"Да будет воля твоя" - читать интересную книгу автора (Тумасов Борис Евгеньевич)ГЛАВА 4Спозаранку в Китай-городе, в соборной церкви Живоначальной Троицы, что на рву, ударил набат. Его подхватили в других церквах. Тревожный гул повис над Москвой, взбудоражил люд. В стрелецких слободах стрельцы выскакивали из домишек приоружно. Из княжеских и боярских подворий вываливала челядь, бежал мастеровой и торговый народ. — Почто бьют? — На Шуйского поднимают! — Пора, хлебнули лиха! — И то так. С той поры, как свергли первого самозванца, не видела Москва такого волнения. Толпы собирались на Арбате и на Таганке, Кузнецкой слободе и Лубянке. Народ всякого звания спешил на Красную площадь, запрудил Китай-город, шумели: — Доколь терпеть? — Голодом морит Василий, просвета нет! — Иного царя желаем! Волнуется Торговая площадь от Фроловских ворот и Покровского храма до Охотного ряда и до самой Лубянки. Боярин Иван Никитич Романов увидел Голицына, посокрушался: — Боюсь, не случилось бы лиха. С Шуйского начнут, нами закончат. Кто начал? — Сказывают, Воротынский и Ляпунов. Рядом с князем монах стоял. Услышал, возразил: — Чай, Воротынский с Шуйским в родстве! Будто бы князь Федор Иванович Мстиславский повелел. — А нам один хрен, кто начал! — перебили из толпы. — Нам кончать! — И то так! К Лобному месту в окружении дворян пробился Захар Ляпунов, на ходу подстрекая народ: — Шуйский без Земского собора власть принял, не оттого ли на нашей земле кровь льется? Слова Ляпунова сразу привлекли внимание толпы. — Кто князя Михаилу Скопина-Шуйского отравил? — продолжал Ляпунов и тут же отвечал: — Шуйские! Они племянника своего не пожалели, как им нас жалеть? — Верно, Захар! — Позовем царя Димитрия! — Не-ет, самозванец он! И королевича не впустим! Тут голицынская дворня постаралась: — В государи князя Василия Васильевича! Голицын бороду задрал, млеет. Но тут стрельцы завопили: — Голицын с Шуйским одного поля ягодки! — Иного государя поищем! — Люд, не рано ли царя избираем? Еще медведь в лесу, а вы его шкуру делите! — выкрикнули из толпы дворян. Народ захохотал, а Захар с Лобного места взывает: — Московиты, слушайте! — Давай, говори! — Пошли во дворец, заставим Шуйского отречься! Воротынский поддержал: — В Кремль! Какой-то торговый мужик заорал: — Патриарху поклонимся, с его согласия Шуйского с трона сведем! — А коли патриарх заупрямится? — Взашей его! — Не богохульствуйте! — стрелец погрозил бердышом. Ляпунов снова выкрикнул: — Не согласится Гермоген — без него обойдемся! — Айдате за патриархом, пускай народ послушает! — В Кремль, в Кремль! Перед самым рассветом привиделось Василию, будто он рвет руками сырую рыбу и разбрасывает по сторонам окровавленные куски. Они шмякаются на пол, а из нор вылезают огромные крысы. Шуйский топает ногой — и пробуждается. Тяжелая головная боль и тошно. Экая мерзость приплелась, к чему бы? Не к хвори ли? Бона кости ломит и во рту пересохло. Протянул руку, достал со столика у изголовья ковшик с квасом, глотнул. Вчера с вечера, перед тем как улечься, побывал на половине царицы, снова просил у нее прощения за все обиды. Марьюшка-терпеливица все простила, словами библейской Руфи ответила: — «Да буду я в милости перед очами твоими, господин мой!» — и поклонилась. — Ты государь мой и в мужья Богом мне дан, как повелишь… И сызнова мысли ко сну вернулись. Что вещает? Днем надобно бояр поспрошать. Может, к погибели самозванца? Кабы услышать такое, гора бы с плеч свалилась. Не будь самозванца, и смуты такой не было. Надобно на Думе боярину Шеину отписать, чтобы Смоленск боронил и Жигмунду нипочем не отдавал… На той неделе стало известно, что воры подступили к селу Коломенскому, в воеводах у самозванца Трубецкой Дмитрий. Стыдоба, князь вору служит. Да и один ли Трубецкой? Не Шаховской ли начало начал смуты? А сколь бояр-переметов туда-сюда мотались, за каждую жалованную деревеньку руки самозванцу и ему, Василию, лобызали… А он то двуликое боярское поведение терпел, не казнил, остерегался, как бы многие именитые навсегда не остались у самозванца… Где воинства на вора наберешь? Москва стрельцами бедна, на дворян надежды нет. Эвон Прокоп Ляпунов! Нет, надобно выждать, покуда земское ополчение соберется… Шуйский лежал еще долго, печалился о своей столь неудачливой судьбе. Никому нет доверия, кругом враги, злоумышленники, разбои повсеместные. Как власть удержать? Ворочался Василий с боку на бок, вздыхал. Уже за оконцем опочивальни небо засерело, подернулось розовинкой, вот-вот колокола призовут к ранней заутрене и начнется обычный день. Явится постельничий, Василий пойдет в мыленку, оттуда в Крестовую, помолится. А в Передней бояре будут дожидаться, шушукаться… Прознать бы их тайные помыслы. На виду поклоны отвешивают, а что в головах? Из Передней Шуйский отправится в трапезную, потом призовет дьяков, послушает, чем приказы живут, глядишь, о чем распорядится. А там время и обеда… Господи, да мало ли каких дел у государя сыщется. Предутреннюю тишину нежданно нарушил удар колокола, и тут же забили по всей Москве, тревожно, набатно. В опочивальню вбежал постельничий, помог облачиться. Василий трясся в мелком ознобе, не спросил, выдавил хрипло: — Не самозванец ли на Москву полез? Боярин ответил растерянно: — Бог ведает, государь. Набат для Гермогена не был неожиданностью. Тревога не покидала его второй год. Услышав удары колокола, патриарх перекрестился: — Укрепи и вразуми, Господи. С топотом и шумом ворвалась толпа в патриаршие покои: стрельцы с бердышами, дворяне, опоясанные саблями, разный московский люд. Кричали, бранились, возбужденные, гневные. Вышел Гермоген из молельной, поднял крест. Остановилась толпа, стихла. Наперед выдвинулся Засекин: — Владыка, выдь за Серпуховские ворота — и узришь стан неприятельский. Враги не седни завтра ворвутся в Москву. Кто повинен в этом? Земля наша не устроена, смута терзает государство, мы не имеем государя. Шуйский умом не постиг власти царской. — Князь Петр, — прервал Засекина Гермоген. — Не вам ли, бояре, надлежало вместе с государем печься о Руси? Вы же на Думе головы в воротники втягивали, ровно черепахи в панцири, молчали, как безъязыкие твари, а нынче с царя спрос! Кто, как не вы, от недругов к самой Москве пятились? — Э, нет, владыка, Дмитрий, брат государев, над нами главенствовал, и он первым в бега ударился. Кабы князь Михайло Скопин-Шуйский жив был, враги стены кремлевские не раскачивали бы. Толпа загудела одобрительно: — От зависти Шуйские князя Михаилу извели. Не слушайте владыку, он руку Василия держит! — Не упирайся, владыка, прими отречение царя Василия! И поволокли Гермогена из патриарших палат с криком и воплями: — Василий несчастье России принес! — Изведем Шуйского! — Владыка, миром просим, не сопротивляйся! Заходили в кремлевские соборы, тащили за собой священников: — Айдате, помогите владыке! А на Торговой площади Мстиславский с Воротынским народ убеждали: — Под Земляным городом разъезды самозванца, на Смоленской дороге хоругви Жигмунда… Как Москву уберечь? В одном спасение: призвать Владислава! — говорил Мстиславский. Воротынский вторил: — Люди, прислушайтесь к голосу князя Федора Ивановича! Народ кивал, переговаривался: — Коли Воротынский на Шуйского, то кто за него? — Воротынский с Шуйским в родстве! Из толпы кто-то резко выкрикнул: — Василий не царь, но и Жигмундова волчонка не примем! На Лобное место втолкнули Гермогена. Рядом с ним встал Ляпунов. Из-под кустистых бровей обвел патриарх взглядом Торговую площадь. Затих люд. — Противу царя восстали? Нет на то вам моего благословения, ибо измена государю есть злодейство, казнимое Богом! — Так то царю, владыка, а Шуйского не Земский собор избрал, а бояре назвали! — перебил Гермогена Ляпунов. Его поддержал Засекин: — Ныне и бояре Шуйского не жалуют. — Принародно приговорить надобно, — изрек Мстиславский. — А что повелим, то бы дьяку записать. И уже Ляпунов шлет дворян за дьяком. — Не во спасение Руси, а на усугубление смуты ваша затея, — затряс головой Гермоген. — И не буду я вашим пособником. Засекин патриарха прервал: — Не гневи народ, владыка! Гермоген голос возвысил: — И оному не подчинюсь, правде и Богу служу единому! Не задерживаемый никем, сошел с помоста и в сопровождении священников через Фроловские ворота удалился в Кремль. А на Лобном месте уже топтался дьяк Сухота. Голос Воротынский подал: — Пиши, дьяк: «А Василию царство оставить и взять себе в удел Нижний Новгород!» Сухота, потыкав в висевшую на пояске медную чернильницу пером, вывел. Из толпы насмешливо заметили: — Князь Иван опасается, как бы Шуйский не помер с голоду! Но никто на шутку не откликнулся, зашумели: — Как князь Воротынский предложил, по тому и быть! Мстиславский новое Сухоте диктует: — «Престола ему николи не возвращать, но жизнь его и почет блюсти, и царицы и братьев его». — Согласны-ы! — «Всем миром целовать крест в верности Церкви и государству для истребления злодеев, ляхов и самозванца», — рокотал бас дьякона Успенского собора. — Истину сказываешь, отец Никодим, не допустим в Москву ни самозванца, ни католика! Сгрудившись у помоста, дворяне диктуют, Сухота едва писать успевает: — «Избрать во цари кого Бог даст собору Земскому, а покуда дела государственные вершить боярам Мстиславскому со товарищи по справедливости, коих власть и суд будут по справедливости. Поклонимся князю Федору Иванычу». — Поклонимся, поклонимся! — загудела площадь. Захар Ляпунов повернулся к Сухоте: — Запиши, дьяк: «Сей думе Боярской, верховной, не сидеть Шуйским, ни Василию, ни братьям его князьям Дмитрию и Ивану». А Воротынский заключил: — «И забыть нам всем вражду и злобу, жить по правде, помнить Бога и Россию». На том и порешили. Сутки Шуйскому кажутся вечностью. Обо всем, чем жил, передумал. К царству рвался, добился всякими неправдами. Не единожды тяжко грешил, не чурался клятвопреступлений. А что сыскал? Вчерашним днем явились во дворец Ляпунов Захарка да Петька Засекин со стрельцами и дворянами, говорили дерзко. — Не умел ты царствовать, Василий Иванович, — сказал Ляпунов, — отдавай скипетр и державу. — Как смеешь, пес! — выкрикнул Шуйский. — Я-то пес? — Ляпунов кинулся на него с кулаками. — Ах ты, гнида! Между ними Засекин встал, не дал драке. Заметил с укоризной: — Что же ты, Василий Иванович, мы к тебе с миром, от всего людства, а ты? И отвели Шуйского с царицей в старые княжеские хоромы, да еще дорогой бранили, пинали: — Кой ты царь? Князь ты, Васька-шубник! Вот и поживи в своем доме, покуда мы удумаем, как с тобой поступать. Удалились, выставив крепкий караул. Теребит Василий жидкую бороденку, печалится: все покинули его. А четыре лета назад за этим столом уговаривались бояре извести первого самозванца. Из этого дома он, Шуйский, подняв дворню, поспешал в Кремль, дабы, убив Лжедимитрия, самому сесть на престол… А какую участь уготовили ему мятежники? Казнят либо в монастырь сошлют? Кто заступится за него? Одна надежда на патриарха… Нет радости от царского трона, тяжкое бремя власти государя. Нет покоя, всюду враги. А те из бояр, какие в верности распинались, где они седни, в минуту испытания? Винил Шуйский себя: надобно было казнить тех, кого подозревал в измене, дабы другим неповадно было. Корил, отчего дал в обиду Овдотью, позволил постричь ее. Ведь любил Овдотью, печаль свою единственную. До слез стало жаль ее и себя… Поднялся, направился к царице. Она стояла у оконца, печальная. Обернулась. — Сколь горя хлебнула со мной, Мария. Прости. И сызнова воротился к себе в палату. Шел, волоча ноги, как собака побитая. Уселся на скамью, обтянутую красным сукном, изъеденным молью. С горечью подумал: покуда во дворце жил, дворня распустилась, не сберегла княжьего добра. Явился боярин Воротынский, свояк, поклонился, примостился сбоку. — С чем пожаловал, князь Иван? Сказывай, чать, мы не чужие. Воротынский замялся. Василий жалобно улыбнулся: — По всему видать, не с радостью. — Да уж как есть. Людством послан и боярами. Приговорили, как тебе жить дале. И протянул Шуйскому свернутый в трубку лист. Василий развернул, пригладил пятерней. Читал медленно, и лик его, желтый словно пергамент, перекосило от гнева. — Отречения ждете? Не желаю, не будет! Слышь, князь Иван? В Нижний Новгород услать вознамерились, а меня спросили? Уходи, князь Иван. Я давно к тебе приглядываюсь, ловил в твоих очах ненависть к себе, а почто? Завидовал ты роду нашему. Мнил, я тебе обиды чинил, ан нет. Передай боярам, добром не отрекусь, ежели и с патриархом придете. — Гордыней обуян ты, Василий Иванович, все государем себя мнишь. А кто ты есть ныне? Князь опальный, и кем еще завтра пробудишься, не ведаешь. Ушел, задрав бороду. Шуйский плюнул ему вслед, свернул кукиш. — На-кось, выкуси! Мните державы меня лишить? Не сломите! Они ворвались утром следующего дня. Княжеский дом загудел множеством голосов, сотрясался от топота, хлопали двери, бряцало оружие. Разбрелись по палатам, выкрикивали глумливо: — Где ты, государь, почто хоронишься от люди своя? Выволокли Шуйского в сени, разорвали ворот легкого кафтана: — Окажи честь, царь-батюшка! И хохотали, потешаясь. Из сеней в большую горницу втащили, где уже дожидались Ляпунов, Засекин, князь Туренин, чудовские монахи и священники. Все было готово к обряду пострижения. Шуйский рванулся, заорал: — Нет, не согласен в монахи николи! Но дюжие стрельцы держали крепко, приговаривали: — Смирись, князек, не ты первый, не ты последний. — Насилие вершите, не поко-орю-юсь! — Вре-ешь, покоришься! Эка невидаль. Отцарствовал, ноне отправляйся грехи замаливать, — рассмеялся Ляпунов. — Ой, Захар, я ль вас, Ляпуновых, не честил? Кто вас в думные возвел? Истинно, благодеяние наказуемо! Захар прищурился: — Не припомнишь ли, почто нам милость оказал? Не мы ль, Ляпуновы, тебя, Василий, от Болотникова спасли? Ты же Русь на страдания обрек, отныне и молись во спасение ее. Шуйский заплакал: — Я казнил Гришку Отрепьева, и вы, бояре и дворяне, в любви мне клялись. Добра я вам желал, но вы злодеям уподобились! — Сколь раз ты клятву рушил, князь Василий? — Ляпунов смотрел на Шуйского с насмешкой. — То ты Отрепьева царевичем Димитрием именовал, то самозванцем. А Болотникова не ты ли клялся не казнить, миловать, а вскорости велел смерти предать? — В клятвопреступлении уличаешь? Не отрину. На то меня судьба толкала! А что над Ивашкой Болотниковым расправу учинил, так вас, бояре и дворяне, оберегая. Ну коли он, холоп, разбойник, на свободу вырвался, сколь ваших голов покатилось бы? Князь Засекин махнул чудовскому протоиерею: — Приступай! Стрельцы поставили Шуйского на колени. Василий закричал, пытался подняться, но стрельцы давили ему на плечи. — Видит Бог, неправду чините! Нет! Нет! Протоиерей молитву прервал, посмотрел вопросительно на Ляпунова. Тот с яростью замахнулся на Шуйского, но князь Туренин перехватил руку, встал за спиной Василия, кивнул протоиерею: — Продолжай, отче. И вместо молчавшего Шуйского принялся произносить за него обет монашества… А на женской половине совершали пострижение царицы. Она рыдала и, вконец обессиленная, смирилась… Шуйских развели по разным монастырям: Василия в Чудов, Марию в Ивановский, что в Белом городе Москвы… С того дня началось правление на Руси семи именитых бояр — семибоярщина. В Благовещенском соборе воскресную службу правил патриарх. Прихожан не то что много, но и не мало. От мятежа еще не опамятовались. У самого алтаря бояре сбились кучно, держатся семьями: Мстиславские, Голицыны, Воротынские, Романовы… Гермоген о здравии царя Василия возгласил, помазанника Божьего, а хор подхватил. Прихожане поклоны отбивают, на патриарха поглядывают удивленно. Бояре зашушукались, а патриарх Василия государем российским величает, над коим насилие свершили. Переглянулись Мстиславский с Воротынским, а после службы отправились к Гермогену — взывать к его разуму. Упрятали Шуйского в монастырь, а волнения продолжались. Собирался люд на Торговой площади, шумели, спорили: — Как Москве без царя? — Святу месту пусту не бывать! Захар Ляпунов бахвалился: — Мы Русь спасли! Ему вторили: — Прогнали Шуйского, ноне быть государству в мире и покое. — Какой покой? Аль есть тело без головы? — А и верно! Купец в темной однорядке заметил с ухмылкой: — Разве семибоярщина не голова? Аж сразу семь! — И все за Владислава ратуют, — добавил Ляпунов. И выкрикнул в толпу: — Не целовать крест ни королевичу, ни Жигмунду, ни самозванцу! — Захар, ась Захар Петров, а как быть, коли гусары Жигмунда на Смоленской дороге гарцуют, а казаки самозванца на Коломенской? Выбирай из двух зол. — Не промахнись, гадая. Толпа загудела в поддержку Ляпунова: — Ни королевича, ни самозванца! Захар кивнул: — Отписать по городам, дабы всей Россией на недруга ополчались, да миром, на Земском соборе, избрать государя российского. Тут голицынская дворня взвопила: — Князя Василия Васильевича на царство! — Эй, подговоренные, небось Голицын вас зельем опоил? Чем ваш князь Шуйского лучше? — Не галдите, Собору решать. Из толпы дворян выкрикнули: — Захар, отпиши Прокопу, пускай в Москву поспешает, неча ему в Рязани порты протирать. — Говорят, Прокоп царю Димитрию крест целовал? — Враки, — возмутился Захар. Но тут мужичонка в рваной рубахе, заложив пальцы в рот, залился свистом. Площадь замерла от неожиданности, а второй мужик, высокий, тощий, скинув войлочный колпак, заорал: — Лю-юди! Чать, не запамятовали, как Ляпуновы от Болотникова к Шуйскому переметнулись? — Хватайте воров! — подал голос стрелецкий десятник. К мужикам дворяне и стрельцы кинулись, но толпа сомкнулась плотно: — Правда очи колет? Разозлился Захар и, окруженный дворянами, покинул площадь. Ушли и стрельцы. К сумеркам опустела Торговая площадь. Мстиславский с Шереметевым и Воротынским вступили в патриаршие покои. В сенях их встретил монах-черноризец, поклонился. Остановились бояре, подождали, когда Гермоген выйдет. Он появился вскорости в сером подряснике, с непокрытой головой. Подал монаху знак, и тот удалился. Вслед за патриархом князья прошли в переднюю горницу. Мстиславский склонил голову: — Благослови, владыка. — На что благословение просишь? Не на разбой ли? К чему заявились вы, поправшие устои Божьи? — В чем зришь вины наши? — нахмурился Воротынский. — Не ведаешь? Не вы ль, бояре, крамольничали, государя законного с престола свергли, власть на себя приняли? Молчите. А кто, как не ты, князь Иван, по-родственному царя Василия уговаривал от трона отречься? — Не суди, владыка, — промолвил Шереметев. — Не мне судить, Всевышнему! — поднял палец патриарх. Мстиславский молчал. — Что ты очи потупил, князь Федор? — обратился к нему Гермоген. — Нам ли не ведома доброта твоя и верность престолу. Ан не устоял, соблазну поддался. Силен искуситель! Мстиславский поднял глаза: — Совестишь, владыка, попрекаешь, а вправе ли? Отчего твои наставления Василию были гласом вопиющего в пустыне? И я добра ему желал. Он же о царстве не пекся. Ответствуй, владыка, как нам, боярам, поступать? Так уж не лучше государя нового избрать? Патриарх ответил с укоризной: — Василия в смуте вините? Побойтесь Бога, бояре. Не вы ли из Москвы в Тушино и обратно дорогу протоптали, санным полозом накатали? А кто и по сей день у вора в советниках и воеводах? Трубецкой, Шаховской и иже с ними. Над царем Василием князь Петр Засекин глумление учинил, а не он ли самозванцу служил? Каиновой печатью мечены вы, бояре. Шереметев не выдержал: — Отчего смерть Скопина-Шуйского приключилась, ведомо ли тебе, владыка? — Один Господь на то ответит. Шереметев усмехнулся и снова спросил: — Отдав брату Дмитрию главное воеводство, ужли Василий не ведал его никчемность в ратных делах? Гермоген ответил вопросом на вопрос: — Ужли запамятовал ты, князь, про измену воевод Валуева и Елецкого? — Владыка, не препираться мы пришли к тебе, помоги государством править. Разумом своим, мудростью наставляй нас. Нам собор Земский сзывать. — При живом-то государе? Не-ет, — затряс седой головой Гермоген. — Только Василия зрю на царстве и вам, бояре, велю: кайтесь. — Не бывать этому, владыка, — оборвал его Воротынский. — Не прочь во цари монаха. — Это Василий-то монах? — возмутился Гермоген. — Князь Туренин монах. Он за государевой спиной при пострижении обет давал, а Василий молчал. Слышите, кто монах? Ту-ре-нин. Патриарх опустился в кресло, долго молчал, наконец промолвил: — Устал яз, бояре, оставьте меня. Не стану я советчиком в делах ваших черных. Царем же единым Василия признаю. Никогда не испытывал Матвей Веревкин такой уверенности в удаче, как после свержения Шуйского. Теперь, когда в Можайске коронный гетман и королевские гусары уже седлают коней, чтоб въехать в первопрестольную, люд московский подумает, кому открывать ворота: ляхам, католикам или ему, царю Димитрию, православному… Матвей Веревкин представлял, как на белом коне, в царских одеяниях он въедет в Кремль. Два именитых боярина (верно, Мстиславский и Шереметев) будут вести за уздцы его коня, а за царем — карета с наследником. Вся Москва выйдет встречать сына царя Ивана Грозного, а в пятницу он откроет Думу и велит принять присягу. Что до Шуйского, то он, Матвей Веревкин, отправит его в отдаленный монастырь… В преддверии скорых перемен Матвей Веревкин удивлял всех трезвостью и даже советовался с Мариной, как поступать с Жигмундом. Мнишек предложила поладить с королем полюбовно, отдав ему Смоленск и иные порубежные земли. Самозванец с Мариной хотя и согласился, однако в душе решил, что созовет ополчение и двинется к западным границам на случай, если король станет продолжать войну с Россией. Вечерами, когда небо серело и сгущались сумерки, Федор Иванович Мстиславский обходил хоромы. Высоко подняв свечу, князь спускался в подклети, трогал замки, заглядывал в людскую, каждый раз наказывая сторожам: — Не дремлите, ибо по миру пойдем. На Москве неспокойно, холопы волнуются, разбойничают, воровской люд боярские житницы грабит, в купеческих лавках хозяйничает, шалит по гостевым дворам. На ночь накрепко закрывались ворота Кремля и Китай-города, Белого и Земляного, но нет спасения от лихих людей. Тати душегубствовали, а стрельцы отказывались нести караульную службу, требовали денежного жалованья и хлебного довольствия. А откуда его набраться, коли нет в Москву подвоза? По кабакам и на торжище таясь читали подметные письма. Самозванец требовал впустить его в город, сулил люду свободу и землю, а боярам и дворянам царских милостей и замирить землю… Настороженно жила Москва. Одни за Димитрия ратовали, другие королевича Владислава в московские цари прочили. Москва жила в ожидании нового мятежа… Вздохнул Мстиславский: взяли бояре власть, да трудно держать ее. Может, понапрасну Василия свергли? Однако теперь сожалеть поздно… А Шуйский рядом, в келье Чудова монастыря, поблизости от хором Мстиславского. Но из монастыря нет Василию возврата в мирскую жизнь. Бояре говорили Мстиславскому: бери власть государеву, ты сердцем добр и царствовать станешь по разуму. Но он отказался. Хоть и рода Мстиславские именитого, да не для скипетра царского рожден князь Федор. А вот королевич Владислав и молод и к советам боярским должен прислушиваться. На прошлой неделе прислал Жолкевский грамоту и в ней писал, что намерился идти в Москву защищать бояр от бедствий. Собрал Мстиславский Думу, но патриарх не явился, передав: без государя Думы не признаю. Долго рядились бояре, что коронному отвечать. А больше всех Голицын ершился, расчет держал, ну как назовут его государем. Но никто имя князя Василия Васильевича и не упомянул, а Засекин самозванца предложил, но на него зашумели. Мстиславский имя Владислава произнес, и ему не стали перечить, но оговорили: покуда Жигмунд условия Думы не исполнит, царства Владиславу не видать. Коронному же гетману Дума отписала, что Москва Жолкевского защиты не ищет, а ежели он к городу приблизится, то встретят как недруга… Покуда Мстиславский хоромы обходил, запоры проверял, какие только мысли в голову не лезли, а боле всего бремя власти тяготило и заботило: что, как во Владиславе ошиблись? Станет ли королевич Русь беречь либо будет править из-под отцовской руки? Ох, не просчитаться бы, ведь не на год царя избираем, а на века род его государей давать будет вместо Рюриковичей… Не у брата Ивана Никитича Романова поселился митрополит Филарет, воротившись из Тушина, и не в своих московских хоромах, откуда был вывезен по велению Годунова в Антониев Сийский монастырь, а, как прежде, в келье Чудова монастыря. Многие часы проводил митрополит в монастырской книжной хоромине. Один на один с книгами и рукописями, полными тайн, обретал митрополит покой от мирской суеты, а она напоминала о себе, едва ступишь за монастырскую ограду, боярским заговором, смутой и возмущением черни. Келья Филарета неподалеку от кельи Шуйского, но митрополит избегал разговора с Василием. Сказал как-то архимандриту: — Не время утешать, пусть смирится. Ему ли, боярину Федору Никитичу Романову, не понять Шуйского. Разве мог он забыть, что творилось в его душе, когда, оторвав от семьи и боярского дома, увезли его в монастырь?.. По истечении недели, как постригли Шуйского, Филарет все же зашел к нему. Василий, в черном монашеском одеянии, с непокрытой головой, стоял в углу, перед образом Христа. Тлела лампада, на налое — закрытое Евангелие. Через зарешеченное оконце сочился блеклый свет. Шуйский встретил митрополита настороженно, заметил с обидой: — Долго же ты, владыка, не навещал меня. Я поддержки твоей ждал душевной. Аль и ты на меня зло держишь? — Не начинай встречи с попреков, и почто мне на тебя зло держать? Господь повелел прощать обиды даже врагам своим, а мы с тобой — поди, не запамятовал — в единомыслии. Уселись на скамью. Митрополит продолжил: — Смирись, Василий: видать, Господу угодно такое. — Богу? Нет, владыка, Мстиславскому с Воротынским, да Ляпуновым с иными. Они народ науськали. Смирись, говоришь, а сам, поди, как взбунтовался, когда тебя постригали? — Истину речешь, Василий. Моя боль, одначе, многократней твоей была. Я семьи лишился, детей. И поныне слухами о них живу. Но настал час, и я разумом понял: так мне Всевышний предначертал. — Ужли и Господне повеление иноверца, латинянина, на престол звать? — насмешливо спросил Шуйский. — Не в нашей воле суть и даже не в патриаршей. — Значит, быть Руси под семенем Жигмундовым, а патриарху под папой римским? — Тому не бывать! — резко оборвал Филарет. — А ежли Владислав посулит веру сменить? В келье надолго воцарилось молчание. Наконец Филарет встал и заговорил: — Ты, Василий, на судьбу сетуешь, небось мыслишь: тебе, боярин Федор Никитич Романов, нынче хорошо, в митрополиты рукоположен. А так ли? Я с боярами, какие за королевича ратуют, не заедине и, коли они посольство к Жигмунду наряжать почнут, попрошу патриаршего благословения, сам в Речь Посполитую поеду с послами и Церковь нашу от унии отведу. Сник Шуйский: — Чую, владыка, еще не всю чашу испил я. Об одном прошу: пусть оставят меня в Чудовом монастыре, не отправят в пустошь отдаленную. Филарет посмотрел на него с укоризной: — Гордыней обуян ты, Василий. Шуйский отвернулся к оконцу, промолвил глухо: — Почто все вы ужалить меня норовите? Была у меня одна радость — Овдотья. Отняли, в монастырь заточили. Теперь вот меня. Да еще вознамерились подале от людских глаз услать. Опасаетесь! Филарет лицом посуровел: — О спасении души молись, Василий, а не о благе телесном… Смоленск держался. Не сломленный огнем орудий и голодом люд и стрельцы затворились за городскими стенами, отчаянно отбивали приступы, а в часы затишья и ночами заделывали пробоины, хоронили убитых. Не раз подступало коронное войско к укреплениям, тащили лестницы и плетеные щиты, и тогда на соборной звоннице ударял большой колокол, на стены становился оружный народ и стрельцы. Пылали костры под чанами со смолой, кипела вода, а над воротней башней поднимали червленую хоругвь. Народ торопился с баграми и бадейками, поджидали, когда ляхи и литва полезут на стены, сталкивали лестницы в ров, лили на головы смоляной вар и кипяток, отчаянно рубились саблями, били бердышами и топорами, кололи вилами. Начиная штурм, Сигизмунд устраивался на холме, следил, как разворачивается действие. Рядом с королем топталась свита, обсуждала ход сражения. Сигизмунд в зрительную трубу видел: его воины перебегают ров, карабкаются на стены, но осажденные дерутся отчаянно. Король злился: когда город будет взят, он велит не щадить ни женщин, ни детей. Жестокая кара обрушится на защитников Смоленска… Сигизмунд ждал, когда распахнутся городские ворота и гусары, сотня за сотней, ворвутся в город. Но сражение не утихало, шляхтичей сбивали со стен, крепостные башни огрызались пальбой, и король снова убеждался: приступ окончился неудачей. Сигизмунд бранил Шеина и его воевод, раздраженно выговаривал канцлеру и вельможам: — Ясновельможные панове, где тот холоп, какой укажет нам путь к овладению Смоленском? Король торопил. Он уже год как под Смоленском, а ему давно пора быть в Москве. Он говорил: — Теперь, когда у них нет царя и московиты готовы принять моего сына, я войду в Москву и объявлю им свое решение. Сапега стоит за спиной Сигизмунда, и ему известно, что скажет король московским боярам: Владислав молод и царь для вас я, король Речи Посполитой. Мысли Сапеги прервал Сигизмунд: — Вельможный пан Лев, отчего замешкался в Можайске Станислав Жолкевский? Ведь до Москвы несколько десятков верст, и мы послали к нему гетмана Гонсевского. Разве этого мало? — Ваше величество, московиты отказываются впустить коронного в город. — Но почему Станислав Жолкевский ждет согласия, разве он разучился побеждать? О Езус Мария, шляхтичи не могут сломить врага здесь, у Смоленска, они бражничают и выжидают под Москвой. Ясновельможный пан Лев, ваш племянник должен выполнить волю короля. Его место с коронным. Как мыслит канцлер, кого посадим воеводой в Смоленске? — Право короля, ваше величество. Сигизмунд кивнул: — Не назвать ли нам смоленским воеводой пана Адама Вишневецкого? Сапега рассмеялся. Сигизмунд посмотрел недовольно: — Вельможный канцлер имеет что-то против Вишневецкого? — Ваше величество, пан Адам зять воеводы сандомирского, а самозванец обещал Юрию Мнишеку Смоленск за пани Марину. — Да, я этого не предусмотрел. Но мы еще подумаем, кого из вельможных панов оставить в Смоленске. Воевода Шеин похудел, голова от седины белая, и нет ему покоя. За Смоленск в ответе перед Россией, а потому во всем ищет поддержки у воевод и епископа, стрелецких начальников и людей выборных. Сойдутся на совет, у Шеина первый вопрос: — Жигмунд требует город сдать, в противном грозит всех нас извести. Станем ли и впредь город боронить? Как мыслите, ибо в вашем ответе не увижу постыдного, мы свой долг исполняем без срама. Молчание не затягивалось. Как всегда, первым голос подавал епископ: — Богом молю, воины, Смоленск — честь ваша. А воеводы, люди выборные и начальники стрелецкие ему вторили: — Не быть Смоленску под королем! Шеин соглашался, довольный: — Ине, быть по-вашему. Как вы, так и я… В городе пожары и разруха, редкие дни без вражеского обстрела. А у Шеина и порохового зелья и ядер мало. С хлебным припасом совсем худо, пустые закрома. Спасибо, епископ велел открыть монастырские житницы. Ночами, когда боярин Шеин оставался со своими думами один на один, нет-нет да и шевельнется страшная мысль: ну как ворвутся враги в город? Не за себя опасался, за детей своих и жену, за весь люд смоленский. Не раз говаривал Шеин дома: — Суровое испытание ниспослано нам, Настена. Та успокаивала: — И, боярин Борис Михалыч, что людям, то и нам. Намедни, перед приступом, в коий раз прислал Сигизмунд посла. Королевскую грамоту привез князь Адам Вишневецкий. Требовал Сигизмунд сдать город, потому как нет в Московии царя и государя московиты желают получить от Речи Посполитой. Шеин ответил: — Смоленск держался не Шуйским, а мужеством смолян, и они Руси не изменят. И выпроводил королевского посла, заявив на прощание: — Прости, вельможный пан Адам, не от себя, от народа сказываю: коли же есть у короля сила, то пусть и полонит нас… После полудня, когда смолкли королевские пушки и установилась тишина, в храме зажгли редкие свечи, но пахло не воском и ладаном, а пороховой гарью. Малолюдно и до обедни еще далеко. Шеин опустился перед образом Георгия Победоносца в серебряном окладе и не столько молился, сколько думал. Москва без царя, но не это волновало боярина: он и сам не любил Шуйского, коварен и слаб для российского престола; голову не покидали слова Сигизмунда о намерении овладеть Москвой и дать России государя. Не намерился ли король сам сесть на царство? Тогда к чему смоленская оборона и мужество народа, тысячи смертей?.. Шеин не услышал, сердцем учуял: за спиной стоит кто-то. Обернулся и не удивился, увидев епископа. Тот спросил глухо: — О чем мысли, боярин-воевода? — Исповедаюсь, владыка. — Шеин поднялся с колен. — Уж не попусту ли народ губим, на муки обрекли, коли Москва признает короля Жигмунда государем? Насупился старый епископ, ответил строго: — Опомнись, боярин Борис Михалыч, не воеводы глас слышу! Как мог ты помыслить этакое? Знай, на тебя народ смоленский глядит, тебе, воевода, верят. Николи Жигмунду царем на Руси не бывать. В помыслах погрешил ты, боярин Шеин, велик твой грех, именем Господним отпускаю его тебе, и пусть укрепится твой дух и вера в праведное дело. И протянул крест для поцелуя. Только собрался Филарет пойти к патриарху, поделиться своими мыслями, как тот сам позвал митрополита. Гермоген принял его в малой палате, усадил в плетенное из лозы креслице, сам уселся напротив. Было время вечерней трапезы, и послушник поставил на круглый столик блюдо с тертой репой, посыпанной зеленым луком (репа и лук росли на патриаршем огороде), внес серебряные чаши с ухой из карасей (караси ловились в патриаршем пруду). Воздав молитву, патриарх с митрополитом принялись за еду. Хлебали не спеша, молча и только когда завершили трапезу клюквенным морсом, перекрестились, заговорили. — Догадываешься ли, брат, о чем речь поведу? — спросил Гермоген. — Как могу яз читать мысли твои, владыка? — Ведом ли тебе замысел боярский? — Шуйский сказывал. — Смирился ли он? — Ожесточен. Патриарх вздохнул: — Неисповедимы пути твои, Господи. — И перевел разговор: — А вздумали бояре звать на престол Владислава. Яз на то согласия не даю, но они вопреки моей воле и настояниям посольство к Жигмунду ладят. Взял ли в разум, к чему речь веду? Митрополит поклонился: — О том, владыка, намерился с тобой совет держать. Благослови. Гермоген лицом посветлел: — Иных слов не ждал. Знаю, на горе великое и муки жестокие обрекаю тебя, но иному не доверю. Судьбу России и Церкви нашей вверяю тебе, Филарет. Владислав рода Жигмундова, а они верные латиняне. Коли же хитрости ради Владислав согласится веру изменить, не от сердца. Слуга он папы римского, и вслед за ним потянутся в Москву иезуиты, и не будет от них спасения. Уния ждет нашу Церковь, а народ российский загонят в униаты. Не допустим до того, брат Филарет. Именем Господа наставляю тебя на путь истинный. Хлопотные дни у Захара Ляпунова. Отъезжая из Москвы, Прокопий наставлял: — Шуйский на нашей совести. Мы его от Болотникова спасли, нам его и скидывать. Однако с новым царем нам бы промашки не допустить. Высказался Прокопий и подался в Рязань. А как Захару быть? Кого ныне в государи сажать: Владислава ли, Димитрия, а может, Голицына? Эвон, зазывал Захара, умасливал. Вы-де, Ляпуновы, всему дворянству голова и, коли я бы царствовал, в первой милости у меня хаживали. Но Захар не слишком доверял словам Голицына. Шуйский попервах мягко стлал, да на, жестком пробудились. А и от королевича что они, Ляпуновы, иметь будут? Однако за Владиславом сила. И князья Мстиславский, Воротынский, Шереметев за королевича… Гадает Захар, куда повернуть, и решил слать к брату верного человека. Как Прокопий решит, то тому и быть… Старший Ляпунов, еще от брата вестей не получив, соображал: Голицыну государем не быть, на Шуйском ожглись; Владислава люд не примет, изведала Москва шляхтичей, сыта. Остается Димитрий. Его казаки уже подступили к Земляному городу, за Димитрия и чернь тянет. У него князья Трубецкой, Шаховской… И надумал Прокопий вступить в переписку с князем Григорием Петровичем Шаховским. Не в духе князь Мстиславский. С раннего утра все не так: то воду горячую в мыленке подставили, то кашу подгорелую подали. Ко всему принял послание воровское ему, князю Федору Ивановичу. Мстиславский спросил у холопа: — Кто принес? Холоп придурковато осклабился: — Дык дворянин. Подателя письма не схватили, убежал, а холопа высекли, дабы умней был. Уединившись, Мстиславский прочитал грамоту. Упрекал его самозванец в измене. Ты-де, князь Федор, память не терял бы и служил нам, как отец и дед твой, весь род Мстиславских, нам, Рюриковичам… А еще грозил: «Одумайтесь! Коли же разуму не въемлете, суд над вами, бояре, вершить стану строго, как казнил вас батюшка мой Иван Васильевич Грозный… Тогда враз вспомните Святое Писание; не мир принес я вам, а войну…» Мстиславский поежился: страшно. Перекрестился, прошептал: — Спаси и помилуй. Ну как ворвется вор в Москву, сколь крови прольется. Видать, приспела пора звать коронного. Уж лучше ляхи, чем разбойник и холопы взбунтовавшиеся… Тем же днем собралась Боярская дума, и снова без патриарха. Князь Засекин вспылил: — Не пожелал Гермоген с нами думать, как государство крепить. Не пора ли ему вслед за Василием отправляться? Мстиславский голос возвысил: — Не о патриархе речь, бояре. — Повернулся к дьяку: — Читай воровскую грамоту. Дьяк в лист уткнулся, забубнил. Тянут бояре шеи из высоких воротников, качают головами. Того и гляди горлатные шапки свалятся. Воротынский выкрикнул недовольно: — Ясней слова выговаривай, почто гундосишь? Дьяк голос повысил. — Чать, не глухие, не ори, — зашумели бояре. И снова голос Мстиславского: — Бояре, в одном спасение вижу: Владиславу скипетр вручить. Загомонила Дума. Спорили долго, рядились, покуда на одном не сошлись: слать послов к Жигмунду. Если бы у Шаховского спросили, какой самый счастливый для него день, он ответил бы: когда узнал о свержении Шуйского. Василий его злейший враг. Он отнял у него пять лет жизни. Григория Петровича именуют главным заводчиком всей смуты на Руси, и он этого не отрицает. В Путивле, где Шаховской был воеводой, он поднял мятеж против Василия, признал Болотникова главным воеводой над крестьянским войском, и если бы не дворянская измена под Москвой, давно бы не сидел Шуйский на царстве. Теперь, когда Василий в монастыре, Шаховской мечтает, как он вернется в Москву и станет первым советником у царя. Григорий Петрович знает, что это самозванец, но он станет государем. Ведь был же первый Лжедимитрий? А кто большего почета заслужил у нового царя, как не Шаховской? Разве вот князь Дмитрий Тимофеевич Трубецкой, чьи казаки саблями достают Земляного города и поят коней в Москве-реке. Из Рязани Шаховскому привезли письмо от Ляпунова, в каком Прокопий изъявлял готовность служить царю Димитрию. Князь Григорий с ответом медлил: отчего прежде Ляпунов за Шуйского держался, Димитрия вором звал? Не верит ему Шаховской. Сказал о письме Заруцкому, а тот — Лжедимитрию. Самозванец поморщился: — Кто предал единожды, предаст и вдругорядь. Хоть и говорят, повинную голову меч не сечет, но с рязанцами повременим, да они и сами не торопятся: видать, выжидают, какой государь на Москве аукнет. От одного постоялого двора к другому добиралась Марина в Коломну. В первом рыдване она, во втором — гофмейстерина с кормилицей, взятой из молодых калужских баб, и запеленутым царевичем. Марину сопровождали казаки-донцы с Заруцким. Под самой Коломной Мнишек позвала атамана в свой рыдван. За оконцем оставались неухоженные поля, лесные массивы, озера и редкие реки. Кони рысили, звенела сбруя, щелкали бичи. Заруцкий поглядывал на Мнишек, ждал, о чем она поведет речь, а та смотрела на атамана и думала: случись выбору между ней и Димитрием, с кем останется он? Заруцкий еще в Тушине заверял, что предан ей. Атаман влюблен в нее, но насколько хватит этих чувств? Однако Мнишек не о том спросила: — Когда же Москва впустит царя Димитрия? — Моя государыня, теперь недолго ждать. Не потому ли царь и велел привезти тебя в Коломну? — Но разве бояре изменились? Прежде они не хотели признавать его. — Когда нет Шуйского, государь не нуждается в боярской поддержке. — Так ли? — Мнишек иронически усмехнулась. — Моя государыня, царю Димитрию народ верен. Ему готовы служить дворяне. Рождественскую службу царица Марина будет слушать в Благовещенском храме. — О Мать Мария, услышь мою молитву. Если слова твои, боярин Иван, сбудутся, проси, и я исполню все, чего ты пожелаешь. — Так ли, моя госпожа? А если это будет недозволенное? — Заруцкий заглянул Марине в глаза, но она не отвела взгляд. — Дерзки слова твои, вельможный пан Иван, однако проси… Когда Заруцкий уже сидел в седле и скакал обочь рыдвана, Мнишек была твердо уверена: казачий атаман останется ей верен, что бы ни случилось. В Москве собирали посольство в Речь Посполитую. В Можайске коронный гетман готовился войти в Москву и для того выдвинул к Звенигороду Гонсевского; а староста усвятский Сапега хотя и получил указание короля подчиниться Жолкевскому, все еще гадал, кто скорее в Москву вступит: коронный или Димитрий. Тяжко, ох как тяжко на душе у митрополита Филарета. Чует сердце: надолго, если не навсегда, покидает Москву. Молит он у Бога послать ему силы исполнить замысленное. Перед дальней дорогой навестил родное подворье, долго бродил по пустым, гулким хоромам. Немногочисленной дворне наказал беречь дом, ждать хозяйку с детьми. В просторной горнице, где в старые, добрые времена при свечах собирались всей семьей, митрополит отер набежавшую слезу. Вон на той лавке у стола сидела жена, а рядом — дочь-подросток. Сын Мишенька взбирался на кованый сундук возле отделанной изразцами печи. В этой горнице сделал Мишенька первые шаги. Филарет мысленно поговорил с женой, детьми, попрощался с ними, дал им наказы… Из своего подворья к брату Ивану перешел. Обнялись. Младший Романов носом зашмыгал. Филарет помрачнел, отстранился: — Почто хлюпаешь, Господь не без милости, авось живым вернусь. Уговор не забывай, при случае на Михаилу расчет держите, о том исподволь боярам, каким веришь, внушай. По зернышку кидай, и даст всходы. — Не доведи, Господи, королевичу власть отдать! Лицо брата исказилось, напомнив Филарету о давнем ранении Ивана. С той поры с ним иногда приключалась падучая. Митрополит положил ладонь брату на плечо, сказал, успокаивая: — Оттого и еду к Жигмунду. — Аль я не смекаю, потому и очи влажны, что в чужие земли отъезжаешь. — Нет покоя на Руси, мается люд. Изначала истории не ведала такого Россия, разве что в ордынское разорение… В те лета разум осенил князей, единились они и скинули иго. Не оставит нас Всевышний и ныне. Ты же, брат Иван, семью мою опекай. Они направились в хоромы. Жалобно, тоскливо поскрипывали под ногами рассохшиеся половицы. Иван Никитич сказал: — Не гадал, сколь короткий срок отведен царствованию Василия. Филарет прервал брата: — И записано в Новом Завете от Матфея: всякое древо, не приносящее доброго плода, срубают и бросают в огонь. Аще завещал Иисус ученикам своим: не преступай клятвы. Так ли жил Василий? |
||
|