"Да будет воля твоя" - читать интересную книгу автора (Тумасов Борис Евгеньевич)ГЛАВА 3Суетно в хоромах князя Скопина-Шуйского. В поварне пекли и жарили, в пристройке солили и вялили, сушили и коптили окорока и рыбу. Дворовые девки укладывали в кованые сундуки и берестяные короба одежды княжеские, всякую меховую рухлядь. Вчера в Думе дьяк зачитал царский указ, коим велено князю Михаилу отправиться в Новгород для сбора ратных людей да уговориться с королем свеев Карлом IX, чтобы дозволил нанимать варягов. А как войско будет готово, идти с ним к Москве… Скопину предстояла дорога долгая и опасная: повсюду ватаги разбойные, самозванец перехватил пути к Москве. Перерезав Смоленскую и Тверскую дороги, Лжедимитрий теперь послал отряды на другие, по которым еще идут обозы в город. Если такое случится, не миновать Москве голода. Недавно изловили стрельца, переметнувшегося к самозванцу. Оказался сотником из Зарайска. В пыточной, на дыбе, повинился: ляхи и литва что-то замышляют, гетманы Сапега и Лисовский готовятся к походу на северные, заволжские города, а из Тушина на Каширу и Коломну направился гетман Хмелевский… Прикинул князь Михайло Васильевич: так и есть, намерился самозванец окружить Москву. Надобно поторапливаться, искать подмоги у заречных городов, отбить Хмелевского от Каширы и Коломны. В Думе государь принимал послов из Речи Посполитой, попрекал короля и панов вельможных в подстрекательстве смуты на Руси: люди короля на московской земле промышляют разбоем заодно с самозванцем. — Мы брату нашему, Жигмунду, зла не чиним, — говорил царь послам, — так отчего король не вернет панов в Речь Посполитую? Послы держались спесиво, отговаривались: в королевстве-де каждый шляхтич сам себе пан и слово короля им не указ. А еще требовали послы отпустить в Сандомир Марину Мнишек, на что Василий Шуйский дал согласие, но с условием: нигде не именоваться московской царицей… Вышел князь Михайло во двор, поглядел, как конюхи лошадей чистят, возок и телеги готовят, ступицы дегтем набивают. В подворье тесно, да и во всем Китай-городе скученность великая: боярские хоромы и дома служилых и торговых людей, лавки купцов и ремесленников жмутся друг к другу. По окончании Думы царь задержал племянника: — В Новгороде с набором ратников поспешай. Сам чуешь, грозное время для всей российской земли настало. Из дворян, что в Москве проживают, ополчение собирать будем. Как мыслишь, кого над ним воеводой ставить? — Иного не знаю, кроме Прокопия Ляпунова… Еще могу Пожарского назвать. — И я такоже мыслю. Спрашивает Шуйский, а у самого взгляд колючий, острый. Чует Скопин, не любят его дядья. Отчего бы? Вышла из поварни кормилица — холопка, средних лет, крупная, лицо белое, скуластое, а глаза раскосые: видать, татарское верх взяло. Поверх яркого сарафана — душегрея. Поклонилась Скопину: — Здрав будь, князюшка Михайло. И дома-то как след не пожил, снова усылают. — Дело государево, мамушка. — Князь обнял ее. Кормилица держалась независимо, Скопин уважал ее. — Поостерегись, князюшка, а я за тебя Бога молить стану да своему Прошке накажу ни на шаг от тебя не отходить. Буде надобно, грудью заслонит. — За ласку твою и любовь благодарствую, мамушка. А сын твой Прошка, брат мой молочный, знаю, предан мне, и за то сызнова тебе спасибо. — Завтра уезжаешь? — С рассветом тронемся. Солнце клонилось к закату, когда Клементьево взбудоражили крики. Проскакал парнишка, орал истошно: — Ляхи с литвой идут! Ляхи с ли-и-тво-ой!.. Ударил набат. Его подхватил большой колокол монастырской Духовской церкви, упреждая окрестные села и деревни об опасности. Заметался люд: мужики грузили на телеги мешки с зерном, увозили их в монастырь, бабы гнали скот, тащили узлы. — В лавру, в лавру! — раздавались голоса. Толпы народа шли в монастырь из Клементьева и Конкина, Панина и Благовещенья, Кокуева и Служницкой слободы — искали защиты. У распахнутых ворот их встречал маленький худой архимандрит Иоасаф. Задрав седую бороденку, распоряжался: женщин с детьми — по кельям, скот — в хлев и за изгородь, что находилась в дальнем, хозяйственном углу лавры. Архимандрит отдавал приказания негромким голосом, стыдил безоружных мужиков: — Эко, побежали от чужеземцев с голыми руками! А чем борониться станете, подумали? Ворочайтесь за топорами и вилами. Тут же у ворот и на стенах возились монахи и стрельцы с пищалями, ладили пушки. Архимандрит похвалил Артамошку: — Добрые молодцы, добрые! Аще полезут вороги на стены, стойте до часа смертного, не допустим латинян в святую обитель. Топором и молотом, что в ваших руках, отбивайтесь от врага. Худое лицо Иоасафа покрылось пятнами, глаза блестели… Мужики поднимались на стены, тут же располагались на ночь. В сентябре 1608 года власть тушинцев начала распространяться на север от Москвы. Хоругви усвятского старосты Яна Петра Сапеги и гетмана днепровских казаков и гусар Александра Иосифа Лисовского вышли на Ярославскую дорогу. Между Рахманцевом и Братовщиной на их пути встал князь Иван Иванович Шуйский. Не выдержали воеводы Шуйского атаки гусар и казаков, попятились. Многие стрельцы поспешили переметнуться на сторону царя Димитрия. Сам воевода Шуйский спасенье в Москве нашел. На Покров Сапега с Лисовским появились под стенами Троице-Сергиевой лавры, заняли всю округу. За неделю до того в лавру по указу царя Василия вступили воеводы Долгорукий и Голохвостов, а с ними пять сотен стрельцов. Сапега с Лисовским послали в Троице-Сергиеву лавру парламентеров. Подъехали они к воротам, заиграл трубач, впустили послов в монастырь. Прочитали старцы монастырские грозный ультиматум, подивились наглости панов. Писали Сапега и Лисовский, чтобы монахи и стрельцы сдались без боя, иначе «взяв замок, вас всех порубаем». Монахи и воеводы ответили с достоинством: «Безумству вашему и совету посмеется даже отрок десятилетний…» Несколько дней кряду обстреливали ляхи и литва лавру, а потом пошли на приступ, но, встретив отпор, откатились, бросив под стенами убитых и раненых. Не достигнув успеха, Сапега и Лисовский сожгли окрестные села. Они горели под вой и слезы баб. Мужики грозились. А вскорости воеводы самозванца разделились: часть казаков и литовцев осталась держать осаду, а Сапега начал наступление на Дмитров и, взяв его, продвинулся за Волгу. Тем временем Лисовский отправился приводить к присяге царю Димитрию Суздаль и Шую. Владимирский воевода Иван Годунов, признав царя Димитрия, отписал в Коломну, дабы не стояли горожане «против Бога и государя своего прирожденного»… Признай Коломна самозванца — и замкнуться бы кольцу вокруг Москвы. Перекроет Лжедимитрий все дороги, по которым шли на Москву обозы с зерном и мясом, рыбой и солью, — и быть голоду великому. Но коломенцы не приняли посланца из Владимира, да ко всему принародно на торгу высекли: не склоняй к измене, — после чего велели ворочаться к своему воеводе владимирскому Ивану Годунову с наказом: аще пожелает, то и его угостим березовой кашей… Хмелевский шел к Коломне уверенно, даже ертаул не выставил. Узнав о том, Пожарский покачал головой: — В ратном деле на авось понадеялся. — И бросил навстречу стрельцов и коломенских ополченцев. Остановился гетман, принялся поспешно готовиться к бою. Однако место было неудачное: овражистое, коннице не развернуться, а иное выбрать уже времени нет. Хмелевский рассчитывал, что Пожарский начнет бой стрельцами, но пехоту гетмана неожиданно встретили пушкари. Московиты выкатили орудия наперед, а уже за ними плотной стеной встали стрельцы и коломенские ополченцы. Пушкари поднесли к запальникам фитили, и грянул залп. Ядра угодили в самую гущу пехоты. И снова рявкнули пушки. Попятились шляхтичи, смешались. А пороховые дымки опять поплыли над орудиями. Тут Пожарский и повел стрельцов. Грозно подняв боевые секиры, сошлись пехота с пехотой, рубились ожесточенно. Здесь бы и бросить Хмелевскому своих гусар в бой, да конным в оврагах нет воли, а князь Дмитрий Михайлович уже шлет в сражение коломенцев. Крикнул гетман трубачам играть отход, и шляхтичи первыми поворотили коней. Оставив на поле боя пушки и обоз, Хмелевский отступил. Отбили гетмана Хмелевского, а с востока новая угроза: дал о себе знать владимирский воевода Иван Годунов. Вернулся его посланник из Коломны, поведал, как его бесчестили и что велели передать воеводе, — озлился Годунов. Признав царем самозванца, он выступил на Коломну. С ним шли и две роты шляхтичей из отряда Лисовского. Узнав о том, князь Пожарский отправил грамоту Ивану Годунову, призывая его одуматься и вернуться на службу московскому царю. Но владимирский воевода ответно обругал Пожарского, обозвав изменником, поскольку тот не желает признать царя истинного — Димитрия. Неподалеку от Дмитровского погоста повстречались коломенцы с ратниками Годунова, и князь Пожарский гнал и бил владимирцев до Святого озера. Старый, готовый развалиться рыдван, обитый облупившейся от солнца и дождя, некогда черной кожей, тащился по дороге от Ярославля на Тверь, чтобы далее следовать на Смоленск и до самого порубежья. Разболтанные в ступицах колеса вихляли, на рытвинах рыдван трясло и швыряло. Его сопровождал десяток стрельцов в синих кафтанах и островерхих колпаках, отороченных мехом. В начале пути стрельцы вели себя вполне пристойно, но уже на третий день бранились по пустякам, не стесняясь употреблять непристойные слова, не обращая внимания на пассажирок рыдвана. Стрельцы знали, что им надо до самой Речи Посполитой сопровождать Марину Мнишек, бывшую жену первого самозванца. Забившись в угол рыдвана, Марина сидела на твердых как дерево кожаных подушках и всю дорогу проклинала коварных русских бояр, чертовых москалей и подлых холопов, которые не оказывают ей надлежащих почестей. — Моя милая пани Аделина не забыла, какими соболями и горностаями была обита карета, когда везли меня в Москву? — горестно спросила Мнишек. Расположившаяся напротив гофмейстерина кивала согласно, иногда роняла скупую слезу, вспоминая любезного сердцу ярославского стрелецкого десятника, в чьих ласках находила утеху от невзгод, на которые обрекли ее и пани Марину москали. Гофмейстерина вытащила из-под ног корзину со снедью, разостлала на коленях салфетку и, достав еду, заставила Марину съесть кусок хлеба с холодной телятиной и запить глотком вина. — Ах, какие пиры устраивал царь Димитрий! — вспомнила Мнишек. — Как весело жилось во дворце! Скажи, милая Аделина, отчего боярам не нравился царь Димитрий? — Кохана царица разве не знает, что бородатым боярам больше по нраву бить лбы в храме и слушать проповеди своих попов, нежели услаждаться прекрасной музыкой и танцевать мазурку? — Помнишь ли ты, милая Аделина, моего славного Яся, красивого и стройного, как Аполлон, шляхтича. Он так любил меня, что, когда в мою опочивальню рвались крамольные бояре, он один дрался с ними, как лев. — Ясь принял смерть как верный рыцарь, защищавший свою госпожу. Ветка придорожного дерева с силой хлестнула по рыдвану. Марина вздрогнула, отшатнулась. И тут же вспомнила, что везут ее домой, в Речь Посполитую. Король неоднократно просил о том Шуйского. Рада ли Марина? Скорее, нет. Вернуться в Сандомир и ловить на себе насмешливые взгляды, чувствовать себя нищей? Она представила, как будут злословить по ее адресу вельможные паны, их жены и дочери, надменные, кичливые… На повороте рыдван накренился — стрельцы подскочили, поддержали. — О Мать Божья! — подняла руки гофмейстерина. — Варварская страна, варварские дороги! Этот дряхлый рыдван сведет меня в могилу. — Не огорчайся, милая пани Аделина, Господь ниспослал нам тяжкое испытание, как сказал бы преподобный папский нунций Рангони. — Проклятый иезуит! — выкрикнула гофмейстерина. — Я помню, каким соловьем разливался этот коварный монах в сутане епископа! Марина улыбнулась: — Пани Аделина так не любит папского нунция? — За что его любить, моя кохана госпожа? Он назывался твоим пастырем, а покинул нас, как только москали убили царя Димитрия. — Нунций Рангони, верно, в Кракове или у круля в Варшаве. Вспоминает ли он свою духовную дочь? — Сделав скорбное лицо, Марина передразнила епископа: «Ты же, дочь моя, став московской царицей и будучи верной католичкой, должна воздействовать на супруга своего, и не сразу, постепенно обратить его в веру нашу…» Гофмейстерина всплеснула руками: — Моя кохана госпожа так хорошо показала проклятого нунция, что я услышала его голос. — Милая Адель, — печально ответила Марина, — орлицей взвилась я в небо, курицей ощипанной возвращаюсь в Речь Посполитую. Глаза гофмейстерины увлажнились. — Мать Божья, облегчи судьбу моей коханой госпожи. Рыдван снова затрясло. Пани Аделина поморщилась: — Лучше бы лежать мне на жесткой постели в скверном городке Ярославле, чем отбивать зад в дрянном рыдване. Марина прищурилась лукаво: — Особенно если рядом горячий стрелецкий десятник. Гофмейстерина обиженно поджала губы. — Прости меня, милая Аделина. — Марина примиряюще протянула руки. — Я завидую тебе. Замолчали ненадолго. Мнишек выглянула в окошко. Лесная дорога уступила место однообразно-унылому овражистому полю. Никаких признаков жилья. А Марина устала, ей хотелось передохнуть. Пусть это будет не дом, не боярская усадьба, всего-навсего полати в курной избе, с ужасными тараканами — лишь бы лечь, вытянуть ноги. Небо враз нахмурилось, сорвался дождь, зачастил. Стрельцы остановили рыдван, прижались к нему. Крупные капли бойко стучали по крыше. Стрельцы загалдели: — Сказывал, в лесу пережидать! — Да он недолгий, эвон туча уплывает. Мнишек задернула оконную шторку. Стрелец заметил, выругался: — Ешь ее мать, рожи наши ей не по ндраву! Хучь бы баба как баба, а то и телес никаких, разве что задаста… Стрельцы бесстыже загоготали: — Вишь, Микишка всех баб по своей судит! — А чего, братцы, у Микишки Мавра под семь пудов. Гы-гы! — Микишка, а Микишка, как ты свою Мавру обнимаешь? — Свою откорми, тогда и узнаешь… Дождь как начался неожиданно, так и окончился. Тронулся, заскрипел рыдван. Скопин-Шуйский в сопровождении полусотни конных московских дворян выбрался из Москвы и по истечении трех суток благополучно, не повстречавшись с неприятелем, который уже появился на северных дорогах, подъезжал к Твери. Позади княжьего возка катила просторная посольская колымага. Всю дорогу стольник Головин подремывал, будто решив отоспаться на будущее. Князь Михайло Васильевич покликал в свой возок дьяка Афанасия Иванова. Царскому посольству надлежало из Новгорода добраться до земли свеев, сыскать их короля Карла IX, чей двор был либо в Стекольне (так в Москве именовали Стокгольм), либо в Упсале, и вручить письмо царя Василия Карлу. С содержанием письма Скопин был знаком: государь просил короля свеев не перечить своим рыцарям поступать на службу к царю московскому, для чего и послан в Новгород князь Скопин-Шуйский… В душе дьяк бранил Василия Шуйского: к чему два лета назад отверг помощь короля свеев, похвалялся: он-де, царь московский, его, Карла, любви себе не ищет. А нынче — сказывают же, не плюй в колодец, пригодится водицы испить — королю кланяется. Дьяк понимал: помощь свеев будет не бескорыстна, Карл давно зарится на Копорье и иные новгородские земли. Афанасий Иванов в летах, мудрый, наделен памятью цепкой и взглядом зорок. Двор короля Жигмунда описал красочно, Скопин его как наяву увидел, будто сам побывал в Варшаве. По дороге дьяк жаловался на трудную посольскую службу, какие обиды им чинят, как годами живут без семьи в чужом краю. Плакался на несправедливость, самолично испытанную. Подарил ему государь за службу верную сельцо арзамасского помещика Попова, а у того защитник сыскался, Прокопка Ляпунов, и отняли у Иванова то сельцо. Царь не вступился за дьяка. Отчего бы? Видать, не посмел трогать дворян рязанских и арзамасских. Скопин-Шуйский был согласен с дьяком: дворянство — сила и не доведи Бог переметнется к самозванцу. Отчего восстание Болотникова иссякло силой? От измены дворянской, когда братья Ляпуновы, Сумбулов и Пашков в самый разгар боя за Москву перекинулись к Шуйскому. Скачут за возком дворяне — охрана Скопина. Не изменят ли, не бросят в минуту опасную? Афанасий Иванов словно прочитал мысли Скопина-Шуйского: — Князь Михайло Васильевич, ну как мы в Тверь, а там воры? — Попытаемся стороной объехать. Нам, дьяк, Новгород надобен. Помолчал, спросил: — Как мыслишь, встрянет ли Жигмунд в войну с нами? Афанасий потер лоб: — Коварен король, своего часа выжидает. Да и на сейме паны вельможные за сабли хватаются, на Москву навострились. Скопин-Шуйский согласился с дьяком. Пока Сигизмунд питает надежду получить Смоленск и иное порубежье от самозванца, Речь Посполитая войну не начнет, но как побьют вора, так и жди напасти. — Как ни прикидывай, дьяк, а выходит одно: пойдет на нас Речь Посполитая. А посему, Афанасий, тебе свою службу надо исполнять исправно, Карла улещать, а мне ратников в Москву вести. И не токмо самозванца одолеть, но, коли того земля российская потребует, отстоять ее, многострадальную, потомкам нашим оставить цельной, в клочья не разорванной. Дьяк согласился. Князю ведомо: царь, напутствуя Афанасия и стольника Головина, велел соглашаться наряду со свеями, даже если они затребуют Корелу. Всего раз и повидал Иванов этот городок, когда десять лет назад подписывали Тявзинский договор{20} и Швеция вернула Корелу России. Пятнадцать лет хозяйничали свеи в Кореле, разрушили многие укрепления, возведенные еще новгородцами. Для них Корела, стоявшая на берегу порожистой Вуоксы с каменным детинцем и круглой сторожевой башней, была не просто крепостью — она стерегла путь к морю, которым торговые люди плавали к немцам… Теперь эту землю он, Афанасий Иванов, со стольником Головиным должны обещать королю свеев, только бы тот послал своих рыцарей в подмогу Шуйскому. И дьяку делается страшно: самим впустить свеев на Русь… С монастырских стен вражеский лагерь как на ладони. Два укрепления — одно на юго-востоке, другое на западе, — а на высотах пушки. Лазутчики вызнали, у врагов девять батарей: шестьдесят три разные пушки зевами на лавру нацелились, где за стенами укрылись мужики и бабы с детьми, монахи и стрельцы. Поднимается Акинфиев на башню, смотрит, как ляхи и литва, казаки и ватажники копошатся, из леса бревна волокут, плотницких дел умельцы топорами стучат, передвижные турусы на колесах{21} мастерят, щиты из лозы вяжут — прикрытие для пищальников с рушницами{22} и лучников. Беспокойная мысль у Артамошки: нелегко будет отбиться, эвон во сколько раз неприятель превзошел их в силе! Куда Акинфиев глазом ни поведет, враги ровно муравьи копошатся. Разглядывает недругов и архимандрит Иоасаф. Мудр старый монах, и думы у него мудрые. Архимандрита не только оборона заботит, но и то, как прокормить такое множество люда, что в осаде оказался. Воеводы разделили мужиков по отрядам, место на стенах каждому указали, проверили сохранность порохового зелья и ядер. А на звоннице Духовской церкви зоркие наблюдатели, чуть заметят тревогу, бьют в набат. Богата Троице-Сергиева лавра вкладами и подношениями царскими и боярскими, трудом крестьян-хлебопашцев и ремесленников. Полны ее житницы и закрома зерном и мясом-солониной, копченостями и ягодой сушеной, медом и пивом. Не на один год запасы монастырские. Однако не ведали монахи, что до трех тысяч народа соберется под защиту лавры. Отныне архимандрит сам станет вести строгий учет всего продовольствия. Кто ведает, сколько в осаде сидеть? Проклятые шляхтичи и казаки перекрыли своими заставами все дороги и тропы в лавру, задумали народ голодом уморить. Винные и пивные погреба Иоасаф самолично открывал, никому ключ не доверял, вино выдавал только раненым. Иоасаф спустился со стены, мелко зашагал в свою палату. В кой раз посокрушался, что нет рядом келаря Авраамия Палицына. Так уж случилось, накануне осады отъехал он в Москву, к патриарху. Послал архимандрит через Палицына письмо государю, бил челом, просил стрельцов для охраны лавры, но Василий пока отмалчивается. Шел архимандрит по двору, кивал одобрительно: люди не бродили без дела. Даже детишки собирали вражеские стрелы, относили их лучникам, а кто постарше носили пушкарям ядра, которые в последние дни неприятель щедро обрушивал на лавру. Архимандрит подумал о том, что нельзя без кузни, надобно поспрошать, может, сыщется кузнец из мужиков: свой-то, монах Григорий, два месяца как умер. С того дня закрыта кузница, что в угловой башне. Указали Иоасафу на Артамошку и Федора. Архимандриту мужики эти приглянулись, хоть и из ватажных. Но Иоасаф сказал сам себе: в нынешние времена вся Русь ими наводнена. А за то, что к самозванцу не подались, Бог простит им прошлые вины… Уединившись в архимандритских покоях, Иоасаф достал чернила и перо, склонился над чистым листом. Он, Иоасаф, должен оставить после себя свидетельство того, как отражала лавра малым числом защитников несметные полчища врагов и какие лишения терпела святая обитель. Пожевав бесцветными губами, архимандрит вывел: «Если Бог за нас, то кто против нас?..» Отбросив Хмелевского от Коломны и побив владимирского воеводу Ивана Годунова, Пожарский вел ратников в Москву. Осень была теплая, ясная, дождило редко. Князь Дмитрий Михайлович ехал верхом впереди стрелецкого полка. Карету он не любил, предпочитая ей доброго коня. Карета расслабляла, настраивала на благодушие. Одетый в боевые доспехи, на коне Пожарский чувствовал себя воином. Даже сон в седле, короткий, чуткий, не утомлял. И саблю обнажить успеешь, коли какая опасность. После ночного привала отдохнувшие стрельцы шагали бодро. Радовало скорое возвращение домой, в стрелецкие слободы, что в Белом городе. Там ждали их жены, семьи, огороды, ремесло: каждый из стрельцов промышлял на жизнь, жалованье стрелецкое малое, да и то с частыми задержками… Конь под Пожарским порывался перейти на рысь, князь натягивал повод и думал о том, как легко бояре становятся переметами: вчера Шуйскому присягали, сегодня — самозванцу, а завтра снова подадутся к Василию. Он, Пожарский, тоже не без греха: когда первый самозванец в Москву вступил, признал его царем… Дорога то жалась к берегу Москвы-реки, то отворачивала к самому лесу, и тогда стрелецкий голова выставлял боковое охранение: лес таил опасность, в любую минуту из него могли высыпать сотни ватажников, отчаянных, не знающих жалости. Пожарскому было известно, что в этих местах гуляет ватага атамана Салькова. Она разоряет барские поместья, чинит беспощадный суд — скорый, кровавый. Кому служит Сальков: самозванцу ли, сам себе? Князь Дмитрий Михайлович искал с ним встречи. В полдень из ертаула прискакал дворянин, сказал: на переправе через Пахру ватага в несколько сотен. Пожарский подозвал полкового голову, велел ускорить шаг, чтобы не дать уйти атаману. К Пахре подошли к обеду. Не успели ватажники изготовиться к бою, как набежали стрельцы, прижали к берегу. Ожесточенно отбивались ватажники — не дают стрельцы отойти к лесу, в речку загоняют. Берег усеяли убитые и раненые: секут стрельцы ватажников, топят в воде. Щедро обагрилась Пахра холопской кровью. Тимоша пришел в себя к утру. Свежо. У костра, обхватив колени, сидит Андрейка и смотрит, как роем поднимаются в звездное небо искры. Тимоша попытался встать, застонал от боли. Андрейка услышал, вскочил: — Очнулся? — Пить, — попросил Тимоша. Андрейка нацедил из висевшего над костром казана чашу кипятка, настоянного на духмяной траве, поднес Тимоше. Тот выпил жадно, обжигаясь. Опустил голову на ветки, принялся вспоминать, что с ним приключилось. Вспомнил: на них стрельцы навалились. Упал Сальков, ложились под секирами ватажники. Крики и стоны, брань и рев… Андрейка догадался, о чем думает Тимоша, сказал: — Кого не в бою, того после добили. Иные в Пахре утонули. Уходить в лес надобно, покуда стрельцы не нагрянули. Неделя минула, как пристали Тимоша с Андрейкой к атаману Салькову, — и вот уже нет ватаги. Встал Тимоша — голова кружится, гудит. Чем ударил проклятый стрелец? И раны на голове нет, а гудит и тошнит. Зашатался. Андрейка поддержал. — Дай бердыш, опираться на него, — сказал Тимоша. В лесу сели передохнуть. Рассвело, выглянуло солнце. С граем потянулось к Пахре воронье. — Зловредная птица, — заметил Тимоша, — на мертвечину падкая. С очей начинает. — Поднялся, положил руку Андрейке на плечо. — Не горюй, отлежусь, лес — покрова наша. По пятницам государь открывал «сидение с бояры» — Думу. Умащивались бояре и думные дворяне на лавках вдоль стен «по породе и чину», поодаль от царского места, а в самом конце Грановитой палаты стояли думные дьяки, переминались с ноги на ногу. Дума при царе Василии — одна тоска, разве что указы послушают, кого куда воеводой слать, кому над войском стоять либо посольство править. Откуда у боярина умной мысли взяться, коли под страхом живет? То холопы с Ивашкой Болотниковым грозились, нынче самозванец трясет, к себе в Тушино требует… На Думу бояре собрались по привычке, для порядка. У Шуйского лик страдальца, в голосе дрожь: — Воры Троице-Сергиеву лавру осадили, святую обитель обстреливают, до Владимира дошли. Ванька Годунов, Каин, к самозванцу переметнулся, ратью Коломне грозил, да на князе Пожарском ожегся… Сидевший в кресле пониже престола патриарх Гермоген одобрительно качнул головой, а Шуйский свое ведет: — Разбои на дорогах грозят обернуться для Москвы голодом, мором, а воеводы наши тушинцам тыл показывают. — И посмотрел с укором на брата, князя Ивана. Того на прошлой неделе тушинцы побили на Ярославской дороге. Он опустил глаза, дернулся сердито. Василий откашлялся: — Воздадим должное князю Пожарскому: удержал Рязанскую дорогу от разбойников. — Будем уповать на Господа, — вставил Гермоген. — Воистину, владыко. Тут Прокопий Ляпунов подал голос: — Покуда князь Михайло Васильевич Скопин в Новгороде силу соберет, нам надобно освободить Ярославскую дорогу и Стромынку. Дмитрий Шуйский заметил ехидно: — С каким воинством? Да и не по чести думный дворянин Прокопий себя держит, государя прерывает. — А вы, Шуйские, по чести поступаете? Сколько раз воинство губили и от воров зайцами бегаете! Зашумела Дума, застучала посохами: кто сторону Ляпунова держит, кто — Шуйских, насилу унялись. — Лучше бы вы на рати такую воинственность казали, — скорбно вымолвил Василий, — а то пропустили Сапегу в северные земли и в Заволжье. Нашим бы дворянам и детям боярским к новому бою готовиться, ан они службу ратную побросали и по домам кинулись, а за ними вослед инородцы побежали. А ведь крест целовали! Не я ль понуждал собираться под Москву людям ратным, во многие грады гонцов слал с епистолиями, скликал чины воинские, за нетство и укрытие наказаниями грозил — все попусту! Нынче велю воеводам астраханскому боярину Шереметеву и смоленскому боярину Шеину, дабы вели в Москву понизовье и смоленских ратников. А заволжским северным городам собираться в Ярославле и стоять за свои места с оружием, живота не жалеючи… И еще о чем речь поведу: отпустили мы воровскую девку Маринку Мнишек в Речь Посполитую, да в дороге перестрел ее хорунжий Зборовский с гайдуками и увез в Тушино. — Стрельцы-то куда глядели? — выкрикнул Куракин. — Зенки на что дадены? Но Шуйский о другом сказал: — Воровская смута усилится, будут врать: в Тушине-де царь истинный, его Марина признала. Ахти, Господи. — Может, послов к Жигмунду послать? Пусть потребует от самозванца выдачи девки Маринки, — предложил Иван Шуйский. Ляпунов усмехнулся: — Ответ Жигмунда известен: самозванец мне не слуга, девка Маринка ему жена и в ваших российских делах сами разбирайтесь. — Прокопий Ляпунов истину сказывает, — поддержал Куракин, — остается ждать, что из жизни Маринки в Тушине выйдет. — Повременим с послами! — загудела Дума. — Послать! — кричали иные. Шуйский долго выжидал, пока успокоятся. Надоело, рукой махнул: — Пусть по-вашему, повременим… К обеду царь закончил заседание. Поклонившись государю, бояре разъехались, а Шуйский, не покликав никого, даже братьев, отправился к столовому кушанью. И хотя обедал в одиночестве, никто не смел нарушить царские трапезные церемонии. Пока дворецкий с ключником стелили скатерть, ставили солоницу, перечницу, уксусницу и горчичницу, Шуйский отхлебнул легкого пива с коричным маслом, пожевал ломтик ржаного хлеба. Из ближайшей комнаты, где ключники уставили едой кормовой поставец, блюда приняли стольники, поднесли их к столу, здесь же при государе каждый отведал из своего: нет ли яда. Кравчий уловил взгляд царя — на какое из блюд указал, поставил его на стол. Тут и чашник с кубком вина появился, налил в ковш и, отпив глоток, подал Шуйскому… Поднявшись из-за стола, Василий отправился в опочивальню. После сна ему еще предстояло выстоять с боярами вечерню в Успенском соборе… На дыбе секли стрелецкого десятника Микишку, допрашивая, отчего они, стрельцы, неисправно несли государеву службу, дозволив Зборовскому увезти Мнишек к тушинскому вору. В кой раз Микишка рассказывал одно и то же: как на них гайдуки наскочили, окружили стрельцов и рыдван, а пан Замойский перед Маринкой даже на колено опустился… Улучив момент, когда подходили к Тушину, Микишка сбежал, а в Москве, не думал не гадал, очутился в пыточной. Секли Микишку другим стрельцам в науку, а когда с дыбы наземь кинули, тут его жена Мавра и подхватила. Трясет телесами, поскуливает тоненько — и не подумаешь, что мяса на ней пудов семь. Взвалила Микишку на плечо, как куль, потащила домой, в Замоскворечье, выхаживать. Отстояв утреннюю литургию, монахи отправились на послушание: одни дрова рубили, другие хлеб пекли, третьи иную работу исполняли, какую архимандрит укажет. В Духовской церкви отпевали убитых, а по набату бежали на стены. Колокол звонил часто. Заслышав тревогу, Акинфиев с Берсенем оставляли кузницу и вместе со всеми занимали свои места, отбивали приступ. Пороховые дымы окутывали вражеские батареи, ядра свистели, падали на монастырские постройки, крошили камень стен и башен. Трещали бревна, пыль висела над лаврой, рассыпались по двору щепки и щебень. Осаждавшие подтаскивали лестницы, ставили их к стенам, пытались взобраться наверх. Стреляли пищали-рушницы, роем летели стрелы. Казаки, ватажники, шляхта лезли назойливо. Их обдавали кипятком и варом, кололи пиками и били топорами. Берсень махал молотом, и если кому удавалось забраться на стену, его тут же сбрасывали в ров. Отбив приступ, передыхали, грозились. Иногда воеводы Долгоруков и Голохвостов устраивали вылазки: открывались монастырские ворота и стрельцы набегали на врага, гнали недругов до самого их стана. Архимандрит и воеводы видели, что Сапега и Лисовский осаду снимать не намерены, а на помощь Москвы рассчитывать не приходилось: ей и самой было нелегко. Оставалось надеяться на свои силы. Тушино — столица самозванца. Срубили стены и башни, дворец и палаты панов вельможных да бояр-переметов. Тушино наводнили всякие гетманы, старосты, хорунжие, атаманы казачьи и ватажные, и все требовали царских милостей и почета. Марина Мнишек была в растерянности. Пока ее везли в Тушино, не покидала мысль: неужли жив Димитрий? Когда гайдуки наскочили на стрельцов, пан Замойский, открыв дверцу рыдвана, опустился перед Мнишек на колено, назвал ее царицей. Замойский похвалялся, Димитрий скоро в Москву вступит и его гетманы и атаманы заняли все северные и южные земли, добрались до Владимира. В многочисленности войска этого Димитрия Мнишек убедилась, подъезжая к Тушину. Куда ни взглянет, всюду стан: палатки и шатры, кибитки и землянки. Шляхтичи и гайдуки, казаки и гусары с позлащенными крылышками за спинами, в доспехах стальных, ватаги холопов и разного оружного люда. Особняком татары держатся. У самого Тушина рыдван остановился возле бревенчатого домика. Марина удивленно спросила у Замойского: разве не царь Димитрий ее встречать будет? На что тот ответил, что государь явится в Тушино только к вечеру, а пока ей ждать в хоромах вельможного пана Сапеги. Всего раз видела Мнишек Яна Петра Сапегу во дворце у короля, но то, что ей предстоит побыть со старостой усвятским, даже обрадовало. Можно будет выведать, кто же этот Димитрий. И тут же Марина сама себя спрашивала: а что, если это не Димитрий, а самозванец, как его называют московиты? Не успела Мнишек решить, как ей вести себя в таком случае, заиграла музыка и толпа вельможных панов окружила рыдван и Марина оказалась у них на руках. С криком «Виват!» они понесли ее в домик. Довольная, счастливая, она сидела за столом в окружении вельможных панов. Сапега целовал ей руку, называл царицей московской, а стол ломился от яств. У Мнишек закружилась голова: после жизни под постоянным стрелецким караулом, скудной еды сразу такая роскошь. Марина снова почувствовала себя государыней российской. А когда поздним вечером ее отвезли в тушинский дворец и она убедилась, что человек, назвавшийся Димитрием, не Димитрий, ей было уже безразлично. Мнишек мечтала о царских почестях, и она их обрела… А в сентябре месяце, что на Руси листопадом именуют, Марина тайно обвенчалась с Матвеем Веревкиным, самозваным царем Димитрием. Близилась зима, а осаде Троице-Сергиевой лавры не было видно конца. Редкие дни удавались без перестрелок. В средине октября-назимника вернулись к лавре Сапега и Лисовский. Посоветовались и решили: Сапеге лавру брать, а Лисовскому с казаками и частью гусар Заволжье покорить. И невдомек им, что накануне из лавры выбрался молодой послушник с письмами, в которых архимандрит призывал заволжский люд единяться и стоять за царя Василия да помогать святой обители преподобного Сергия Радонежского. На Москве среди бояр и иного народа шатания. Это началось еще тогда, когда московская рать на речке Незнани стояла. Тогда Иван Никитич Романов с родственниками, воеводами Троекуровым и Катыревым-Ростовским уговор держали перекинуться к самозванцу. Друг другу верили, не донесут, свои: Иван Федорович Троекуров муж Анны Никитичны Романовой, а Иван Михайлович Катырев-Ростовский дочь Филарета Никитича Романова держит. С ними заодно стоял и Юрий Никитич Трубецкой. Ан донесли. И кто знает, может, свершилась бы тогда измена, да Скопин-Шуйский увел полки в Москву. За измену Василий Шуйский Трубецкого в ссылку в Тотьму отправил, но Романовых с родней не тронул, поостерегся. Шатания боярские усугубились после поражения московской рати от гетмана Ружинского на Ходынском поле. Среди бояр и дворян и людей иного звания появились переметы, какие из Москвы в Тушино подались, а пример показали князья Черкасский Дмитрий с Алексеем Юрьевым и Дмитрием Трубецким. Вслед за братом из Тотьмы бежал к самозванцу и Юрий Трубецкой. Отъехали к Лжедимитрию и били ему челом Бутурлины и Засекины, первый подьячий Посольского приказа Петруха Третьяков, а с ним и иные подьячие. Лжедимитрий переметов жаловал чинами и деревнями. Признала Марина Димитрия, и пришло к Матвею Веревкину душевное успокоение. Раньше терзался: вдруг да обличит его? А ей поверят и покинут Тушино поляки и казаки, тогда куда ему бежать? Речь Посполитая не примет. В Крым? Но хан безжалостен. Он за выкуп выдаст его Москве… Теперь опасения позади, а последующие военные действия укрепили положение самозванца. Скопин-Шуйский добрался в Новгород, когда весь московский центр оказался в руках самозванца. Осадив Троице-Сергиеву лавру, Сапега и Лисовский расширили смуту на север и северо-восток. Ростов и Переяславль-Залесский, Ярославль и Вологда, Кострома и Галич целовали крест самозванцу, открыв ему дорогу к Белому морю. Вся земля между Клязьмой и Волгой, от Владимира до Балахны и Кинешмы, признала власть Лжедимитрия. Из Дмитрова отряды Сапеги и Лисовского просочились к Угличу и Кашину. Скопин-Шуйский понимал, что гетманы намерены распространить свое влияние на северо-запад и в сторону Финского залива, укрепить положение мятежного Пскова и заставить Новгород признать власть самозванца. Обстановка осложнялась. Князь Михайло Васильевич, приставив к царским послам надежную охрану, поспешил отправить стольника Головина с дьяком Афанасием Ивановым в Швецию. Из государевых покоев на «боярскую» площадку постельного крыльца вышел дьяк, развернул свиток, прочитал громогласно царский указ. В нем названы были бояре и дворяне да иные людишки, какие «от Москвы отступиша» к вору в Тушино подались… Толпившийся тут же народ выслушал и разошелся молча. Два года кряду лихорадило псковичей. С того лета, как царь Василий попросил у Пскова денег «кто сколько порадеет» на войну с Ивашкой Болотниковым. Ан мужи торговые, люд псковский именитый, задумали народ обмануть: вносить рубли по раскладу «со всего Пскова, с больших и с меньших и со вдовиц…». Собрали деньги немалые. Девятьсот рублей. Однако сыскались и смутьяны, кричавшие о несправедливости: дескать, надо было расклад на торговых и именитых разложить, а не на меньшой люд. Воевода псковский вздумал от главных заводчиков избавиться, отправил их с деньгами в Москву, а вслед гонца с доносом нарядил: мы-де, государь, «тебе гости псковские радеем, а сии пять человек добра тебе не хотят и меньшие люди казны не дали». В Москве деньги приняли, а послов в сыскную избу поволокли, к допросу. Прознали о том псковские стрельцы, какие на Москве службу несли, явились в Кремль приоружно и потребовали освободить задержанных. Шуйский испугался, велел дознание прекратить и псковичам препятствий не чинить, пускай домой убираются. Вернулись послы в Псков, ударили в набат. Псковичи — народ вольнолюбивый, собрались, как в давние времена, на вече. Поклонились послы народу, пожаловались. Долго шумело вече, требовало виноватых к ответу. Испугался воевода, велел семерых торговых людей, какие донос писали, в тюрьму кинуть и тут же послал письмо Шуйскому, в каком обвинил семьдесят мелких людей в измене… Из Москвы ждали расправы, и кто ведает, чем бы все закончилось, не докатись до Пскова весть о появлении царя Димитрия… После битвы под Болховом в Псков вернулись стрельцы. Они поведали о поражении московского войска. — Царь Димитрий, — говорили они, — в силе великой и недругов карает, а к тем, кто его признает, добр и справедлив. — А отныне они, стрельцы псковские, не Шуйскому слуги, а государю истинному, сыну Ивана Васильевича Грозного. А когда стрелецкий голова и сотник попытались перечить, стрельцы их в тюрьму сволокли… В начале осени 1608 года в Псков явились тушинские воеводы Федор Плещеев и дьяк Иван Луговской и привели псковичей к крестоцелованию царю Димитрию… Из Ростова Великого привезли в Тушино митрополита Филарета с двумя служками, монахами-черноризцами, и поселили в свежесрубленной избе, наименовав ее патриаршими покоями. В тот же день пришел к Филарету Лжедимитрий, опоясанный саблей, с пистолетом за широким кушаком, встал под благословение. Филарет встретил самозванца сурово: — Почто насилие вершил и ноне как на ристалище вырядился? — Прости, владыко, что поступил вопреки воли твоей. Но я так решил: в Москве патриарх Гермоген, а здесь тебе патриархом быть. — Не волен ты рукополагать. Меня же в митрополиты патриарх возвел. — В Москву войду, собор решит. — При живом-то патриархе? — Гермоген Василию служит. — Не царю, а Богу и Церкви Святой, — пристукнул посохом о пол Филарет. — И еще о чем скажу: не ведаю, какого ты рода, но не царского. И не Димитрий ты, ибо не единожды доводилось зрить его. — Смолкни, коли жизнь не опостылела! Не хочу грех на душу брать. — Покайся! — В чем? Ежели ты, Филарет, не желаешь признать мое царское происхождение, иные в то веруют, ко мне, под мою руку бегут. А уж коли Шуйского из Москвы выгоню, у кого сомнения останутся? — Гордыней обуян ты еси! — печально покачал головой митрополит. — Не гордыней, верой. И не намерен я, патриарх Филарет, ссориться с тобой. Хочу в согласии жить. Хмурясь, Матвей Веревкин направился к двери, уже за ручку взялся. Повернулся, из-под рыжих бровей нервно блеснули глаза. — Не смущай никого, патриарх, своими речами и сомнениями! — Пугаешь? — Упреждаю, Филарет, для пользы твоей… По морозу и первому снегу, преодолев многие мытарства, посольство царя Василия добралось в Упсалу — городок тихий, с каменными домами, мощеными улицами и огромным мрачным замком. Карл IX принимал стольника Головина и дьяка Афанасия Иванова в просторной зале с высоким сводчатым потолком и стрельчатыми окнами с цветными стекольцами. Окруженный знатными вельможами, отменными мореходами и воинами, король восседал на массивном, карельской березы троне. У ног Карла, одетого в темный камзол, лежали несколько породистых псов. Одна из собак положила морду на королевские кожаные ботфорты. Карл велел взять у дьяка письмо, справился о царском здоровье и ни словом не обмолвился о смуте в Российском государстве. Держался король просто и не надменно, каким дьяк видел Сигизмунда. Приняв царские дары, Карл велел читать письмо Шуйского. Слушал внимательно, а когда толмач закончил, сказал как об уже давно решенном: — Мы пошлем царю Василию наших рыцарей, а над ними поставим ярла Якоба Делагарди. При этом имени из толпы выдвинулся одетый в броню, но без шлема воин, поклонился королю легким поклоном. Афанасий Иванов догадался, это и есть ярл Делагарди. — Мы напишем царю Василию, чего хотим за помощь Москве, — сказал Карл и поднялся, дав понять, что прием окончен. В лесу Андрейка нарезал веток, поставил шалаш. Лежит Тимоша на еловых ветках — сухо, тепло. На костре еду варили, зайчатину жарили. Ловил Андрейка зайцев силками, Тимоша научил: — Ты присматривайся: где заяц бегает — на кустах шерстка остается. В озере Андрейка ловил рыбу, пек на угольях, а когда Тимоша поправился, пошли они в Тушино, к царю Димитрию. |
||
|