконостасом, принял благословение духовника. Молился Шуйский истово, старательно отбивал поклоны. Прослушал слово поучительное из Златоустов и лишь после этого, окропленный святой водой, покинул Крестовую. А в Передней палате уже собрались бояре окольничие, думные и ближние люди{7} челом бить государю. Ждали царского выхода. Во дворце начался обычный день. Князь Ружинский известен на всю Речь Посполитую. Дурная слава скандалиста и задиры. Сам король неоднократно выражал недовольство. — Князь Роман, — говорил Сигизмунд, — на рокош[3] горазд, и пани его и шляхта своему пану под стать, а что до гайдуков, то истые разбойники. А когда королю сказали об уходе Ружинского к самозванцу, он рассмеялся: — Москали остудят бешеного князя. На что канцлер заметил: — Ваше величество, но здесь осталась пани Ружинская, и не дальше как на прошлой неделе она со своими гайдуками разорила пана Стокульского и увезла с собой его красавца сына. Король усмехнулся: — Эта молодая ведьма из пистоля палит и на саблях рубится удалее любого шляхтича. Что же до сына пана Стокульского, то, мне кажется, он сам за пани поскакал. И он ей нужнее, чем старый князь Роман… Сделавшись гетманом в войске самозванца, Ружинский признавал Лжедимитрия царем лишь для видимости, а во хмелю похвалялся: — Я таких цариков собственноручно сек на конюшне. Седой и грузный князь Роман в движениях, однако, был легок и быстр. Отсиживаясь в Орле, бражничал с панами. В городе и на посаде шляхта досаждала люду, а Ружинский говорил: — Москали — наши холопы! Но, понимая, что дальнейшее сидение без дела расхолаживает войско, требовал от самозванца поторапливаться, но тот отвечал: — Дай срок, гетман, с теплом и коням бескормицы не будет… Весна брала свое: отпаровала, подсохла земля, подернулась корочкой. Степь и буераки покрылись первой зеленью. Смешанные леса, коим начало в заокском краю, оделись в молодую листву, а ели и сосны, стряхнув снег, повеселели, подняли иглистые лапы. На север и восток Московской Руси леса местами переходили в сплошные массивы, и, казалось, не было им конца и края. В конце апреля-пролетника Лжедимитрий покинул Орел. Самозванец и гетман Ружинский повели главные силы и польских гусар навстречу войску Шуйского, а гетман Лисовский и атаман Заруцкий с казаками отправились на Украину поднимать народ на Москву за царя Димитрия. Обойдя Брянск и Карачев, самозванец устремился к Болхову, куда, по сообщениям дозорных, подходило войско Шуйского. Гусары горячили застоявшихся коней: скоро они прогарцуют по московским улицам и завладеют неслыханными богатствами. В авангарде шляхетского войска шла хоругвь{8} князя Романа. Ружинский обещал: — Вы первыми вступите в Кремль. Загодя освободите от всякого хлама свои переметные сумы: они отяжелеют от злата и серебра. На пути к заокским городам со стороны Орла и польских дорог встал Болхов со своими бревенчатыми стенами, земляным валом и плетеными палисадами. С самой зимы стягивались сюда московские полки, а в последнюю неделю апреля пришел и воевода Дмитрий Шуйский. Бой начали на левом крыле стрельцы. Сражение развивалось медленно, будто те и другие пробовали силы, а к исходу дня ратники разошлись, чтобы с рассвета завязать настоящую битву. Загремели пушки, захлопали пищали и ружья. Успех попеременно клонился то к одним, то к другим. Когда осиливали стрельцы, Шуйский был готов слать гонца к царю с радостной вестью, но войско самозванца, уцепившись за последние рубежи, снова отбрасывало московские полки. Воевода Шуйский послал в сражение конных дворян, но с правого крыла ударили гусары и хоругвь гетмана Ружинского. Они смяли дворянскую конницу, погнали ее на стрельцов. Паника охватила царское войско. Все смешалось. Бросив огневой наряд и пороховое зелье, московские полки бежали от Болхова к Малоярославцу. В Думной палате вдоль стен, на лавках, честь по чести, всяк на своем месте, расселись бородатые бояре, в кафтанах, шитых серебряной нитью, с высокими стоячими воротниками, в шапках горлатных. Руки на посохах, сопят, помалкивают, царского выхода дожидаются. Догадываются, о чем государь речь поведет. Эвон, царский братец Митька позор навлек, полки самозванцу на поругание бросил. Не воевода — горе луковое. Князь Куракин в бороду посмеивается. Ему что, его Василий от главного воеводства освободил, передоверил судьбу рати московской брату Дмитрию. Вот и пожинает Василий посеянное. Дмитрий Шуйский набычился, по палате очами зыркает. Вчера Василий пенял ему: ты-де победу самозванцу отдал при такой силе, какая тебе дадена была. Хорошо Василию судить с царского престола, а коли бы на поле брани побывал, поди, по-иному заговорил. Задержался взглядом на Михаиле Скопине. Показалось, ухмыляется племянник. Подумал зло: «Тебя под Болховом небось не то что на два дня — на два часа не хватило бы, когда польские гусары поперли». А князь Василий Голицын очи горе возвел, на расписной потолок уставился, где ангел венчает на царство молодого государя. К чему разглядывает, аль впервой? Но у князя Голицына мысль в голове: «Шуйского не ангел — черт на престол посадил». Открылась внутренняя дверь, впустив в Думную палату Шуйского с патриархом. У Василия вид скорбный, понурый. Умостился на царском месте, промолвил: — За грехи наши тяжкие послал нам Господь испытание великое. — И посмотрел на бояр, дворян думных, будто сочувствия в них искал. — Воинство наше от воров отступило — кто повинен? — И замолчал, ответа ожидая, но никто голоса не подал, и царь продолжил: — Король с вельможными панами поспособствовали усилиться самозванцу — эвон сколь разбойного люда со всей Речи Посполитой привалило. А ведь мы с послами Жигмунда перемирие заключали, а в нем уговаривались вывести все польско-литовское воинство с нашей земли. Тут князь Куракин слово вставил: — Лжедимитрий казаками и холопами силен. В палате легкий шумок, ровно ветерок, прошелестел. Василий возвысил голос: — Надобно самозванцу путь на Москву перекрыть и для того на Калужскую дорогу, где с полками стоят князья Трубецкой с Катыревым да Троекуров, слать главными воеводами… Замерли бояре: кого назовет государь, ужели братца своего? Нет, имена племянника Михаилы Скопина и боярина Ивана Романова выговорил. Накануне отъезда к Ивану Никитичу Романову из Ростова Великого приехал митрополит Филарет. Братья встретились на крыльце, обнялись. Заслышав знакомый голос, выскочила боярыня Матрена, встала под благословение, прослезилась: — Владыка, гость дорогой! Что ж вы на крыльце-то топчетесь? Иван Никитич, веди владыку в хоромы, а я велю стол накрывать. Боярыня отправилась в поварню, а братья прошли в большую горницу, остались вдвоем. Филарет поправил на груди тяжелый золотой крест, сказал: — Прослышал, государь шлет тебя и князя Михаилу Скопина к войску? — То так. Васька на царстве ровно на угольях сидит. — Тряхнул маленькой головой. — Шуйский едва холопье войско Ивашки Болотникова одолел, ан новый вор объявился. Филарет кашлянул: — Воистину, однако, лучше Шуйский, нежели неведомый самозванец с ляхами. Мы первого Лжедимитрия выпестовали, так знали кого. К тому нас Бориска Годунов действиями своими, кознями каждодневными подталкивал, а нонешнего Лжедимитрия Речь Посполитая нам подкинула. Нет, самозванца Москва не примет, люд от ляхов уже натерпелся вдосталь, повидал глумления всякие. — Бояре нос по ветру держат, сыщутся и такие, кто побежит к самозванцу, — заметил Иван Никитич. Митрополит нахмурился: — И такие будут. Да вот нам, Романовым, с этим Лжедимитрием не по пути. Даже при нужде, под силой, самозванцу служить не станем. У нас своя корысть. — Поправил рукава шелковой рясы. — А что князь Скопин? — Скопин мудр, помалкивает. Знает, государь его не слишком жалует. — Известно, Скопин в воинской премудрости всех Шуйских превзошел и за то у многих бояр в чести. Боятся его Шуйские. — Истинно, владыка. Но Шуйские хоть и скудоумны, но хитры и коварны. — Предвижу, боярин Иван, может и такое случиться, что князь Михаила и у нас на пути встанет. — Понимаю, брат, — согласно кивнул Иван Никитич. — Помоги, Господи, нам, Романовым. — Все в руце Божьей. К войску-то когда отъезжаете? — Намерился на той седмице, да князь Михайло торопит. В пятницу тронемся. — В пекло не лезь, чать, не запамятовал, как под вражью стрелу угодил? — Чуть помолчав, добавил: — А еще, брат, ежели Троекуров и Катырев замыслят к самозванцу перекинуться, отговори. Вошла боярыня, позвала к столу, и братья оборвали беседу. Передыхали в заброшенной крестьянской избе. Челядь протопила печь, наскоро обмела пыль со стен, сняла паутину, нитями свисавшую с потолочных балок. Разложив на столешнице дорожную снедь, челядь удалилась. Князь Михайло Скопин молчалив. Боярин Романов напрасно пытался его разговорить. Но когда трапеза подходила к концу, князь Михайло неожиданно сказал: — Как Москву покидал, узнал: государь велел Болотникова казнить… — О чем печаль, князь Михайло Васильевич, одним вором меньше. — Государь слово царское давал. — Впервой ли Василию его рушить? — Может, ты, боярин Иван Никитич, и прав: невелика печаль о казни холопа, но, дав слово, держи… А Болотников в душу мою запал: умен и ратник отменный. Поди, не забыл, как царские воеводы псами гончими от него бегали? И хоть Ивашка Москву потряс и нас, бояр, потревожил, а таких, как он, жалею. Такими бы Русь крепить. Умен, хоть и холоп… Встречу с ним последнюю вспоминаю… Разговорились. Посетовали, что смута государство разорила, в деревнях безлюдье, запустение, земля не ухожена, крестьяне в бегах. Доколь? И все к одному сводилось: нетверда власть царская… Речь на самозванца повернули. Скопин заметил: — Князь Дмитрий Иванович сказывал о хоругвях польских и что гетманами у Лжедимитрия князь Ружинский и Лисовский, да еще привел полки литвин Ян Сапега. То, боярин, грозное предзнаменование: видать, король замыслил пытать удачи в московской земле. — В твоих словах правда, князь: Жигмунд никак не согласится, что Москва Смоленском владеет. — Речь Посполитая войну с нами начать может — и тогда жди боярской измены. — Крамола боярская! — Отсюда и неустройство государственное. — Скопин поднял палец. — Нам пора, боярин, нет времени рассиживаться, самозванец подпирает. От Болхова на Москву две дороги: через Тулу и через Козельск. Первая особенно заманчива. Она ведет окраинными городками, где поднеси трут — и все заполыхает крестьянской войной, где помнят Ивана Исаевича Болотникова. Но поляки к иному склоняли. — Тула и Серпухов добре укреплены, — говорил Ружинский, — да и на переправе через Оку встретят полки царя Шуйского. Коли же через Козельск на Калугу, а оттуда на Можайск, так то и есть ближняя дорога из Речи Посполитой на Москву. Убедил гетман Лжедимитрия, и, не встречая сопротивления, воинство самозванца двинулось на Козельск. На переправе через Угру смяли стрелецкий заслон, стрельцы присягнули царю Димитрию. Калуга встретила самозванца распахнутыми воротами, колокольным перезвоном, целовала крест Лжедимитрию. Но самозванец в городе не задержался, а, выставив в авангарде конных шляхтичей, пошел на Можайск. Кончался май — травень-цветень. Косматыми гривами с востока на запад и с юга на север тянулись леса. Остерегаясь стрелецких застав, стороной обходя городки и засеки, пробирались ватажники к Каргополю. Долог путь от Москвы до Онеги, верст восемьсот: не одни лапти разбили, одежду о сучья изорвали. Ватага Тимоши шла торопко: надеялась освободить Болотникова. На пятнадцатые сутки показались маковки ярославских церквей, стены крепостные, башни, домишки посада, Волга, дугой огибавшая город. Расположились ватажники на лесной поляне, костер развели, обсушились, и Андрейка отправился в Ярославль. Городские ворота были открыты. Караульный стрелец, зажав меж колен бердыш, подремывал, усевшись на бревно, на парнишку внимания не обратил. На улицах колдобины, липкая грязь — лапти пудовые. Побродил Андрейка попусту, день к закату клонился — пустынно на торговой площади и в кабаке. Узнал, что в ярославском кремле под стражей содержат Марину Мнишек, жену первого самозванца, да не за тем Андрейка в город приходил. К воротам подошел в самый раз, когда их уже закрывали. Кривой стрелецкий десятник ухватил Андрейку за ухо, крутнул больно: — Сказывай, воренок, по чьему наущению явился? Андрейка слезу пустил: — Отпусти, дяденька, огнем жжет! Но десятник пуще давит: — Это ль огонь? Огня в пыточной изведаешь! — Я мамку ищу! — Врешь, воренок. Эгей, Степка! — позвал десятник рябого стрельца. — Волоки его в пыточную! Там расскажет, от какой такой мамкиной титьки оторвался. Стрелец взял Андрейку за ворот сермяжного азяма{9}, потянул. За воеводским подворьем — клеть пыточная. Андрейке сделалось страшно, но стрелец вдруг остановился: — Ты вот чо, парень: где-нигде укройся, а как поутру ворота откроют, убирайся да на глаза десятнику не суйся. Многотысячное пешее и конное воинство самозванца осадило Можайск, и город не оказал сопротивления. Можайский воевода и стрелецкий голова успели сбежать, а стрельцы пошли на службу к Лжедимитрию. Рад самозванец: открылась дорога на Москву и скоро вся российская земля присягнет ему. Паны вельможные торопят: им бы набить переметные сумы и походные рундуки московским золотом и мехами, сладко поесть и понежиться с городскими боярынями. Лжедимитрий еще Можайск не покинул, а Ружинский уже повел хоругви на Звенигород. Матвею Веревкину стало известно, что Шуйский послал на него воевод Скопина и Романова. С другими воеводами они встали на речке Незнань, что между Подольском и Звенигородом. Но он, Матвей Веревкин, боя не примет, а обойдет полки стороной, на правом крыле. Тревожно на душе у князя Михаилы Скопина-Шуйского. Отчего бы? Сил у него поболе, чем у самозванца, — эвон сколько воевод с ним — и место выбрал удачное, где надо полки поставил. Распорядился встретить Лжедимитрия огневым нарядом, потом в дело вступят воеводы Трубецкой, Троекуров и Катырев, а закончит все боярин Романов. Конных шляхтичей остудит дворянское ополчение Прокопия Ляпунова. Накануне Скопин выслал разъезды и теперь ждал их возвращения. Уже и ночь на исходе, а князь Михайло все не ложится. Неожиданно ворвался Прокопий Ляпунов. — Беда, князь-воевода, самозванец нас обошел и Звенигород взял! Скопин-Шуйский подхватился: — Чуяло сердце, но как дозоры не упредили? Ужели измена? Как мыслишь, Прокопий? — Одна беда еще не беда, князь Михайло. Слух верный есть: воеводы Катырев с Трубецким и Троекуров к самозванцу намерены податься. — Откуда прознал? — Холоп катыревский донес. — Не облыжно ли? Может, навет? — По всему видать, истину сказывал. В шатре у князя Ивана на трапезу собирались, а за столом рядились. Скопин-Шуйский прошелся взад-вперед, остановился: — Кому о том поведал? — Никому. — И боярину Романову? — Нет, князь-воевода. Покуда тебя не упредил, никому ни слова. Тем паче боярин Иван Никитич, сам ведаешь, Ивану Федоровичу Троекурову шурин, а Иван Михайлович Катырев — зять владыки Филарета. — То так, — нахмурился Скопин. — Вот что я помыслил, Прокопий. Пока та измена еще не свершилась, надобно спешно полки в Москву отводить. Вели воинство поднимать. Рядом с опочивальней — мыленка, баня царская. В сенях вдоль стен лавки, стол, крытый красным сукном, на нем сложенная простыня, рушник. Государь с помощью боярина разоблачился, положил на стол одежду, вступил в мыленку. Перед иконой и поклонным крестом остановился, потоптался на разбросанном по полу, мелко нарубленном можжевельнике, взобрался на полок. Изразцовая печь дышала жаром. От нее и красных слюдяных оконцев все в мыленке казалось огненным. Боярин Онисим из большого липового чана начерпал горячей воды в липовую бадейку-извар, подставил берестяной туес с квасом и медный таз со щелоком, принялся омывать царское тело. От душистых трав и сушеных цветов, разложенных на полках и лавках, пахло духмяно. Василий разомлел, приятная истома разлилась по всем жилам. Сказал, едва переводя дух: — Уморил, Онисим, на седни довольно, ополосни. Из мыленки вышел распаренный, лицо порозовело. С часа на час ждал гонца от Скопина-Шуйского. Верилось, одолеет племянник самозванца. Пожалел, что в первый раз послал на вора не Михайлу, а брата Дмитрия… День прошел как обычно, в Передней палате принимал бояр, отсидел Думу, а к вечеру стало известно: не дав боя, князь Михайло Васильевич с воеводами возвращается в Москву, а самозванец на Москву нацелился. Встал Лжедимитрий лагерем в двенадцати верстах на северо-запад от Москвы, в селе Тушине, осадил столицу. Принялись воры укреплять Тушино, возводить стены, обносить табор плетнями и турами, государю дворец ставить, панам вельможным хоромы, избы рубить. Целый городок на виду у Москвы вырос, огневым нарядом ощетинился. Выедут шляхтичи к стенам Земляного города столицы, насмехаются: — Эй, выдайте нам своего царика, или силой возьмем, а мы вам нашего царика привезли! И смеются, а им с вала в ответ слова бранные. Иногда откроются ворота, вынесутся конные дворяне, позвенят с гусарами саблями и разъедутся каждый в свою сторону. Нередко стрельцы с ворами перестрелку из пищалей затевали. Они начинали, а пушкари завершали. В первые дни самозванец с гетманом и другими панами на виду у горожан объезжали укрепления, и тогда Москва ждала приступа. Но Лжедимитрий выжидал прихода Лисовского с Заруцким. |
||
|