"Да будет воля твоя" - читать интересную книгу автора (Тумасов Борис Евгеньевич)ГЛАВА 3Никак не уразумеет Артамошка, отчего у него на душе муторно. И другим то заметно. Не узнать в нынешнем Акинфиеве былого веселого правдоискателя Артамошку. Будто сломала его жизнь, устал, ох как устал в поисках счастья. Надолго уходил в лес, искал покоя. Как-то набрел в лесу на дивную поляну: кустарник, несколько березок и ручей, чистый, прозрачный. Присел Артамошка на траву, спиной к дереву прислонился, ноги в лаптях вытянул. Высоко в небе кучерявились облака, тишина, только птицы поют. Покой. Но для него ли? Сколько помнит, всегда жил в коловерти, кутерьме. В Клементьеве тоже не отыскал покоя. Пелагею встретил, мечтал семьей обзавестись, но она заявила: минет три года со вдовства, тогда и речь заводи. Два лета еще ожидать, срок немалый, всяко может случиться. Вон как смерть по земле гуляет… В пору, когда Артамошка с Хлопкой ватажничали, они с товарищами на помещиков страх наводили; с Болотниковым не только на бояр, но и на самого царя поднялись, а нынче ватажники разбоем промышляют, да еще именем царя Димитрия. С ляхами и литвой заодно. Намедни наскочили в Клемешьево и давай по избам шастать. Артамошка атаману сказал: — Ежели, ядрен корень, царь Димитрий велит мужикам обиды чинить, то такой государь крестьянину не надобен. Накинули ватажники петлю Акинфиеву на шею, подтащили к дереву, но вздернуть не успели, выручили клементьевцы… Из кустарника выпорхнула горлинка, перелетела в чащу. Артамошка с сожалением подумал, что всякая тварь Божья род продолжает, но не всякому человеку то дадено. Вот ему, Акинфиеву, судьбой уготовано бобылем век коротать… В молодые лета подобные мысли не лезли в его голову, но теперь нередко задумывался он о старости и смысле жизни. И не смерть страшила, а немощь и одиночество. И готов был Акинфиев укрыться за монастырскими стенами. В послушничестве видел избавление от мирской суеты. Вспомнил, как звал его игумен остаться в лавре. Прав был Иоасаф. Пойти, поклониться ему, остаться в монастыре навсегда и отмолить грехи, какие тяжкими веригами опутали его, спасти мятущуюся, грешную душу… Заняв Можайск, Жолкевский ожидал известий из Москвы. Накануне отписал ему князь Вяземский, что у бояр все готово и скоро скинут Шуйского. Из Можайска направил коронный гетман загон к Волоколамску, а к Серпухову готовился Гонсевский. Месяц не слезал Жолкевский с седла и теперь, поселившись в остроге, в покинутом воеводском доме, давал покой своему немолодому телу. К вечеру, когда коронный умащивался на широком ложе, готовясь ко сну, пришел гетман Гонсевский. Зевая, Жолкевский заметил: — Этот пуховик еще не остыл от воеводы Шуйского. Но князю Дмитрию нечего тревожиться: в Москве я не стану делить его перину с княгиней Катериной. Мою застоявшуюся кровь разгорячит молодая боярыня. — Але по мне, ясновельможный пан коронный, сгодится и княгиня, с приправой в три кулявки доброй сливовицы… — Завтра, вельможный гетман, ты пойдешь к Серпухову, но с самозваным цариком Димитрием ни в какие уговоры не вступай. На Москве королевичу Владиславу место царское. Гонсевский рассмеялся: — Ха, так думает коронный, але не так замыслил круль! Он примеряет к своей голове шапку Мономаха. — Коли такое случится, — нахмурился Жолкевский, — я вложу саблю в ножны. — Але прежде мы, коронный, займем Москву. — Ты прав, вельможный гетман, — согласился Жолкевский, — крулю не под Смоленском бы гарцевать, а к Москве поспешать. Но шляхетский гонор затмил его разум. — Ясновельможный пан Станислав молвит истину. Девять месяцев, как наш круль рожает Смоленск для Речи Посполитой. — Роды затянулись, вельможный пан Александр, — буркнул Жолкевский. — Когда я подступлю к Москве, ты, гетман, не позволишь царику Димитрию опередить меня. Гонсевский улыбнулся: — Ясновельможный пан Станислав, сандомирский воевода Юрий Мнишек ждет, когда его дочь Марина со своим цариком въедет в Москву, а мы отталкиваем их. — С той поры, когда бояре позвали на царство королевича, я думаю, разум подсказывает сандомирскому воеводе, что пора забрать пани Марину в Сандомир. — Пану Юрию хочется быть царским тестем. — Желание еще не действительность, вельможный пан Александр. — И перевел разговор: — Готовы ли гусары к походу? — Мои гусары, ясновельможный пан коронный, по первому зову трубы уже сидят в седлах. — Добре, гетман, добре. Попробуйте позвать к себе старосту усвятского Сапегу. Он забыл, что шляхтич и должен служить крулю, а не самозваному царику. Прознал Лжедимитрий, что у Серпухова объявился Гонсевский. Догадался, что ляхи с литвой намерились оттеснить его от Москвы. Того же мнения были и Заруцкий с Беззубцевым. Созвал самозванец Думу. Расселись в тесной горнице. Поморщился Лжедимитрий: не густо на лавках, только те бояре и думные дворяне, какие с ним из Тушина в Калугу перекочевали, остальные в Москву воротились. А ведь жаловал он их, присягали ему. Сбежали к Шуйскому Туренин и Долгорукий, Нагой и Плещеев, всех сразу и не назовешь. Даже дьяк Третьяк изменил. А он его в думные возвел. Взгляд остановился на Трубецком. Важен и дороден князь Дмитрий Тимофеевич, рода именитого, родословную от внука Гедимина — князя Брянского, Черниговского и Трубчевского Дмитрия Ольгердовича ведет… Рядом с Трубецким князь Шаховской, давний недруг Василия Шуйского. И Матвей Веревкин подумал: кабы все бояре ему так служили, как эти князья, давно бы сидел он в Кремле, в Грановитой палате Думу вел, а не в хоромах калужского воеводы… Спросил: — Как, бояре-советники, оставаться ли мне в Калуге аль поближе к Москве подаваться? Прытко подскочил Сицкий, зачастил: — Государь, когда ляхи с литвой к первопрестольной подойдут, жди, Москва тебе ворота отворит. Посему оставаться в Калуге и ждать из Москвы боярского посольства. Сицкого Засекин поддержал. А Лжедимитрий сказал: — Но Калуга от Москвы дале Серпухова, пока мы доберемся, Гонсевский в те ворота первым вступит. — На Угре Сапега, а он тебе верен, государь, — заметил Засекин. — Сапега и Гонсевский одной крови, — прервал его Лжедимитрий, — и кто ведает, не сговорятся ли они. Сапеге все едино, с кем в Москву войти. Тут Трубецкой голос подал: — Надобно к Коломне и Кашире войско слать, стрельцов и мужиков с атаманами, а с ними днепровских казаков с Беззубцевым выдвинуть, они верхоконно ляхов и литву опередят. На том и приговорили, а еще воеводой над казаками быть князю Дмитрию Тимофеевичу. В юрту к Урусову заглянули Засекин с Сицким. Ногайский князь сидел на кошме, скрестив кривые ноги калачиком. Перед ним на серебряном блюде высилась горка вареной молодой конины, тут же лежал бурдюк с кумысом. Князь боярам обрадовался, вытер о полы расшитого шелкового халата сальные руки, принялся потчевать гостей, но Сицкий с Засекиным от трапезы отказались, носы воротили (потом конским разит), а Урусов ел и пил, прицокивая: — Вкусна-а, голове легко, душа летит. Раскосые глазки хитро поглядывали на бояр. Сицкий проворчал: — Ты бы, князь, велел лучше романеи{30} поднести. Засекин молчал, елозя задом по кошме. Непривычно сидеть, поджав под себя ноги, есть не за столом, а с земли, по-собачьи. Ногайский князь просьбе Сицкого удивился: — Зачем вино, кумыс пей, веселись. Сицкий с неприязнью посмотрел на лоснящееся от жира лицо татарина: — В горло не лезет твой кумыс, князь. Пей его с царем Димитрием. Урусов оскалился: — Царь? Яман царь! Тьфу! — Сплюнул. — Ногай обиду не забыл! — Так скажи, князь Петр, зачем пристал к Димитрию, аль тебе в степи тесно? — Хе, боярин хочет, чтобы застоялись ногайские кони, а сабли спали в ножнах? Когда я привел орду к царю Василию, мои беки и мурзы спрашивали, почему государь нас не любит; к царю Димитрию пристал, от него нам нет чести. Засекин кивнул: — Нам ли не знавать, как тебя, князь, царская челядь из хором выкинула. — Шайтан! — побагровел Урусов и потянулся к висевшей сабле. — Князь Петр не московит, помнит и то, как брата батогами секли. — Скоро в Москве царь Владислав появится, чем поклонимся ему? — спросил Сицкий. Урусов немигающе уставился на боярина: — Зачем спрашиваешь? — и хитро погрозил крючковатым пальцем. В тот ненастный день, когда, пустив белого аргамака вскачь, Марина уходила от дождя, Заруцкий мчался следом, не спуская с нее глаз. Одетая в красный кунтуш и красные шаровары, вправленные в легкие, красного сафьяна сапожки, она так легко держалась в седле, что казалось, горячий аргамак и двадцатидвухлетняя Марина с развевающимися темными волосами слились воедино. На четвертое лето повернуло, как бежал казачий атаман Иван Заруцкий из войска Болотникова. Со своими сотнями он вдосталь погулял по Руси, пока не пристал к самозванцу. Разобравшись, что это никакой не царь Димитрий, какие в ту пору объявлялись часто, Заруцкий, однако, решил идти с ним до конца. Тем паче за ним стояли ляхи и литва, заднепровские и донские казаки, ватаги мятежных холопов. Большая сила собралась вокруг Лжедимитрия. Даже когда ушел от него гетман Ружинский, а многие вельможные паны отправились под Смоленск, к королю, или пристали к Жолкевскому, Заруцкий остался с самозванцем. Он верил, час мнимого царя пробьет, Лжедимитрий вступит в Москву. Ко всему удерживало атамана и нежданно пробудившееся чувство к Марине. Оно крепко завладело Заруцким. Не раз слышал он, как шляхтичи называли ее пани, но для него эта маленькая красавица была царицей. Усатый розовощекий атаман, повидавший всякого уже в первой половине своей жизни, теперь чувствовал, как невидимыми нитями привязала его к себе гордая шляхтянка. Он понимал, что Марина догадывалась об этом. Однажды Заруцкий подвел ей коня, но прежде чем вступить в стремя, Мнишек спросила с улыбкой на тонких губах: — Будешь ли ты мне верен всегда, вельможный пан Иван? И он, глядя в ее большие карие глаза, ответил не колеблясь: — Я твой слуга, царица, и лишь смерти вольно разлучить меня с тобой. Его слова оказались пророческими: когда Ивана Мартыновича Заруцкого будут сажать на кол, он умрет, шепча ее имя… Под звон литавр и удары бубнов увел князь Трубецкой заднепровских казаков к Коломне. Поуменьшилось люда в Калуге, остались на посаде донцы Заруцкого, под стенами крепости переметнувшиеся к самозванцу стрельцы и иные ратники да на заход от солнца становище орды Урусова. Их кибитки над самой Угрой-рекой. В день Рождества Крестителя Господня Иоанна, едва на заутрене под сводами храма поплыли голоса хора: «Величаем тя, Предтеча Спасов Иоане, и чтим еже от неплодове преславное Рождество твое…» Тихо, не нарушая церковной службы, к Лжедимитрию приблизился Заруцкий, шепнул: — Государь, Сицкий с Засекиным сбежали! Самозванец встрепенулся: — Когда? — Вчерашним полднем. Караульные мыслили, тобой бояре посланы. Лжедимитрий о каменный пол посохом пристукнул, выкрикнул резко: — Ты почто, атаман, донцов вдогон не нарядил? — Выслал, государь, как прознал о том. — Привезут, в пыточную их, пускай поведают, кто еще с ними злоумышлял. Калужский протоиерей, правивший службу, посмотрел на Лжедимитрия с укором. Самозванец замолчал. На другой день воротились казаки, не отыскав беглых бояр. У донцов одна дорога, у Сицкого с Засекиным множество. Поди угадай, на какую свернули. Матвей Веревкин бранился: ровно крысы бегут от него бояре. Когда из Тушина отъезжали, не огорчало, и без них в Кремль войдет, а нынче, когда бояр с ним по пальцам перечесть, каждый побег настораживал. Князь Урусов утешал, охотой соблазнял Лжедимитрия (а охотник он был отменный, самозванец не раз видел, как он волка на скаку камчой убивал). Но с охотой пришлось повременить, задождило. — Погоди, князь, Бог даст ведро, тогда и готовь гоны… Покликал Матвей Веревкин дьяка Чичерина. У того лик с перепою опухший, очи сонные. Лжедимитрий заметил недовольно: — Царствие небесное пропьешь и проспишь, Ивашка. Поди рыло омой водой ключевой, грамоту Жигмунду писать станешь. И продиктовал письмо обидное: «…Ты, король, во мне прежде брата зрил, а нынче землю нашу воюешь, сына свово на мой престол мостишь… Одначе и иные слухи имею, будто вознамерился ты Московию с Речью Посполитой обвенчать, как некогда Литву с Польшей. Но то было время Ядвиги и Ягайло, и в том браке Речь Посполитая родилась… Не поучаю тя, но помнить надобно, Русь завсегда Русью останется. Мои пращуры недругов бивали, да и всех, кто на них куксился…» Закончив диктовать, потер переносицу: — Собирайся, Ивашка, тебе посольство править. Прознала о грамоте Марина, рассмеялась: — Ты мыслишь, твое слово найдет дорогу к сердцу круля? — Жигмунд устами канцлера величал меня своим братом. — Познай истину, изрекал дельфийский оракул, а истина круля во лжи, я убедилась в этом. Круль враг тебе. — Но враги и вокруг меня: и мой шут, и тот, кто льстит мне сегодня, не изменит ли он мне завтра, как предают меня, своего государя, бояре? — Не ведаю, кто ты, но не таю кинжал на тебя. — Ты — царица! Губы Мнишек искривила гримаса. — О Езус Мария, сколько ждать, когда я снова окажусь в Кремле? — Я исполню требование хана и стану платить ему дань, и Гиреи посадят меня на царство. — Имя твое проклянут русичи. — В поисках царства все пути приемлю. Не так ли учат отцы иезуиты? — Подобное я слышала от нунция Рангони. Але Московия — Речь Посполитая? Избави меня, Боже, от гнева черни! — Довольно, хан Крыма требует дани, а Жигмунд — земли и городов российских. А нынче возалкал всем царством нашим обладать. Из двух зол я выберу меньшее. Совершив набег под самую Москву, касимовская орда воротилась к Калуге. На восток от города разбила юрты, пустила табуны, задымили костры. Татары похвалялись добычей, отдыхали. Лжедимитрий жаловал Ураз-Магомета дорогой саблей и кафтаном, расшитым серебряной нитью, а вечером позвал на пир. За столами бояре и дворяне думные, приближенные к государю. А за царским столом Ураз-Магомет и ногайский хан Урусов, по левую руку — боярин, атаман донских казаков — Заруцкий. Черкасский с Шаховским переглянулись: не по чину возносит царь атамана, тому бы место свое знать надобно… Ели и пили дотемна. Зажгли свечи, еду обновили. Самозванец одаривал гостей царским кубком, и тот, кому подносили, пил до дна, с поклоном. За полночь охмелел Лжедимитрий, встал, взгляд мутный, но язык не заплетается: — Не хотят бояре меня добром в Москву впустить — уступят силе. Насторожились за столом, стих шум, а самозванец продолжает с угрозой: — Призову ханов крымского и турецкого, отпишу персидскому шаху. Не признал меня Жигмунд за брата — признает Аббас… С магометанами сломлю Москву… Доколь жив буду, не дам покоя изменникам, дома их и усадьбы разорю… Опустили бояре головы, молчат, посапывают. Нагой Сумбулову шепнул: — Покуда не поздно, отъезжать из Калуги надобно. — Спьяну несет. — Уж не скажи, вишь, татарами себя окружил. — Оно и впрямь, что у трезвого на уме, то у пьяного на языке… Значит, к Шуйскому ворочаться? — Отчего к Шуйскому? Скоро Ваську погонят. — Нам и Димитрий неугоден, вона чего глаголет. — В Москве поглядим, к кому пристать. Пока Нагой с Сумбуловым уговаривались, Сицкий с Засекиным уже к Москве добирались. Дорогой заночевали на постоялом дворе. Просторная изба с печью да полатями, обильем тараканов, пустынная, ни одного постояльца. Во дворе навес с коновязью, под навесом копенка сена, у ворот колодезь со срубом бревенчатым, замшелым, журавль с бадейкой в небо уставился… Покуда хозяин-горбун привязывал коней, закладывал им сена, бояре, усевшись за давно не скобленный стол, дожидали, зевали. — Кажется, унесли ноги, — сказал Сицкий и щелчком сбил таракана со столешницы. — Эвона какой крюк дали. А самозванец, поди, погоню высылал, — хихикнул Засекин. — Вестимо, — Сицкий почесал затылок. — Чую, на пустое брюхо уляжемся, князь Федор. — А вот и горбун, — обрадовался Засекин. — Чем потчевать будешь? — Рад бы, да чем ноне потчевать, — горбун, сокрушаясь, развел руками. — Так-то и нет? Ужли и толокна не сыщешь? — спросил Сицкий. — Вот так и нет. Разве капуста да лук. Он внес и поставил перед боярами глиняную миску с квашеной капустой, острым ножом накрошил прошлогоднего лука. Бояре принялись за еду, переговаривались: — Не боязно в Москву ворочаться, князь Андрей? — Кого страшиться, аль Шуйского? Ему ноне не до нас. У меня, князь Федор, в преддверии ночи тело свербит. — К чему на полати взбираться, отправимся на сеновал. Там и к коням ближе, да и от лихих людей оборониться сподручней. — И то так. В Москве порог хором не переступлю, допрежь в баньке попарюсь, веничком девки похлещут вдосталь, — сладостно зажмурился Сицкий. — Э-хе-хе, — вздохнул Засекин. — Жизнь у нас ноне собачья. — Недолго осталось мытарствовать, князь Федор. Бояре ели не ели, улеглись на сеновале. Засекин тут же захрапел, а Сицкий долго ворочался. Фыркали кони, кто-то бродил по двору. Поднял князь Андрей голову, вгляделся: горбун ходит. Снова попытался заснуть, но сон не брал. Отчего-то вспомнилось, как в отроческие лета провел ночь на сеновале с дворовой девкой, ядреной и горячей. Не дала она даже вздремнуть молодому князю… Отчего он, Сицкий, подался к самозванцу? Соблазн, искуситель. Лжедимитрий в Тушине стоял в силе великой, того и гляди Москву займет. Отъехали к нему князья и бояре многие: Трубецкие Дмитрий и Юрий, Черкасский, Иван Годунов. Ко всему оказался у самозванца и митрополит Филарет. Вот и он, князь Андрей Юрьевич, в Тушино переметнулся. А горбун все шастал поблизости. Уж не замыслил ли чего? Сицкий встревожился, растолкал Засекина. — Не нравится мне здесь чтой-то, князь Федор, пока живы, надобно ноги уносить… Опоясавшись саблями и засунув за пояса пистолеты, вскочили в седла бояре, выехали за ворота, оставив в недоумении хозяина постоялого двора. Трудное лето 7118-е от сотворения мира, а от Рождества Христова 1610-е. К середине года полукольцом стояли недруги под Москвой, в Коломне и Кашире — князь Трубецкой, в Серпухове — Сапега. От Звенигорода, разобрав поводья, ждут команды гусары и казаки коронного гетмана Жолкевского, а по Псковской дороге того и гляди подоспеет Лисовский. В самой Москве бояре рознь тянут: одни Владислава ждут, другие все еще Шуйского держатся, а иные не прочь нового государя из родовитых бояр выдвинуть. Голодом люда и смутой боярской жила Москва. Дороден и вальяжен князь Мстиславский, но не кичлив и гордыней не обуреваем, за то и уважали бояре Федора Ивановича. Его деревянные двухъярусные хоромы в Кремле, напротив подворья Крутицкого монастыря, сразу же за Ховрином и оружным двором, что за Фроловскими воротами, радовали глаз резьбой затейливой, вологодскими искусными мастерами исполненной. Со смертью последнего царствующего Рюриковича, слабоумного Федора, сына Ивана Грозного, Мстиславский прав на престол не заявлял и козней Борису Годунову не чинил, а потому был у него в милости. Посылал Годунов князя Федора Ивановича главным воеводой против первого Лжедимитрия, но под Новгородом ранили его. Покуда лечился, самозванец в Москву вступил. Мстиславский его за царевича Димитрия признал, Марину Мнишек встречал, величал государыней… Но кто мог за то корить князя Федора Ивановича? Воистину слова Христовы: бросьте в нее камень, кто из вас не грешница. В Смутную пору не пристал Мстиславский ко второму самозванцу и грамотами ни с ним, ни с его гетманами не сносился. Все больше склонялся к мысли, не остановить ли выбор на Владиславе. О том князь Федор Иванович совет с близкими ему боярами держал, Михаилом Воротынским и с Андреем Трубецким да Иваном Романовым. А вскорости Федор Шереметев и Борис Лыков в согласие с ними вошли. И порешили отписать коронному, что, ежели Жигмунд примет их условия, они согласны принять на царство королевича… Шуйский догадывался: злоумышляют бояре, но кто заводчик главный? На Думе плакался, сетовал: — Ведаю, недруги мои с коронным сносятся. Стыдоба! Аль запамятовали, как перед святыми угодниками крест целовали? Бесцветные глазки заскользили по палате, на мгновение задержались на Голицыне, будто вопрошая: не ты ли, князь Василий Васильевич, всему заводчик? У Мстиславского от волнения руки затряслись, положил ладони на посох. Но Шуйский князю Федору Ивановичу верил. Отсидев кое-как Думу, Мстиславский вместе с Воротынским покинули палату. Шли вальяжно, оба дородные, важные, в кафтанах длиннополых, в высоких горлатных шапках, головы гордо несут. От Грановитой до хором князя Федора Ивановича рукой подать. Едва успели несколькими словами перемолвиться, как расходиться пора. — Не доведи Бог прознать Василию о нашей грамоте Станиславу Жолкевскому, — заметил Воротынский. — Да уж куда там! Воистину, береженого Бог бережет. Над крутым обрывом стоим, князь Михайло. Кивнул Воротынский, а Мстиславский продолжал: — Времечко-то какое, бояре в своих действиях не вольны. — Поспешать надобно, князь Федор. Призовем королевича, он молод и к нашему голосу прислушиваться станет. — Воистину, князь Михайло, о том и я мыслю. Помоги, Господи. Воротынский поскреб мясистый нос: — Патриарх сторону Шуйского держит, сломим ли? В прошлый раз силком давили, ан уперся. — И передразнил Гермогена: — «Царь Богом дан, не пойду против государя. Аль забыл, кто его на царство посадил!» — С нами владыка Филарет. — Митрополит не патриарх. — Гермогену урок Иова не впрок. — Доведет патриарх до греха. Какие вести из Рязани? — Молчит Прокопий. — На Москве умом Прокопия Захар живет. — Злобствуют братья на Василия… От Фроловских ворот отъехала колымага Дмитрия Шуйского. Воротынский заметил с недоброй иронией: — Воитель! Под царским крылом хоронится. Мстиславский промолчал: помнил свое воеводство незадачливое. Распрощались князья, разошлись… А Шуйский их не видел. Он от Кремля отъезжал в расстройстве. После Думы Василий на брата голос повысил: — Ты почто еще не при войске? Гоже ли главному воеводе надолго от воинства отлучаться? Либо мыслишь дать бой Жолкевскому в Москве? Дома князь Дмитрий Иванович сказал жене: — Уезжаю завтра, Катеринушка, Василий бранится. Из Пафнутьева монастыря, что в трех верстах от Боровска, приплелся в Москву инок. Был он не стар, но усталый и в изодранной одежде. Дню начало, и на улицах малолюдно. Через открытые Боровицкие ворота вошел в Кремль, осмотрелся: соборы с куполами золочеными и крестами на солнце играют; дворцы с переходами, крылечками высокими, крыши шатровые и луковицами, оконца разноцветными стекольцами переливают. Сел инок на ступени патриарших палат, дождался выхода Гермогена, на колени повалился и рассказал, как подступил к Боровску, что на Протве-реке, гетман Сапега. Боровск — городок небольшой, острог деревянный, малый посад, стрельцов с полсотни. Не выстоял воевода. Гетман Боровск пожег, взял монастырь приступом, а люд и монахов, за то что сопротивлялись, смерти предал. Он же, инок, за поленницей дров отсиделся, а когда ляхи и литва затеяли свое бесовское гульбище, выбрался из монастыря и в Москву подался. С пасмурным ликом слушал Гермоген инока, а едва тот смолк, прошептал: — Упокой, Господи, их души. — Перекрестился, положил руку иноку на плечо: — Отправляйся, инок, к люду и поведай, с чем явились на Русь иноземцы. Да будет проклято имя самозванца, ибо он навел на нашу землю ляхов и литву! Вот к чему довела крамола. Когда гнев переполнит людские сердца, поднимется народ, — что остановит его? А боярам, какие руку короля Жигмунда держат, надо все в науку взять. Привиделся Веревкину сон: луг, изба родительская. На пригорке церквушка деревянная, шатровая, домик дьячка, обучавшего Матвея и не единожды секшего его. За лугом река, берега ивами поросли. Низко опустились ветки, полощут листья в прозрачной воде. По лугу идет мать. Она совсем рядом и говорит: «Ступай, Матвеюшка, ступай, и будет тебе удача». Проговорила и исчезла. Смотрит Веревкин, а за рекой город каменный и стены высокие… Пробудился. Голос матери ясно слышится. Куда посылала она его? Сел, свесив ноги. За прозрачной слюдой оконца темень. Пропели первые петухи, перекликнулись казачьи сторожа, и сызнова тишина. Снова улегся Матвей, попытался уснуть, но слова матери покоя не дают: что за знак в них? Из-за тучи вынырнула луна, заглянула серебряным светом в опочивальню. Вспомнилось, как мать, качая зыбку с меньшим, напевала тихонько: Утром, едва пробудился, покликал Заруцкого. — Повидал я, боярин, сон дивный, матушку мою, царицу, страдалицу. Ее, несчастную, Годунов в монастырь отправил… Слушает Заруцкий, а сам думает: ловко врет и царицу приплел. А самозванец продолжает: — Так вот, матушка и сказывает: «Ступай, Димитрий, сынок…» — Уж не посылала ль тебя, государь, царица Марья на Москву? К чему нам в Калуге порты протирать, когда князь Трубецкой и атаман Беззубцев в двух переходах от Кремля. Матвей Веревкин с Заруцким согласен, место царя Димитрия не в Калуге. — Такоже и я мыслю, боярин. Вели твоим донцам и татарам выступать. Сядем и мы в седла… На Троицу Лжедимитрий всем двором перебрался в Коломну. Марина с наследником и гофмейстериной нашла приют в доме воеводы, а самозванец поселился в монастыре. Отсюда повел он полки к селу Коломенскому, но был отбит стрельцами. Мнишек — порождение своего века, века насилия и авантюр, лжецарей и лжецариц, голода и мора, разбоев и народных бунтов, всех пороков человеческих. На короткий срок отвела судьба Марине роль московской царицы, а потом долгих восемь лет горьких скитаний и манящих надежд, страданий и жестокого крушения. Злой рок преследовал Мнишек, не пощадив и тех, с кем связывала она свою жизнь. Убили первого самозванца, и пеплом его праха выпалила пушка московского Кремля; настанет час, и смерть коварно подстережет второго самозванца; у Серпуховских ворот Москвы посадят на кол верного спутника Марины атамана Заруцкого; казнят «малолетнего сына воровской девки Маринки, воренка Ивана»; познается с палачом и гофмейстерина Аделина… Но тому все впереди… Из Коломны, таясь ото всех, решилась Мнишек отписать Сигизмунду, какие мытарства претерпевает, слезно молила вспомнить, как поддалась настояниям папского нунция Рангони и, благословляемая королем, согласилась на брак с Димитрием. Умоляла Мнишек Сигизмунда не забыть свою верноподданную и не чинить зла царю Димитрию, помочь ему вернуть родительский престол, вероломно захваченный Шуйским, а уж он, Димитрий, королевской милости не забудет… Поставив точку, Марина намерилась подписаться московской царицей, но раздумала, дабы не вызвать неудовольствия Сигизмунда. Подавив тщеславие, вывела: «Преклоняю колена перед вашим королевским величеством. Верная вам Марина». Мнишек почти убеждена, король оставит ее письмо без ответа, но ворохнулась жалкая мысль: может быть, она разжалобит Сигизмунда и он согласится получить Смоленск из рук самих московитов, как и было ему обещано Димитрием? Гофмейстерина внесла ребенка, положила на покрытую медвежьей шкурой широкую лавку. — Кохана Аделина, — Марина отошла от налоя, — мне кажется, ты любишь царевича больше, чем я, его мать. — Она отвернула угол одеяла, прошептала: — Езус Мария, услышь мою молитву, обрати разум круля во благо младенца Ивана. — Моя госпожа, — сказала гофмейстерина, — я увезу вашего сына из этой варварской страны в Сандомир, к вашему отцу, воеводе Юрию. Мнишек отрицательно повертела головой: — Нет, Аделина, Иван останется в Московии, он — царевич этой земли. И что скажут паны и атаманы? Значит, царь Димитрий не верит в возвращение престола! Але зачем мы с ним? — Ах, моя госпожа, у царя Димитрия много врагов. И наш круль от него отказался. — Но Сигизмунд не имеет успеха под Смоленском. Круль может получить этот город из рук Димитрия. — У круля великий гонор, и он, разумею, уже мнит себя в Москве. Марина вздохнула: — Чем отплачу я тебе, Аделина, за твою верность? Гофмейстерина гордо вскинула голову: — Разве злотые держат меня здесь, моя госпожа? — Прости за обиду, ясновельможная пани Аделина, — Мнишек коснулась пальцами руки гофмейстерины. — Святая Мария видит, нет никого у меня ближе, чем ты. — Большие глаза Мнишек налились слезами. — Надеждами живу, и сбыться ли им? Однако не отступлюсь! — Улыбнулась горько: — Помнишь слова древних латинян: «Пока живу, надеюсь». Гофмейстерина покачала головой: — Московиты — загадочный народ, моя госпожа: сегодня они лобзают твою руку, завтра казнят люто. — Я ль не изведала сего? Елеем поливал мое сердце Шуйский, славословил меня, царицу, бояре бородами пыль с моего престола сметали, целовали край платья, а вскоре подняли на меня ножи. Гофмейстерина едва не упомянула об убийстве московитами царя Димитрия, но вовремя опомнилась, ведь царица Марина признала рыжего самозванца за будто бы чудом спасшегося Димитрия. И пани Аделина заговорила об ином: — Не вспоминаешь ли ты, моя госпожа, наш Сандомир? Марина ответила не задумываясь: — У меня не осталось места для памяти, все мое в будущем. — Ах, царица, я вижу Сандомир, каменные дома с высокими черепичными крышами, ползущий по стенам плющ, мощенные булыжником улицы, зеленые холмы и Вислу… А здесь, в Московии, бревенчатые избы под соломой, грязь и тараканы. — Гофмейстерина брезгливо поджала губы. Мнишек рассмеялась: — Разве нет прусаков в Сандомире или в замке круля? Пани Аделина забыла, как жила в Кремлевском дворце? Знай, моя гофмейстерина, когда я въеду в Кремль, твоим мукам настанет конец. — О Езус Мария, то будет самый счастливый день в моей жизни… И придет царствие твое!.. Мнишек расхохоталась звонко: — Святой отец нунций Рангони сказал бы: «Амен!» Гофмейстерина улыбнулась: — Амен! Зарайский чиновный ярыжка изловил воровского лазутчика. Явился тот в город с «прелестным» письмом от царя Димитрия к воеводе Пожарскому. Того лазутчика принародно засекли батогами до издыхания, а грамоту дьяк сыскной избы принес князю Дмитрию Михайловичу. Пожарский, однако, воровское послание читать не стал, поднес лист к огоньку свечи и, когда пламя охватило его, швырнул на пол. Знал, о чем самозванец пишет: велит идти со стрельцами да дворянским ополчением к нему в Коломну, дабы сообща взять Москву. И хоть не любил князь царя Василия, однако с самозванцем знаться не пожелал. В бытность Лжедимитрия в Калуге побывал Пожарский в Москве, просил у Шуйского денег на стрелецкое жалованье. Василий посулами отделался, а князю попенял, почто Зарайск бросил. В Москве повстречал Пожарский боярина Ивана Никитича Романова, и тот намекнул: скоро-де место Шуйского иной займет. Бояре Владислава прочат. Князь Дмитрий о том уже слышал, но он с боярами не согласен. Если лишать Василия царства, то какая надобность искать государя в чужих землях, аль нет среди своих достойного? Слава Богу, не перевелись на Руси именитые. Чего удумали бояре — отдать Русь ляхам и литве! Разве не вдосталь испытали московиты от них насилия в царствование первого Лжедимитрия? Не у короля ли и его шляхты получали поддержку самозванцы? А ныне сыскались бояре, какие на Речь Посполитую уповают. Стыдоба! Како внуки и правнуки судить их будут? Не скажут ли, отечеством торг вели… Пожарский насупил брови, промолвил: — Избави меня, Господи, от хулы людской и ныне и присно и во веки веков… С обеда князь Дмитрий в коий раз осмотрел зарайский кремль, огневой наряд разного боя. Маловато порохового боя. Поднялся на башню-стрельницу, что у обитых полосовым железом ворот. Внизу лепились к стене посад и торг, а в стороне постройки монастырские… Подошел стрелецкий голова, в кафтане длиннополом, колпаке, мехом отороченном, сказал: — Не в кремле укрытие, а за стенами монастырскими. Нет у меня веры посадскому люду, за самозванцем потянут. Пожарский со стрелецким головой согласен, не забыл, как в прошлый раз посадские в набат ударили, и кабы не голова стрелецкий, кто ведает, чем бы все окончилось. Вона сколь стрельцов по другим городам присяге изменили, вору служат… Сызнова мысль на боярский заговор переметнулась. Ужли патриарх с ними? Но нет, Гермоген хотя и не во всем согласен с Василием, однако творить насилие над царем не позволит! Кабы был жив Скопин-Шуйский! Пожарский уверен, слухи об отравлении князя Михаила не пустые, на Шуйских грех. Винят княгиню Катерину, может, и так… Статна и пригожа княгиня, хоть лета под полсотни подбираются. А взгляд отцовский, Малюты Скуратова, волчий. А хоронили Скопина-Шуйского — боле всех убивалась. И царь с братьями слезы роняли, а в душе, поди, радовались. Василию спокойней мертвый племянник, чем живой… И вспомнилось Пожарскому мудрое библейское изречение: «Не обманывайтесь: Бог поругаем не бывает: что посеет человек, то и пожнет…» Посад и монастырь огибала река. Она несла воды к Коломне, где сидел самозванец и откуда князь Дмитрий Михайлович ожидал нападения на Зарайск… На посаде стрелецкие огороды, зеленеют вилки капусты, лук. Там, где по весне разливается река и растут высокие травы, бродит стадо коров и коз. В сердце Пожарского болью ворохнулось далекое детство… Мать привиделась. Ее мягкая ладонь легла князю на непокрытую голову. Как прежде, она пригладила ему волосы, шепча: «Сыночек, Митенька». Отец вспомнился. Пожарский не забыл, как отец посадил его на коня, пустил повод. Мать испугалась, а отец успокоил: «Не страшись, он мужчина!» И как гордился отец, когда норовистый конь не сбросил малолетнего Дмитрия. Сколько же тому годков минуло? Пожарский подсчитал, тому три десятка минуло! Эвона как время бежит. Скоро и его Петрухе тринадцать исполнится. Не успеешь оглянуться, сына женить пора. Жену бы ему добрую, домовитую. Пожарский давно приглядывает ему невесту, чтоб и рода славного, и сама пригожая. Сын-то удался рослый и проворный… Днем князь сына вспомнил, а ночью приснилась ему свадьба, шумная, с плясками, песнями. Играли трубы и свирели, били в бубны и выступали ложкари, лихо притопывали плясуны. За невестиным столом выводили жалобно: Князь Дмитрий знает, это он сына женит. В причитания невесты вплелся хор песельниц: Тяжко на душе у Пожарского, захотел на сына посмотреть, к столу рванулся — и пробудился. О сне подумал. Надобно же такому привидеться! Сел, волосы откинул. Иные мысли сон вытеснили. Ну как впустят бояре коронного гетмана в Москву и посадят на царство королевича, как поступить ему, Пожарскому? Подумал, но ответить не мог. На Думе Шуйский выговаривал боярам: — С того часа, как Ляпунов отъехал в Рязань, сделался Прокопка возмутителем рязанских дворян. Он, думный дворянин, письма возмутительные по городам шлет, на меня люд подбивает. И суди, кто больший вор — самозванец аль Ляпунов? Из Зарайска Пожарский уведомляет: воры и его, князя Михайла, к измене склоняют. Молчат бояре, сникли, а Гермоген посохом патриаршим постукивает, головой укоризненно качает. Василий свое ведет: — Воровство великое на Руси, и как унять его, чем предел положить? Кто из вас, думные, совет мне подаст? Бояре — ни слова, а Шуйский плачется: — Почто уста сомкнули, аль оглохли? Когда меня винить, каждый наперед лезет, ум кажет. Эх, бояре, бояре, сколь раз сказывал вам: помянете меня словом добрым, да поздно будет. — Всхлипнул. — Не по себе плачу, вас жалеючи. Вы же зло на меня держите. Себя виню, к чему соблазну поддался, согласие на царство дал. Забыл заповедь Господню: не введи меня во искушение… Воротынский буркнул: — Заврался Василий, аль нам не ведомо, как на трон мостился. А князь Андрей Васильевич Трубецкой прошептал: — Коли ему шапка Мономаха тяжела, так скоро снимем. Воротынский хихикнул. Шуйский впился в него взглядом: — Князь Иван, над чем смеешься? Над бедой моей? Не дождался ответа, повернулся к патриарху: — Владыка, помолись за меня, сирого и убогого. Мстиславский подумал с укоризной: «Не свои слова повторяет, Грозного Ивана Васильевича. Тот, когда кого на жертву обрекал, в кошки-мышки играл, себя обиженным мнил. Ан Василий не Грозный…» Воротынский зло поглянул на Шуйского: «Ох, не опоздать бы, пока он нас всех с палачом не свел…» Отсидели Думу, поднялся Василий, сошел с помоста. Сутулясь под тяжестью царского одеяния, медленно покинул Грановитую палату. Следом, не проронив ни слова, удалился Гермоген. Понуро разбрелись бояре. А на следующий день собрались в трапезной князя Мстиславского. Ели, пили хмельное пиво, говорили не таясь. А кого опасаться — одним словом, заединщики. Воротынский по столешнице кулаком стучал, возмущался: — Не желаем больше под скудоумным Васькой ходить! Лучше уж королевич Владислав! И никто не перечил, поддакивали и Андрей Трубецкой, и Голицын-младший, и другие. А Мстиславский сказал: — Успокоим землю нашу, доколь смуте и раздору быть! Расходились бояре с твердым уговором дальше конца июля с Шуйским не тянуть… Станислав Жолкевский приближался к Москве. Из Серпухова и Коломны подтягивался самозванец. Угрожала целостности России и Швеция… Бежав с поля боя от Клушина, рыцари прихватили царскую казну и, разграбив новгородские монастыри, срубили на Балтийском побережье острожки, овладели городами Копорье и Корела, отторгли земли Северо-Западной Руси. Оправдываясь, Делагарди писал Шуйскому: он-де остался бы в службе московскому царю, кабы не смерть Скопина-Шуйского. А с нынешним воеводой, князем Дмитрием Ивановичем, победы не обретешь, рыцарей же погубишь… Делагарди ссылался на своего короля. Коль даст ему еще рыцарей и велит идти к московскому царю в подмогу, он, Якоб Делагарди, — воин. Карл воинов не дал, а Делагарди поручил удерживать Корелу и Копорье. С того дня, как коронное войско вторглось в пределы Российского государства, агрессивные планы польского правительства резко изменились. Прежняя цель — захват Смоленска и порубежных городов — уже не устраивала Сигизмунда, тем более когда сами московиты попросили на царствование королевича Владислава. У короля Сигизмунда родилась мысль включить Московию в состав Речи Посполитой. Естественно, он понимал: бояре не примут этого, — и потому о своем желании поведал разве что одному канцлеру… Коронный гетман не догадывался о помыслах короля: Жолкевский был уверен, что он добывает трон Владиславу. Когда же гетман Гонсевский высказал предположение об истинных планах короля, коронный не придал этому значения… Шуйский понимал, какая угроза нависла над Россией, и потому метался в поисках выхода. Шведские захваты его не так одолевали — то все далеко от Москвы, а вот ляхи и литва рядом. Ко всему самозванец руки к престолу тянет… Недобрым словом поминая короля Карла, нарушившего Упсальский договор, Василий велел позвать дьяка Иванова: — Ты, Афанасий, ряду со свеями заключил, да непрочна она, порушили не свеи, а рыцари, каких нам Карл прислал, в сражении спину показали, допрежь изрядно поворовав государеву казну… Собирайся, Афанасий, и чего вы со стольником Головиным не завершили, тебе заканчивать… В Упсале ударь Карлу челом: пущай шлет свеев нам в подмогу. Напомни, что Жигмунд не только наш враг, но и его, Карла… Даю тебе на сборы два дня… Отправив дьяка Иванова к шведам, Василий рассылал грамоты по северным городам, призывая собирать земское ополчение и идти к Москве. |
||
|