"Да будет воля твоя" - читать интересную книгу автора (Тумасов Борис Евгеньевич)

ГЛАВА 9

Земское ополчение. Ходкевич идет на Москву. Смерть патриарха. Пожарский не торопится. Последние часы Василия Шуйского. Тимоша встречает ватажников. Сомнения Трубецкого. Ополчение укрепляется. Поражение Ходкевича. Кремль освобожден

В доброе время август-зорничник крестьянину три заботы придает: косить, пахать и сеять. Однако в лихую годину, когда недруг отечеству грозит, мужик первым делом за оружие берется.

К осени Нижний Новгород напоминал муравейник. Со всей Руси сходился люд в земское ополчение. Воеводы и казачьи старшины мужиков по полкам определяли, бою обучали.

У Минина дел невпроворот, по деревням отправил обозы закупать продовольствие, на пожертвования приобретал оружие и броню…

В самом конце августа приехал в город Пожарский, но полки на Москву повел не сразу, во все вникал, у Минина и воевод расспрашивал, в чем у ратников нужда и какой дорогой намерены двигаться. А потом, по совету Минина, нарядили людей в те города, по каким пойдет ополчение, дабы запасы продовольствия загодя готовили.

Воеводы удивлялись:

— Пути до Москвы месяц, а Пожарский, по всему, черепахой ползти намерен.

Боярин Черкасский спросил как-то:

— А что, князь Дмитрий, уж не засиделись ли наши молодцы, пора бы и ноги размять. Поди, Жигмунд не сложил ручки…

— Оттого, князь, и сдерживаюсь. Не на потеху собираемся, на бой смертный, для Руси решительный, и какими ворога встретим, с нас, воевод, спрос…

Всю долгую осень и ползимы готовилось ополчение и только в январе 1612 года выступило из Нижнего Новгорода и пошло вверх по Волге на Балахну, Юрьевец, Решму, Кинешму…


Прислал Трубецкой к Пожарскому гонца с предложением вести нижегородцев к нему в Каширу. А Пожарский ему в ответ:

— Не к тебе, князь, в службу веду земское ополчение, а Москву вызволять, и посему, коль твое желание с нами заодно за честь отечества постоять, рады будем. В ратном деле каждому место сыщется…


Авангард ополчения бежал впереди, на лыжах. Артамошка шел вслед за Андрейкой, улыбался: эко молодо, и устали нет.

Сразу за лесом увидали Кострому: стены, башни, избы бревенчатые на посаде, церкви, хоромы. Иван Шереметев, костромской воевода, закрылся в кремле, велел стрельцам город оборонять.

— Кострома Владиславу присягала, — заявил он.

Артамошка с Андрейкой к самым воротам подкатили, закричали в два голоса:

— Так-то вы Москве служите?

За ними и другие зашумели:

— Чем вам королевич приглянулся, аль под Речью Посполитой жить намерились?

Взбунтовались стрельцы, открыли ворота. Костромичи выговаривали ополченцам:

— Эко, баяли, под королем жить! Чать, не латиняне! Позабыли: не вы, нижегородцы, а мы, костромичи, к Ляпунову ратников слали.


Авраамий заметил Артамошку, когда от Пожарского выходил. Остановился, благословил:

— Живота не жалей, сыне, живи по заповедям Божьим.

Умостился в монастырский возок. Ездовой, молодой послушник, причмокнул, кони тронули. Акинфиев смотрел келарю вслед и вспоминал тот день, когда Авраамий напутствовал его, посылая в Нижний Новгород.

Келарь же, сидя на кожаных подушках монастырского возка, совсем об ином думал. Авраамия и Дионисия волнует несогласие в земском ополчении. О нем прознали в лавре, и архимандрит сказал:

— Брат Авраамий, меж воевод неудовольствие зреет: весне начало, а земцы едва до Ярославля добрались да и засели в городе. Этак до раздора дойти может.

Воеводы корят Пожарского в медлительности. Не помогли и увещевания ростовского митрополита Кирилла.

Келарь вздохнул. Правы воеводы, не слишком поторапливается князь Дмитрий. Намедни Андрей Алябьев на совете воевод попрекнул Пожарского:

— Заботит меня, князь Дмитрий Михалыч, почто на месте топчемся, когда нам под Москвой уже стоять надобно.

Алябьева другие воеводы поддержали; Минин их урезонивал:

— К чему препираться, прав князь Дмитрий: эвон как по пути мясом обрастаем, Русь раскачиваем, эвон сколь ратников прибывает.

Молчавший до того воевода Михайло Дмитриев заметил:

— То, Кузьма Захарьевич, может, и так, но дале тянуть нельзя, иначе появятся под Москвой новые вражеские хоругви…

Накануне отъезда из Ярославля Авраамий имел с Пожарским долгий разговор. Князь хмурился, обиды на воевод высказывал:

— Нижний Новгород мне ополчение доверил, но воеводы мнят себя велемудрыми. Я же их умом мыслить не желаю, к Москве приведу ратников не малым числом и не скопищем.

Провожая келаря, пообещал:

— Архимандриту и лавре, отче, передай: на неделе Ярославль покинем. — Повременив, вздохнул: — Не личного ищу и не корысти ради согласие давал я. Коли же когда заблуждался, то не по злому умыслу.

Под Ростовом Великим князь Дмитрий Михайлович, опередив ополчение, завернул в Спасский Суздальский монастырь поклониться гробам своих предков, какие род от Рюриковичей вели.

Тихо и покойно в монастырском дворике, и никто не мешал Пожарскому оставаться один на один со своими думами.

Безмолвны замшелые плиты, скрывая многие тайны человеческих жизней. Да и кто обвинит предков князя Дмитрия? Служили отечеству и государям по чести и совести.

Опустив голову, Пожарский долго ходил между могил. Потом вошел в монастырскую церковь, отстоял обедню вместе с монахами и, прощаясь, протянул архимандриту кожаный кошель с монетами:

— Помолитесь, отче, за упокой близких мне, молитесь за успех дела нашего правого…


По оттепели, в паводок, повел гетман Ходкевич хоругви гусар и роты жолнеров к российскому рубежу. От Бреста до Смоленска верст пятьсот и в месяц не уломали. От Западного Буга до Днепра не одна переправа, и на речных разливах в трое, четверо суток не всегда управлялись.

У Смоленска дожидалась Ходасевича сотня каневских казаков. По требованию короля привел их походный атаман Рябошапка, седой, с лицом, посеченным саблей. В той сотне отыскался и Тимоша. За два лета заматерел Тимоша, степными ветрами задубило кожу, и не в одном набеге за Перекоп играл он со смертью. Но то были походы и схватки с неприятелем, а ныне скакал Тимоша с ляхами на Русь. Не радовало его весеннее тепло и музыка, какая постоянно играла в колонне шляхетского воинства.

Бывало, прежде любил Тимоша ту пору весны, когда земля, отойдя от зимы и отпаровав, подсыхала, бралась корочкой, а степи одевались в зеленый покров и зацветали подснежники и ландыши, а чуть позже распускались воронцы и вытягивали головы маки.

В этом походе Тимоша весны не чувствовал. Когда походный атаман объявил идти с Ходасевичем на Москву, Тимоша сначала не задумывался, но у Смоленска, увидев разрушенный и сожженный город, вдруг оторопел: куда и зачем идет он на Русь? Прежде хаживал он на Москву с Болотниковым, но тогда народ хотел посадить на царство Димитрия, а теперь панов, какие в Кремле закрылись, спасать и Владислава на российский престол сажать. Тимоша русич и смотрит, как ляхи разоряют российские города и деревни, а копыта их коней вытаптывают российскую землю… Смерть российскому мужику несут гусары и жолнеры. Так отчего Тимоша им пособник? Не доведи Бог убивать русичей!

Поделился сомнениями с атаманом, но походный рассердился:

— Забудь о том, ты королю служишь…

И был месяц изнурительной дороги, когда хлестали дожди и в грязи по ступицу застревали обозы. Сушились и обогревались у костров, спали на еловых ветвях или в седлах и подтягивали животы на жидком кулеше. В Вязьму въехали уморенные, и Ходкевич приказал полкам сделать недельный привал.

Каневцам места в посаде не досталось, и походный атаман дозволил казакам жить на постое, по ближним деревням. Десяток каневцев облюбовали деревеньку верстах в трех от Вязьмы. Пяток изб, обнесенных жердевым тыном, лепились к лесу. В деревне старики и старухи да бабы с ребятишками. Глухой беззубый старик прокричал Тимоше:

— Почто же ты, сын, с ляхами, ты-то не шляхтич? Тебе бы в земском ополчении место!

Вконец разбередил старик Тимошину душу. Как жить ему?


Зимой ледяно выстудило келью, и на толстых бревенчатых стенах у зарешеченного оконца — иней мучным налетом. Даже весеннее тепло не проникает в келью.

Зябнет Гермоген, не греет кровь его дряхлое тело. Ему бы в трапезную, где печь гудит, к огню поближе, но стража у дверей.

Давно уже никто не переступает порог его кельи. Но на Сретенье явился вдруг Струсь. Разговор повел сначала по-доброму:

— Слыхал ли ты, поп, что шведы заставили новгородцев присягнуть королевичу Филиппу? Отпиши им, пускай сохраняют верность Владиславу.

— Не звал я вас, латиняне, и не получите моего благословения. Не соглашусь яз ни на Филиппа, ни на Владислава. Оставь меня, не вводи во грех!

Струсь зло рассмеялся:

— Эй, стража, не давайте попу еды, может, поумнеет!

Перевалило на вторую половину февраля-снежника. Тихо угасала жизнь патриарха…


Скончался непримиримый и упрямый, несговорчивый и несломленный владыка Гермоген, а к Москве подтягивались две силы.

Гонсевский на Думе объявил:

— Панове, крулю угодно видеть гетманом над рыцарством, какое в Московии, вельможного пана Ходкевича.

Оставив Кремль на полковника Струся, Гонсевский вместе с боярином Михайлой Салтыковым отъехал в Речь Посполитую…

К концу подходило и время, отведенное историей «Семибоярщине»; коли победит коронное войско, на московский трон сядет Владислав либо сам Сигизмунд; ополчение одолеет — Земский собор царя изберет…


Андрейка еще спал, а Акинфиев уже двери кузницы открыл, горно раздул. В избах затопили печи, потянуло дымом. Артамошка подумал, что с той поры, как ушли из-под лавры Сапега и Лисовский, все здесь изменилось, Клементьево заново отстроилось. С западной стороны от монастыря, по настоянию Дионисия и Авраамия, на возвышении, именуемом горкой, срубили первые домики, и городились дворы Пушкарной и Стрелецкой слобод. Мастеровые из сельских и монастырских стараются, не кому-нибудь возводят — стрельцам и пушкарям, защищавшим лавру.

Дома получались ладные, высокие, с подклетями, с резной обличкой. Рамы оконные пузырями бычьими затянуты.

Встал Акинфиев на пороге кузни, залюбовался. Вот-вот застучат топоры, запахнет смолистым духом, а землю на стройке усеет свежая щепа.

Мужики возвращению Артамошки обрадовались и хоть знали: скоро уйдет кузнец с ополчением, — но работы натащили — знай поторапливайся.

В первый вечер Пелагея обрадовала Артамошку: воротишься, сказала, стану твоей женой…

Доволен Акинфиев, Андрейка тоже в коий раз заявил: освободим Москву, к Варварушке вернусь.

«Человек не медведь-шатун, — думает Артамошка, — он пристанище постоянное иметь должен».

Староста клементьевский предлагал Артамошке:

— Не поклониться ли нам князю: может, останешься. Нельзя нам без кузнеца.

На что Акинфиев ответил:

— Вернусь непременно, ядрен корень, но не раньше, чем ляхов одолеем.

Через несколько дней земское ополчение выступило из Троице-Сергиевой лавры…


Князь Пожарский медлил еще и потому, что не знал, как поведут себя Заруцкий и Трубецкой. Атаман на коварства горазд. Эвон у Переяславля наскочили его казаки на авангард ополчения, но были отбиты, а теперь, Коломну пограбив, вместе с Мариной Мнишек отправились опустошать рязанскую землю.

Молчит и Трубецкой. Не замыслил ли он к Ходкевичу перекинуться? Соблазнится на посулы Жигмунда и станет служить Речи Посполитой…

Но в лавре нежданно побывал у Пожарского Шаховской и заверил: Трубецкой ожидает земское ополчение, чтобы вместе ляхов из Кремля выбить.


Ходкевича задерживал обоз. Тяжело груженный пороховым зельем, бочками с солониной и кулями с мукой и зерном для осажденных в Кремле, он едва тащился по российскому бездорожью.

За Вязьмой повстречался гетман Гонсевский.

— Панове, швыдче поспешайте, — едва из возка высунувшись, бросил Гонсевский, — иначе вас опередит нижегородское ополчение. Бейте московитов особно, найпред Трубецкого, а познева Пожарского.

Расстались гетманы холодно. Ходкевич и без Гонсевского знал, как ему поступать, потому и ответил:

— Але вельможный пан Александр того допрежь не знал? Ему бы не умничать, а князя Трубецкого поколотить и от Москвы прогнать.

Плюнув вслед отъехавшему возку, проворчал:

— У пана Гонсевского нет гонора, и он бежит от москалей, как крыса с тонущего корабля.


Сыро в Гостинском замке и мрачно. Укрытый теплой шубой, лежит на жесткой тесовой кровати Василий Шуйский. Смерть дышит в лик бывшему государю российскому. Перед затуманенными, гаснущими очами жизнь прокручивается. Его жизнь, царя Василия. Ох, если бы он мог повторить ее заново, разве взял бы на себя столько греха? К скипетру тянулся жадно. А к чему? Власти алкал, будто она годы ему продлила. И вот оно, конец всему, на чужбине, не в родной земле покоиться…

Жена, Марьюшка, в монастыре, брат Дмитрий эвон, тут, в сторонке топчется. Видать, проклинает Василия, что обрек на такое существование. А кто виноват, сколь раз воинство губил?

Катерина, жена его, в святом углу поклоны отбивает, грехи замаливает. Отпустит ли их Господь? Кровь Малюты Скуратова в ее жилах…

Седни, с утра, велел Шуйский привезти к нему Филарета, решил собороваться, в мир иной отойти, как православному положено.

Вздохнул. Ему бы в Москве, в родных хоромах, на пуховиках помирать — все легче было бы. А для него венец царский в терновый обратился…

В замке полумрак, свет едва просачивается сквозь узкие окна-бойницы. Катерина на коленях шепчет слова молитвы, но Василий не разберет какой.

А она одними губами выговаривает:

— Пресвятая Дева Мария, спаси и помилуй…

К ней тихо подошел Дмитрий, остановился за спиной. Она резко обернулась, глаза горят неистово. Прохрипела:

— На колени! Грешница я, молись!

Опустился князь рядом с женой, а Катерина шепчет:

— Прости и помилуй, прости и помилуй…

Знает Дмитрий, в какой вине кается.

Тихо в замке, но в голове Василия отчего-то звон колокольный. Колокола бьют басовито, колокольцы-подголоски ведут хитро. Какой же это праздник?

— Почто отвернул ты, Боже, взор от меня? — промолвил Шуйский и приподнял голову. — Приехал ли Филарет?

Никто не ответил ему.

Слабеет мозг, нет сил. Но вот наконец мысль донесла знакомый образ Овдотьи.

— Овдотьюшка, — четко выговаривает Василий и плачет.

Может, оттого и вся его жизнь так горька, что нарушил он седьмую заповедь: «Не прелюбодействуй!»

Не в том ли причина потери силы духовной, что в жестокой вражде, как в котле, варился…

А сколь раз предавал забвению девятую заповедь: «Не лжесвидетельствуй!»

Видать, позабыл он, Василий, «Память смертную», пренебрег учением Христовым: всякий живущий о смерти помнить должен.

— Господи, — чуть слышно произносит Василий, — готов яз умереть, дай лишь храбрости. Верую в воскресение из мертвых…

И вдруг — будто варом обдало — вспомнил, как везли его варшавскими улицами: люд сбежался поглазеть на плененного московского царя, зубоскалили, перстами тыкали.

Затрепыхалось, забилось глухими рывками сердце. Перед Шуйским как наяву предстал окоем леса и до боли знакомая усадьба. Он силился вспомнить, где видел такое, но чей-то голос упредил: «Это твоя вотчина, Василий, родина твоя… Аль не узнал?»


Каневцы шли левым крылом коронного войска. В авангарде, далеко опередив сотню, ехал Тимоша, а с ним еще пятеро казаков. Малоезженая дорога вела краем леса, иногда, сужаясь, заводила в заросли, и тогда каневцы двигались гуськом.

— Ино степи днепровские, — сказал сивоусый казак Сероштан, — куда ни глянь, сердцу радостно.

Тимоша с ним не согласен. Степь хороша, особенно весной и в начале лета, в пору цветения. Но в знойную пору, когда выгорают травы и нет коням корма, беда куреням. Сколько раз Тимоша ловил себя на мысли, что, если поднять степь сохой и хлеб посеять, поди, добрый урожай выдался бы. Тимоша лес любил, сколько раз укрывал он ватажников и кормил…

— Хлопцы, — обернулся Тимоша к товарищам, — в лесу гляди в оба, как бы лихие люди не наскочили.

— У нас сабли вострые, — рассмеялся кривой казак.

Однако, когда каневцы въезжали в лес, старались держаться осторожно. Версты через четыре они снова развеселились, зашумели, и только Тимоша все осматривался. Хлестали по лицу ветки, хрустел под копытами валежник. На миг почудилось Тимоше, что он в Орле, у сестры Алены, она топит печь, и в огне потрескивают поленья…

Приближалось время к обеду, и решили дать лошадям отдых. На опушке казаки стреножили коней, достали из переметных сум сухари, вяленую с осени рыбу, сало. Поели, вздремнули. Тимоша пробудился от неугомонного крика сороки.

— Чуете? — сказал он.

— Зверь спугнул, — отмахнулся кривой казак.

Тимоша возразить не успел, как лес вдруг выбросил с полсотни ватажников с самопалами, топорами, кистенями. Каневцы и сабли обнажить не успели, как их уже свалили. И пролиться бы крови, но вдруг, перекрывая шум, раздался голос молодого ватажника:

— Тимо-оша!

— Андрейка!

А с другой стороны к Тимоше уже бежал и Артамошка…

Вскоре ватажники и каневцы сидели вокруг костра и делились воспоминаниями. А когда настала пора расставаться, сказал Тимоша каневцам:

— Вы меня, братья, в свой курень приняли, и с вами я судьбу делил. Но отыскались мои товарищи, с какими горькую чашу испил, и как мне ныне быть, посоветуйте?

Молчали каневцы, молчали ватажники. Наконец сивоусый Сероштан промолвил:

— Братство наше не по принуждению держится, и поступай, как твое сердце подсказывает.

Поклонился Тимоша:

— Передайте походному и куренному атаману: коль примут меня клементьевские мужики, останусь в селе с Артамошкой. Нет — ворочусь к вам, на Днепр.


Облокотившись на выскобленную добела сосновую столешницу, князь Трубецкой сидел в одиночестве в трапезной Донского монастыря, теребил рыжую, с проседью бороду, хмыкал недовольно.

В трапезной пахло кислыми щами и луком, но ничто не нарушало княжеские мысли. Даже заходившие в трапезную монахи не отвлекали его внимания.

Насупился Трубецкой, лик пасмурный. Да и как ему не хмуриться, года давно за сорок перевалили, своевольством Бог не обидел, оттого и Шуйского за царя не признал. Родом-то Шуйские ниже Трубецких, а, вишь ты, царем сел.

А сегодня воротился князь Дмитрий Тимофеевич из земского ополчения, и есть над чем задуматься. Встречался с Пожарским и Мининым. Воеводы приняли его радушно, потчевали хлебосольно. С Пожарским Трубецкой прежде дружбы не водил, но и неприязни не питал: как-никак род Пожарских от Рюриковичей, а Трубецких от внука Гедимина Дмитрия Ольгердовича. Встретились князья как равные, а вот Минина Трубецкой увидел впервые. Будто ничего примечательного, роста среднего, волосы стрижены низко, тесьмой перехвачены, бородка кудрявая, а вот гляди же, великую силу обрел нижегородский мясник. Пожарский и воеводы к его слову прислушиваются. Да и как иначе, когда Минин все это ополчение собрал, детище оно его. А в силе земской рати Трубецкой убедился: пешее и конное воинство с хоругвями и иконой Казанской Божьей Матери несколькими колоннами подтягивалось к Москве, занимало место вдоль стены Белого города до Алексеевской башни, что у Москвы-реки, а шатры Пожарского и Минина поставили у Арбатских ворот.

Ополчение укреплялось рвом и палисадом, пушкари ставили огневой наряд, готовились к бою.

В шатре у Пожарского, за угощением, Трубецкой предложил всему земскому ополчению передвинуться в табор казаков, к Донскому монастырю, но князь Дмитрий Михайлович наотрез отказался:

— Ты, князь Дмитрий Тимофеевич, прав, одним кулаком бить — удар сильнее, но, по моим расчетам, Ходкевич с обозом будет пробиваться в Кремль от Поклонной горы, и мы должны его задержать, не позволить гетману соединиться со Струсем. Мы принудим кремлевских сидельцев сложить оружие.

Трубецкой и обидеться не успел, как в разговор Минин вмешался:

— Может случиться и такое, когда гетман от Донского монастыря попытается прорваться, и тогда, князь, твоим казакам, что в Белом городе и Замоскворечье засели, горячая пора предстоит, а мы им поможем. Сообща станем бить Ходкевича…

Трубецкому Минин понравился, без хитрости, и говорил, будто совет держал.

Вспомнился разговор с Пожарским и Мининым, и Трубецкой с их доводами согласился, но на душе осадок горький. Пришлось признать, надежда быть первым воеводой не сбылась и попытка казаков прорваться в Китай-город и Кремль успеха не дала. Не казаки ныне под Москвой сила, а земское ополчение.

Подспудно ворохнулась подлая мыслишка: а не признать ли Владислава московским царем и объединиться с гетманом Ходасевичем?

Трубецкой гонит коварную мысль. Нет, он под Речью Посполитой жить не намерен. Надобно заодно с Пожарским стоять, Кремль очистить и Русь от иноземцев освободить, вишь, как они кинулись на ее земли; ляхи с литвой Смоленск и порубежье взяли, в Москву вошли, шведы в Новгороде хозяйничают. А что до царского престола, то решать Земскому собору.


На рассвете, оставив многочисленный обоз у Поклонной горы, хоругви двинулись к переправе. По правую руку темнели Воробьевы горы, поросшие лесом и травой. Остановились у Москвы-реки. На той стороне простиралось Девичье поле, в розовой утренней заре проглядывали колокольня и купола Новодевичьего монастыря.

— Вельможные панове, — сказал Ходкевич окружавшим его военачальникам, — на нашем пути земское ополчение. Оно растянулось от Чертольских ворот и до Алексеевской башни. А по этому берегу Москву прикрыли казаки Трубецкого.

Гетман помолчал, потом снова заговорил:

— Ополчение, панове, — это мужики. Мы прорвемся там, где нас меньше всего ждут, на левом крыле, и погоним этих холопов, как стадо…

На противоположной стороне показался конный отряд. Ходкевич окликнул ротмистра:

— Пан Вацлав, препоручаю вам тех москалей.

Литовская хоругвь пустила коней в воду. Тепло, и лошади пошли охотно, пофыркивая, а гетман тем часом велел нащупать броды, начать переправу основным силам.

Вспенилась Москва-река от множества конных и пеших.

— Панове, как только мы собьем москалей и расчистим дорогу, пойдет обоз. Пан Зигмунд, тебе охранять броды от казаков, — сказал Ходкевич, обращаясь к молодому хорунжему.

Гетман был воеводой опытным, но поручение короля доставить осажденным в Кремле продовольствие и огневое зелье сделало войско малоподвижным и неманевренным. Несколько сот тяжело груженных телег двигались медленно: сдерживали хоругви. Ходкевич ворчал:

— По воле круля мы уподобились беременной бабе…

На противоположном берегу уже завязался бой. Гетман видел, как отходит московская конница. Он сказал:

— Пора, панове, и нам размяться.

На противоположном берегу заговорил огневой наряд ополчения. Ядра взрыхляли землю, падая в реку, поднимали столбы воды. Бродами потянулись королевские батареи. Ходкевич предупредил:

— Остерегайтесь, панове, казаков: эти разбойники способны на все, могут ударить нам в спину и разграбить обоз.

— Мои гусары прощупали казачьи укрепления и ничего похожего на готовность казаков к маршу не обнаружили, вельможный гетман.

— Забываетесь, пан хорунжий, казаки — коварный народ, особенно когда есть возможность поживиться, — усмехнулся в усы Ходкевич.

Походный атаман каневцев обиделся:

— Вельможный пан гетман, казачьи переметные сумы, притороченные к седлам, не больше шляхетских хурджумов.

Ходкевича покоробила дерзость Рябошапки, но он смолчал. Бой разгорался. Немецкая пехота и гайдуки лезли на палисады, подступали к рвам. Их встречали залпами из пищалей и самопалов, били топорами, кололи пиками, брали в рогатины.

Из Кремля и Китай-города выступила рота наемников и пешие гусары полковников Стравинского и Будзилы, потеснили московских стрельцов до Тверских ворот. Но от Арбата на них насели ополченцы, снова загнали в Китай-город…

К обеду было ясно, прорваться к осажденным здесь, где стоят ополченцы, не удастся, и Ходкевич велел отходить. Под прикрытием конных войско потянулось на левый берег, чтобы на другой день попытаться прорваться в ином месте…

Поздним вечером и всю ночь ратники восстанавливали укрепления, хоронили убитых. Пожарский высказал обиду на Трубецкого:

— Кабы князь нас поддержал, мы бы седни не гадали, где завтра гетман объявится.

Минин кивнул, заметив при том:

— Твоя правда, князь, но нам не следует уподобляться птице, какая, опасность учуяв, сует голову под крыло. Коли Ходкевич на Трубецкого обрушится, мы его сообща осилим, а там и до ляхов, кои в Кремле, доберемся…

Покинув шатер Пожарского, Минин оказался под звездным небом. Тепло и тихо, только слышалось, как перекликаются дозорные, неподалеку на привязи хрумкают да звенят кони и похрапывают во сне ратники. Сморенные боем, они заснули там, где их застала ночь.

Минин шагал осторожно, обходя лежавших. Горели редкие костры, и немногие воины бодрствовали. Минина узнавали, зазывали. У ближнего костра он остановился, присел. Узнал нижегородских артельных, подряжавшихся на складах Строгановых. От огня бородатые мужицкие лица красные, глаза светятся.

Старый артельщик, поворошив в костре палкой, спросил:

— Как, Кузьма, не уйдет гетман без боя, сызнова полезет?

— Утром ждать надобно, ему с обозом пробиться непременно, ино в Кремле с голоду перемрут. И не нам ляхов страшиться, пускай они дрожат, мы за правое дело сражаемся.

— Отколь ты, Кузьма Захарьич, взял, что мы шляхты боимся? — загудели мужики. — Ты нам обиды не чини.

— Да что вы, волгари, аль я вас обидел? В таком разе прощения прошу.

— Ладно, чего там, и на старуху бывает проруха.

— А что, Кузьма, попадем в Нижний к крестному ходу?

— Надо бы. Хлебопашцам успеть бы рожь в землю бросить и зябь поднять. Вконец разорена и оскудела наша Русь. — Минин поднялся. — Пойду я, а вам поспать бы перед боем…

Минин ходил по стану, и заботы не покидали его. По деревням земля мужиков ждет, исстрадалась: Россию поднимать нешуточное дело, и дай-то Бог быть завтра бою последнему… У ополчения еда на исходе, земскую рать всем миром содержали: монастыри открыли оскудевшие житницы, из Белоозера везли соленую рыбу. Волости слали, что могли. Вот и намедни из Великого Устюга поезд телег пришел с тушами сохатых, густо пересыпанными солью. Минин приказал кашеварам накормить людей сытно. Ночь еще не на исходе, а под огромными казанами уже полыхают костры. Скоро ратники начнут пробуждаться. Для кого-то из них сегодняшний день станет последним…

Но Ходкевич в тот день от боя уклонился. Пожарский собрал воевод, сказал:

— Высланные мною ертаулы уведомляют: гетман всей своей силой обогнул Воробьевы горы, встал напротив Трубецкого.

Алябьев обронил:

— Того и ждать надобно было.

Воеводы заговорили разом:

— Гетман слабинку ищет. А Трубецкому подсобить надо, святое дело.

— Рубежи не оголим, но и Трубецкого в обиду не дадим, — согласился Пожарский. — Тебе, воевода Алябьев, стоять у Новодевичьего монастыря, а в подмогу казакам пойдет воевода Дмитриев. Отправляйся, Михайло Самсонович, с полком к князю Трубецкому.


К полуночи ладьями переправились через Москву-реку. Играла волна, шлепала о борта, плескала брызгами. Весла в неумелых руках Артамошки глубоко зарывались в воду.

Тимоша посмеивался:

— Это тебе не молотом махать, гляди не утопи.

— Выплывешь.

В ладье коротко рассмеялись, и снова тишина.

Посылая ватажников, воевода Алябьев напутствовал:

— Урону великого ляхам не принесете, но переполоху наделаете. И то ладно.

Пристали к берегу, присмотрелись, двинулись через поросшее травами поле. Вспорхнула, взвилась из-под ног какая-то сонная птица, пискнула испуганно мышь, в стороне по-щенячьи заскулила лиса. Ватажники шли осторожно, чуть что — и напорешься на вражескую засаду. Когда почти до места добрались, едва не наткнулись на гайдуков, стороживших табун.

Наконец увидели темневший обоз. Груженые возы полукругом прикрывали табор. Догорали костры, спали обозные, подремывали сторожа.

Акинфиев шепнул:

— Заходим с двух сторон. Как сычом заплачу, так и начинай, ядрен корень. Главное, страху нагнать. Пустим петуха красного и уходим. Собираемся на переправе.

Разошлись. Сигнала ждали недолго. Сыч всхлипнул сипло, и с десятка два ватажников кинулись на табор. Крушили топорами, били дубинами, рубили саблями, стреляли из пищалей. Под ударами падали гайдуки, убегали в поле и к горе, ватажники швыряли горящие головешки в телеги. Медленный огонь охватывал возы, разгорался.

Минула первая оторопь, и к обозу уже спешили оружные шляхтичи.

— Отходи, — подал голос Артамошка…

Их не преследовали: ляхи гасили пожар. Акинфиев добрался к ладьям, когда почти вся ватага была в сборе. Светало. Ждали Андрейку с Тимошей. Артамошка послал на их розыски двух ватажников. Они вернулись вскорости, неся Тимошу. Бережно положили у самой воды.

— Как? — только и спросил Артамошка, опускаясь на колени перед мертвым товарищем.

Андрейка вытер слезы:

— Уже уходили, пуля догнала…

Тимошу похоронили тут же, у реки. Постояли ватажники у могилы, помолчали. А когда в ладьи рассаживались, сказал Артамошка:

— Мало ты пожил, Тимоша, но горя вдосталь хлебнул. Мотался по свету, пристанища не имел. Так пусть мать сыра-земля упокоит тебя.


— Эвон сколько костров, — указал Алябьев на множество огней за рекой.

Они с Дмитриевым ехали стремя в стремя до самых бродов. Здесь придержали коней. Алябьев промолвил:

— Там вся сила гетмана.

Воеводы остановили лошадей, сняли рукавицы, не слезая с седел обнялись:

— Даст Бог, свидимся.

— Жарко будет.

— Все в руце Божией.

К бродам подходили пешие и конные ратники, упряжки подтянули огневой наряд.

— Ты, Михайло Самсонович, ноне коренник.

— Оно как знать, кто коренник, а кому пристяжной быть.

— И то так. Однако знай, Михайло Самсонович, в пекле тебя не брошу, плечо подставлю.

— От тебя иного не ожидал услышать. Разве мы с тобой пуд соли не съели?

Воеводы помолчали, но прежде чем разъехаться, Дмитриев высказал сомнение:

— Я вот гадаю, верно ли решение Пожарского. Может, встать бы нам вместе с Трубецким?

Алябьев возразил:

— Я, Михайло Самсонович, к князю Пожарскому не благоволю, но поступил он разумно. Вдруг да Ходкевич не по Трубецкому ударит, а сызнова у монастыря Новодевичьего? Либо к Чертольским воротам гусар кинет?

В тот час, когда воеводы прощались, Пожарский думал о том, что, ежели удастся одолеть Ходкевича и заставить Струся поднять белый флаг, Сигизмунд не решится слать на Москву новое воинство, и войне с Речью Посполитой если не будет конец, то хоть затишье на время. Так же и Минин мыслит. Пожарский к слову его прислушивается: мудр, да и кто первым люд призвал не пожалеть на нужды ополчения?

Отдавая Пожарскому право быть первым воеводой, Минин говорил:

— Нет тела о двух головах. Князя Дмитрия мы избрали главным воеводой над земским ополчением, а коль так, не тяните розно.

Откинув полог, князь вышел из шатра, дохнул полной грудью, и захотелось вдруг ему встретить новое утро там, в Линдехе, послушать, как шуршат, накатываясь одна на другую, волны, увидеть клочковатый молочный туман над водой и как из ближней кустастой куги выплывает утиный выводок. Играя, всплеснет рыба, а в заливчике, на водной глади, неожиданно зарябит россыпью, будто добрую пригоршню земли швырнули. То щука вспугнет малька…

На усадьбе будет дожидаться князя заботливая стряпуха, чистенькая, благостная, с ковшом парного молока, протянет, приговаривая:

— Пей, касатик, эвон исхудал, кости да кожа…

Застучали копыта, и всадник, остановив коня, легко соскочил наземь. Пожарский узнал хана Кутумова.

— Князь Дмитрий Михайлович, по твоему велению посылал я людей, и на всем Девичьем поле нет ляхов и литвы. Не укрыл гетман в ближних и дальних лесах засадный полк. Все воинство Ходкевича собралось против Трубецкого. Сюда же и обоз перебрался, стоит у Поклонной горы.

— Слава Богу, — перекрестился Пожарский, — воспользуемся промашкой гетмана. С обозом отяжелел Ходкевич, и как только он завязнет в бою с казаками и воеводой Дмитриевым, мы ударим в его левое крыло, а пушки воеводы Алябьева прикроют нас. Зови, хан Барай-Мурза, воевод и старшин, вместе удумаем, как дальше поступать.

Август-густарь-зорничник на исходе, лету конец, но еще солнце яркое и даже во второй половине дня жара не спадает.

Изрезанное рвами, поросшее колючими зарослями Замоскворечье встало на пути гетмана Ходкевича. Под прикрытием хоругви гусар и роты пеших шляхтичей обоз длинной лентой втянулся в Замоскворечье. Стрельба повсеместно. С той и другой стороны громыхают мортиры и единороги, хлопают пищали и казачьи самопалы, собираются в облака пороховые дымы.

По глубоким развилистым рвам рубятся и режутся черкасские и каневские казаки с донцами, лезут напролом спешившиеся гусары, их встречают бердышами и пиками стрельцы и ополченцы, крики и брань переплелись густо. Медленно пробивается к Белому городу гетман, а из распахнутых ворот Китай-города и Кремля вывели ляхов и литву полковники, их подпирают роты немцев, наступают на Арбат, где виднелся шатер Пожарского.

Шлет Ходкевич в бой ротмистров и хорунжих, теснят Трубецкого. Еще немного — и поляки прорвутся к переправе, начнут переводить обоз через Москву-реку. К самому берегу прижали гусары ополченцев воеводы Дмитриева, заняли Клементьевский острожек. Отходят донцы.

Пожарский повернул на Ходкевича Алябьева:

— На тебя надежда, воевода Андрей, надобно гетмана из Замоскворечья вытеснить.

Переправился Алябьев на правый берег, позвал полки на Замоскворечье, но черкасцы перекрыли воеводе дорогу. И тогда встал Алябьев в заслон напротив того места, где Неглинка в Москву-реку впадает. Артамошкины ватажники на левом крыле гусар сдерживают. Акинфиев товарищей подбадривает:

— Пешего гусара рогатиной встречай, топором охаживай, ядрен корень.

В рукопашной гусару броня и крылышки помеха, не одного уложили ватажники. Шлет Пожарский ярославских ополченцев Алябьеву на выручку, а московских стрельцов — на Струся, но Ходкевич еще в силе. Дугой изогнулось земское ополчение, вот-вот рассекут его надвое. Один за другим появляются у Пожарского воеводы и старшины с вестями неутешительными, и только стрелецкие начальники порадовали: немцев и ляхов в Кремль загнали.

Тревожно князю Дмитрию Михайловичу: ну как прорвется гетман в Кремль с огромным запасом порохового зелья и продовольствия, сядет в осаду, тогда жди из Речи Посполитой новое королевское воинство. И как знать, не покорятся ли бояре воле Сигизмунда? А тут еще Трубецкой гонца прислал, спрашивает, не прекратить ли сопротивление?

Не успел Пожарский ответить, как подскакал Минин, прямо из боя, разгоряченный, ворот рубахи нароспашь, неприкрытые волосы взлохмачены.

— Князь, дай дворян, гетману в спину ударить!

— Бери, Кузьма Захарыч, может, в этом спасение! — Пожарский снял шлем, перекрестился: — На тебя, Всевышний, уповаем!

Дрогнула земля под копытами, три сотни дворянской конницы повел Минин. Первыми, бросив обоз, побежали гусары и гайдуки.

— Телеги отсекай! — крикнул Минин. — Бери шляхту в сабли!

Ободренные успехом дворян, казаки Трубецкого выбили поляков из Клементьевского острожка. Ударил и воевода Алябьев по черкасцам и каневцам.

Вздохнул Пожарский, час перелома настал. Убедился в том и Ходкевич, крикнул в гневе:

— Позор, панове, позор! И это гордая шляхта? Когда мы потеряли половину возов, нам без надобности рваться в Кремль. Спасайте то, что осталось. Либо вы, панове, мыслите иначе? — Ходкевич повел тяжелым взглядом по ротмистрам и хорунжим. — Мы не станем делить участь кремлевских страдальцев. Но мы скоро вернемся. Играйте отход, панове!


Минул месяц, на второй перевалило, как увел Ходкевич остатки своего воинства к Смоленску. В Кремле и Китай-городе голод и мор. По Москве слухи поползли: ляхи и литва людоедствуют.

Съехались на Неглинной Пожарский с Мининым и Трубецким и решили: время выбивать недругов, а прежде послали в Кремль Барай-Мурзу Кутумова с предложением сложить оружие, но польские военачальники не пожелали слушать татарского хана.

И тогда навели ополченцы на Китай-город и на Кремль пушки. Едва солнце поднималось, огневой наряд вступал в работу. Минин пушкарям наказал стрелять бережно, дабы храмам и дворцам урона не причинить…

А Москва строилась слободами. Всем земским ополчением рубили дома, обносили дворы заборами тесовыми, и оттого смолистый дух вытеснил запах гари.

Из Кремля до Мстиславского пробрался к Пожарскому человек. Просил князь Федор прекратить обстрел. В Кремле-де не только ляхи, но и русские люди. На что Пожарский ответил:

— Русские люди здесь, а там каины, кои королю служат. Но ежели бояре уговорят полковников открыть ворота Кремля и Китай-города, мы им худа не причиним, и как владели вотчинами своими, так и владеть будут…

Выпроводив посланца, князь Дмитрий Михайлович укоризненно покачал головой, повернулся к Минину:

— Единожды поступивши против совести и чести, кто ведает, не погрешат ли вдругорядь?.. Однако князья Мстиславский, Воротынский, Шереметев и иные, какие Владислава признали, рода древнего, и нам их под защиту брать, Кузьма Захарыч. А как Земский собор государя изберет, он и воздаст каждому свое. Мы же этим боярам не судьи…

Частыми обстрелами проломили пушкари проходы в Китай-город. Кинул Трубецкой казаков. Гикая и визжа, ворвались они на Красную площадь. Заметались ляхи и литва. Их секли саблями, кололи пиками. Из Кремля выступила подмога, но подоспели ополченцы и закончили бой.

Едва все стихло, как показались священники в полном облачении, они несли икону земского ополчения — Казанской Божьей Матери. В благостной тишине раздался голос Минина:

— …Она вела нас на освобождение Москвы и России от засилья Речи Посполитой. Настанет час, и благодарные граждане в память о том заложат на этом месте храм, и будет он напоминать потомкам нашим о великом подвиге российского человека…{32}

Двадцать пятого октября 1612 года, а по-старому лето 7120-е, открылись створы Троицких ворот Кремля, и по каменному мосту через Неглинную потянулись в плен остатки войска польского, приведенного в Москву коронным гетманом Станиславом Жолкевским.

Радостно звонили колокола, величая народ российский, отстоявший свою государственную независимость.