"Да будет воля твоя" - читать интересную книгу автора (Тумасов Борис Евгеньевич)ГЛАВА 5Боярское посольство еще и Москву не покинуло, а Станислав Жолкевский уже к городу подступил. Всполошилась Дума, запросили коронного, с чем на Москву идет, тот ответил: — Не крови ищу, с добром, ибо желаю видеть у вас на царстве королевича… На переговоры с коронным отправились Мстиславский с Шереметевым и Василий Голицын. А с боярами поехали окольничий Мезецкий и думные дьяки Луговской и Телепнев. Жолкевский с ротмистрами и хорунжими встретили бояр на Новодевичьем поле, за Земляным городом, где накануне поставили просторный шатер. Угощали гостей, пили за короля и королевича, за Московию и Речь Посполитую. Седой раздобревший коронный, выпив изрядно, обнимал Мстиславского, приговаривал: — Вельможный пан Федор мае друга! Князь морщился, но терпел… Разошлись за полночь, чтобы на следующий день начать переговоры. С утра густой туман лег на Новодевичье поле. Через щели пелена заползала в шатер, где по одну сторону стола расселись коронный с панами, по другую — московское посольство. — Вельможные панове, — сказал Мстиславский, — земля наша в печали без государя пребывает, а как телу без головы быть? — Разумно, князь Федор, дуже разумно, — кивал Жолкевский, — без царя погибель Московии. Поддакивали паны: — Правдивы слова твои, боярин, в разорении Русь, холопы в воровстве, самозванец того и гляди в Кремле очутится. А Мстиславский продолжал: — Имеем мы намерение просить на царство королевича. Коронный довольно покручивал ус: — Бог надоумил вас, бояре, доброго царя обретет Московия. Тут Шереметев вмешался: — Но, вельможные панове, Русь не примет Владислава, покуда он веры латинской. Бояре закивали согласно, а Шереметев добавил: — Пусть королевич веру нашу примет. — То крулю решать, — отмахнулся Жолкевский. — А по мне вшиску едно — латинянин ли, православный. — Мы к королю посольство наряжаем, для ряды, — сказал Голицын. Паны зашумели: — Станет королевич царем, то и веру вашу примет. А вам бы, бояре, с Речью Посполитой замириться. Как крулю сына к вам в Московию отпускать, коли меж нами война? Коронный добавил: — Круль без Смоленска мира не даст. Шереметев вставил: — Коль Русь королевича на царство призовет, к чему Жигмунд Московию зорит? Король на порубежье хоругви привел, города наши под себя взять норовит… — То круля слово! — заговорили паны. Думный дьяк Телепнев по знаку Мстиславского развернул свиток, а Мстиславский дождался тишины и заявил: — Вельможные панове, вот наши условия, на каких мы согласны королевича принять. И прочитал зычно. Тут тебе и с Римом не сноситься, и жену-россиянку иметь, и веры латинской не держать, и ляхов в Москву не впускать в большом числе… Паны вельможные взволновались, а Жолкевский руку поднял: — Мы, панове, без круля такого подписать не можем. Мстиславский пожал плечами: — Раз вы такого не подпишете, то как нам поступать, с чем к крулю ехать? Либо Жигмунд не желает выдать нам в короли сына своего? Так мы с тем и отъедем. Бояре поднялись, а поляки загалдели. Жолкевский сказал примирительно: — Вельможные панове, мы повядомим, что нам круль повелит, альбо сами подпишем конвенции… Неделю спустя, не дождавшись королевского решения, Жолкевский скрепил договор своей подписью. А в нем бояре предусматривали: «Венчаться королевичу, как издревле самодержцы российские, от патриарха и духовенства церкви Греческой. Владиславу чтить храмы, иконы и мощи, патриарха и все духовенство, не лишать церковных имений, в духовные дела не вступаться. Не допускать в России ни латинского, ни другого вероисповедания; никого не склонять в римскую и иную веру. Быть верным добрым обычаям. Бояре и все земские и воинские чиновники должны быть только из россиян. Поместья и вотчины неприкосновенны. Правосудие вершить по Судебнику, а исправлять его может государь и дума Боярская и Земская. Государственных преступников казнить единственно по осуждению царя с боярами. Без суда боярского никто не лишается ни жизни, ни свободы, ни чести. Кто умрет бездетен, того имение отдавать ближним его или кому он завещал. Доходы государственные остаются прежние, а новых налогов без согласия бояр не вводить. Крестьянам не переходить ни в Литву, ни от господина к господину. Польше и Литве утвердить с Россией вечный мир и стоять друг за друга против всех неприятелей. Ни из России в Литву и Польшу, ни из Литвы и Польши в Россию жителей не перевозить. Торговле между обоими государствами быть свободно. Королю осаду Смоленска снять и вывести войска из всех городов российских. Всех пленных освободить без выкупа. Гетману отвести Сапегу и других ляхов от Лжедимитрия и вместе с боярами принять меры для истребления злодея. Коронному гетману стоять с войском у Девичьего монастыря и никого из своих людей без дозволения бояр в Москву не впускать. Дочери сандомирского воеводы Марине Мнишек ехать в Польшу и не именоваться государыней московской. Великим послам российским отправиться к королю Сигизмунду и бить челом, да креститься Владиславу в веру греческую»… Поставили коронный гетман и Мстиславский печати, разъехались… Прочитал Сигизмунд условия договора, разгневался: — Вельможный канцлер Лев, мы не согласны на условия московитов. Пусть позовут москаля Андронова, он повезет мою грамоту Жолкевскому. Он должен вступить в Москву и привести к присяге мне и королевичу бояр и чиновных людей. Отныне я стану именоваться королем Речи Посполитой и царем российским… Получил Жолкевский королевское распоряжение, возмутился: — Круль намерился стать царем московитов? Но москали не подданные Речи Посполитой. О Езус Мария, у нашего круля нема разума… Розовощекий, белокурый гетман Гонсевский, пряча отвисший бритый подбородок в расшитый серебряной нитью ворот кунтуша, мысленно согласился с коронным. — Дьявол побери, — бранился Жолкевский, — порушив конвенцию, мы потеряем Московию. Але москали захотят иметь ревностного католика Сигизмунда своим царем? Они согласны на Владислава. Круль не трон получит, а войну, недруга Речи Посполитой. Нет, вельможный гетман Александр, мы не скажем московитам королевской воли, не порушим конвенций. Слухом земля полнится. Едва бояре подписали конвенции, как князь Засекин, в сумятице, кому служить, у самозванца побывал, рассказал, о чем Мстиславский с Жолкевским уладились. Обратной дорогой Засекин едва от ватажников отбился, спас быстрый конь. Уехал князь от Лжедимитрия, а тот немедля нарядил к коронному атамана Заруцкого. Посулил самозванец словом царя Димитрия выдать Сигизмунду из российской казны триста тысяч рублей да сто тысяч Владиславу, а Речи Посполитой платить в течение десяти лет по триста тысяч. Щедр самозванец за российский счет! А еще обещал Лжедимитрий завоевать для Речи Посполитой Ливонию у Швеции и не держаться за Северскую землю, что означало отдать королю Смоленск с порубежными городами. Еще ни один великий князь московский, тем паче государь российский, не изъявлял такой вассальной покорности, на какую готов был самозванец, дабы сесть на престол. Станислав Жолкевский Заруцкого принял, но ответом Лжедимитрия не обнадежил: — Егда круль пошлет к царику послов, они и отповедают волю Сигизмунда, я ничего не обещаю… От имени короля побывал у самозванца гетман Гонсевский. Лжедимитрия с Мариной он застал в монастыре Николы на Угреше. Королевского посла ввели в полутемную монастырскую трапезную. Лжедимитрий сидел в кресле архимандрита, а по правую и левую руку от него стояли Трубецкой, Заруцкий, Шаховской, Сапега и другие воеводы и атаманы. А накануне Гонсевский передал Сапеге письмо канцлера, сказав при том: — Московия есть царство от Речи Посполитой, и тебе, Ян Петр, не с цариком быть, а с коронным. Сапега отшутился: — Мои хоругви, вельможный пан Александр, на половине дороги между коронным и цариком… — Вельможный гетман, — спросил Лжедимитрий, — здрав ли король? Гонсевский надменно посмотрел на самозванца: — Круль в здравии, и тебе бы прибыть к нему со смирением, а за то обещано тебе в удел Гродно либо Самбор. Приближенные самозванца на Димитрия смотрят: дерзко говорит посол. Вспылил Матвей Веревкин: — Не милостью Жигмунда царствую я, а правом родительским. По мне же милее изба крестьянская, нежели хоромы круля. О том и передай своему крулю. Гонсевский попятился. Из двери, что вела из трапезной в поварню, выбежала Марина с искаженным от гнева лицом: — Вельможный пан Александр, разве ты холоп круля, что лаешь на царя Димитрия? Круль мовит: Речь Посполитая в поединении с Московией. Так отчего круль мир порушил и войной пошел? Альбо Сигизмунд не мае шляхетского гонора? Гонсевский, пятясь к двери, бранился: — Я шляхтич, холера ясна! А Мнишек, наседая, бросала зло: — Чуешь, пан Александр, цо я мовю, венчанная на царство московское? Поведай крулю, нехай уступит царю Димитрию Краков, а в знак милости возьмет от него Варшаву. Последнее Марина выкрикнула уже вслед выходившему из трапезной Гонсевскому. Шаховской с Трубецким переглянулись: не ждали такого от Марины, а Заруцкий воскликнул: — Я слышу речь государыни! Сапега поднял палец: — Цо есть царица, вельможный пан Иван! Над Звенигородом давно спустилась ночь, а жизнь в стане коронного гетмана не стихала. Шумно и весело в таборе маркитанток. Часть этого бойкого племени, оторвавшись от своих подруг, осевших в королевском лагере под Смоленском, перекочевала к Звенигороду. Добрались, пренебрегая опасностями, разбили свой цветастый табор. Выпрягли, стреножили коней, подняли оглобли и дышла фургонов, и развернулась бойкая торговля. Потянулись в табор паны с добычей. Днем здесь все напоминало ярмарку, горластую, зазывную, а ночами горели костры, играла музыка, паны бражничали и веселились с беспутными и щедрыми на ласки бабенками, расплачиваясь за все всякой добытой рухлядью. Случалось, наезжали к маркитанткам шляхтичи из отряда старосты усвятского Сапеги, поднималась стрельба, паны хватались за сабли, визг и злая брань висели над Звенигородом. Вспоминая молодость, заходил в табор и коронный. Едва появлялся, как навстречу устремлялась самая проворная красавица со стульчиком и жбаном вина. Выпьет Жолкевский, посадит молодку на колени и, поцеловав, сетуя на годы, удаляется, усмехаясь в усы. Ему ли, чья жизнь прошла в седле, удивляться бродячему маркитантскому табору. Без него войско отяготится добычей и потеряет боеспособность и маневренность… Коронный торопил время. Он рвался в Москву, пока боярам не стало известно о замысле Сигизмунда. Но прежде чем войти в город, Жолкевский должен отбросить от Москвы самозванца и исполнить королевский наказ — привести в повиновение Сапегу. Станислав Жолкевский ждал, когда Москва пошлет стрельцов на самозванца, — тогда заиграют походные трубы и гусары коронного оседлают коней. Всю ночь лил дождь, и земля уже не принимала влаги. Андрейка слышал, как она плакала, будто малое дитя, всхлипывала и пищала. Где-то далеко поблескивала молния и глухо рокотал гром. Не спала, ворочалась Варварушка. Спустив ноги с полатей, Андрейка спрыгнул на мазанный глиной пол, вышел в темные сени, открыл дверь. Пахнуло свежестью, по лицу секанули косые струи. Андрейка прислушался. Шумел дождь, шелестела отяжелевшая листва, а за деревней недовольно ворчала выползшая из берегов река. В такую пору она бурлила и вертела на ямах, а в ее мути неслись коряги и разный хворост. К утру небо очистилось, установилась ясная погода, и поднявшееся солнце заиграло многоцветно, выгрело. К обеду Андрейка, взяв берестяной туесок, отправился в ближний лес, где накануне он обнаружил в старом дупле борть. Теплый ветерок и солнце уже сделали свое, земля подсохла, взялась корочкой. Под лаптями она мягко подминалась, идти было легко, приятно. На душе у Андрейки радостно, день ему удавался: с утра вытащил на заброшенный с вечера крючок сомика, теперь вот за медом шел… Борть оказалась с заполненными сотами. Не голодные пчелы встретили Андрейку беззлобно, да и брал он по справедливости, не грабил, срезал только часть, прикинув на глазок, чтобы осталось пчелам в зиму и борть к следующему сезону не вымерла с голода… К вечеру, довольный, возвращался домой и не знал, какая беда ждет его. В отсутствие Андрейки нагрянули в деревню польские фуражиры, очистили клети, выгрузили зерно и убрались, сведя со двора и Варварушкину коровенку, а сама Варварушка едва спаслась от шляхтичей. Еще за околицей учуяв крики и плач, Андрейка догадался, беда приключилась, а когда узнал, сел на лавку, задумался. Нет, не спрятаться Андрейке в деревне, когда народ горя с лихвой хлебает. Ране от своих бояр и дворян, а ныне еще от шляхты. Вон, до самой Москвы Речь Посполитая достала… А как все у Андрейки ладно получалось: и жена добрая, и хлеб сеял, и хозяйство вел… Встал, обнял Варварушку: — Прости меня, но должен я покинуть тебя. Негоже мне от общей беды скрываться, когда народ мыкается. Побьем недругов — вернусь к тебе… Оставляя после себя пометный след, проехал конный авангард из московских дворян, а вскорости показалось и стрелецкое воинство. Пылили полки, покачивался лес бердышей и пищалей. Московские стрельцы брели неохотно, переговаривались, на жизнь сетовали: — За службу шиш показывают, а самозванца воевать: «Стрельцы, иде вы?» — От огородов, ровно от пуповины, оторвали. — Капусту скоро квасить. — Рано, пускай до морозов выстоит. — Митька, а Митька, ты давеча кабанчика завалил? — Почем знаешь? — Визг на всю Ильинку раздавался, и смолятиной тянуло. Мясцом бы угостил. — Своих голопузых полна изба. — Эк, ребятушки, а моя благоверная лук вырастила — утром куснешь, до обеда слезы утираешь. — Слышь, Васюхан, чтой-то Петька-купчик вкруг твоей женки петляет, никак, торгуется? Высокий стрелец с выбившимися из-под шапки с остроконечной тульей рыжими космами, переложив пищаль с плеча на плечо, отшутился: — Моей есть чем торговаться, не чета твоей, сухозадой. Хохочут стрельцы: — Ай да Васюхан, оно и впрямь, от твоей женки не убудет, разе что прибудет — гладка, и голодуха не берет. — Сколь ты детишек настрогал? — А почто ни одного рыжего нет? Кособочась в седле, проскакал Мстиславский, а с ним второй воевода Андрей Голицын. Покосился Мстиславский на стрельцов: эко ржут, ровно жеребцы стоялые, ему бы их заботы. Мстиславский с коронным уговорились сообща на самозванца выступить: князь Федор Иванович Трубецкого побьет, а Жолкевский поучит Сапегу. От Москвы и до Коломенского, где встали полки Трубецкого, верст двадцать. Коли Бог даст, то князь-воевода решил в полпути дать стрельцам передышку, а назавтра бой принять… На Москве о будущем царе Владиславе разговоры, не все боярское решение одобряют: ляхов-де на Русь наводят! Но бояре на Думе так решили: уж лучше королевич, чем самозванец и власть воровская… Патриарх боярам перечит, Шуйского на царство требует, пострижения не признает. Однако нынче воинство самолично благословил. Есть и бояре, какие королевича не желают, но то невелика печаль, смирятся… Конь под Мстиславским идет резвой иноходью, не мешает думать. А мысли одна за другую цепляются, тянутся цепочкой. Понимает князь Федор: коли не найдут бояре общего языка с Гермогеном, не поддержит их люд московский. Одно и обнадеживает Мстиславского: когда Владислав веру переменит и поклонится патриарху, оттает сердце Гермогена. Не знал и не догадывался князь Федор Иванович, а коронный скрыл, что Сигизмунд сам вознамерился сесть на царство. Жолкевский верно высчитал, от королевской затеи не жди добра… Бояре, какие Владислава не приемлют, винят Мстиславского, а он ли первым на королевича указал? Поди, тушинцы Михаила Салтыков да вертихвосты Хворостинин и Рубец-Масальский, а с ними вкупе Плещеев и Никитка Вельяминов с дьяками-прожогами Грамотиным и Чичериным королю Жигмунду челом били… Перевел Мстиславский коня на шаг, повод ослабил. Голицын ровно мысли князя прочитал: — Ну коль Владислав овечкой прикидывается, да опосля волком зубы оскалит, рыкнет, а то и куснет? — Не бередь душу, князь Андрей, — Мстиславский сделал ладонью движение, будто смахивает пелену с глаз. — У самого на душе кошки скребут. Может, иное посоветуешь? Ведь нам, всей думе Боярской ответствовать за Россию! — Кабы знал! — То-то и оно. К какому берегу приставать, чтоб смута затихла? На бочке с пороховым зельем сидим… Ехали весь день. К вечеру Мстиславский объявил большой привал, огородились турами, выдвинули огневой наряд, выставили караулы. Ночь прошла спокойно, а на рассвете московских воевод разбудил гонец из авангарда с донесением: самозванец покинул монастырь Николы на Угреше, а Трубецкой вывел казаков из Коломенского и в походном порядке направил к Коломне. Мстиславский вздохнул с облегчением, сказал Голицыну: — Воротим и мы стрельцов в Москву… В Николином монастыре спешно грузили на возы рундуки со скарбом, в громоздкую колымагу закладывали лошадей, суетилась челядь. Из келий выглядывали монахи, крестились: — Слава тебе, Господи, покидает самозванец обитель. Вор и пьяница, а не царь. И царица его бесстыжая, за стол в трапезной лезла, лба не перекрестив, на богослужения не являлась… За монастырской оградой казаки-донцы разбирались по сотням, слышались негромкие команды. Во дворе переминался с ноги на ногу самозванец, одетый в однорядку, под которой плотно облегал тело становой кафтан. Лжедимитрий ждал Марину, нетерпеливо поглядывая на дверь. Рядом с самозванцем стоял Заруцкий в синем жупане, подбитом серым каракулем, и в каракулевой папахе. Атаман говорил: — Сапега, сучий сын, не токмо от боя с коронным уклонился, но и заявил готовность служить королю. У Лжедимитрия лицо опухшее, измятое, бросил раздраженно: — Сапега — лях, а почто русич Трубецкой, еще Мстиславского не видя, хвост поджал? Заруцкий на вопрос не ответил, свое вел: — Старосте усвятскому тебя, государь, держаться бы, а он изменой промышляет. Наконец появилась Мнишек. На ней поверх телогреи наброшена червленая шуба: Марина последнее время зябла. Пышные волосы едва прикрывала бобровая шапочка. Посмотрела на полуденное небо и, скользнув взглядом по монастырскому подворью, ступила на подножку колымаги. Вслед за Мариной во вторую колымагу полезли пани Аделина и кормилица с запеленутым царевичем. Лжедимитрию подвели коня, придержали стремя. Он уселся в отделанное серебряным узорочьем седло, дал знак, защелкали бичи, и царский поезд тронулся в стоверстый путь. Самозванец, так и не дождавшись, когда Кремль примет его, велел возвращаться в Калугу… На четвертые сутки, уже за Каширой, наткнулись на стоянку орды: городок войлочных кибиток, крытые телеги, горят костры, кизячный дым по земле стелется. Ногаи своими делами заняты, а в низине пасется табун и, точно степные коршуны, хохлятся в седлах табунщики. Лжедимитрий привстал в стременах, нюхнул воздух: — Урусов кобылятину варит. Да вон и сам он жалует. От ханского дворца спешил князь Петр, а за ним его мурзы и беки. Скинув соболиный малахай, Урусов поклонился. В раскосых глазах подобострастие: — Царь бачка, ногаи к тебе кочуют. — Заворачивай орду в Калугу, князь Петр, — промолвил самозванец и повернулся к Заруцкому: — Вели, боярин, поезду не мешкать. — Обиду чинишь, бачка-государь. Тебя кумыс ждет, мясо молодой кобылицы. Ешь, пей. — Недосуг, князь Петр, — отмахнулся Лжедимитрий. — Да и знать надобно, царь кобылятину не ест. Да и тебе, Петруха, не резон: чать, крещеный. Тронул коня. За ним потянулись колымаги, обоз, двинулись казаки. Урусов оскалился злобно: — Шайтан! — и сплюнул. Постояв, пока поезд отъедет, поковылял к юрте. За ним пошли беки и мурзы. Отвел Трубецкой казаков и ратников к Коломне, велел город укреплять. За работами сам доглядал. На нерадивых покрикивал: — Ворон не ловите, пошевеливайся! Малый из земских на князя загляделся. Трубецкой на него закричал: — Я не девка, тащи плетень! За острогом ратники ставили туры, подсыпали земляной вал, выставили пушчонки затинные, а черкасцы возами огородились, коней в безопасное место свели. Еще в Тушине явился князь Трубецкой к самозванцу и с той поры ему служил верой и правдой, хотя и знал, никакой он не царь Димитрий. Однако чем Шуйский лучше? И Трубецкой на этот вопрос сам себе отвечал: государство в развале, нет тишины на Руси, а Речь Посполитая тем пользуется… Прогнали царя Василия, взяли бояре власть на себя, и опять не изменил Трубецкой Лжедимитрию… Не мог князь Дмитрий Тимофеевич Трубецкой смириться и с боярским предательством. Иначе он и не считал сговор бояр с поляками. Разве принесет Владислав мир на Русь? Не будет и согласия на Русской земле, ибо за спиной королевича стоит Сигизмунд. Заберет Речь Посполитая Смоленск и северные городки, вольготно заживут ляхи и литва в России, а латиняне станут притеснять православных. Коронный гетман того и гляди в Москву вступит, заставит московитов Владиславу присягать. Князь Трубецкой слово себе дал: королевича государем не признавать, а с ляхами и литвой воевать, покуда они Русь не покинут. От церкви Иоанна Богослова, что на Варяжках, в Смоленске, к самому Днепру тянется кривая узкая улица. В конце ее подворье мелкопоместного дворянина Андрея Дедевшина, рода безвестного, захудалого. Предки Дедевшина князьям Вишневецким служили, но за воровство были изгнаны из службы. Сам Андрей едва концы с концами сводил. Худой, желчный, с редкой бороденкой и жидкими усами, он вечно ворчал, скверно ругался. Имел Дедевшин мечту — разбогатеть. С этой думой утро встречал и на ночной покой отходил. Но как ему разбогатеть, когда у него одна малая деревенька, да и ту ляхи разграбили… Насело королевское войско на Смоленск, разорили город, и голод смертью гуляет, и тому конца не видать. Сначала ждали подмоги от Москвы, а ныне нет надежды. Шляхтичи к стенам подъезжают, горланят: «Коронный гетман в Москву вступил!» На Пасху в церкви Вознесенского монастыря подслушал Дедевшин разговор двух старых каменщиков: — Жигмунд лоб разобьет, а городом не завладеет. Накось, выкуси! И свернул кукиш. Второй хихикнул: — Откель ляхам знать, куда сунуться. Я мальцом был, а помню, дед в великое княжение московское Василия Грановитую палату ремонтировал и бранился: слаба, говорил, кладка… Вспомнил Дедевшин утром слова мастеровых, и захватила его коварная мысль. Месяц терзала она его, а в грозовую ночь татем прокрался к берегу Днепра, затаился. Лежал долго, прислушивался. Раздавались голоса караульных стрельцов, и Дедевшин жался к земле. При свете молнии заметил на берегу корягу, прокрался, столкнул в воду и, ухватившись, поплыл. Только когда крепостная стена осталась позади, выбрался на берег, побрел к освещенному кострами королевскому лагерю… С возвращением в Калугу притих двор самозваного царя Димитрия, ни веселых пиров, ни Боярской думы, а уж коли совет надобен, то призовут Заруцкого с Шаховским, да иногда еще Михайлу Молчанова. Перед Рождеством Пресвятой Богородицы, что на начало сентября-листопада приходится, Матвей Веревкин переоделся в крестьянское платье, чтоб никто не узнал, и отправился на торг, послушать, о чем люд глаголет. Малолюдно и бедно в рядах, какие лавки под замками, а в иных нет товара, будто перевелись на Руси купцы деловитые; что до гостей иноземных, так они землю российскую в смуту стороной обходят. Ничего нового самозванец на торгу не услышал, а у кабака два стрельца бранили бояр московских, что они царя Димитрия на королевича променяли, Москву ляхам отдают. Лжедимитрий шапку на глаза надвинул, прошел мимо. Тут ему дорогу цыганка заступила, румянец во всю щеку, глаза горят. Ухватила за рукав, шепчет: — Пойдем, милый, всю судьбу открою. Усмехнулся Лжедимитрий, хочет цыганку стороной обойти, а она еще пуще к нему льнет. — Пусти, красавица, откуда знать тебе судьбу мою? — Нам, ромам, все ведомо. Оттолкнул самозванец цыганку: — Пустое плетешь. — Нет, милый, за тобой беды и смерть ходят, берегись! — Дура! — гневно выкрикнул Лжедимитрий. — Убирайся подобру!.. Воротился в хоромы мрачный, сел на широкую, обитую мехом лавку, велел подать вина крепкого. Угораздило же повстречаться с окаянной! Ее бы в пыточную да на огне ленивом подогреть, чтоб взвыла: небось сказала бы, кем послана. Знала, воистину знала, кто перед ней, вон как очами зыркала, ведьма… Аль отправить на торг ярыжек земских, пускай поищут и к палачу доставят. Да разве ее найдешь? Она давно в бабу какую обратилась либо в собаку черную… Ему ли, Матвею Веревкину, не знать коварства нечистой силы? Сколь дорог по Речи Посполитой исхожено, во всех городах порубежных мостовые топтал. В Кракове его, бездомного, приютила пани Руфина, мосластая, с вечно распущенными патлами девка. Она научила Матвея толковать Талмуд, а ночами при свече ворожила на воске. Что-то бормоча, выливала топленый воск на воду. Однажды — Веревкин сам это видел — Руфина обратилась в кошку. Это было так: Матвей лежал в уголке тесной каморы и в полумраке видел, как Руфина вышла во двор. Ее не было долго. Вдруг Веревкин услышал, как что-то живое трется о его бок. Рука Матвея нащупала кошку. Он вздрогнул. Откуда ей было взяться, Руфина кошек не держала. Матвей перекрестился, и кошка выскочила из каморы. А вскорости вернулась и Руфина… Сегодняшняя цыганка о бедах и смерти плела, а краковская ворожея иное Матвею предсказывала. — О, — говорила Руфина, — таки ты сделаешься ясновельможным паном, смотри на воск! Таки тебя станут окружать паны, и шляхта будет тебе прислуживать… Нет, не цыганка, а Руфина предсказала ему истинную судьбу. Матвей Веревкин велел позвать дьяка и продиктовал два письма: одно к боярам московским, другое — к московскому люду. В первом он требовал от бояр одуматься и не присягать королевичу, а за ослушание грозил царским именем жестоко карать изменников, как поступал с ними отец его Иван Васильевич Грозный. Во второй грамоте Матвей Веревкин обращался к дворянам и стрельцам, торговцам и ремесленникам, прочему люду, дабы не вступали заодно с боярами в измену и поляков не то что в Москву — в окрестности города не допускали. И стоять на том твердо. Не Владиславу место в Кремле, а ему, царю Димитрию… К Грановитой башне подтянули огневой наряд. Таясь, дабы не услышали оборонявшиеся, без передыху вели подкоп, заложили бочки с пороховым зельем. Королевское войско готовилось к последнему приступу. А в назначенный час загрохотали орудия, и Грановитую башню окутал дым. Король подал знак, и земля над подкопом разверзлась, огненный вихрь взметнулся к небу, разбрасывая крепостные камни и бревна. И тут же, не успела осесть пыль, в пролом ринулись шляхта и казаки. Жестокой была рукопашная, но неравные силы. Бой перешел на улицы. Люд искал спасения в соборе. Ляхи подожгли храм. В огне слышались крики и плач. Смрадный дым висел над городом. Улицы устлали трупы. Стрельцам и всем, кто попадался живыми, рубили головы, сажали на кол, топили в Днепре. Земля потемнела от крови, а вода в Днепре побурела и понесла в низовья тела смолян. Не было пощады российскому человеку. Угоняли в плен оставшихся в живых. Увезли в Речь Посполитую воеводу Шеина, а боярыню Настену с детьми взял на себя канцлер Сапега. Фыркали и шарахались испуганные кони, ночами выли собаки в мертвом Смоленске. Сигизмунд отказался въезжать в город, он отдал его на разграбление. Король Речи Посполитой предал забвению заповедь Господню: «Кто прольет кровь человеческую, того кровь прольется рукой человека; ибо человек создан по образу Божию…» А может, жил Сигизмунд по Новому Завету? «Не думайте, что Я пришел принести мир на землю, не мир пришел Я принести, но меч…» Покинув разрушенный и сожженный город, король удалился в Варшаву. Вслед за ним отправилось и коронное войско. Ночами к стенам смоленского кремля подходила волчья стая, усаживалась полукругом на мерзлую землю и выла подолгу и печально. Волки не боялись мертвых, а живых в городе почти не осталось. Голодно и жадно заводил вожак, а стая подпевала. На самой высокой ноте серый умолкал, послушно затихали и остальные. Тишина была короткой. Вожак поднимал морду к луне, принимался за свое, а стая подхватывала, пока на стену не взбирался кто-нибудь из смолян и не швырял в волков горящую головешку. Поджав хвосты, хищники пятились, чтобы снова начать свою песню. В Успенском соборе патриарх Гермоген отслужил заупокойную литию по смолянам. Коротким плачем прозвучало его скорбное слово. Печально звонили колокола в Кремле и Китай-городе, в Белом и Земляном. Им вторили колокола всего Подмосковья… На Москве читали грамоту, доставленную из Смоленского уезда, а в ней призывали не поддаваться лживым обещаниям Сигизмунда. «Обольщенные королем, мы ему не противились… Что же видим? Гибель душевную и телесную, — писали из Смоленского уезда. — Святые церкви разорены, ближние наши в могиле или в узах… Хотите ли такой доли?.. Король и сейм… решились взять Россию, вывести ее лучших граждан и господствовать в ней над развалинами. Восстаньте, доколе вы еще вместе и не в узах; поднимите и другие области, да спасутся души и царство!..» И еще писавшие грамоту обращались к доблести смолян: «Знаете, что делается в Смоленске? Там горсть верных стоит неуклонно под щитом Богоматери и разит сонмы иноплеменников!..» На Думе Михайло Салтыков, недавно воротившийся в Москву из королевского стана, бородой тряс, ершился: — К чему призывают уездные: от Владислава отречься. Не бывать тому! Шереметев оборвал его: — К чему Жигмунд в Смоленске бойню учинил, в святом храме люд пожег! Зашумела Дума, да Салтыков всех перекричал: — Сами повинны: отчего добром ворота не открыли! И нам то в науку, коли строптивость выкажем. Присягать королевичу, не слушать Ермогена-подстрекателя. Иного государя, кроме Владислава, нам не надобно! Сытно отобедав, Мстиславский улегся на лавку у выложенной изразцами печи. По обычаю, он спал до сумерек, но в этот день не успел задремать, как явилась старая ключница, покачала головой, сокрушаясь: — Батюшка, сокол мой, нет тебе покоя, не признает злодей обычаев российских. Ему сказываю, почивает князь, а он сапожищами топает, усами, ровно таракан, шевелит — подай ему боярина, и вся недолга. — Да кто требует, Порфирьевна? — Мстиславский сел, спустив ноги на пол. — Ротмистром назвался, кажись, Мазецкий. — Мазовецкий, Порфирьевна. — Истинно, сокол мой, батюшка. — Так зови его сюда, пущай сказывает, с чем пожаловал. Звеня шпорами, в палату вошел усатый краснощекий ротмистр, в малиновом кафтане и шапке из черного смушка, с золотым пером. На перевязи сабля турецкая, за кушаком пистоль с рукоятью, отделанной перламутром. — Дзенькую, князь. — Здравствуй и ты, вельможный пан. С чем пожаловал? Из широких красных шаровар ротмистр достал письмо: — От коронного гетмана тебе, князь, грамота. И сует Мстиславскому бумагу. Прочитал князь Федор, насупил кустистые брови: — Ведомо ли тебе, ротмистр, о чем пишет коронный? Мазовецкий усами повел, а князь продолжил: — Он пишет, король велит ему вступить в Москву и привести московитов к присяге. Чай, и твоя рота готова исполнять этот указ? — Мои гусары, князь, уже стоят у стен Земляного города. Мстиславский сказал угрюмо: — Назвался груздем — полезай в кузов. Согласились на Владиславе, проглотим обиду и от отца его. А может, наставника? Чать, королевич молод и захочет жить умом Жигмунда? Передай, ротмистр, коронному: мы примем его и с ним панство вельможное, но все воинство в город не впустим, поди, не в покоренную столицу вступают. Раздосадованный неудачей у Коломенского, самозванец сказал Заруцкому: — Уж не перенести ли мне столицу в иной город? Не желают меня бояре в Кремль впустить, пусть себе поживут без царя. То-то взвоют. В палату вошла Мнишек, услышала, о чем разговор, взглянула на Заруцкого. А тот на Марину смотрит, отвечает: — Москва есть Москва, государь, так ли, царица? Мнишек согласно кивнула, сказав: — Не в том суть, где жить, а откуда о власти заявлять. Москва первопрестольная. Самозванец фыркнул: — Родитель мой в гневе на бояр в Александровскую слободу удалился, так не токмо бояре, весь люд московский на коленях к нему полз. Марина поджала губы: — Так то Грозный царь! Я же в Москве на царство венчана и московской царицей останусь. — Мудро сказываешь, государыня, — Заруцкий поддержал ее. — У нас ратников достаточно, от Москвы не отступимся. Лжедимитрий усмехнулся: — Неча похваляться, эвон черкасцы Трубецкого всех коней перековывают: так прытко от Мстиславского скакали, что подковы поотскакивали. — Не вини князя, государь, — вступилась за Трубецкого Мнишек, — кабы Сапега бой принял, казаки не отошли. А как князь Коломну укрепил? У Заруцкого голос насмешливый: — Не женщины глас слышу, воина мудрого! Марина резко оборвала: — Не забывайся, боярин Иван, я царица. Атаман склонился в поклоне: — Прости, государыня Марина Юрьевна, коли в словах моих дерзость усмотрела. Видать, позабыл, как поучали в детстве: знай сверчок свой шесток. Верный слуга я твой, государыня. Гордо неся голову, Мнишек удалилась. Лжедимитрий недовольно посмотрел ей вслед. Надобно Марине знать, на Руси царицы в дела государственные не вступали и, коли любопытства ради желали послушать, о чем на думе Боярской говорят либо посольство принимают, то со второго яруса в смотровое окошко подглядывали. Налив в серебряный ковшик вина фряжского, самозванец выпил с наслаждением, усмехнулся: — Ежели московиты присягнут Владиславу, не быть Москве первопрестольной. С невеселыми мыслями возвращался в Москву дьяк Посольского приказа Афанасий Иванов. Посланный к королю Карлу, он едва добрался до Новгорода, как его настиг гонец от Мстиславского. Велел князь ворочаться в Москву. От гонца узнал дьяк, что Шуйский в монастыре, а всеми делами государственными вершит семибоярщина. Но не то печалит Афанасия, что Василия престола лишили, то ладно, дьяк уму Шуйского цену знал, и не такой государь России надобен, но вот что бояре Владислава на трон зовут, Иванова тревожит. Засилья ляхов жди и потери городов многих. Эвон Смоленска лишились, а там и иных земель. Шведы Корелу держат и побережье Финского залива… Когда прошлым годом ездил Афанасий послом в Стокгольм, рядился с Карлом о подмоге, ни он, дьяк, ни Скопин-Шуйский и не мыслили, что все так обернется. Нынче Сигизмунд и Карл Русь терзают… Чем ближе подъезжал Афанасий Иванов к Москве, тем тревожнее вести. Всяких былей и небылиц наслушался… Между Тверью и Москвой заночевал дьяк на постоялом дворе. Покуда из колымаги вылез и разминал затекшие ноги, огляделся. У коновязи хрумкали сено с десяток коней. Тут же стояли телеги. Оставив ездового управляться с лошадьми, Афанасий пригнулся под дверным проемом, вошел в избу. За длинным столом расселись мужики, хлебали щи из большой глиняной миски. Обернувшись к малому оконцу, монах с кисой у пояса{31} жевал кусок пирога. В лохматой бороде монаха застряли крошки пирога. Мужики смолкли, потеснились. Дьяк уселся за стол. Один из мужиков протянул Афанасию ложку: — Похлебай с нами щей. Подошел хозяин постоялого двора. Иванов сказал: — Накорми коней да подай пожевать что Бог послал. — Желает ли государев человек пирога с зайчатиной? — Да истинно ли мясо зайца? Не кота ли бродячего ободрал? — Побойся Бога, я, чать, православный. А пироги у меня еще горячие, один съешь и насытишься. — В таком разе подай мне и ездовому, да еще вот этим мужикам. Я за всех рассчитаюсь. — Спасибо тебе, дьяк, — заговорили мужики разом и снова заработали ложками. Обозные рассказали Афанасию Иванову, что они холопы князя Вяземского и привозили боярину оброк. — Сказывают, наш боярин ездил к коронному, ряду с ним держал, — сказал один из холопов, но другой оборвал его: — Не плети пустое, Емеля. Почто на князя оговор возводишь? — Зачем оговор? — обиделся мужик. — От княжеского ключника слышал. — О чем же та ряда? — Чтоб Москва Владиславу присягала. — Ахти, Господи, — перекрестился монах, — латинянина над православными возвеличивать! — Не бывать тому, — возмутились мужики. — Не станем жить под ляхами! Явился ездовой, сказал, что спать будет в колымаге, близ лошадей, — береженого Бог бережет. Мужики разошлись, умащивались по своим телегам, а Афанасий Иванов полез на полати. Однако спал не спал, едва светать начало, выехал с постоялого двора. Ранним молочным утром подъезжал дьяк к Москве. Густой туман плотно закрывал окрестности. Усталые кони брели, с трудом выбирая путь. Липкий и влажный туман назойливо лез в колымагу даже через зашторенное оконце. Афанасий Иванов поминутно кашлял, дышал с хрипом, широко открывая рот, ловил воздух. В последнее время такое случалось с ним часто, особенно в сырые дни. А впервые приключилось, когда они с боярином Власьевым справляли посольство в Речи Посполитой и им велено было сосватать невесту для первого самозванца. Такого срама дьяк и боярин натерпелись, не приведи Бог. Власьев заместо жениха стоял рядом с невестой, а Маринка Мнишек перед королем Жигмундом колена преклонила, а у папского нунция Рангони исповедовалась, благословение получала… «Господи, — думает Афанасий Иванов, — знал ли я, какую змею на Русь привезу… А в Упсале коварства Карла не углядел, — корил себя дьяк. — Чать, посольство государево правил и должен был замысел короля свеев разгадать… Видать, посол ты, дьяк, никудышный… А может, стар стал?» Строго судил себя Афанасий Иванов, а был он послом российским с именем, сохранившимся в истории, жившим хлопотно и тревожно. Не единожды подстерегали его опасности, терпел унижения, но служил отечеству честно… В верстах пяти от Москвы остановила посольскую колымагу Андрейкина ватага. Покинув деревню, пришел Андрейка в глухой Брынский лес, что в Калужском краю, собрал человек семь мужиков, перебрался в Замосковье. Окружили ватажники колымагу, ездовому взашей дали, а дьяка выволокли, кошель отобрали, а узнав, что это едет посольский дьяк, Андрейка сказал: — Эвон, какой ты богатый. Однако нынче деньги тебе не сгодятся, Москва, она под боком, а у нас дорога дальняя, кто нам подаст? — И махнул ватажникам: — Отпустите его, мужики, он дьяк посольский, государству нужный. В Москве Афанасий Иванов не государю и Думе отчет держал, а правительству боярскому. Слушали бояре рассказ дьяка, головами качали, сокрушались: — Эко, куда ни повернись, отовсюду напасти. — Василий мыслил с королем свеев рядой заручиться, ан Карл Жигмунду в разбоях не уступает. — Воистину. Вон как Делагарди монастыри новгородские пограбил и царскую казну увез. — Блажил Василий. Когда свеи с нами в мире жили?.. И приговорили бояре: прежде чем мира со свеями искать, пусть Карл Корелу с Копорьем освободит да грабежами на Руси не промышляет… Андрейка уводил ватагу на Волгу. Намерились ватажники отсидеться в Нижнем Новгороде, а по весне спуститься в низовье, к Астрахани. Пробирались ватажники лесными тропами, вдоль рек и болотных озер. Погода ухудшалась, и мужики торопились. Пожухли листья, ночами на траву выпадала изморозь, и ее мучной налет держался до полудня, если не выгревало солнце. Лесная ягода делалась слаже, а лес звонким и чутким. Перелетная птица сбивалась в стаи, жировала, готовясь к дальнему и опасному пути в южные, теплые края. С плеском садились на воду тяжелые гуси, со свистом разрезая воздух, проносились утки, изогнув дугой шеи, плавно скользили по речной глади лебеди. Жизнь пернатых не затихала и ночами. Низко в небе курлыча летели журавли, далеко окрест разносился шелест тысяч и тысяч крыл… Не одиножды в силки к ватажникам попадали зайцы, на плесах удавалось подстрелить зазевавшегося гуся, и тогда мужики обсушивались у костра, а на треноге, в казане, булькало мясное хлебово, приправленное грибами, выдержавшими первые заморозки. Пили чай с ягодой, отогревались, оттаивали душою. Ночами во сне виделась Андрейке Варварушка, он разговаривал с ней, печалился, что слишком мало пожил в деревне, и давал зарок, как только утихомирится Русь, воротиться к Варварушке… Миновали Владимир, остались позади купола церквей, башни крепостные. Полпути за спиной… На Покрову припорошил землю первый снег и стаял. Встревожились мужики, ну как понесет пурга, заметет дороги, впереди-то еще не один день пути. Нашлись ватажники, какие предложили остаться во Владимире, но Андрейка возразил: во Владимире от земских ярыжек не укрыться, а Нижний Новгород многолюдный, торговый, в нем без труда затеряешься… Ушли мужики, оставив во Владимире двух товарищей, а через неделю достигли Волги. День мрачный, и река катила свинцовые воды. На той стороне в гору поднимались крепостные стены и башни, грозно высился каменный кремль, тянулись к небу главы церквей, во все стороны разбегались улицы, дома и хоромы. У реки пристань, хранилища для товаров, гостевые дворы и иные постройки. У слияния Оки с Волгой — Благовещенский монастырь. От монастырского причала к пристани отошел дощаник с путниками и богомольцами. Посоветовались ватажники и решили в городе держаться поодиночке, а зима минет, тогда и определяться, как дальше жить… Многолюден Нижний Новгород, пожалуй, Москве не уступит, особенно в торговую пору, когда съезжались гости из разных земель, и все больше из загадочных стран Востока. Не миновали Нижний Новгород и московские купцы, случалось, появлялись гости из скандинавских и германских земель. Не было по всей России лучшего торгового пути, чем волжский. Весной стекался в Нижний Новгород на промысел ремесленный люд, умельцы всякие, селились на пристани артели рыбаков и засольщиков, а к зиме искали прибежища такие, как Андрейка с товарищами. Пересидят морозы, и с первым теплом ищи-свищи гулеванов… Забрел на торжище Андрейка. Оно в эту пору безлюдно, только кое-где палатки открыты, да возы с сеном стоят, мужики из ближних деревень привезли, да еще на базу, где скотиной торгуют, немногие толкутся. Заглянул Андрейка в кабак. Едва дверь толкнул, как в нос шибануло терпким духом нечистых тел, грязных онуч. Над бревенчатым потолком пар клубится, а за длинным столом стук ложек и гомон. Хозяин кабака, малый тщедушный, в тонкой поддевке, поманил Андрейку: — Заходи, эвон место за столом! Примостился Андрейка с краю, рукавом армяка смахнул со столешницы рыбные кости, попросил щей. Щи с потрохом наваристые, обжигают, давно не едал таких Андрейка, разве как с Варварушкой жил. Хлебал медленно, наслаждаясь, а когда миску опорожнил, отодвинул, голову на ладонь склонил и так его разморило, что даже вздремнул. Совсем ненадолго одолел его сон, но и за это время привиделось, будто идет он по борозде, нажимает на ручки сохи, а Варварушка коня за уздцы ведет. Конь приморился, тяжко поводит боками, а Варварушка говорит (Андрейка ясно слышит ее голос): «Надобно Саврасому роздых дать…» Открыл глаза Андрейка, хозяин его за плечо трясет: — Слышь-ка, вон угол для ночлега, живи, а днем помогать будешь. |
||
|