"Компания чужаков" - читать интересную книгу автора (Уилсон Роберт)Глава 2817 августа 1968 года, Орландо-роуд, Клэпэм, Лондон Анна сидела на подоконнике, в темноте, легкий ветерок играл подолом ее ночной рубашки, шелестел листьями в саду, и этот шорох почти заглушал раскаты отдаленного грома, где-то там, над центром города. Полумесяц заливал газон голубым светом, порой из соседнего квартала доносились отрывочные музыкальные аккорды. Если б только извлечь засевший в груди колючий осколок — тревогу за Жулиану, Анна впервые назвала бы себя счастливой. Она вернулась домой и после стольких лет рядом со ставшим чужим ей мужем обрела друга, близкого человека, на которого могла положиться. Что сотворило подобное чудо? Слова. Слова — и всего за несколько часов. Сорок лет отчуждения забыты, преодолены. Мать оказалась совсем не тем человеком, каким Анна ее знала, и при этом Одри ведет себя так естественно, как будто ничего не изменилось, как будто она всегда была такой. Или приближающаяся смерть освободила ее? Анна поежилась. Старина Роули — только верхушка айсберга, больше ничего в ту пору нельзя было разглядеть над поверхностью глубоких вод. «Завтра все объясню». Вот что происходит, когда человек резко меняется (или возвращается к первоистокам?), — все вокруг тоже меняется. Легкий спазм сжал низ живота, дрожь прошла по кишечнику, истина рвотой подступила к горлу. Она старалась не вспоминать, но уйти от воспоминаний было невозможно, невозможно не оглянуться из нынешнего ее состояния. Попыталась сосредоточиться на самом простом, на деталях. На том, как назло всем Алмейда продолжала работать после окончания войны и рождения ребенка. В конце сорок пятого Кардью покинул «Шелл», вернулся в Лондон, где его ждала иная карьера, и Анна воспользовалась случаем, чтобы заново сдать экзамены и получить место преподавателя в Лиссабонском университете: свой настоящий диплом она предъявить не могла. Но сквозь эти простые и понятные обстоятельства ее жизни проступала другая жизнь, которая шла с ней рядом и независимо от нее. Луиш тем временем все больше сближался с Жулиану, превратил мальчика в своего сына, Анна же не сделала ничего, чтобы помешать этому, более того, в ту пору она даже не понимала причин своего равнодушия. Она с головой погрузилась в математику и политические наблюдения. Выяснилось, что городские рабочие на фабриках и стройках подвергаются не менее гнусному обращению, чем поденщики в имениях Алмейда с их нищенским заработком. Жизнь простых людей при фашистском режиме Салазара была невыносима, а попытки организовать профсоюзы тут же разоблачались с помощью доносчиков-буфуш, зачинщики попадали в руки переименованной, но оттого не менее свирепой полиции — PIDE.[20] Эти наблюдения ожесточили Анну, и она сурово судила не только прямых виновников. Супружеские отношения с Луишем почти прекратились, он часто отсутствовал, и про себя Анна именовала его не своим мужем, но отцом Жулиану — не человек, но конкретная функция, и стоявший за этим обман все еще тревожил Анну. Именно чувство вины заставляло ее уклоняться от подобных мыслей, и сейчас она закурила сигарету и принялась расхаживать по комнате, вспоминая первые дни в португальском университете осенью 1950 года. Первая встреча с наставником, Жуаном Рибейру, худым, точно из палок и ершиков сложенным, человеком. Рибейру был мертвенно-бледен, никогда не ел, пил один за другим наперсточки крепкого черного кофе и пачку за пачкой смолил «Трэш Винтеш». У него постоянно болели зубы, многих уже не было, остальные были коричневыми, черными, обглоданными, и только два еще выделялись на общем фоне если не белизной, то хотя бы желтизной. При первом же разговоре Жуан Рибейру угадал необыкновенные способности своей новой студентки, они быстро сдружились. Несколько месяцев спустя, глядя в окно, как полиция уводит какого-то профессора и нескольких студентов, наставник и ученица обменялись взглядами, а затем отважились обменяться и словами. Профессор не боялся откровенничать с иностранкой, хотя знал, что ее муж служит в армии. С той судьбоносной минуты их встречи превратились в смешанный математико-политический коллоквиум, а спустя еще несколько недель Жуан Рибейру представил Анну товарищам из Коммунистической партии Португалии. Товарищей заинтересовало ее прошлое. Хотя в анкете служба в разведке не указывалась, в ту пору португальские коммунисты сотрудничали с британской Интеллидженс сервис и потому знали о прежней работе Анны и надеялись с пользой применить ее подготовку. Агенты ПИДЕ успешно проникали в ряды партии, аресты следовали за арестами, в тюрьме оказались даже многие члены Центрального комитета, в том числе Алвару Куньял. Коммунисты просили обучить их мерам предосторожности и проверки кадров. Так и вошло в обычай: от математических штудий Жуан Рибейру и Анна переходили к партийной работе. Анна разработала систему безопасности, согласно которой рядовым членам ячейки не полагалось знать своего руководителя, а новые члены получали постоянно меняющиеся пароли. Вместе с Рибейру она разработала сложные методы кодировки — даже когда в апреле пятьдесят первого года полиция провела обыск на явочной квартире и захватила списки имен, расшифровать их не смогли, так что дальнейших арестов не последовало. Той же весной Анна составила программу работы под прикрытием и начала заниматься с новыми членами партии — разучивать с ними легенды и ролевую игру. После ареста Алвару Куньяла Центральный комитет не мог не заподозрить, что предатель проник в высший эшелон партии. Вместе с Жуаном Рибейру Анна разработала несколько фальшивых операций, последовательно скармливая «маркированную» информацию каждому из членов комитета. В итоге один из старейших членов партии, Мануэл Домингеш, не выдержал этого испытания, и, если до тех пор Анна могла тешить себя иллюзией, будто она участвует в чисто интеллектуальной игре, в ту ночь все изменилось: на допросе Домингеш раскололся, признал себя правительственным шпионом и провокатором. А на следующий день, 4 мая 1951 года, салазаровские газеты сообщили о найденном в сосновом лесу к северу от Лиссабона трупе. Домингеша убили — «казнили», старательно внушала себе Анна. В 1953 году партия начала издавать сельскую газету, «У кампунэш» («Крестьянин»), боровшуюся, как и мечтала Анна, за гарантированный минимум поденной платы пятьдесят эскудо. После ряда упорных стачек и кровавых столкновений с полицией батраки добились своего, но победа была куплена ценой жизни молодой беременной женщины из Бежи, Катарины Эуфемии; застреленная лейтенантом спецотряда Катарина превратилась в мученицу, в напоминание о бесчеловечности режима. Ее портрет появился во всех местных выпусках «У кампунэш». Анна резко остановилась посреди комнаты, посмотрела на себя со стороны и почувствовала, как вновь возвращается к ней та железная одержимость. Погрузившись в воспоминания, она опять забыла или отодвинула в сторону… как бы назвать это? Домашние горести. Возможно, то были мелочи, легкие порезы, отдавленные мозоли по сравнению с политикой, и все же они добавлялись к общему бремени. Да, именно так: мелочи суммировались, и теперь пришлось иметь дело с итогом. Вопреки своему обещанию утром мать ничего не рассказала Анне: ей было дурно, мучили сильные боли. Анна сменила повязку, прикрывающую мертвенно-бледный послеоперационный шов. Пришлось дать матери таблетки, и она поплыла через медлительный, знойный день на облаке морфина. Так же точно прошел и следующий день. Анна вызвала врача. Тот осмотрел шов, заглянул в потускневшие глаза пациентки, попытался добиться от нее связных ответов, но в этом не преуспел и ушел, предупредив на прощание: если состояние не улучшится, придется перевести ее в больницу. Последние слова каким-то образом проникли в сознание больной женщины, и прежняя сила воли вернулась к ней. На третье утро она проспала допоздна, а проснувшись, отказалась от морфина. Тем временем яркие солнечные денечки заволокло глухой серой пеленой. Вместо бодрящего тепла надвигающаяся гроза ощутимо давила снаружи на окна. Мать что-то поклевала за ланчем и пролистала газету. Анна перешла с чаем к ней в спальню, устроилось лицом к окну, закинув ноги на подоконник. Мать обливалась потом, обтирала лицо влажной тряпкой. — Так бывало в Индии перед муссонами. Чем дольше задерживался сезон дождей, тем беспощадней палила жара. Все уезжали на север, в Кашмире были дома на воде, дома-лодочки. Но мы, миссионеры, не уезжали. Жуткая жара, — произнесла она почти свирепо. — Как в Анголе. — Это не место для таких женщин, как мы с тобой. На улицах Бомбея люди так и мерли. Просто падали, осыпались, как старая ветошь. — А запах! — подхватила Анна. — Не думаю, что я могла бы жить посреди этого неумолимого распада. — Ты о чем? — Не могла бы остаться в Индии. — А ты бы хотела? — Нет, — подумав, ответила мать, — нет, не хотела бы. Да и не могла. — Почему? — настаивала Анна, почуяв, что главная тайна где-то близко. Мать неподвижно смотрела на собственные ноги, укрытые одеялом. — Подай-ка мне ту коробку с туалетного столика, — распорядилась она. Красная деревянная коробка, на крышке вырезаны стилизованные фигуры мужчины и женщины. Индийская поделка. Мать открыла шкатулку, высыпала на кровать свои украшения. — Красивая вещь, — похвалила она, поддевая пальцами уголки шкатулки чуть пониже петель. Дно отвалилось, словно нижняя челюсть хищника, и на простыню выпали два листка бумаги. — Как видишь, на крышке — влюбленные, а под фальшивым дном — их тайны. За окном свет пожелтел, солнечные лучи проникали сквозь расплывшуюся, как старый синяк, тьму. Все сильнее сгущался, давил воздух, и теперь уже обе женщины обливались потом. — Ты бы лучше села, — посоветовала мать и потянулась за очками, однако не надела их, а так и держала, сложенные, перед глазами. — Меня ждет потрясение? — спросила Анна. — Думаю, да. Я покажу тебе твоего отца. — Ты же говорила, фотографий не сохранилось. — Я лгала, — спокойно ответила мать, передавая ей первую из хранившихся в шкатулке бумаг. На обратной стороне была надпись: «Жоаким Рейш Лейтау. 1923». Анна перевернула снимок и увидела молодого человека в летнем костюме. — Что с фотографией? — удивилась она. — Неудачное освещение? Или выцвела со временем? — Нет, именно таким он и был. — Но… он кажется здесь очень смуглым. — Вот именно. Он индиец. — Ты же говорила, что он португалец! — Наполовину. Отец служил в португальском гарнизоне, а мать была из Гоа. Жоаким был католиком и подданным Португалии. Его мать… — Одри даже головой покачала, не в силах передать восхищение, — его мать была красавица. Ты, к счастью, пошла в нее. Отец… что ж, он был неплохой человек, насколько мне известно, но что до внешности… Возможно, у себя на родине португальцы красивее… — Мой отец был индийцем! — Наполовину. Анна поднесла фотографию к окну, однако солнечный свет успел уже померкнуть, так что ей пришлось опуститься на колени возле прикроватной лампы, чтобы как следует разглядеть незнакомые ей черты. — Ты похожа на его мать… не такая темненькая, и все же… Анна сжимала фотографию, словно это была живая плоть и из нее можно было извлечь нечто человеческое, подлинное. — Почему же ты не осталась с ним? Из-за холеры? — Это случилось до холеры. — Что случилось до холеры? Мать снова обтерла шею и лицо влажной тряпкой. — Скоро переломится, — вздохнула она. — Погода переломится. — Все умерли во время холеры, ведь так? — Мои родители умерли в холеру, но уже в тысяча девятьсот двадцать четвертом году. А это случилось в двадцать третьем. — Вы поженились в двадцать третьем? Я родилась в тысяча девятьсот двадцать четвертом, значит… — Мы не были женаты. Все произошло по-другому. Где-то над Тутингом или Балэмом раскатился гром. Теперь лишь прикроватная лампа освещала комнату, но и та вдруг замигала и погасла. Две женщины замерли неподвижно в призрачном мерцании надвигавшейся грозы. — Это и была твоя исповедь? — В том числе. Потом отец Харпур читал мне свои стихи на смерть отца. Очень помог мне. Впервые я начала понимать, что к чему… понимать себя. Как я была глупа. Я влюбилась в Жоакима, влюбилась до безумия. Просто с ума по нему сходила. Мне было семнадцать, я получила строгое католическое воспитание. Монастырь, потом миссия — больше я ничего не знала. Понятия не имела о мальчиках, тем более о мужчинах. Жоакиму португальцы помогали выучиться на врача. Мой отец ладил с португальцами. Все католики заодно, как говорится. Португальцы посылали нам в миссию лекарства и припасы. Однажды в качестве курьера отрядили Жоакима. Я тогда работала сиделкой в больнице. Так мы и встретились, и все, чему меня учили, все мое религиозное воспитание, все запреты и страхи… все было забыто, стоило мне увидеть его. Неотразимый. Более красивого человека я никогда не встречала. Темно-карие, почти черные глаза с длинными ресницами, кожа — как полированное дерево. Как не притронуться, не попробовать кончиками пальцев, всей ладонью — на ощупь. И руки у него были красивые, что бы он ни делал, можно было просто смотреть на его руки: их движения зачаровывали. Я чересчур разболталась, знаю, но я сама не могла тогда понять, что со мной происходит. Это наполняющее изнутри чувство… чувство… не знаю, как назвать его, слишком многое смешалось в одно. Красота, радость, уверенность. Знаешь, что сказал мне на это отец Харпур? «Наверное, это похоже на веру». Так и было бы… если б в веру входил еще и секс. — Секс, — повторила Анна; слово выпало из ее рта, словно колючий неочищенный каштан, и разрослось в комнате до размеров готовой взорваться мины. — Ага. Секс, — спокойно подтвердила мать. — Добрачный секс. Можно подумать, нынешнее поколение его открыло, судя по тому, как с ним носятся. Мы с Жоакимом не могли оторваться друг от друга. В больнице при миссии по ночам мы оставались наедине, у нас даже кровать была. Мы были молоды, безрассудны. Я пыталась считать дни, пыталась соблюдать предосторожности. Но мы оба просто не могли удержаться. Я забеременела. Гром рокотал все ближе. Деревянную мебель по мощеной улице перетаскивали уже к югу от Коммон, запах дождя начал проникать в открытое окно. Спрессованный воздух трещал и искрился. Шипело электричество. — То был страшный для меня день. Жоаким уехал к себе в Гоа, я молилась, чтобы у меня началось. Отец удивлялся, с чего это вдруг я стала такой набожной. Через две недели стало ясно, что я попалась, и тогда я запаниковала. Лежала ночью в постели, и мозг вращался, словно кружащийся на мостовой пятак, — все пыталась представить себе, как я стою перед отцом и… Ты не знала моего отца… Немыслимо было бы признаться ему, что я беременна, мало того, беременна от индийца. Конечно, все в миссии любили Жоакима. Они вообще к индийцам относились очень хорошо, но межрасовый брак? Никогда. Португальцы вели себя иначе, во всех своих колониях смешивались с туземцами, но британцы… Белая английская девушка-католичка и темнокожий из Гоа — этого просто не могло быть. Против всех законов природы. По тем временам — такое же извращение, как гомосексуализм. И я ударилась в панику. Выдумала себе прикрытие. Сочинила, продумала во всех подробностях историю о том, как меня изнасиловали, и в результате у меня будет ребенок. — Кто изнасиловал? — Никто. Выдуманный персонаж. Человек, которого не существовало на самом деле. Сыграть эту роль было нетрудно. Я была в таком состоянии, так напугана, была прямо-таки невменяемой от ужаса, от всего, через что мне предстояло пройти. — А Жоаким? — Он уехал и не возвращался. Временно португальцы прислали на замену другого студента-медика. Я была в отчаянии, надо было действовать. Я рассказала отцу, что меня изнасиловали. Рухнула к его ногам и зарыдала. Буквально валялась на полу и рыдала, пока меня не вырвало. Отец вызвал полицию. Местное отделение возглавлял человек по фамилии Лонгмартин. Типичный такой «колонизатор», мускулистый коротышка с маленькими усиками, из тех, кто умеет внушать «низшим расам» страх Божий, а у самого загривок красный, как бы удар не хватил. Он явился к нам домой и записал мою до мелочей продуманную историю. Потом поговорил с отцом. Не знаю, о чем они говорили. Вероятно, отца спрашивали, не предпочтет ли он скрыть, что дочь была изнасилована, или же он требует открытого расследования. Не знаю. Знаю другое: с того момента, как я рассказала свою историю, все изменилось — непоправимо. Не помню, где я слышала… Отец Харпур сказал, или в книге прочла… Смысл в том, что ложь порождает другую ложь, как в семье дурная наследственность ведет ко все более тяжелым болезням и окончательной гибели. Ветер пронесся по саду, клоня к земле деревья, сотрясая оконные стекла. — Что сказал Жоаким, когда узнал об этом? — Нечего было говорить. Все уже свершилось. Он терзался угрызениями совести из-за того, что он «сделал со мной». Как будто я тут была ни при чем. В жизни не видела, чтобы человек так терзался. Он был потрясен тем, что мне пришлось принять позор на себя, объявить публично, что я лишилась девственности. Он хотел полностью взять на себя ответственность, хотел пойти к моему отцу. Хотел поступить как должно. — Господи боже… И он так и сделал? — Ты еще главного не слышала. Первые капли дождя ударили в окно. Запах воды, испарявшейся с раскаленного асфальта, наполнил комнату. Парусом надулись занавески, и мощным потоком чуть не прогнуло крышу. — А случилось вот что. — Мать возвысила голос, перекрывая шум дождя. — Полиция схватила «виновника». Да, в те времена колониальное правосудие не мешкало. Ко мне пришли Лонгмартин и с ним два констебля, просили меня опознать подозреваемого. Прошло всего десять дней с тех пор, как на меня «напали». К тому времени я как-то справилась с паникой, но стоило отцу зайти ко мне в комнату и сказать, что я должна идти с Лонгмартином в тюрьму, как приступ начался снова. Конечно, отец вызвался ехать со мной, но Лонгмартин, хитрая лиса, для того и прихватил с собой двух констеблей, чтобы в машине не осталось лишнего места. Ему требовалось непременно увезти меня из дома одну, без защиты родителей. Он сел со мной рядом на заднее сиденье и по дороге объяснил, как это будет: передо мной выстроят в ряд шестерых мужчин, индийцев. Они будут стоять на свету позади противомоскитной сетки, а я останусь в темноте, так что я смогу хорошенько их разглядеть, а они меня — нет. Я кивала в такт его словам, и тут Лонгмартин сменил тон. Вместо простых и четких полицейских инструкций вдруг послышалось нечто совсем иное: приглушенные, неявные угрозы, не прямая речь, но намеки — то ближе к делу, то вновь отступая. Хорошо, что им удалось найти преступника, говорил он. А то уж полиция начала сомневаться, как было дело, улик-то никаких не обнаружено. Информаторы ничего не могли сообщить, болтали только насчет студента из Гоа, который работал в миссии. Местные терпеть не могут индийцев из Гоа, католиков. Капитан повторял эту мысль на разные лады, пока ничтожные с виду намеки не превратились в непосильный груз, и к тому времени, как мы добрались до полицейского участка, я уже понимала, что полицейский разгадал мою игру. Вот почему, когда он шепнул мне в самое ухо: «Третий справа», я уже не сомневалась: прошла вдоль ряда из шести мужчин и уверенно указала пальцем на третьего с краю мужчину, на человека, которого никогда прежде не видела. Лонгмартин был мной доволен, он тут же отвез меня домой, передал с рук на руки отцу и похвалил: «Ваша дочь — молодчина, мистер Эспиналл, отважная девушка. Посмотрела негодяю прямо в глаза и тут же указала на него. Хорошая работа». А я стояла рядом, обвисала тряпкой, ничтожное, бесхребетное создание, и каждая его похвала — я-то знала ей цену! — рвала мое сердце на куски. Мне казалось, даже отец различит сквозившую в голосе капитана иронию. Я легла в постель и лежала неподвижно на спине, видя сквозь сетчатый полог лицо того человека, а потом начала биться, извиваться на постели, как… как сейчас, пока из меня не вырезали чертову опухоль. — Значит, Жоаким остался в стороне? — В Индии уже тогда было неспокойно. До окончательного освобождения оставалось еще четверть века, но колониальные власти чувствовали себя уже не так уверенно. За четыре года до того случилось страшное кровопролитие в Амритсаре: генерал Дайер расстрелял безоружную демонстрацию из пулеметов. Всюду в стране было неспокойно. Тот человек, на которого мне велели указать, был вождем местного сопротивления. Лонгмартин давно уже охотился на него. Когда индийцы услышали, в чем обвиняют их лидера, они возмутились и напали на миссию, но к этому Лонгмартин был готов. Войска быстро подавили бунт. Жоаким не мог жить с этим. Все, что было, превратилось в прах и пепел. Желание умерло в нас, мы даже не могли оставаться рядом друг с другом, вина отравила все. Жоаким считал себя ответственным, он был на шесть лет старше, он, дескать, должен был подумать заранее… и так далее. А вышло так, что другого человека вздернут на виселице из-за него. Он не мог стерпеть такую несправедливость. Он потребовал, чтобы я повторила ему свою ложь во всех подробностях. Все детали вымышленного мной нападения. Он требовал этого так яростно, неистово… Он был страшен, Андреа. Я все рассказала ему, и тогда он пошел к Лонгмартину и заявил, что это он изнасиловал англичанку. В доказательство он повторил мою историю, слово в слово. — И Лонгмартин поверил? — Думаю, Лонгмартин сильно обозлился. Такого поворота событий он не мог предвидеть. Бесчестный человек не принимает в расчет поступки, внушенные честью. Не знаю, что еще сказал ему Жоаким, но как-то он надавил на полицейского, наверное, предупредил, что мятежников уже нельзя будет сдержать, если он пойдет к ним и докажет, что их вождь обвинен облыжно. Так или иначе, того индийца отпустили, а Жоаким… Жоаким… Внезапная судорога сотрясла тело женщины. Одри откинулась на спину, запрокинув голову; разверзся в усилиях глотнуть воздуху черный провал рта, плечи конвульсивно вздрагивали от сухих, сотрясавших грудь рыданий. Потом она бессильно завалилась на бок. Анна осмелилась притронуться к плечу матери, вспомнив вдруг полузабытую ночь из детства: после вечеринки мать, упав ничком на кровать, вот так же беззвучно всхлипывала. Легкое птичье тельце затихло под ее рукой, глаза вновь раскрылись, хотя все еще смотрели в пустоту. — Жоаким умер в полицейском каземате, — торопливо выговорила она. — Согласно официальной версии, покончил с собой, повесился на решетке своей камеры. Ходил слух, что Лонгмартин решил наказать студента, сорвавшего его славный план, и переусердствовал с наказанием. Так или иначе, все в городе — и мои родители, и другие члены миссии, и все население, индуистское и мусульманское, — были удовлетворены: справедливость свершилась. Через неделю меня посадили на корабль, идущий в Англию. Такая вот справедливость: я, зачинщица и виновница, оказалась единственной уцелевшей из всех участников этой истории. Вскоре в тех местах вспыхнула эпидемия холеры, и все остальные умерли: мои родители, вождь индийских мятежников, Лонгмартин. Если б я оставалась сиделкой в больнице, какие у меня были бы шансы? А так — я превратилась в живой памятник собственной трусости. Жоаким, благородный, отважный Жоаким умер. Умер презираемый всеми, его родной отец отказался забрать тело сына, и его похоронили за городом, на кладбище для неприкасаемых. Дождь уносило прочь. В комнату струился чистый, прохладный воздух, пахло влажной землей и свежесрезанной зеленью. Мать с усилием приподнялась, пытаясь сесть, Анна подложила ей за спину подушки. Одри взяла с постели второй листок из шкатулки и протянула его дочери. — Вот моя повесть, полная «шума и ярости». Шекспир был прав: все в итоге кончается ничем. Написанное то и дело стирают с доски. — С этими словами она вручила Анне письмо. — Первое и последнее, единственное письмо от него. Из тюрьмы. Он передал его через какого-то индийца, сторонника того вождя. Прочитай. Прочитай мне вслух. Дорогая Одри, впервые за много дней я чувствую себя очистившимся. Не телом — мыться мне не дают, — но изнутри я отмылся дочиста. Чувствую себя словно дом с побеленными стенами, когда солнце светит прямо на них, даже больно глазам. И я счастлив — так, как был счастлив лишь в детстве. Поверь мне, Одри: то, что я сделал, — к лучшему для нас обоих. Что сталось бы с нашей любовью, если бы из-за нас умер человек? Лучше сохранить нашу любовь как нечто прекрасное, истинное, пусть ей и не суждено продлиться. Боюсь, этих коротких строк не хватит, чтобы убедить тебя, что ты ни в чем не виновата, что я понесу наказание за свои собственные ошибки. Ты должна покинуть эти места и отправиться навстречу своему будущему с чистой совестью. И помни: ты была моей единственной настоящей любовью. — Не оправдание, — подытожила Одри. — Но хотя бы объяснение. |
||
|