"Да будет воля твоя" - читать интересную книгу автора (Тумасов Борис Евгеньевич)

ГЛАВА 8

Вздыбился Нижний Новгород. Господин Великий Новгород открыл ворота свеям. «Взывал и буду взывать!» «За тобой, куда повелишь…» Кузьма Минин. К Пожарскому в Линдеху

Андрейка поднялся чуть свет, натаскал в казан воды, наколол дров, затопил печь. К тому часу взошло солнце, озарив маковки церквей, пробежало лучами по крышам, заиграло в стекольцах теремов, через затянутые бычьими пузырями оконца пробилось мутным светом в домишки и избы городского люда…

На масленой неделе в Смутную пору хоть и голодно, но нижегородцы гуляли, веселились. Весь первый день в кабаке пекли ржаные блины, скудно мазанные топленым маслом.

А в обеденную пору затрещал лед на Волге, изукрасился змеиными полосами. Ждали этого с часу на час. Накануне лед посинел, сделался рыхлым, и только отчаянные ступали на него.

Высыпали нижегородцы ледоходом любоваться, колготят, перекликаются. На переправе мужик-лодочник конопатил дощаник, готовил к спуску. Ему помогали две бабы: топили вар, замазывали днище и борта.

Галдел народ:

— Глянь-кось, Волга-матушка вздыбилась!

И впрямь, льдина на льдину полезли с грохотом и сильным шорохом, открывая темные, с холодной водой полыньи.

На той стороне толпились несколько человек. Им закричали:

— Завтре паром пойдет!

Там поняли, зажгли костер.

Скуластая узкоглазая баба сказала громко:

— Ночь холодна будет: вишь, небо ясное.

Постоял Андрейка, полюбовался и, поправив шапчонку, отправился в кабак.


За Сырной масленой потянулись семь долгих недель Великого поста, завещанные Богом — Творцом и Великим Врачевателем. Семь недель, облегчающих плоть, очищающих душу человека. И была та заповедь Господня непоколебима веками, разве что какой еретик-отступник нарушит ее либо, обуянный гордыней, подстрекаемый сатаной, поддастся искусу и, возомнивши себя выше самого Создателя, изречет велемудро о происхождении человека от какой-либо животины.

В Великий пост на нижегородском торгу в мясных рядах пусто, лишь сиротливо кровоточат на крючьях одна-две бараньи туши — для зажившегося в Нижнем Новгороде торгового гостя из мусульманских стран либо заезжего татарина из Казани.

Зато на рыбных полках судаки и сазаны лова подледного, балыки осетровые и белужьи, щука и разнорыбица на всяк вкус и деньгу. Есть ряды, где бабы всяким соленьем торгуют, пирогами постными и квасом…

В воскресные дни выскочит Андрейка из кабака, пробежится по торгу, разговоры послушает. А они все больше о московском пожаре и о бесчинствах ляхов. Однажды услышал, как староста мясников говорил народу:

— Православные, коли мы не подсобим государству Московскому, тогда кто же? Аль себя побережем, животы свои пожалеем?

Кто Минину поддакивал, а иные молча слушали. Лишь редкие голоса возражали либо предлагали повременить:

— Не торопись, Кузьма Захарьич, не мясо на колоде рубишь, тут примериться надобно!..

Однажды Андрейке Москва во сне привиделась, но не городом, а человеком-великаном, и он корчился, горел на костре, взывал о помощи. Кинулся Андрейка к великану, потащил из огня. Тут народ набежал, загасили костер, а человек вдруг голосом Кузьмы Минина заговорил:

«Порадеем, люди, Москве, не допустим Руси погибнуть!»

Запали слова Минина Андрейке в душу, и верил он, случится собираться ополчению, и он вступит в него.


Царь Иван Васильевич Грозный дорогой на Казань еще в первом походе любовался Нижним Новгородом.

«Быть бы сему городу столицей Руси, не будь Москвы», — будто бы изрек он.

Так ли, нет, но красотой и богатством Нижний Новгород поражал всякого, кто впервые попадал сюда.

С Кунавинской переправы долго разглядывали ватажники высившиеся на той стороне каменный кремль и башни, монастыри и церкви, хоромы и дома, улицы, тянувшиеся от самого берега вверх, гостевые дворы, склады, лавки, посад, прижавшийся к крепостным стенам. А на этой стороне Волги белел вознесшийся куполами к самым облакам Благовещенский монастырь.

Артамошка только языком поцокал, а когда дух перевел, промолвил:

— Красотища-то, ядрен корень, всем городам город!

Через Волгу переправились дощаником. Волны плескали о глубоко осевшие борта, обдавали брызгами ватажников. Акинфиев зачерпнул горсть холодной воды, хлебнул.

Фома шутливо заметил:

— Аль накормил кто?

Промолчал Артамошка, смотрел на наплывающий город, на уличное многолюдство.

Лодочник сказал:

— Пасха святая, гуляет народ… А ноне, ко всему, вздыбился Нижний, на ляхов ополчение скликает.

Город встретил ватажников пасхальным перезвоном. Из церкви расходился народ, неторопливый, принаряженный.

— У нас в Городце… — начал Фома.

— Вспомнила баба деверя, — перебили его, — тут абы чем насытиться.

Артамошка сказал решительно:

— Айдате, голод заморим.

И переступил порог кабака.


Изголодавшись в пост, народ ждал Пасхи. Уже в Светлую седмицу наряжали хоромы и избы, замешивали тесто, из потаенных мест извлекали припрятанное к этому дню сало, запекали в печи свежатину.

Пасха пришла в Нижний Новгород с куличами и крашенными в луковой шелухе яйцами, мягким колокольным звоном и радостным, всепрощающим христосованием.

Отстояв всенощную, разговелся Андрейка у хозяина и, разбросав зипун у печи, улегся. Благо в кабаке ни души. Едва веки смежил, как Варварушка привиделась. Она говорит Андрейке:

«Ухожу я от тебя».

Умоляет ее Андрейка, обещает вернуться вскорости, и на сердце горько и обидно, ведь не гулять он ушел из деревни.

Открыл глаза: за столом мужики сидят, щи хлебают, бубнят. Крайний от Андрейки, заросший, бородатый, говорит с хрипотцой в голосе:

— Нам один путь, в ополчение подаваться, ядрен корень.

Андрейка приподнялся. От кого он слышал это «ядрен корень»?

И вдруг припомнил, закричал радостно:

— Артамошка!

Акинфиев повернулся удивленно:

— Ба, да это же Андрейка! Экой ты вымахал. Поди, Иван Исаевич и не признал бы!

В тот день они сидели вдвоем долго. Андрейка рассказал Артамошке о своей жизни, что Тимоша подался в казаки, а он намерен вступить в нижегородское ополчение, к Минину. И обрадовался, когда услышал:

— А я, Андрейка, ватагу сбою в ополчение привел.

— Принимай и меня к себе, Артамошка. Вишь, судьба нас сызнова свела.

Не в позоре Господин Великий Новгород, а в беде, ибо не добром впустили свеев, а вошли они в город коварно.

Земля озер издревле, еще от Биргера, ходившего походом на новгородские пятины, манила свеев. Отпор Биргеру дал князь Александр Ярославич, прозванный за то Невским…

Отброшенные от Орешка рыцари Делагарди взяли Кексгольм и двинулись к берегам Волхова. Вблизи Хутынской обители Делагарди встал лагерем. Пять тысяч его рыцарей ждали от своего предводителя золота. Оно было, по их представлению, рядом, за новгородскими стенами.

К Делагарди приехал стольник Бутурлин. Долго рядились воеводы, как на торгу, однако к согласию не пришли. Стольник склонял свеев поспешать к Москве, куда должно подойти земское ополчение, прогнать ляхов за рубеж, а когда очистят российскую землю, говорил Бутурлин, не Владиславу на царском престоле будет место, а одному из сыновей короля Карла — Филиппу либо Густаву. И на Руси сызнова начнется варяжская династия.

Но Делагарди стоял на своем. Нет, говорил он, отдайте королю Копорье и Ям, Орешек и Ивангород, Гдов и Ладогу.

Но и Бутурлин оставался непреклонным: мы, заявлял он, землей российской распоряжаться не вольны, а как обещали, царя из свейского края примем…

Не догадывался стольник, что злоумыслил Делагарди. Безлунной ночью, когда рассвет был близок и особенно морил сон, рыцари бесшумно подступили к Чудинцевым воротам. Ворвались в Новгород, резали и грабили, жгли и насильничали. Сопротивлялись новгородцы, но удар был неожиданным, и князь Новгородский Иван Одоевский с митрополитом Исидором подписали договор, в котором, будто бы с ведома бояр и народа московского, условились с королем Карлом о вечном мире и, отвергнув Владислава, принять на царство одного из детей Карла, на кого королю указать будет угодно.

Восемнадцать статей в том договоре. Исполни их, и Москва и Русь оказались бы в зависимости от шведской короны.

Подписывая договор, Делагарди еще не знал, что среди рыцарей зреет недовольство. Новгородская казна оказалась пуста. Ее запасы пошли на воинство еще Скопина-Шуйского, а в пожаре сгорели богатства именитых людей. Свеи роптали: где обещанное золото?

Минет совсем короткое время, и шведы покинут негостеприимный Новгород, уйдут на Балтику.


Земли коронного гетмана Станислава Жолкевского по всей Речи Посполитой, но в последний год он обосновался в варшавском имении. Здесь, в версте от города, — захудалое поместье пана Анджея Рынды, а у того жена, чудесная пани Ануся, молодая красавица, будто искусной рукой резчика выточена из белого мрамора. А уж какая веселая и озорная! У коронного гетмана при одном воспоминании о прекрасной Анусе сладко замирало сердце.

Было темно, когда Станислав Жолкевский возвращался в свое имение. Позади кареты ехали десять верных гайдуков, столь необходимая для тех лет охрана, когда того и гляди могли напасть взбунтовавшиеся холопы или разгульная шляхта.

Дорога повела мимо поместья Рынды, и коронный совсем было собрался сказать ездовым, чтобы поворотили к пану Анджею, но, решив, что пани Ануся уже спит, а ему, вельможному пану Станиславу, пан Рында ни к чему, передумал. Да и устал коронный гетман, день утомительный: с утра до вечера сейм, потом его принимал король.

Сейм всегда был бурный, скандальный, но в этот раз паны даже за сабли хватались. Из Руси вести тревожные: гетман Гонсевский едва в Кремле спасается. Паны на сейме требовали от короля послать на усмирение московитов коронного гетмана, но Жолкевский отказался, и Сигизмунд назвал гетмана Ходкевича.

Коронный не пожелал отправляться на Русь, он и прежде противился этой войне, считал Речь Посполитую не готовой к ней, тем более когда в Ливонии еще продолжали греметь пушки шведов и трубачи короля Карла в любой момент могли проиграть большой поход.

После сейма Сигизмунд задержал Жолкевского. Они беседовали с глазу на глаз в королевском кабинете, где на полках стояли книги, на стенах висели картины из королевской охоты, а пол устилали восточные ковры. Сигизмунд стоял у резного письменного стола, нервно похрустывал пальцами.

— Ясновельможный пан коронный, овладев морским побережьем новгородских пятин, шведы продвигаются в глубь России. Не успев переварить Корелу и Копорье, Карл намерился проглотить Новгород. Делагарди заставил новгородцев просить на царство одного из золотушных сыновей Карла. О Святая Мать Мария, шведы обрели короля-разбойника! — простонал Сигизмунд.

Жолкевский склонил голову:

— Мой круль, посылая на Москву гетмана Ходкевича, вы сделали правильный выбор.

— Я видел нежелание коронного.

— Я предпочитаю скрестить оружие с королем Карлом, ваше величество. Что же до москалей, то едва они узнают о вашем решении отпустить на царство Владислава, Речи Посполитой не потребуется тратить порох на их покорение, а замирившаяся Русь сделается вашим верным союзником против шведов. Разве не бежали от нас рыцари Делагарди подобно стаду баранов?

Сигизмунд вскинул голову:

— Вельможный пан коронный не желает согласиться, чтобы Московия стала частью Речи Посполитой? Россия должна выполнять все, что ей велит круль Сигизмунд! Станиславу Жолкевскому еще не ведомо: попы и бояре московитов уже признали себя подданными нашей короны. Вот письмо архиепископа Арсения, в нем он величает круля Речи Посполитой наияснейшим великим государем от всего священного собора и бояр.

Жолкевский промолчал. Разве мало убеждал он короля, что Москва не примет Сигизмунда? Тому свидетельством московские послы. Митрополит Филарет и слышать о том не желает. Коронный не скрывал от Сигизмунда, что бояре и на Владислава согласились с трудом, сделав при этом многие оговорки. Но король упрям, и это дорого обходится Речи Посполитой. Поэтому Жолкевский и отверг королевское предложение… Сигизмунду не сидеть на московском престоле, и лучше иметь порубежную с Речью Посполитой державу, где сидит на царстве Владислав, нежели чувствовать, как под ногами горит земля. А это случится, если Сигизмунд не откажется от своих намерений…

Именно об этом думал Станислав Жолкевский по пути от замка до имения. Коронный мысленно говорил об этом Сигизмунду, убеждал, что Москву можно взять, но покорить москалей и Русь невозможно. В этом король убедится, когда в Речь Посполитую, подобно побитым псам, приволокут свои хвосты Гонсевский и Ходкевич.

Но почему только эти гетманы? Разве сам Сигизмунд не испытал позора под Смоленском? Король безуспешно бился лбом о стены этого русского города и не взял бы его, не случись предательства.


За крепким караулом держат патриарха российского Гермогена.

Тесная, низкая келья с голыми стенами насквозь пропиталась гарью московского пожара. В келье холодно, и не топится печь с того дня, как Салтыков велел сломать ее.

В углу, под образами, тлеет тускло лампада, выхватывая глаза святых. Они строгие и проницательные. Святым известно, что творится в душе Гермогена. Мрачен лик патриарха. Бесчинствуют ляхи на Руси, разорили и сожгли Москву, латиняне глумятся над православной верой. Вот и с Гермогена сорвали патриаршие одежды, а гетман Гонсевский намерился возвести на престол опального Игнатия, какой помогал первому самозванцу, был пособником в бесовских гульбищах ляхов.

Поднял глаза Гермоген, встретился со взглядом Богородицы, и было в ее очах столько печали и надежды, что на сердце у патриарха сделалось тепло и покойно. Снова подумал: не напрасно страдает и никому никакими силами не сломить его к измене, подобно той, какую совершил проклятый грек, архиепископ Арсений, служивший при царских гробах в кремлевском Архангельском соборе. Позабыв стыд и обрекши на поругание свой сан, он пресмыкается перед панами, облыжно поносит Гермогена. Ко всему невесть откуда сыскался захудалый попик, настрочивший донос на патриарха. Попик называет грехи Гермогена, каких не ведал за собой патриарх, но какие, верно, водились за самим доносителем.

Настанет тот день, когда Православная Церковь и мир рассудят деяния Гермогена и каждому воздадут по заслугам. И сказал Господь: и аз воздам ему!

Накануне, перед тем как бояре-изменники впустили в Москву ляхов, в воскресный день Гермоген служил обедню в Благовещенском соборе. Торжественно и красиво выводил хор, а патриарх вдруг отчетливо услышал голос с небес: «Великие муки уготованы тебе, Гермоген. Терпи!»

Понял патриарх: это Дух Святой. Опустился на колени, воздал молитву чуду. Укрепил Святой Дух в нем тело и душу…

Никто не посещает патриарха, разве иногда заглянет Мстиславский, поплачется: дескать, по вине люда Москва сгорела и от неповиновения сколько народу погибло! Молил Гермогена, чтоб призвал московитов к смирению: дескать, нет власти не от Бога.

На что патриарх спросил насмешливо:

— Ты, князь Федор, посланием апостола Павла заговорил, новым Савонаролой мнишь себя, а так ли? Власть ныне на Москве не от Бога, а от дьявола, и вы, бояре, какие ляхов в первопрестольную впустили, сатане служите. Яз же не повинен и к смуте не подстрекал, видит Господь, народ за правду и веру восстал. А как вы, бояре, какие Владиславу присягнули, чем оправдываться станете? Подумай, князь Федор. Ты мыслишь, я страшусь патриаршего сана лишиться? Нет! Богу служить и в рубище достойно! Молитва в душе человека, а не в словах, она в сердце и поступках его! Вы латинянину присягнули, а там и к унии склонитесь, Жигмунда с вечера государем назовете, к утру окрайной Речи Посполитой пробудитесь…

Говорил патриарх резко, не щадил Мстиславского:

— Вы, бояре, какие царя Василия с престола свели и на Думе властвуете, вам бы с народом заедино быть, а не перед ляхами раболепствовать. Эвон, Михайло Салтыков даже хоромы свои пожег, в Москву искру кинул. Не он ли ляхам пример подал? Не Бог зло творит — человек падший! Меня вините, дескать, я народ к смуте взывал. Нет, не к крамоле призывы мои. Взывал и буду взывать словом Божьим к люду православному, кричать стану неустанно: человеки, не дайте запустеть весям вашим, земле травой сорной зарасти, иноземцам мнить себя господами в домах ваших! Не допускайте, чтобы иноверцы осквернили храмы ваши!

Уходил Мстиславский, а Гермоген все выкрикивал вслед яростно:

— Убирайтесь, не получите вы моего согласия!

Совсем невмоготу сделалась жизнь Гермогену: ляхи с боярами его патриархом отказываются признавать, голодом морят, а начальник стражи, с виду важный шляхтич, грозил: «Всех вас, чертовых москалей, на кол посадим и тебя, поп, с ними заодно, холера ясна!»

Но однажды пробрался к Гермогену в келью монашек в поношенной рясе, обвисшей на худом тельце, и надвинутой на самые брови скуфейке. Промолвил тихо:

— Благослови, владыка.

Удивился Гермоген:

— Из какой обители, инок, и кем послан?

— Владыка, послан яз из Троице-Сергиевой лавры архимандритом Дионисием и келарем Авраамием. Братия молится о твоем здравии, и из лавры именем твоим во все города российские грамоты идут, а в них призывы собирать земское ополчение. И семя, кинутое теми грамотами, дало свои добрые плоды: сходятся в Нижний Новгород ратники со всей России и скоро уже, скоро тронется на Москву, против ляхов, земское ополчение.

Воздел Гермоген очи, прошептал:

— Услышал ты слова мои, Господи, уразумел помыслы мои.

Посветлел патриарх лицом, слезы смахнул, на колени опустился. Инок вслед за ним бухнулся.

— Молись, — сказал ему Гермоген, — Господь ниспослал нам великую радость.


Со смертью Ляпунова Заруцкий с Мнишек засели в Калуге. Запил атаман. Марина корила его, но Заруцкий и слышать не желал. Не стало Лжедимитрия, и Заруцкий почувствовал себя всесильным. Похвалялся: я-де царевича Ивана в Кремль введу! А однажды, обняв Мнишек и дыша перегаром, сказал ей об этом. Оттолкнула его Марина, ответила резко:

— Боярин Иван забывается, казаки не ему служат, а царевичу.

Сказала, будто пощечину отвесила.

Кровь ударила атаману в голову, но сдержался. Вспомнил, что в народе говорят: «Хмель туманит мозги и развязывает язык, во хмелю и заяц храбрится». Ох, дорого бы дал Заруцкий, чтобы не верить словам Мнишек, но она права: не будет царевича Ивана, чем завлечешь казаков в поход на Москву? Казаки надеются на царские милости, и для них Мнишек государыня, а он, Иван Мартынович, без Марины никто.

Как мог он забыть тот день, когда застрелили Димитрия и рыдающая Мнишек кричала:

— Защиты прошу, защиты!

А казаки в ответ дружно ответили:

— Ужо, государыня, ни тебя, ни царевича в обиду не дадим! За тобой, куда повелишь!

Заруцкий слова свои в шутку поспешил перевести:

— Государыня Марина Юрьевна, ты прости мою дурость, язык мой пустой.

Приезжали в Калугу послы от Сапеги, выспрашивали у атамана, не намерен ли он перекинуться в службу к королю, на что Заруцкий ответил: на Руси жив царевич Иван и казаки ему присягали.

Марина гетмановских послов прогнала, а Сапеге велела передать:

— Ему бы, старосте усвятскому, не метаться, а служить царевичу. Королю же Речи Посполитой не разбои на Руси чинить и города российские на себя брать, а помнить: он, Сигизмунд, слово давал помочь Димитрию престол вернуть, а ныне царевичу поможет, и тогда Русь и Речь Посполитая в дружбе будут. Я же, повелительница обширной страны, русская царица, до последнего дыхания буду стоять за свою честь и честь моего сына, царевича Ивана…

Весть, что в Нижнем Новгороде собирается земское ополчение, встревожила Заруцкого: ну коли воеводы не признают царевича? Повстречался с Трубецким, но тот от разговора уклонился.

А Трубецкого сомнения одолевали: еще неизвестно, каким окажется царем Иван и кто за спиной малолетки государственные дела вершить станет. Прежде уговаривались Трубецкой, Ляпунов и Заруцкий друг за друга держаться, ан жизнь по-своему распорядилась. Так не лучше ли ему, князю Дмитрию Тимофеевичу, с теми воеводами, какие на Москву ополчение поведут, заодно стать? А когда прогонят поляков и на Земском соборе станут государя избирать, сказать и свое слово.


Утрами Мнишек появлялась в алом кафтане, легких, зеленого сафьяна сапожках и меховой шапочке. За кушаком — сабля и пистолет. Она спускалась с крыльца, легко вскакивала в седло и, сдерживая коня, выезжала из Калуги.

Марина направляла коня к крутояру, скакала долго и там, где Угра подступала к Оке, передавала повод казаку. Пока тот коня вываживал, Мнишек стояла на берегу, смотрела на речной перекат, и мысли ее были подобны бегу воды.

Невелики лета Марины, всего двадцать третий год минул, но последние пять лет бурные, какие не всякий выдюжит. Она имела гордость истинной шляхтянки, а упрямство относила на счет дальних предков из горного Карабаха. Марина убеждена, от карабахцев ее храбрость, ибо тот народ не сломили ни персы, ни турки…

Думала Мнишек, в России, куда занесла ее судьба, она найдет свое счастье, но эта страна для нее оказалась непознанной. Когда добиралась из Варшавы в Москву, бояре и дворяне встречали ее с такими почестями, каких даже круль не видел. Но вскорости этот же народ сделал ее нищей. А едва вокруг Мнишек засиял ореол мученицы, на ее защиту встали казаки. С их помощью она надеялась вступить в Кремль…

На прошлой неделе Марина сказала Заруцкому:

— Боярин Иван, довольно отсиживаться в Калуге. Или ты разумеешь, Москва сама к нам явится? Пора напомнить казакам, от Коломны до Кремля всего два конных перехода.

— Кохана государыня, — ответил Заруцкий, — к зиме ляхи изголодаются и сами нас покличут.

— Круль не оставит гетмана в беде, нельзя мешкать, боярин. Или будем ожидать, пока нас потеснят нижегородцы?

— У меня, моя кохана царица, семь тысяч сабель и пик.

Мнишек напомнила насмешливо:

— Разве боярин Иван запамятовал, сколько казаков и дворян насчитывалось в первом ополчении? Вам бы, вельможным панове воеводам, в том разе решительность проявить, а вы приговоры от всей земли Русской сочиняли, мудрствовали, не убив медведя, шкуру делили.

— Разве кохана государыня запамятовала, чего хотел Прокопий?

Марина промолчала: ей ли того не знать, — а вслух сказала:

— Завтра трубы поднимут казаков, и они покинут Калугу. Казаки пойдут в Коломну. Следом в Коломну переедет и весь царский двор с царевичем.


От подошвы зеленой горы и вниз до слияния Оки с Волгой, где поставили соляные лабазы именитые братья Строгановы, растекаются рубленые амбары и клети, лавки и лари, палатки и навесы нижегородского торжища. Его левое плечо развернулось привольно, зато правое уперлось в мощную кремлевскую стену и угловую квадратную башню, грозную жерлами пушек и темными стрельницами. Башню именуют Ивановской, оттого и торжище назвали Ивановским свозом.

Сюда привозили товары не только российские купцы, но и гости из многих стран. С низовий Волги плыли в Нижний Новгород гости с Востока, морями и реками к верховьям великой реки добирались торговые люди из немецких и иных земель.

В Смутную пору заморские гости редки, однако и без них на торжище людно. Особенно когда положили начало земскому ополчению.

С раннего утра собирался народ: кто торг вел, кто к товару приценивался, а иные так, потолкаться пришли, поглазеть, послушать.

А торжище шумело, кружило. Солнечным днем Красной горки — в первое воскресенье после Пасхи — бродили по торжищу ватажники. Держались кучно — все надежней.

Возле Ивановской башни шустрый парень монетой поигрывал, зазывал:

— Кто удачи попытает? Торопись!

Андрейка парня за руку ухватил:

— Дай-кось метну, а ты отгадай.

— Нет такого уговора.

— В таком разе не плутуй и топай отсель.

А на торгу страсти разгорались. Сбившись в толпу, мужики судили городских воевод и бояр, какие только и знают, что болтают об ополчении, а дело с места не сдвигается. Где деньги на ополчение?

На бочку из-под рыбы взобрался коренастый мужик стянутыми тесьмой волосами, обратился к толпе:

— Люди, сколь ждать? Аль егда недруг всю Русь подомнет? Эвон, в Москве хозяйничают!

Андрейка Артамошку локтем подтолкнул:

— Минин то!

А народ уже загомонил:

— Сказывай, Кузьма!

— О чем речь еще вести, нижегородцы, вы и сами обо всем знаете. Пора от слов к делу приступать. Ополчение оружать, кормить, а для того деньги надобны. Соберем ли, братья и сестры? Не пожалеем ли на святое дело? Пожертвуем всяк свое в общий котел!

— Аль сомнение в нас держишь, Кузьма Захарьич? Нижнему Новгороду Русь спасать!

— Отдадим все, чем богаты, — продолжал Минин, — заложим дома свои и имущество, злато и серебро внесем на алтарь отечества!

— Верно, Кузьма Захарьич!

— Бабы, голь перекатная, последнюю рубаху скидавай, плат-убрус гони! — выкрикнул рябой гулевой.

— Собирай, Минин, рублевики, все, чего жертвовать станем! Животы положим своя за матушку-землю нашу!

— Тебе верим, Минин, и казну вверяем! Руки у тебя честные!

Вперед протиснулся лодочник с перевоза, вытащил из-за отворота кафтана кожаный кошель, высыпал на ладонь горсточку серебра:

— Держи, Кузьма Захарьич, ведай казной ополченской, бери на себя все хлопоты. От всего Нижнего Новгорода челом бьем!

И толпа дружно подхватила:

— Попросим! Не откажи!

Сгрудилось торжище, в один голос вторит:

— Быть Кузьме Захарьичу старостой ополчения, головой воинства!

Низко поклонился Минин и, дождавшись тишины, сказал громко, чтоб все услышали:

— Да будет воля ваша, граждане Нижнего Новгорода! Да будет воля твоя, народ российский!


Собрались в хоромах князя Черкасского. Когда Минин вошел в просторную горницу, на лавках и за столом уже сидели воеводы Андрей Алябьев и Михайло Дмитриев, стольник Федор Левашов, боярин Петр Мансуров да несколько дворян и казацких старшин со стрелецкими головами.

Князь Дмитрий Мамстрюкович Черкасский — черкесская кровь, из тех, каких привечал царь Грозный, — заметив Минина, широко повел рукой:

— Милости просим, Кузьма Захарьич!

Прошлой зимой Черкасский воротился в Нижний Новгород, успев послужить самозванцу и в Тушине, и в Калуге. Отъехал, не поладив с Трубецким.

Уселся Минин с татарским ханом Барай-Мурзой Кутумовым, положил на колени сильные руки, привыкшие держать топор мясника, присоединился к разговору.

Речь вел боярин Мансуров. Тянул скрипуче:

— Не войной бы Нижнему Новгороду на ляхов идти, а полюбовно с Жигмундом урядиться. Нам ли тягаться с Речью Посполитой?

Барай-Мурза выкрикнул гневно:

— К кому на поклон шлешь? Я, татарин, Владислава царем не признаю, и народ мой с Россией заодно!

Стольник Левашов на хана покосился:

— Как знать, где упасть.

— Не признаем добром — покоримся силе, — снова проскрипел Мансуров.

— Мы ль не бивали ляхов, боярин? — подал голос Алябьев. — Сапегу и Лисовского кто поколачивал?

— Воистину, воевода Андрей, — пробасил Михайло Дмитриев, и его поддержали стрелецкие головы, старшины и дворяне.

— Это когда с Москвой вместе, а под кем Москва ноне? — упорствовал Мансуров.

В горнице сделалось шумно, все заговорили разом. Черкасский головой покачал:

— Утихните! Люд новгородский слово свое без вашего спора сказал, иного пути не ищите. Давайте лучше удумаем, как ополчению земскому подсобить. Так ли, Кузьма Захарьич?

Минин поддакнул:

— Справедливы слова твои, князь Дмитрий Мамстрюкович, курочка снесла яичко, и не простое, а золотое.

Мансуров недовольно покосился:

— Аника-воин!

Минин усмехнулся: неугомонный боярин Петр. Обратился ко всем:

— Граждане Нижнего Новгорода всяк от щедрот своих жертвуют, а вам, воеводы и старшины, то земское ополчение ратному делу обучать.

— Сравнится ли пахарь и мастеровой с гусаром и рыцарем? — высказал сомнение стольник Левашов. — Чать, против коронного воинства ополчение пойдет?

На стольника накинулись Алябьев и Дмитриев:

— Зачем такие речи, не порочь ополчение земское. И не скопищем пойдем на коронное войско, а полками, изготовившись добре. Еще не перевелись на Руси ни воеводы, ни воины.

— Разумно, воеводы, — сказал Черкасский, — настал час помыслить и о главном воеводе.

— Чем не воевода Алябьев? Чать, он водил нижегородцев с князем Шереметевым, — предложил Левашов.

Головы к воеводе Андрею повернулись, но тот отказался решительно:

— Нет на то моего согласия.

Черкасский снова заговорил:

— Слухом земля полнится, люди именитые. Сказывают, на Москве храбро сражался с ляхами князь Пожарский. Да и по Зарайску о нем молва добрая.

Задумались. Вдруг Мансуров голос подал:

— А не покликать ли нам князя Трубецкого?

Черкасский вскинулся:

— Как тебе, боярин, такое в голову взбрело? Нет уж, люди именитые, если искать на стороне, так лучше Пожарского не назовем. Он и мудр, и в ратных делах поспешности не допустит, да и на сделку с совестью не пойдет.

— Молод князь Дмитрий, — снова возразил Мансуров. — Да и кой он воевода?

— Молод, да не горяч, — вставил Барай-Мурза. — Поклонимся Пожарскому.

— Коли князю Дмитрию доверим быть над ополчением воеводой, надо послов к нему слать, — сказал Дмитриев.

Алябьев предложил:

— Тебе, князь Дмитрий Мамстрюкович, и ехать с посольством.

— Нет, люди именитые, попросим на то Кузьму Захарьича. Ему народ честь оказал, и им с Пожарским над ополчением земским стоять.

Минин поднялся:

— Ежели воля ваша, не стану время терять. Мыслю, не откажет князь Дмитрий Михайлович: не на пир зовем, на святое дело.


Над Нижним Новгородом сгустились сумерки, город угомонился, и даже на пристани, где собирался бездомный гулевой люд, в такой час делалось спокойнее, каждый удалялся на ночлег. Все больше сыскивали они его под бревенчатыми строгановскими лабазами. Душными летними ночами от соли, какую доставляли из Великого Устюга и иных мест Северной Двины, тянуло свежей прохладой.

В тот вечер Минин долго ходил берегом Волги, о всяком передумал. Вспомнилось, как начинали жизнь в Нижнем Новгороде, перебравшись из Муромского края. Все наживали с женой Татьяной: и имущество, и людское доверие. Ладная у него жена и домовитая. Полжизни у Минина за плечами, сына скоро женить, а самое трудное, поди, теперь настало.

Остановился Минин, посмотрел на Волгу: надвинувшаяся ночь съела противоположный берег, лишь огромным парусом все еще белел Благовещенский монастырь.

Кузьму Захаровича одолевали волнения, справится ли с грузом, какой взвалил на себя. Татьяна сказала сожалеюще:

«Надел ты, Кузьма, на себя хомут, а потянешь ли воз?»

«Жилы порву, но тянуть обязан, лебедушка…»

У Минина заботы оружие закупить, еды заготовить. Ополчение растет. Теперь новая тревога: ну как откажет Пожарский?

Волга пахнула теплом, река отдавала дневной выгрев. Поблизости плеснула рыба, ударила по воде хвостом. На пристани загорелся костерок, видать, еду варили. Кто-то засмеялся громко, и на душе у Минина сделалось по-будничному спокойно.

Постояв еще чуть-чуть, Кузьма Захарович направился домой. Поравнявшись с собором, задержался. Служба закончилась, но дверные створы распахнуты. Мерцают в глубине свечи. Минин поднялся по ступеням, заглянул в собор. Никого из прихожан нет, и даже нищие покинули паперть. Глазами отыскал согбенную фигурку архимандрита Феодосия. Приблизился, голову склонил.

Мудрые, многознающие глаза посмотрели на Минина:

— Чем тяготишься, сыне?

— Трудно мне, отче Феодосий.

— Ответь, сыне, легко ли было Иисусу Христу, егда нес крест на Голгофу под каменьями и злыми насмешками?

— Заботит меня, отче, справлюсь ли с доверием люда? Удастся ли убедить князя Пожарского? Ну-тко упрется?

— Тебе народ судьбу ополчения вверил, и отринь сомнения. А что о Пожарском, так не может князь Дмитрий отказать, честь великую оказывают ему нижегородцы.

— Но ежли на раны сошлется? Не будет срама в его отказе…

Помолчал архимандрит, задул свечи, направился к выходу. На паперти повернулся к Минину, промолвил буднично, по-мирски:

— Собирайся в дорогу, сыне, а я велю заложить колымагу да и отправлюсь с тобой. — Поднял голову, на небо посмотрел: — Господь вёдро шлет. — И снова повернулся к Минину: — Подмогну те словом Божьим…

У Алябьева, в Передовом полку, сотня ватажников. Намерился воевода поставить над ними дворянина Квашу, да ватажники запросились:

— Хотим Акинфиева!

— Ин, быть по-вашему, — согласился Алябьев, — но коли в сражении к врагу задницей поворотитеся, на первом суку вздерну.

— Как милости твоей угодно, а честью твоей довольны, — закивали ватажники, — Артамошка — атаман славный.

— Уж видать рожу разбойную, да не время часа судного. — Алябьев положил руку на саблю. — Россию спасать надо. Испытаю вас, мужики, в ертауле.


А из Троице-Сергиевой лавры расходились и расходились монахи, мужики из окрестных сел: Клементьева и Копнина, Панина и Благовещенья, Кокуева и Служней слободы. Шли с призывами Дионисия и Авраамия в Казань и Владимир, Шую и Вологду, в Пермь и Тверь, в Белоозеро и Великий Устюг и иные большие и малые города. Посланцы лавры звали народ в земское ополчение: «…Пусть, — писали архимандрит и келарь, — весь народ положит подвиг страданья, чтоб всем православным людям быть в соединении, а вы, служилые люди, поспешайте без малейшего замедления к Москве в сход, к боярам и воеводам и ко всему множеству христианского народа…»

Набатом звучали голоса Дионисия и Авраамия: «Не жалейте жизни за освобождение земли Русской!»


В ста двадцати верстах от Нижнего Новгорода, в Пурецкой волости, в лесном, озерном краю, богатом дичью и рыбой, стоит деревенька Линдеха, вотчина князя Пожарского.

Видать, оттого, что прячется она в далекой глухомани, не сворачивали сюда воровские шайки и избежала Линдеха разорения.

В деревне с десяток изб, крытых потемневшей соломой, во дворах, обнесенных сухими жердинами, хозяйственные постройки, загоны для скота, на взгорочке — княжеский домик из теса, а внизу, и полверсты нет, — большое озеро.

Когда рыба идет на терку, слышно, как шумит, играет, а у мужиков закон: в такую пору рыбу не тронь.

С двух сторон подступали к деревеньке леса, а с юга — крестьянские поля, зимой под белым саваном, весной в зеленях. На исходе лета гнется золотой колос, радует рожь. Самый большой праздник наступает в деревне, когда стучат цепа и обмолачивают крестьяне хлеба…

Линдеху князь навещал редко, и барский дом в запустении, а все княжеские дела в деревне вел староста Егор, чернобородый, цыгановатый. Строг Егор, но мужиков не притеснял и от князя не воровал…

По снегу привезли Пожарского в Линдеху, бережно внесли в хоромы. Всколготилась деревня, мигом затопили печи в господском доме, и вскоре по комнатам потянуло теплом и запахло березовыми дровами. Бабы приготовили жаркую баню, обмыли стены кипятком, напарили травы духмяные. До головокружения запахло сушеной мятой, собранной в летнюю ночь. Сам староста Егор помог Пожарскому разоблачиться в предбаннике, провел в баню, а две ядреные молодки бережно мыли князя, но не парили, избави от греха, — кровь из раны хлынет. Явилась столетняя знахарка Кузьминчиха, лечившая еще деда и отца князя Дмитрия, ласково приговаривая, натерла Пожарского целебной мазью из растертой в пыль крапивы, поднесла кружку настоя.

— Вишь, сокол мой, как вражина тебя пометил. Ну да Бог не выдаст — свинья не съест. По солнышку заживет рана, а там и до девок бегать будешь…

С легкой руки Кузьминчихи пошел Пожарский на поправку. Помогли ее мази и настои. Ко всему годы молодые сказались. И когда стаяли снега и зазеленела первая трава, князь Дмитрий уже выходил из дома, шел к лесу либо заглядывал в крестьянские избы. Днем здесь оставались только древние старики и малые дети, а остальные в поле или управлялись со скотиной. Старухи пряли либо ткали, постукивал станок в большой половине избы, а в углу старики шорничали, и пахло сыромятной кожей.

Завидев князя, старухи спешили угостить его молоком, а старики, отложив дело, расспрашивали о Москве и долго ли еще ляхам разбойничать на Руси.

Но откуда знать Пожарскому, что в Москве творится? Разве со слов старца, побывавшего недавно в Линдехе. Говорил старец: ляхи в Москве, в Кремле засели, ближние деревни вконец разграбили… Князь Трубецкой в Подмосковье, атаман Заруцкий с Маринкой в Калуге, а Сапега вокруг Александровской слободы шакалом рыскает…

Пожарский часто задумывался: где его место после излечения? В Москве бояре-изменщики; с Трубецким и Заруцким ему не с руки, он царевича-воренка за царя не признает. И по всему выходило, надо повременить в Линдехе…

Как знать, может, и отсиделся бы Пожарский в деревне, но к лету дошел слух: Нижний Новгород земское ополчение собирает.


О Пожарском Минину мало что известно: в Зарайске воеводою сидел да в Москве с ляхами бился. А какой норов у князя, вдруг откажет посольству, да и здоров ли?

До Линдехи ехали с Феодосием в одной колымаге. Трое суток добирались. На полпути застряли у кузни, шину набили, перековали коренного.

В дороге Феодосий больше помалкивал, и Минин доволен: свои мысли одолевали. Эвон с ополчением затянули, до морозов бы поспешать… И прокормить такое воинство прорва денег требуется. Спасибо, настоятель и келарь Троице-Сергиевой лавры просили все монастыри оказать ополчению денежную помощь.

Перед самым отъездом Татьяна слезу уронила:

«Поберег бы ты себя, Кузьма Захарьич, для нас с сыном. На кого оставляешь?..»

Душу защемило, обнял жену, успокоил:

«Да куда я подеваюсь. Ко всему, Татьяна Семеновна, негоже мне при твоей юбке состоять, егда вся Русь вздыбилась. Не сохраню я имя доброго, коль долга своего не исполню…»

Под самой Линдехой послали наперед к князю Пожарскому дворянина Квашу — упредить о послах.

На все воля Божья, и тот поймет это, кто в час тяжкой хвори вырвется из тисков смерти, дохнет в полную грудь и возрадуется всему сущему, взглянув на мир глазами младенца. Удивится жизни, как дивно и мудро создал ее Творец. И поразится, отчего раньше не замечал мирских чудес, открывшихся ему вдруг разом, волею Провидения.

Такое чувство охватило Пожарского в тот день, когда он, поборов смерть, выбрался на зеленевший луг, глянул на деревья с распустившимися почками, вслушался в веселое пение птиц…

Известие о земском ополчении встряхнуло Пожарского, изменило намерение отсидеться в Линдехе. Понимал: его место там, в Нижнем Новгороде…

Князь Дмитрий Михайлович смотрел, как мужики с лодки завели невод и тянут его к берегу. Дождался, когда выволокли и с тяжелого гузыря схлынула вода, в сети серебристо забились широкие крутолобые караси. А потом сидел он у костра, хлебал из казана наваристую обжигающую уху и слушал мудрые мужицкие речи.

«Господи, — думал Пожарский, — может, в этом и есть суть бытия? Не в разрушении, а в созидании, каков удел мужика-пахаря, мужика-мастерового, мужика-воина, кому суждено грудью прикрыть все сущее, имя коему — отечество…»

И как-то враз Пожарский почувствовал: для него оно все, что вокруг, вся российская земля от порубежья до порубежья, с ее городами и селами, деревнями и погостами, церквами и крестами на могилах.

Теперь, когда отступила болезнь, князь Дмитрий особенно обостренно почувствовал себя малой частицей отечества, необходимой и важной, как вот эти сидящие с ним мужики и иные, живущие на Руси…


Встретили послов всей деревней. Николи не видела Линдеха таких гостей: эвон, к самому архимандриту подходили под благословение.

Пожарский стоял у ворот усадьбы в льняной белой рубахе навыпуск, подпоясанной крученым пояском, в льняных портах, вправленных в легкие сапожки. Голова не покрыта, кудрявятся копнистые волосы.

Князь приглаживал подстриженную бороду, на гостей смотрел по-доброму. А в трапезной тем часом девки накрывали столы, в поварне хлопотали стряпухи, а из трубы баньки змеился сизый дымок, гостям с дороги попариться. Для послов староста велел заколоть кабанчика, жарилось мясо, запекали карасей в сметане, в печи уже доходили пышные, румяные пироги с рыбой и грибами, капустой и лесной ягодой…

Обменялись нижегородцы с Пожарским поклонами, князь справился о дороге, ответил на вопрос о здоровье, а после бани Пожарский повел гостей в трапезную. Ели степенно, хвалили хозяина и его стряпух, а когда перешли в большую горницу и расселись вдоль стен на скамьях, архимандрит заговорил о деле:

— Провидением Божьим явились мы к тебе, князь Дмитрий Михайлович, вслушайся и вразуми словам гражданина Нижнего Новгорода Кузьмы Захарьича Минина, коему поручено суть изложить, с чем к тебе прибыли.

Встал Минин, сказал с поклоном:

— Князь Дмитрий Михалыч, речь моя короткая, но просьба нижайшая. И не моя токмо, но и всех нижегородцев и тех городов, какие с нами заедино. Что терпит Русь и Церковь Православная, то тебе ведомо. Поднимается ныне на недруга вся земля российская и собирается в Нижнем Новгороде земское ополчение. Много в нем воевод, мужей разумных и храбрых, но все они кланяются вместе с нами тебе и просят быть над ними главным воеводой.

Сел Минин, задумался Пожарский. Тут Феодосий снова голос подал:

— Прежде чем ответ свой высказать, князь Дмитрий Михалыч, помни, Богу было угодно на тебя указать, не откажи гражданам России, поведи полки на врага, освободи землю Русскую, встань на защиту Церкви нашей.

Едва архимандрит замолк, как заговорил Пожарский:

— Честь великую оказали мне граждане Нижнего Новгорода, на святое дело зовут. Принимаю их просьбу. — Перевел взгляд на Минина: — Слышал я об избрании нижегородца, земского старосты рядов мясницких Кузьмы Захарьевича Минина-Сухорукова казной ополченской ведать и иные дела вершить. Седни убедился, достойный он человек, долгу верный, а посему прошу и впредь быть со мной в ополчении равным, вдвоем нелегкую ношу нести и ответ перед отечеством вместе держать… Вернетесь в Нижний Новгород, послы уважаемые, передайте слова мои: прибуду вскорости, а пока тебе, Кузьма Захарьевич, все дела ополчения вершить…