"Да будет воля твоя" - читать интересную книгу автора (Тумасов Борис Евгеньевич)

ГЛАВА 7

Первое ополчение изготовилось. «Какой совет подадите, панове?» «Мы, послы московские…» Доколь терпеть? «Час пробил!» Ополчение двинулось. «В чем Руси спасение?» «Не о себе думай, о Руси, о вере нашей!» Ополчение сняло осаду

На Сретенье первое ополчение изготовилось. В Туле стал Иван Заруцкий с Мариной Мнишек и царевичем Иваном, в Калуге Дмитрий Трубецкой, из Рязани выступил Прокопий Ляпунов.

Им в подмогу собирались отряды стрельцов, казаков и татар во Владимире, Суздале, Костроме, Ярославле да по иным городам российским.

Списались воеводы и определились: в марте-березозоле, когда весна-красна в полную силу еще не вступит, но стихнут вьюги и потеплеет, к Москве двинуться…


Не успели московские послы Оршу миновать, как дорогу им перекрыл конный разъезд. Остановились колымаги. Открыл Филарет дверцу, опустился на снег. Тут и Голицын с остальными людьми посольскими подошел. Бравый хорунжий, не слезая с седла, подбоченившись, объявил именем короля, что в Варшаву велено впустить митрополита и князя Голицына, а остальным ворочаться в Москву, да чем раньше, тем лучше, ибо он, пан Спыхальский, за жизнь москалей не в ответе.


Едва Мстиславский переступил порог сеней, как проворные девки подскочили — одна веничком снег с валенок сметает, другая шубу стягивает. Покуда княгиня из горницы выплыла, покачивая пышными телесами, Мстиславский первую девку ниже спины шлепнул — эко задаста, вторую к груди прижал, телом упруга, ровно яблоко наливное. Девки взвизгнули, однако не убежали. Князь любил поозоровать, несмотря на годы.

Мстиславский причмокнул:

— Сладки девки-ягодки!

Через горницу прошагал, сел у печи на покрытый ковром рундук, задумался: ляхи бесчинствуют, а Гонсевский посмеивается: «То-то будет, когда королевич приедет».

Намедни, явившись в Думу, гетман заявил:

— Не Владислава государем звать, а круля!

Бояре взроптали, а Гонсевский гусарами пригрозил. Дума на Владислава соглашалась, но не на Жигмунда. Король Московию вотчиной почнет мнить, частью Речи Посполитой.

Одна и надежда на посольство, с чем воротятся…


Государственная машина «Семибоярщины» давала сбои. Зависимость от Речи Посполитой, ставка на Владислава и, наконец, согласие впустить ляхов в Москву вконец подорвали веру москвичей в боярское правительство.

Понимали это и князь Мстиславский и те, кто составил «Семибоярщину». Не получив поддержки у патриарха, они безропотно служили новому московскому старосте и начальнику Стрелецкого приказа Гонсевскому.

Пан Гонсевский командовал Думой, как своими хорунжими, а из бояр иногда выслушивал Мстиславского да Михаилу Салтыкова. Боярин Салтыков служил полякам еще со времени первого самозванца. С той поры и с Гонсевским познался. Салтыков так рассуждал: удержатся ляхи в Москве — ему в силе быть, побегут — и ему с ними подаваться.

«Семибоярщина» опасалась восстания в Москве. А оно зрело. И тому виной сами ляхи: они грабили город, изрядно набивая свои походные сумы всякими драгоценностями.

Как-то пришли к Гонсевскому Мстиславский с Салтыковым, сели на лавку, на посохи оперлись.

— Ох, пан гетман, — вздохнул Салтыков, — чует душа, быть бунту.

Гонсевского страшить мятежом нет надобности, он страха испытал, когда, посланный королем к первому самозванцу, стал очевидцем восстания московитов.

Староста московский и начальник Стрелецкого приказа слушал бояр хмурясь, потирал едва тронутые сединой виски.

— У нас, панове, на смутьянов довольно сабель и пищалей.

— Ох, пан гетман, — снова сказал Салтыков, — как ты, а я не забыл ту ночь, когда Шуйский Москву возмутил.

— По москалям кнут плачет, — прервал Михайлу гетман.

— Пан гетман забывает, мы тоже москали, — возмутился Мстиславский.

— То о холопах речь, ясновельможные панове. — Подергав ус, Гонсевский спросил: — Какой совет подадите, панове?

— Шляхтичам бы по совести жить и люду обид не чинить, — заметил Мстиславский.

А Салтыков сказал:

— Не следует, пан гетман, шляхте по всей Москве жить, им бы сообща держаться, в Кремле и Китай-городе. И коли случится бунт, воинство не в расплохе будет. Не ровен час, Трубецкой с Заруцким и Ляпуновым к Москве подойдут.

Гонсевский согласился:

— Разумен ваш совет, панове. На заставах наши караулы не одиножды оружие находили. Против нас готовят…

Ушли бояре, а гетман позвал ротмистров и хорунжих:

— Панове, вы забыли, в какой варварской стране находитесь. Москали обид не прощают, а потому завтра, вельможные панове, постой вашим хоругвям и ротам — Кремль и Китай, а пушки коронного войска уставятся зевами на Белый и Земляной города. Пусть чертовы москали поднимут головы, и не будет им пощады.


Сырым январским днем добрались московские послы до Варшавы. С пасмурного неба падали мокрые хлопья снега, таяли на конских крупах. Проскрипели санные полозы куцего посольского поезда по унылым варшавским улицам, свернули к Гостиному двору. Пока холопы разбирали поклажу, Филарет с Голицыным вошли в полутемное помещение. В отведенной им камере стыло и зловонно, а по стенам едкими потеками расползалась плесень. Чадила в поставце плошка. Неуютно и сиротливо.

— Ровно конура псиная, — заметил Голицын. — Одно и утешение, вскорости на Русь воротимся.

Но Филарет, увидев, как хорунжий приставил к нему караул, рассудил по-иному:

— Эвон что Спыхальский ответил на вопрос, когда нас Жигмунд примет? То-де круля ума! Нет, князь Василий, видать, Жигмунд нас долго вознамерился держать в Речи Посполитой…

Месяц и два живут послы на Гостином дворе, все запасы проели, а шляхта зубоскалит:

— Круль поступает с москалями как с холопами.

Вечерами в каморе полумрак, Голицын с Филаретом жевали размоченные в крутом кипятке сухари, на жизнь сетовали.

— Жигмунд нас в залоге держит, голодом морит, — плакался Голицын. — Доколь?

Молчит Филарет: откуда ему знать, когда конец их мытарствам. Но митрополит не ропщет, знает, на что согласие давал. И о еде князь Василий не прибавлял: скудно содержали послов, а их обоз, что следовал за посольским поездом, хорунжий Спыхальский поворотил на Русь.

— Как мыслишь, владыка, отчего меня Дума в посольство нарядила? — спросил однажды Голицын. И, не дожидаясь, ответил: — Не хотели, чтобы меня Собор государем назвал.

Филарет с Василием согласен. Невмоготу послам, кому пожаловаться? Зима минула, на весну повернуло, а Жигмунд будто забыл о них. А однажды привезли послов к канцлеру Сапеге. Дородный канцлер принимал их надменно и на вопрос Голицына, доколь им в Варшаве маяться и когда их король в Москву отпустит, ответил важно:

— То Господу известно и крулю.

Митрополит заметил:

— Жизнь наша, вельможный пан Лев, не по чину. Мы, послы московские, Русь представляем, и с тем считаться надобно.

Сапега хмыкнул:

— Ты, владыка, к чести взываешь, аль позабыл, как меня на Москве бесчестили? А еще наших шляхтичей в Ярославле держали?

Филарет возразил:

— Ваши паны, вельможный канцлер, не послами на Русь пожаловали, а с самозванцем в Москву въехали, да еще бесчинства творили.

Сапега хмыкнул:

— Вы, послы, кому кланяться присланы? Ежели королевича на престол звать, так его ныне в Варшаве нет, он в Кракове, и когда прибудет, нам неведомо. Но коли Жигмунда царем назвать пожелаете, круль вас и сегодня выслушает. Тогда и дорога вам на Русь откроется.

Филарет посохом пристукнул:

— Нам такого приговора от Думы нет!

Канцлер захохотал:

— Панове, овощу созреть месяца достаточно, а вам, москалям, ума набраться зимы мало. Войско коронного в Москве, и не Владиславу, а крулю хвалу воздавайте.

— Вельможный канцлер, — прервал Сапегу Филарет, — Жигмунд может силой усесться на царство, да как на то московская земля отзовется? На Руси Земский собор есть, он себе государя избирает. Ныне же не насилуй воли нашей посольской.

Голицын поддакнул:

— Воистину, вельможный пан Лев.

Пригладил Сапега усы, глянул на послов насмешливо:

— Не к добру упрямство ваше. Думал я, московитами разум правит, ан ошибся. Девидзеня, панове, дозревайте в Варшаве: в Московию дорога вам заказана.


В Охотном ряду мясники возмущались:

— На Арбате ляхи в церковь ввалились, шапок не скидая, рыла не перекрестив. Отца Варсонофия за бороденку таскали: не перечь-де, поп, нашей воле!

— Ироды!

— Латиняне храмы наши не чтут!

— Попа за бороду, а у мирян рты на замок?

— Люди князя Пожарского тех ляхов проучили да еще сабли отняли.

— Доколь терпеть? Женок и девок обижают, дома грабят, над верой глумятся.

Бряцая доспехами, прошел отряд шляхтичей. Его проводили косыми взглядами. Заговорили вслед:

— До поры терпелив наш народ.

— Когда тому конец?

— Скоро, скоро. Как заслышишь набат, оружайся — и на улицу, ляхов крушить!..

Расходились, грозя:

— Вишь, царства российского возалкали.

— Незваны гости! Вот мы их напоим и спать уложим… Будет им в чужом пиру похмелье…


На розвальнях, обшаренных на заставе шляхтичами, дворовый человек Ляпуновых Никишка выбрался из Москвы и погнал захудалую лошаденку по Коломенской дороге.

Отъехав от города изрядно, Никишка развязал торбу с харчами, оглянулся. За поворотом скрылась Москва. Никишка вздохнул облегченно, перекрестился:

— Слава, Осподи, кажись, начало удачливо.

Уныло и безлюдно вокруг, только темнеет вдали заснеженный лес. Но Никишке нет надобности в людях. Нынче в пути не ведаешь, какие у человека помыслы, то ли добрые, то ли черные. Никишке к Коломне бы добраться, а там свои, передохнет день — и снова в путь…

Отрезав ломоть ржаного хлеба и четвертинку сала, принялся жевать. Ел долго и основательно. Никишка хорошо уяснил, что, отправляясь с поручениями своих хозяев, в дороге всякого можно ожидать, а потому живот должен быть сыт.

Еще не уставшая лошаденка бежала резво. Попустив вожжи, Никишка слегка подремывал, но мозги работали ясно. Он думал о том, что предстоит пробраться к Прокопию Ляпунову и передать послание Захара. Оно вшито в полу латаного кожушка, и в нем брат уведомляет брата о том, чем Москва живет, что скоро жди народного гнева, и просит Захар Прокопия поспешать к Москве.

У Никишки натура рабская, и Ляпуновым он служит с собачьей преданностью, однако никак не уразумеет, отчего и Прокопий и Захар не угомонятся — то за Шуйского, то против. Теперь вот с боярским правлением и ляхами нет у них мира. Не может понять Никишка своим малым умом, какой же царь Ляпуновым надобен?

Намедни, напутствуя его, Захар сказал:

— Не бояре опора государства Российского, а мы, дворяне. То бы царям помнить да нас в чести держать…

Гадает Никишка: аль мало цари дворян жаловали? Бона Шуйский Ляпуновых в думные дворяне произвел, деревнями наделил. Да вот только бояре с ляпуновских наделов крестьян свезли, а земля без мужика не кормилица…

Вспомнилось Никишке, как перехватили его люди Дмитрия Шуйского, когда возвращался он от Скопина-Шуйского. Такого страха натерпелся, не доведи Бог, на всю оставшуюся жизнь хватит…

Отмерив верст пятнадцать, лошаденка притомилась. Никишка поглядывал на дорогу с нетерпением: вот-вот покажется постоялый двор, где хозяин-горбун — старый его товарищ, с кем не одиножды темные дела вершили.

От предвкушения встречи, как они сядут за стол да под чарочку будут хлебать горячие щи, Никишка даже засвистел лихо. Лошаденка вдруг заржала тревожно, рванула вскачь. Оглянулся Никишка — и ахнул: большая волчья стая настигала его. Встал Никишка на колени, гикнул, огрел кнутом лошаденку. Но она и без того рвалась из постромок.

Никишка закрестился:

— Осподи, выручи, не дай помереть смертью лютой…

Мысли скачут, скорей бы двор постоялый…

А волки совсем рядом. Повернул голову Никишка — потом холодным залился. Крупный серый, с большим лбом и открытой клыкастой пастью, сравнялся с санями. Встретился Никишка с волчьим взглядом и смерть свою учуял. Хлестнул зверя кнутом, волк отскочил, оскалился с рыком, а стая уже обошла саки с двух сторон, кинулась на лошаденку. Она рухнула, забилась в упряжке. Далеко разнеслось ее жалобное ржание.

Выпал Никишка в снег, завизжал дико. Не успел вскочить, как волк прижал его, рванул кожушок, и тот лопнул с треском…

До сумерек длилось волчье пиршество, и когда наехал казачий разъезд, стая сытой трусцой уходила к лесу…


Подворье князя Пожарского на Сретенке, близ Лубянки, обнесено высоким тыном, из-за которого выглядывает второй ярус хором, крытых чешуйчато-мелким тесом. Лютые псы, кормленные сырым мясом, сторожат княжескую усадьбу.

С возвращением в Москву князь не только ночную, но и дневную стражу усилил, челядь оружная всегда наготове. Сыскалась и рушница боя ближнего. Не подворье у князя Дмитрия, а крепостица.

Повстречались как-то с Салтыковым, приостановились. Князь Михайло спросил насмешливо:

— Никак, воевать намерился, князь Михайло?

Пожарский отмахнулся:

— При таком воинстве, какое на Москве ноне, к чему слова твои, боярин?

— Кого остерегаешься?

— Береженого Бог бережет.

— То я не спрашиваю, Гонсевский любопытствовал.

Пожарский прищурился:

— Помене доброхотов вилось бы вокруг вельможного пана Александра.

Из-под кустистых салтыковских бровей метнулся на Пожарского колючий взгляд:

— Ох, князь, с огнем играешь.

Когда разошлись, Пожарский пожалел о разговоре: донесет окаянный Гонсевскому, жди беды.

Но Салтыков не гетману о разговоре передал, а Мстиславскому, на что князь Федор Иванович заметил:

— У нас на Пожарского свои расчеты, для того и в Москву зван. Ежели воры с Маринкой на Москву полезут, кого воеводой поставим?

На третьей неделе Великого поста, Крестопоклонной, ляхи пушки на волокушах подтягивали, ставили на стенах Кремля и Китай-города, а за всем доглядал ротмистр Мазовецкий. Сыпал мелкий снег, и ротмистр то и дело вытирал мокрое лицо. У Водяных ворот Мазовецкий остановил коня. У опрокинувшейся набок мортиры толкались пушкари.

Ротмистр выругался:

— Сатана вам брат, недолеги[9]!

Мужики, ехавшие мимо обоза, хохочут:

— Эй, паны, пупки не надорвите!

— Быдло! Холопы! — отвечали пушкари.

— А что, ребятушки, аль мы быдло? — возмутились мужики.

Ротмистр конем дорогу обозу перекрыл, зашумел:

— На вспомогу, москали, на вспомогу!

Сошлись обозные, лаптями снег подминают, а Мазовецкий кричит:

— Швыдче, москали, швыдче!

К ротмистру подошли пушкари, а Мазовецкий уже саблю обнажил.

— Гляди-ка, он нам грозит! — заговорили обозные. — Ну-тко поднапрем!

И завязалась драка. Из Кремля набежали шляхтичи, а от торговых рядов на крики люд московский подоспел. Ляхи саблями машут, из пистолей палят. Мужики из телег оглобли вытащили, крушат шляхтичей.

Мазовецкий за подмогой поскакал, но затрезвонил колокол в приходской церкви Владимирской Богородицы, что у Москворецких ворот, и тут же загудело набатом по всей Москве.

— Час пробил! — воскликнул Пожарский и вывел свою дружину.

Из Белого и Земляного городов торопился оружный люд, бежали стрельцы. Палили из пищалей, рубились с ляхами на саблях, бились бердышами и топорами. Шляхтичи пятились к Китай-городу и Кремлю. А за стенами Кремля заиграли трубы, строились хоругви, пешие роты.

Гонсевский орал на бояр, собравшихся у Красного крыльца:

— Але московиты не присягали Владиславу?

Повернулся к ротмистрам и хорунжим:

— Панове, стреляйте и рубите проклятых москалей. Лучше видеть мертвый город, чем иметь взбунтовавшихся холопов!

Под звон литавр и металлический шелест гусарских крылышек шляхтичи покинули Кремль.

— Панове, — снова повернулся к боярам Гонсевский, — если мы не усмирим москалей, я запалю город, а вас отправлю на суд круля.

На улице дружина Пожарского обрастала стрельцами и оружным людом. У Введенской церкви дорогу им перекрыли пешие шляхтичи и немцы.

— Вот они, недруги наши! — воскликнул Пожарский и обнажил саблю.

Вслед за князем кинулась дружина и стрельцы. Отошли ляхи и немцы, а князь Дмитрий подозвал стрелецкого десятника:

— Поспешай на пушкарный двор, пусть подмогу шлют.

Десятник скоро вернулся, а с ним несколько пушкарей с легкой пушкой и пороховым зельем с ядрами. Едва успели орудие развернуть, как снова показались ляхи и немцы. Пальнула пушка, затрещали пищали, и Пожарский повел дружину и стрельцов в атаку. Не выдержали немцы и шляхтичи натиска, укрылись в Китай-городе…

У Ильинских ворот стрельцы Бутурлина потеснили гусар, прорывавшихся в восточные кварталы Белого города, на Кулишках перекрыли путь к Яузским воротам…

На Тверской улице билась стрелецкая слобода, не пропустив шляхтичей к Тверским воротам и в западные кварталы.

К обеду завалы из бревен и бочек, булыжников и опрокинутых телег перегородили узкие улицы города. Гусары и пешие роты бросались на приступ. В них стреляли, обливали кипятком, кололи вилами, рубили саблями и крушили топорами.

В тот день в Москве оказался Артамошка Акинфиев. Он шел в Нижний Новгород и попал в город в самый разгар боя. Еще на подходе к Москве услышал частые выстрелы и крики. С кем бой? Ускорил шаг, почти побежал. Уже в городе догадался: Москва на ляхов поднялась!

Еще с утра Пожарский нарядил конных дворян в Коломну и Серпухов, наказав:

— Скачите одвуконь, не ведая устали, мы ждем ополченцев…

А в тот час Михайло Салтыков пробрался на свою усадьбу, велев грузить добро на сани, везти в Кремль. Одни за другими потянулись сани из боярского подворья. Крики и выстрелы приближались к усадьбе Салтыкова. Боярин Михайло торопил челядь, знал: не будет ему пощады от взбунтовавшихся москвичей, припомнят службу ляхам. И когда шум и выстрелы раздались совсем рядом, позвал холопа:

— Жги хоромы, Евстрат!..

Огонь лизнул лениво берестяную щепу, потом разыгрался, заплясал весело. Пока Салтыков до Кремля добирался, все оглядывался: боярские хоромы пылали вовсю. Пламя перекинулось на соседние дворы.

Тут и шляхтичи принялись выжигать посад. Запылали дома и избы. Огонь лез на Белый город, теснил восставших с Кулишек и от Тверских ворот.

Вслед за огнем двинулись наемники-немцы. Они кричали: «Хох!» — и грозно размахивали тесаками.

К ночи шляхтичи заперлись в Китай-городе и Кремле, а московский люд и мужики из окрестных деревень тушили пожары и хоронили убитых. Призывно по всей Москве гудели колокола…

К утру пожары стихли, и намаявшийся Артамошка присел на жердь, смежил веки. Одолевал сон. Сквозь дрему слышал разговоры мужиков.

— С салтыковской усадьбы началось. Боярин, окаянный, свои хоромы запалил и к Гонсевскому подался.

— Ляхи в Кремле спасение ищут.

— И в Кремле достанем. А с ними и бояр.

— Не все бояре ляхам служат. Эвон князь Пожарский на Сретенке бьется…

В Китай-городе и в Кремле шляхта и немцы отогревались у костров, грозились уничтожить всех московитов. За полночь в Крестовой палате царского дворца собрались бояре и паны вельможные. Хмурился Гонсевский, недовольно косился на бояр. Выждав тишину, сказал:

— Панове, круль не оставит нас без подмоги. К нам уже послан полковник Струсь.

Салтыков вскочил:

— Пока рыцари в город вступят, ополченцы уже в Замоскворечье.

— Они на Чертолье объявились, — заметил Мстиславский. — Их Федька Смердов-Плещеев привел.

— Это коий у самозванца в окольничих хаживал?

— Тот самый.

Ротмистр Мазовецкий весело захохотал:

— Ах, холера ясна, мои гусары их добже порубили у Чертольских ворот.

Воротынский вздохнул:

— Недруги к стенам кремлевским добрались.

— Вельможный пан гетман, нам надо очистить от бунтовщиков Замоскворечье.

— Выпалить всю Москву! — забрызгал слюной Салтыков.

Мазовецкий расхохотался:

— Свинью режут, потом палят, а москаля прежде спалят, потом режут.

Гонсевский прервал разговоры:

— Панове, ветер и огонь нам в подмогу. Завтра запалим Москву. Во славу круля нашего, панове. Смерть москалям! Первыми мы пустим немцев.

— Вельможный пан гетман, — Мстиславский пристукнул посохом, — выгорит Москва, озлобится люд, вся российская земля восстанет! Завтра мы, бояре, призовем московитов к миру.

Гонсевский безнадежно махнул рукой:

— Пустая речь, панове, москаль добрый, когда на колу сидит.


Пока Артамошка подремывал, привиделся ему келарь Авраамий, будто говорит он строго:

«Ты не исполнил моего слова».

Артамошка хочет сказать, что, когда Москва на ляхов поднялась, к чему нижегородцев звать? Но келарь свое:

«Не оправдывайся, а немедля отправляйся…»

Встал Акинфиев. Головешки на пожарище погасли, холодно, утренний мороз до костей пронизывает. Заалело на востоке небо, звезды сошли. Умылся Артамошка снегом, направился на Сретенку, где, как он слышал, Пожарский народ собирает.

Несмотря на раннее утро, на улицах полно оружного народа. Отрядами стекались к Китай-городу. Пошел за ними и Артамошка.

Из ворот, какими Китай-город закрывали, выступили несколько бояр. Остановились перед толпой. Один из них сказал с укором:

— До чего довели московиты, город на пожар обрекли.

Народ зашумел:

— А кто в том повинен? Аль тебе, боярин Мстиславский, не ведомо?

— Не вы ль, бояре, ляхов в Москву впустили?

— Нет, мы под Речью Посполитой жить не будем!

— Цыц! — прикрикнул другой боярин. — Эвон Пожарский, выдь, ответствуй, а не хором галдите!

Толпа расступилась, пропустив наперед Пожарского.

Артамошка шею вытянул, князя разглядывая. С виду ничем не выдался, и годами не стар и не молод, поди, к сорока подбираются, а взгляд ясный. Идет с достоинством.


Мстиславский ему говорит:

— Вишь, князь Дмитрий, что с Москвой сделали? Сам ведаешь, мы королевичу присягали не из-под неволи.

— Я, князь Федор Иванович, Владиславу не присягал, видит Бог, и ляхам не слуга. Вы же у Речи Посполитой в холопах состоите, и ни народ русский, ни Святая Церковь вам не опора. Где патриарх Гермоген? Не вы ли выдали его ляхам на поругание? И люд, какой на ляхов поднялся, не срами. Мы от своего не отречемся, пока хоть один вражеский воин будет на Руси! Такой наш ответ, бояре! Ежели ляхи оружие сложат, мы их в Речь Посполитую пропустим.

Толпа одобрительно гудела. Ушли бояре, а народ отхлынул от ворот, увидев, как поляки выкатывают пушку, а позади изготовились эскадрон гусар и одетые в броню немцы.

Вдруг кто-то заорал:

— А ляхи сызнова Москву подожгли!

Оглянулся Артамошка: дымы и огонь вовсю гуляют. Ветер гнал пламя на Белый город.

— Люди, занимай оборону, сейчас ляхи на приступ полезут! — раздался голос Пожарского.


Дня за три до начала восстания к Москве выступило первое ополчение. Его вели Ляпунов, Трубецкой и Заруцкий. А на соединение с ними из Владимира и Суздаля, Костромы и Ярославля и иных городов тронулись воеводы Литвин-Мосальский, Артемий Измайлов, Андрей Просовецкий, Федор Волконский, Иван Волынский, Федор Козловский и многие иные стрелецкие начальники.

Шли неторопко, осторожничали, лишь известие о восстании заставило народ пошевелиться. Посланец князя Пожарского разыскал Ляпунова под Коломной. Прокопий и отрядил воеводу Смердова-Плещеева наперед, а сам с главными силами, огневым нарядом и обозом двинулся следом.


Пожарский очнулся и первое, что увидал, — чистое небо. Стояла звенящая тишина, и только скрипел санный полоз да слышался похруст шагов на снегу.

Князь Дмитрий попытался поднять голову, но от резкой боли застонал. Скосил взгляд: рядом дворня оружная с самопалами, вилами, топорами к саням жмется. Увидали, что князь глаза открыл, обрадовались:

— Теперь жить будешь, княже, дай до лавры добраться, а там тебя монахи враз на ноги поставят…

Пожарский вдруг вспомнил: когда ляхи и немцы прорвались к острогу, что возвела его княжеская дружина, высокий шляхтич ударил его саблей. Спасла меховая шапка. И еще припомнил князь, как пылала деревянная Москва. С треском рушились дома, высоко в небо взметались столбы огня и черного дыма. От жары снег стаял, и земля превратилась в сплошное месиво. Крики и пальба раздавались по всей Москве. Пожар наступал на Белый и Земляной города. Ветер усердно подгонял огонь, и он вытеснял отряды восставших.

Острожек, где оборонялась дружина Пожарского, — на Сретенке, рядом с Введенской церковью. По завалу стреляли пушки и рушницы, шляхта и немцы лезли на приступ, схватывались вручную. Князь Дмитрий понимал: не подоспеет ополчение — ляхи подавят восставших…

Но ополчение опаздывало, а полковник Струсь уже на второй день привел своих гусар к Москве. Остановились его эскадроны у горящих бревенчатых стен Земляного города. Уперлись кони, храпят, пятятся. Спешились гусары, полковник Струсь саблю обнажил:

— Панове, там золото и паненки!

Ворвались гусары в Замоскворечье и, не встречая сопротивления, с хохотом двинулись под прикрытием огня…

Лежит Пожарский на мужицких санях-розвальнях, покрытых ковром, под шубой теплой, а позади еще сани с пожитками и дворней. Не покинули его, раненного, в горящей Москве…

Сколько народу погибло? Ляхи люд резали, яко мясники скотину… Князь Дмитрий уверен: ныне на врага вся Россия поднимется…

— Поторапливайся, скоро темнеть зачнет! — услышал Пожарский голос ключника.

Дворня разобралась по саням, кто-то свистнул, и лошади побежали бойкой рысцой.


В третью неделю Великого поста выгорела Москва. Бездомный люд бродил по городу, рылся в головешках в надежде отыскать, что уцелело от огня.

Ночами, когда горела Москва, в Китай-городе и в Кремле было светло как днем. Шляхта веселилась, ругалась и спорила, делила добычу и бахвалилась. Пировали в боярских хоромах, царских и митрополичьих палатах, монастырских трапезных и на подворьях, взламывали амбары и кладовые…

Затворившись в молельне, Мстиславский крестился истово, отбивал поклоны перед образами, шептал:

— Прости, Господи, коли повинен я. Но не желал смертоубийства и не по моей подсказке Москву пожгли. Не я ль к миру взывал? Ан не приял люд мои увещевания. Пожарский гордыней обуян. Кабы он к послушанью склонился, может, и не случилось такого разора…

Багряные языки плясали на стенах молельни, отражались в иконах, розовым цветом светились лики святых. Страшно князю Федору Ивановичу суда людского, но еще страшнее суда Всевышнего. Ведь не миновать его, как не миновать всяк живущему, когда пробьет смертный час. Но отчего забывает человек о том? В суете сует мысли о земном…

И снова думы потянули князя на круги жизни: отчего Москва Владислава не приемлет? Может, ляхи в том повинны? Вели себя ровно разбойники, бесчинствовали, даже к боярам без почтения и к Церкви Православной. Ко всему своенравство Гермогена. В проповедях ляхов проклинает, а с ними и короля.

Скрипнула дверь, заглянула княгиня:

— Гонсевский со Струсем в горнице.

— Вели вина подать, — недовольно сказал Мстиславский и пошел к гостям.

Скинув кунтуш, Гонсевский мерил горницу шагами, а Струсь, усевшись на лавку, вытянул ноги, зевал. При появлении князя гетман остановился, сказал с укором:

— Не ты ль, боярин, сулил усмирить москалей словом, да едва ретировался? А кто, как не ты, уговор с коронным подписывал?

Мстиславский будто не слышал:

— С жалобой к тебе, гетман: гусары на моем подворье клети пограбили, окорока и меды унесли.

— О чем речь твоя, боярин, добро, хоромы уцелели. Весь город выгорел, а ты о своем слезу роняешь.

— То, боярин, мои гусары провиант добывали, — хохотнул Струсь.

Внесли свечи. Гонсевский удивился:

— К чему? Вон какой фейерверк раздули рыцари, — и указал на оконце.

Струсь бокал поднял:

— За победу нашу, панове!

Выпили. Гонсевский спросил:

— Известно ли тебе, боярин, что по Владимирской дороге подходит к Москве рать москалей, тысяча им чертей?

— Новость не из радостных, гетман. А еще жди Ляпунова с ополченцами да Трубецкого с Заруцким и Маринку со своим воренком…

— Нет, боярин, — Гонсевский постучал кулаком по столу, — мы преподнесем москалям славный урок.

— Чтоб им пусто было, — поднялся Струсь. — Пойду обрадую своих гусар, вот уж разгуляются они…

Выпроводив гостей, Мстиславский подпер ладонью голову, долго сидел молча. Вошла княгиня, посокрушалась:

— Случилось чего, князь Федор?

— Земство на Москву ополчилось, княгиня. Ну как побьют ляхов и спросят нас, зачем Владислава на царство прочили? И сошлют нас в глухомань. — Обнял жену. — Пущай холоп шубу несет, к Гермогену, на Кирилловское подворье схожу.

— Не доведи Бог, ляхи — воры — и в Кремле обидят, а уж в Китай-городе как пить дать.

— Кирьян с Семкой со мной будут, а у них кулаки пудовые…

Идти было недалеко, но Мстиславский брел медленно, с трудом, ибо шел он на поклон к опальному патриарху. В душе князя тлела жалкая надежда, авось сыщет он у патриарха поддержку.

Гермогена застал за скудной трапезой. Он размачивал в воде ржаные сухари, жевал медленно. Тлевшая в углу лампада тускло освещала лик Христа, маленькую, шага в четыре, келью, одноногий столик-налой и голую скамью. В келье холод, разрушенная печь давно не топлена. Упал Мстиславский на колени, взмолился:

— Каюсь, владыка. Не ведаю, где истина, в чем Руси спасение?

Насупил брови Гермоген:

— Негоже родовитому князю на коленях стоять, и не о святом печешься — себя жалеешь. Сам ведаешь, в чем вина твоя и бояр, какие в Москву иноземцев впустили. Кому присягали?

Мстиславский поднялся с хрустом в коленях:

— Ты, владыка, един упрямишься. Иначе мыслит архиепископ собора Архангельского Арсений. Он Жигмунда великим государем величает, а нас, россиян, его подданными.

— Знаю и за то проклял грека Арсения, отлучаю его от архиепископства. Не ему бдить гробы царские. А ты, князь, мыслил меня склонить, дабы спас я вас от возмездия? Люд на вас, изменников, и на ляхов гнев копит. Я же не к послушанию взываю и не к отмщению, а к справедливости. Терпенье народа не вечно, и Руси под иноземцем не быть. Покинь келью, князь Федор!


Подступили Измайлов, Репнин и Мосальский к Москве, остановились в семи верстах от Восточных ворот, а казаки Просовецкого заняли городское предместье. Решили воеводы осаду Китай-города и Кремля начать с приходом главных сил ополчения, а чтоб времени не терять, принялись строить укрепления, возводить острожек.

Не успели укрепиться, как Гонсевский послал на них немцев и гусар. Не выдержали дворяне, побежали, а Струсь уже повернул гусар на острожек.

Отошли ополченцы, а часть укрылась в церкви, какая стояла поодаль. Долгим и упорным был бой, и только к вечеру следующего дня ворвались шляхтичи и немцы в острожек, перебили защитников.

Не успели ляхи победу отпраздновать, как на берегах Яузы встал Прокопий Ляпунов, напротив Воронцовского поля — Трубецкой с Заруцким, а бежавшие накануне от Гонсевского ратники расположились лагерем у Покровских и Тверских ворот Белого города, заставив поляков запереться в Кремле и Китай-городе.


Когда Ян Петр Сапега, староста усвятский и племянник канцлера Льва Сапеги, вел из Литвы на Русь хоругвь, он не ожидал, что его подстерегает бесславная осада Троице-Сергиевой лавры, конец тушинского царька и королевское неудовольствие, а разочарованная шляхта заявит Сапеге, они-де по-прежнему нищие, какими перешли российский рубеж…

Узнав о земском ополчении, вставшем у стен Москвы, поспешил к Москве и Сапега. Он расположился у Поклонной горы. Отсюда открылся выгоревший город, печные трубы, как воздетые к небу руки, редкие уцелевшие строения, реки, покрытые льдом, и во всем этом горелом мире каменным островом стояли Кремль и Китай-город.

С Поклонной горы виден стан ополчения. Ополченцы перекрыли Гонсевскому выходы из города.

Шляхтичи заявили Сапеге:

— Москва была богатым городом, но все досталось тем панам, какие сидят теперь в Кремле и Китай-городе, так пусть же они спасаются как их душам угодно, а мы не станем подставлять свои головы, чтобы расчистить дорогу хоругвям вельможного пана Гонсевского.

Сапега согласился. Он уведет шляхтичей от Москвы и поищет, где есть на Руси еще не разоренные городки, а в проводники возьмет князя Ромодановского, переметнувшегося к нему из Москвы.

Староста усвятский сказал шляхтичам:

— Я знаю, панове, у вас от худобы животы приросли к спинам, а в дырявых карманах не удержался ни один злотый. Не потому ли вы оглохли к голосу трубы и не радуетесь топоту копыт? Я привел вас в Московию не затем, чтобы удрать отсюда голозадыми и голодными, как мыши в наших литовских костелах. Так в седла, панове, и в путь…

Отбросив дружину ополченцев у Александровской слободы, Сапега ушел к Переяславлю, по пути разоряя села и местечки…


О скором приходе весны в Варшаве судили по сырым ветрам с немецких земель, первой капели и как-то враз осевшему снегу. Но на Гостином дворе по-прежнему было стыло, и сколько ни кутался Филарет в шубу, все зяб. Голицын всеми днями сидел у жаровни с угольями, жаловался на судьбу. А как-то сказал:

— Умру я здесь, на чужбине, владыка, чует мое сердце. Нонешней ночью привиделся мне Годунов Бориска, увел он меня с собой.

— Ночь в день — и сна нет, князь Василий.

Голицын закашлялся с надрывом. Наконец успокоился, вытер слезы:

— Может, смиримся, владыка, пусть будет, как того Жигмунд желает?

— Не гневи Бога, Василий! Что о нас на Москве скажут? И как, ты мыслишь, Жигмунд из Варшавы Русью станет править? Нет уж, не будет на то согласия, и смертью нас не устрашат.

— Не смерти боюсь, владыка: умру, аки пес бездомный.

— Не ропщи и не о себе думай, о Руси, о вере нашей! — Филарет поднял палец. — Коль превозможешь себя, легче на душе станет…

Сыро и в королевском дворце. Холодно Сигизмунду. Он уселся в глубокое кресло, протянул ноги к камину. Ярко горят березовые дрова, гудит огонь. Постепенно король согревается и только все еще спиной чувствует сырость. Сигизмунд поводит плечами, тянет скрипуче:

— Когда мы взяли Смоленск и у нас в руках ключи от России, я отозвал из Ливонии гетмана Ходкевича. Он отправится на Русь и усмирит тех, кто отказался присягнуть крулю Речи Посполитой.

Скрестив руки, Лев Сапега смотрит Сигизмунду в затылок.

— Ваше величество, настает пора говорить со шведами языком пушек. Они возводят укрепления на побережье Балтики. Шведы попирают землю новгородцев, а Делагарди стучит в ворота Новгорода.

Сигизмунд вдруг вспомнил:

— Ваш племянник, канцлер, поступает, как шляхтич перед рокошем.

— Староста усвятский верен своему крулю.

— Так ли?

Повременив, Сапега спросил:

— Не примет ли круль послов из Московии?

— Если они назовут меня государем.

— Московиты упрямы.

— Они не хотят моей милости? А есть ли сегодня Россия, мой канцлер? Мои гусары гарцуют по московским улицам и живут в боярских хоромах. Я пошлю на шведов российских воевод!

— Осмелюсь возразить вам, ваше величество. Россию мало завоевать, ее еще надо подчинить. Москали не примут вас: вы круль Речи Посполитой и иной с ними веры.

— Мы обратим их в униатов.

— Москали не примут унии, ваше величество.

— Канцлер забыл Брестскую унию.

— Но, ваше величество, та уния подписывалась на земле Речи Посполитой, а украинские магнаты мнили себя польским панством. Не устояли и попы. Но московские попы не согласятся на унию. Коронный гетман рассказывал о московском патриархе Гермогене. А этот митрополит Филарет?

Король прервал канцлера:

— Там, где власть употребляют, не требуется уговоров. Станислав Жолкевский о том забыл. Ошибку коронного исправит гетман Ходкевич.

— Ваше величество, москали готовы принять на царство королевича, если он возьмет их веру.

Сигизмунд ответил резко:

— Вельможный канцлер, разве вам не известно мое желание? Россия должна стать частью Речи Посполитой…

Повстречав Станислава Жолкевского, Сапега передал ему разговор с Сигизмундом. Коронный покачал головой:

— У круля помутился рассудок…


Конец ночи, но рассвет не тронул неба. Морил предутренний сон, навязчивый, крепкий. Ополченцы продвигались осторожно, бесшумно. Артамошка шел впереди, плотно запахнув короткий тулупчик. Сторожевая башня Китай-города наплывала сказочным великаном, горящие факелы в бойницах ровно огромные глазницы.

Акинфиев потянул топор из-за кушака, прислушался. Перекликались польские сторожа, стрельнула с кремлевской стены пушка, и под ее раскат отряд ополченцев ворвался в башню. Она наполнилась людьми, криком, звоном металла, стрельбой, тупыми ударами. Чад и пороховые дымы окутали сражающихся.

По узким ступеням Артамошка поднимался на верхнюю площадку. Пятились ляхи, пытаясь достать саблями напористого мужика, но он крушил их топором, а вслед за Акинфиевым шли другие ополченцы…

Бой был коротким, но жестоким.

Прискакал Ляпунов, закричал:

— Не отдавайте башню, мужики!

И умчался в Белый город, где ополченцы очищали улицу за улицей, вышибли ляхов и немцев из Чертолья и Арбата, заняли укрепления на Козьем болоте, открыли ворота Девичьего монастыря.

Растревоженно гудели Китай-город и Кремль, строились роты и эскадроны.

— Эх, сколько их, вражьих детей, ядрен корень, — сказал Акинфиев, глядя через оконце башни на снующих ляхов.

Из-за Москвы-реки палили пушки ополченцев, их отряды закреплялись у стен Китай-города и Кремля.

Гетман Гонсевский сказал полковнику Струсю:

— Пан региментарь, то, что проклятые москали, тысяча им чертей, заняли сгоревший пустырь, имя которому Москва, полбеды, беда, если мы оставим в их руках Сторожевую башню. Скажите об этом ротмистру Мазовецкому…

И рота поляков и десятка два немцев вытеснили ополченцев из башни. Отошли они к Арбату, осмотрелись. Половина их полегла там, в Сторожевой.

Акинфиев развел костер, присел на корточки. Рядом остановился мужик в треухе с куском конины в руках:

— Пусти отогреться.

— Садись, аль места мало?

Увидел Артамошка мясо, почувствовал голод: вторые сутки во рту ничего не было. Мужик поделил конину пополам, протянул:

— Хошь в углях запекай, хошь на огне зажаривай.

Лошадь оказалась молодой, испеклась быстро. Заморил Акинфиев голод, разговорились, Мужика Фомой кличут, и родом он из Городца. Узнал, что Акинфиев в Нижний Новгород путь держит, обрадовался:

— Коль возьмешь с собой, товарищем буду…


Ополченские воеводы съехались на Воронцовском поле у князя Трубецкого. В избе натоплено, жарко, на Трубецком кафтан домашний, легкий, на Ляпунове рубаха белая, льняная, и только Заруцкий кунтуш не скинул, сидит красный, преет. А на столе вина в обилии, лосятина вареная, мясо дикого вепря жареное, румяное, жиром блестит, капуста белокочанная, квашеная.

Заруцкий пьет, не хмелеет, буравит острыми глазами Прокопия, а тот говорит:

— Нам Владислав ни к чему, нагляделись на ляхов. Москву очистим, Земский собор государя назовет.

— Не посадили бы подобного Шуйскому.

— Думать надобно, — Ляпунов пригладил пятерней волосы. — Какие в «Семибоярщине», те неугодны.

Заруцкий свое думал: «Прокоп себе на уме. Правду Марина говаривала: ты, боярин Иван Мартынович, Ляпунову веры не давай, он моей и твоей погибели искать станет. Коли же мы вернем престол царевичу Ивану, я — опекунша, а ты при мне другом и советчиком…»

Крутнул головой Заруцкий, голос подал:

— О каком государе, Прокоп, речь ведешь? Я с казаками царевичу Ивану присягнул. Его-то куда подевать?

— То Маринкина печаль, — отмахнулся Ляпунов. — Она его прижила с самозванцем, пускай и поразмыслит. Убиралась бы по-доброму к батюшке, в Сандомир, а воренка на наш суд оставила, дабы ляхи впредь его на Русь не напустили. Двумя самозванцами по горло сыты. Нет в России порядка, разбои повсеместные, всяк вольностей ищет и добычи.

— Уж не на казаков ли намекаешь, Прокопий? — Заруцкий навалился грудью на столешницу. — Чем они тебе неугодны? Может, и противу меня чего имеешь?

Из-под нависших бровей Ляпунов посмотрел на атамана удивленно:

— Ты о чем, Иван Мартынович, кто казаков вольности лишает? Однако и воровством промышлять не дозволим.

— Казаки не воры, говори да не завирайся, Прокопий Петрович.

— Не бранитесь, воеводы, — Трубецкой голос повысил, — еще ляхи в Москве, а вы друг друга шпыняете. Я ведь тоже Димитрию служил, Шуйского государем не признавал, и не безразлично мне, кто на царство сядет. Очистим от ляхов Кремль, тогда и поразмыслим, кому на престоле быть: Ивану малолетнему либо иному, на кого Земский собор укажет.

Заруцкий налил вина, выпил залпом, не закусывая, отер тыльной стороной ладони усы:

— Золотые слова, князь, не ко времени свара. — Застегнул кунтуш и вышел…

Мороз ослаб, и потеплело. Дымы от множества костров затянули Воронцово поле. У самой избы, у коновязи, собрались казаки, в стороне несколько дворян, сопровождающих Ляпунова. Застоявшиеся кони хрумкали овес, перебирали копытами, фыркали. Заруцкий взглянул на небо: тучи наползали, видать, последним снегом высыпят. К атаману подошел кривоногий сотник. С ним Заруцкий еще от Болотникова бежал.

Атаман кивнул в сторону дворян:

— Это и все?

Помолчал, потом процедил сквозь зубы:

— Ляпунов против казаков злоумышляет.

Сотник понял намек:

— Видать, зажился на этом свете Прокопий Петрович.

— Только не здесь.

— Вдогон пойдем.

— Передай есаулам, ночью в Калугу уходим…


Узнав о смерти Ляпунова, снялся лагерь за Яузой, разошлись ополченцы по своим городам. Недолго простоял под Москвой и Трубецкой, увел полки в Коломну.

А вскоре в Россию вторгся гетман Ходкевич.