"Компания чужаков" - читать интересную книгу автора (Уилсон Роберт)

Глава 27

16 августа 1968 года. Дом Луиша и Анны Алмейда в Эштуриле

В ночь перед вылетом в Лондон Анна снова бежала, бежала, задыхаясь и крича во сне. Почти каждую ночь, с тех пор как она вернулась из кровавого Мозамбика, ей снились такие сны. Порой она бежала при свете дня, чаще — в сумерках. На этот раз она бежала в темноте, в тесноте. Бежала по туннелю, отвесному, с обрывистыми стенами, похожему на старую шахту. Фонарь, зажатый в руке, бросал отблески света на черные лоснящиеся стены, неровный пол, где виднелась старая колея, узкий лаз. Она бежала отчаянно, от чего-то спасаясь, изредка оглядываясь через плечо и различая лишь тьму позади. Но чувствовала: она бежит не только от чего-то, но и к чему-то, что ждет ее впереди. Что это — неизвестно, ничего не было видно за отверстием в темноте, которое проделал ее фонарь.

Она бежала из последних сил, сердце билось на разрыв, каждый вздох пронзал легкие. Свет фонаря тускнел, мигал, из белого превращался в желтый. Анна встряхнула фонарь, однако свет не стал ярче, и, когда она внимательнее присмотрелась к угасающей нити внутри лампочки, ей показалось, будто она различает собственное дыхание, как на морозе. И вот фонарь погас. Чернота. Никакого иного источника света здесь не было. Страх сжимал горло, Анна пыталась вскрикнуть, но звук не выходил. Она проснулась: Луиш сжимал ее в объятиях, и она плакала, плакала так, как не плакала ни разу за все двадцать с лишним лет.

— Все хорошо, все хорошо, это всего лишь сон, — твердил он, и реальность показалась отрадной после такого сна. — Она выздоровеет. Все будет хорошо. С ней, с тобой, со всеми нами.

Она кивала, уткнувшись лбом в грудь мужа, не в силах выговорить ни слова, она знала, что хорошо не будет, но спорить не хотела, поддалась. Она чувствовала: настал поворотный момент. Та подземная река, что увлекает за собой человека и тащит через водопады, обрывы, расселины, только что вновь овладела ее судьбой. Мощное течение увлекало Анну прочь от ее тихого прошлого, и пока еще поток не набрал силу, но течение все ускорялось.

Заснуть ей не удалось. Она лежала на боку, уставившись в широкую спину супруга и не слыша его громкого храпа за одолевшими ее мыслями, не возвращавшимися вот уже более двух десятилетий. Известие о болезни матери спасло Анну от окончательного разрыва с мужем после того, как она отказалась ехать с ним на очередную африканскую войну. Стоя на краю, она оглядывалась разом и на прошлое, и на неведомое будущее, на судьбу, которая возвращала ее в Лондон, а мужа и сына, полковника и лейтенанта, служивших в одном полку, вновь уводила на войну — на этот раз в Западную Африку, в Гвинею.


Другой поворотный момент, двадцать четыре года назад, вспоминался, как прочитанные в книге подробности чьей-то чужой биографии, гораздо более насыщенной, чем ее собственная (если судить объективно), однако субъективно, лично для нее, почему-то скучной. Свадьба раскаленным летним утром в Эштремуше. Ей удалось казаться счастливой — да, она была рада, что Луиш так сильно хотел жениться, так торопил ее, что не оставил и минуты подумать насчет «осложнений», которые она несла внутри себя, подходя вместе с ним к алтарю. И поскольку малыш задержался на три недели, не так уж сильно расходились дата венчания и дата рождения их сына — 6 мая 1945 года.

Разве она сможет когда-нибудь простить себя за это? Чувство вины оставалось все таким же сильным, как в тот день, когда она сообщила о своей беременности Луишу. Муж был переполнен счастьем, он был так нежен, и каждое его прикосновение мучительно обнажало ее двойную рану, двойную тайну. Чем шумнее ликовал Луиш, тем мучительнее страдала Анна — втайне. Тогда-то она и поняла, что значит быть шпионом. Работа на Роуза и Сазерленда не была предательством, но то, как она обошлась с Луишем, — вот предательство. Она видела, как он верит в нее, как он любит, как восхищается ею, а она предавала его — каждый день, изо дня в день. Вот почему, думала она, во все века со шпионами расправлялись быстро и беспощадно.

Столько событий успело произойти со дня их свадьбы, что, оглядываясь назад, Анна решительно не понимала, почему всё, даже первый совместный год, кажется безвкусным, как выдохшееся шампанское. Те решения, что она приняла, те одинокие раздумья по ночам на долгие годы направили течение ее жизни, но теперь ей казалось, что это были чисто рациональные умозаключения, без волнения, без чувства — разумные меры, диктуемые инстинктом самосохранения.

Долгие выходные, последовавшие за свадебной церемонией, тектоническим разломом отделили ее прежний мир от нового. Кадр за кадром мелькали сейчас в ее голове члены семейства Алмейда. Они вели почти феодальный образ жизни в глубине сельской Алентежу, — о такой жизни Анна читала в истории Средневековья, когда училась в монастыре. Когда утром после свадьбы они с Луишем объезжали имение в небольшой повозке, они видели в полях работников всех возрастов, от стариков до малых детей, закутанных по самые глаза от невыносимой жары, они вручную собирали урожай. Потом она видела, как, присев в тени дуба, эти люди поедали скудный паек, выдаваемый помещиками, и даже эти голодные лица сводила гримаса от неаппетитной, застревавшей в горле еды. Среди работников она узнавала тех, кто пел на ее свадьбе протяжные, прекрасные и печальные песни, песни, от которых Алмейда, даже их гордые мужчины, рыдали.

Она попыталась поговорить с Луишем о невыносимой участи этих людей, но муж отмахнулся. Так будет и впредь. Анна хотела потолковать с сестрой Луиша в надежде, что женщина проявит больше сочувствия, но золовка, совершая ознакомительный обход по кладовым и кухням, со смешком поучала Анну: оливки для работников нужно мариновать в горьком рассоле, чтобы съели поменьше. Когда после праздников Анна села в поезд и вернулась в Лиссабон, чтобы продолжить свою работу (члены семейства считали это предательством, ей следовало сидеть дома с новыми родственниками), в голове зароились какие-то идеи, пока еще неотчетливые, о более справедливом устройстве жизни. Отдаться этим мыслям означало перестать думать о себе.

Анна легла на спину, отвернувшись от Луиша, его животного храпа. Двадцать четыре года тому назад она лежала в этой постели и прислушивалась к тому, как рос в ней ребенок, рос так же быстро, как внушенная католическим воспитанием вина, и уже тогда Анна знала, что за обман придется жестоко расплачиваться. Будет подведен итог, и остается лишь молиться, как молилась она и поныне, чтобы неумолимый Господь пожелал свести счеты лишь с ней одной.

Веки отяжелели, и, несмотря на ужас перед темными туннелями сна, Анна вновь провалилась в беспамятство и очнулась, лишь когда Луиш принялся шумно умываться, как всегда поутру.


Не будь ее мать так тяжело больна, Анна сдалась бы в аэропорту и вместо Лондона улетела бы с мужем и сыном в Гвинею. Вела себя как дура, закатила сцену в зале ожидания, Луиш чуть ли не силой отдирал ее от Жулиану. Потом она рыдала в туалете, пока не объявили рейс, и на борту отказалась от еды, только пила джин с тоником, устроилась в хвосте и в одиночестве курила сигарету за сигаретой. Мысли обратились вспять, и никаким усилием воли невозможно направить их хотя бы в ближайшее будущее. Как и прошлой ночью, мятутся тревожно, перебирая прошлое лист за листом. Теперь главной темой воспоминаний стал ее сын Жулиану: как она подвела его, как сын, в свою очередь, не оправдал ее надежд.

Урок генетики Анна усвоила в тот день, когда мальчик родился. Всмотревшись в личико, зажмурившееся от резкого больничного света, Анна сразу увидела: нет в этом ребенке ничего ни от нее, ни от Карла Фосса, а потому не слишком удивилась, когда гордый папаша Луиш подхватил малыша на руки и воскликнул:

— Это же вылитый я, верно?

В тот момент перед глазами Анны всплыла семейная фотография Фоссов: отец и старший сын, Юлиус, погибший под Сталинградом, и она поняла, кого держит на руках Луиш.

— Назовем его Жулиану, — предложила она, и Луиш возликовал пуще прежнего, потому что так звали его деда.

Два дня спустя они покидали больницу — в день победы. Спустились с горы от госпиталя Сан-Жозе до Рештаурадореш, где люди размахивали английским «Юнион Джеком» и американскими флагами со звездами и полосами, и тыкали в воздух растопыренными пальцами, и вздымали в воздух плакаты с нарисованным «V» — victory, победа. Кое-где развевались пустые, без всякого рисунка флаги, и Анна, удивившись, спросила мужа, что это значит.

— А! — сплюнул он с отвращением, старательно объезжая толпу. — Это коммунисты. В Эштаду Нову их серп с молотом запрещены, вот они и машут тряпками… Смотреть противно. Я…

Он даже договорить не сумел от лютой злобы, а жена в толк не могла взять, что его так возмущает.

Тогда был заложен первый камень той стены, которая постепенно выросла между ними.

Первая мрачная тень легла на их отношения двадцать месяцев спустя. Каждую сиесту и каждую ночь Луиш упорно старался сделать второго ребенка, он посылал Анну к трем разным гинекологам и наконец сходил к врачу сам, к частному врачу, он бы ни за что не обратился с таким вопросом к полковому. Он прихватил с собой Жулиану — для утешения и (как подозревала Анна) чтобы доказать: один раз он уже попал в яблочко.

Луиш вернулся домой растерянный, потрясенный. Когда он отказался поверить врачу, когда обрушил на голову злосчастного лекаря свою аристократическую ярость, тот попросту предложил пациенту заглянуть в микроскоп. В утешение врач сказал, что подобные случаи бывают часто: мужчина, ведущий активный образ жизни, часто ездящий верхом, рискует остаться без потомства.

Луиш уселся на холодной январской веранде, неотрывно глядя на ленивые серые волны Атлантики. Неподвижный, безутешный и безответный, как скала. И, глядя в поникший затылок, Анна поняла: теперь уж никогда нельзя будет сказать ему правду. Несколько часов спустя она вышла и попыталась зазвать мужа в дом. Он не отвечал, он гневно смахнул ее руку, когда Анна притронулась к его плечу. Анна послала за ним сына. Луиш поднял мальчика, усадил на колени и крепко прижал к себе. Еще через час они вернулись вместе, и Анна поняла: Луиш вновь обрел себя. Она проследила его взгляд, прикованный к сыну даже в те минуты, когда он извинялся перед Анной за грубость, и подумала с облегчением: теперь вся его жизнь сосредоточится на сыне.


Самолет медленно снижался, а уровень адреналина в крови возрастал. Анна оказалась в Хитроу чуть позже полудня, такси повезло ее в Лондон мимо офисов и бесконечных рядов домов, сквозь плотные транспортные пробки. Чужая страна, давно уже не ее. Эта страна изменилась за двадцать с лишним лет и продолжала меняться. В созданном Салазаром Эштаду Нову мозги цепенели — только сейчас Анна это поняла. Глядя в окно на Лондон в лучах нежаркого лета, проезжая через Эрлз-Корт, мимо длинноволосых юношей в красных вельветовых брюках и куртках, похожих на крестьянские, но выкрашенных в яркие тона или с выбеленными кружками, Анна видела, чего не хватает Португалии. Попробовали бы ребята прогуляться там в таком виде — десяти минут не прошло бы, как их сцапали бы жандармы.

Путь до коттеджа матери на Орландо-роуд в Клэпэме обошелся в ту же сумму, что и две недели жизни в Португалии.

— По счетчику, дорогуша. От себя ничего не прибавил.

Анна расплатилась и выждала, пока машина отъедет, дала себе время приготовиться. В последний раз они виделись с матерью на Пасху 1947 года. Луиш был на учениях, и Анна слетала в Лондон на неделю. Счастливой ту встречу трудно было назвать. Лондон производил впечатление города, потерпевшего поражение: серый, в неубранных обломках и осколках кирпичей, прохожие в темной, поношенной одежде. Люди все еще жили по карточкам. Мать не проявила ни малейшего интереса к внуку, не взяла отгул и даже не отменила обычные свои мероприятия, так что большую часть времени гости попросту сидели одни в Клэпэме. Анна вернулась в Лиссабон здорово обозленная, и с тех пор мать с дочерью изредка звонили друг другу, писали письма лишь тогда, когда нужно было что-то сообщить, а на Рождество и в дни рождения обменивались никчемными подарками.

Кое-что изменилось: на углу Лидон-роуд, где прежде стоял, а потом рухнул под бомбежкой дом ее учителя музыки, теперь вырос квартал многоэтажек. Но все остальное не тронуто. Анна прошла по дорожке к дому матери, спрятавшемуся за живой изгородью, и едва подавила панику при виде красных стеклянных дверных панелей. Позвонила. По лестнице простучали чьи-то шаги. Дверь отворил священник и поспешно заговорил, увидев испуг на лице Анны.

— Нет, нет, — сыпал он словами, — вы только не пугайтесь. Я просто зашел по дороге. А вы — ее дочь? Одри говорила, что вы должны сегодня приехать. Из Лиссабона, да? Ничего погодка у нас выдалась, а? Ну же, заходите, заходите.

Он подхватил чемодан. На мгновение они остановились в холле, в шаге друг от друга. За плечом священника Анна видела знакомый шкаф — словно замаячил на коктейле собеседник интереснее того, с кем пришлось иметь дело.

— Сегодня ей получше, — сообщил священник, видя, что Анна отвлеклась от него.

— Она так и не сказала, чем больна, — вздохнула Анна. — Вчера вечером по телефону я спросила напрямую, а она ушла от ответа.

— Бывают дни получше, бывают похуже, — проговорил священник. Был он совсем лыс, хотя с виду ненамного старше Анны.

— Вы знаете, что с ней, отче?

— Мне кажется, будет правильнее, если она сама вам скажет.

— Она сказала, болезнь тяжелая.

— Так и есть, и она это знает. Она даже знает, сколько…

— Сколько?.. — с ужасом повторила Анна. К окончательному приговору она отнюдь не была готова. — То есть…

— Да. Она человек сдержанный, поэтому говорит только о «серьезной болезни», однако счет идет на недели, и она это знает. Недели, даже не месяцы. Так и врачи сказали.

— Почему же она не в больнице?

— Отказалась. Не выдержала, ей противен запах больничной еды. Сказала, что лучше уж самой по себе, дома. С вами.

— Со мной, — произнесла Анна вслух, хотя обращалась к самой себе. — Простите, отец, но вы как-то уж очень бодры, если в самом деле…

— Ну да, я бодр. Одри так действует на меня. Ваша мать — замечательная женщина.

— Честно говоря, не ожидала застать здесь священника. Она же никогда…

— Да-да, я в курсе. Отпала — на какое-то время.

— Ну, католичкой-то она оставалась, верующей, непоколебимой. И меня так воспитала. Но что касается церкви, священников, исповеди, причастия и всего такого… Отец… Вы не назвались…

— Отец Харпур. Через «у» пишется, — пояснил он. — А теперь я, пожалуй, пойду. Тоник в холодильнике.

— Тоник?

— Она любит выпить джин-тоник часиков шесть.

— Она у себя? — спросила Анна, готовая вцепиться в священника и умолять его задержаться, помочь ей справиться.

— Нет-нет. Она в саду. Греется на солнышке.

— В саду? — Почему же в таком случае священник вышел из дома?

— Она попросила меня занести одну вещь в вашу комнату. Вот почему я зашел в дом.

— Не то. Вы сказали, она греется на солнце.

— Вот именно.

— Мама исповедовалась вам? — спросила вдруг Анна.

— Да, — подтвердил он, несколько ошарашенный внезапным переходом.

— Она сказала, когда исповедовалась в последний раз?

— Тридцать семь лет тому назад. Нам потребовалось несколько дней.

— Ну вот, примерно столько же лет прошло, с тех пор как она в последний раз выходила на солнце.

— Не может быть! Еще в Индии, что ли?

— Думаю, так.

— Идите лучше к ней, — вздохнул священник. — А мне в церковь пора.

Они пожали друг другу руки, и спаситель душ человеческих скользнул за дверь — черный, тощий, как бродячий кот. Анна подхватила сумки и пошла в свою старую комнату. Здесь сделали ремонт, стены заново окрасили, сменили занавески. На столике дожидались цветы. Все старые книги стояли на своих местах, даже старый облезлый мишка лежал на кровати, словно любимый, но вонючий пес. Из сада ползла струйка сигаретного дыма, и Анна увидела себя двадцать четыре года тому назад: как она сидит перед зеркалом и прикидывается, будто ухажер подносит ей огонек. Анна сунулась к зеркалу, посмотреть, что сотворили с ней двадцать четыре года, однако на поверхности ущерб не был заметен. Волосы, если захочется, можно отрастить снова, они по-прежнему густые и черные, изредка мелькал седой волос, который Анна тут же выдирала. Лоб чистый и гладкий, легкие морщинки возле глаз, а так кожа плотно прилегает к костям, лицо не обвисло. Хорошо сохранилась. «Замариновалась», как тут говорят. Замариновалась в своем генетическом соку.

Спустившись этажом ниже, Анна толкнула дверь в спальню матери. Сильный аромат лилий тщетно пытался замаскировать другой запах — не смерти еще, но разлагающейся плоти. Отшатнувшись, Анна побрела в коридор, простучала каблуками по черно-белым плиткам кухни и вышла в сад. Мать грелась на солнце, широкополая соломенная шляпа с красной ленточкой на тулье не укрывала тенью лицо. Запрокинув голову, Одри глядела вверх, на вершины зеленеющих деревьев, чья пышная листва заслоняла сад от соседних домов. Рука с сигаретой упала, низко стлался дым. Рядом стояло два стула: один с подносом, другой был свободен.

— Здравствуй, мама, — сказала Анна, другие слова не шли с языка.

Глаза матери широко раскрылись, удивленно и радостно. Анна была уверена, что разглядела радость.

— Андреа! — воскликнула мать, словно очнувшись от глубокого сна.

Наклонившись, Анна поцеловала мать в щеку. Неловко потянулась к другой щеке.

— Ах да, в Португалии принято целоваться дважды.

Костлявые пальцы замельтешили на плечах Анны, простучали по ее ключицам, словно что-то нащупывая.

— Садись, садись, выпей чая. Боюсь, он перестоялся, но все-таки выпей хоть немного. Отец Харпур оставил тебе рогалик? Слишком уж он охоч до рогаликов.

Мать исхудала. Крепкая, плотно сбитая фигура растаяла. Было время, поскрипывал на ней туго облегающий корсет, теперь же Анна слышала совсем другой скрип: старых костей, суставов, лишившихся смазки. К чаю мать надела платье в цветочек и свободное летнее пальто в голубую и кремовую клетку. Целуя бледную щеку, Анна заметила, что и лицо матери утратило прежнюю прохладность и твердость, кожа стала мягкой и податливой, к тому же и нагрелась на солнце. Лицо было все таким же точеным, но, слегка обмякнув, утратило прежнюю суровость, столь раздражавшую Анну. Для женщины, которой осталось жить всего несколько недель, Одри Эспиналл выглядела на удивление бодрой или, по крайней мере, производила такое впечатление.

— Ты видела отца Харпура?

— Он открыл мне дверь. Признаться, я была удивлена.

— В самом деле?

— Жизнерадостный такой.

— Да, мы с Джеймсом отлично ладим. Хохочем порой.

Непривычное «хохочем» пузырьками вспенилось у матери на губах. Анна заерзала от неловкости:

— Он сказал, ты ему исповедалась.

— Верно. Правда, тут нам было не до смеху. Кстати, Джеймс не говорил тебе, что он еще и поэт?

— Я застала его в дверях. Он спешил.

— Хороший поэт. Прекрасные стихи написал о своем отце. О смерти отца.

— Мне казалось, ты не любила поэзию.

— Не любила. И сейчас не люблю. То есть все эти выкрутасы. Люди, которые бродят, подобно одиноким облакам… всякое такое. Это не для меня.

Повисла пауза. Ветер осторожно пробирался между деревьев, шурша листьями. Анна чувствовала: ее к чему-то готовят. Размягчают для окончательной обработки.

— Нынче пишут другие стихи, — заговорила мать. — Все изменилось: музыка, наряды. Сексуальная революция. Все другое. Ты обратила внимание, когда ехала из аэропорта? Мы даже выиграли Кубок. В прошлом году или в позапрошлом? Неважно, раньше такого не случалось. Как поживают Луиш и Жулиану?

И снова молчание, мать докуривает сигарету, опустив веки, видно, как движутся ее зрачки под тонкой пленкой кожи.

— Расскажи про Луиша и моего внука, — ласково повторила она.

— Мы с Луишем сильно поссорились.

— Из-за чего?

— Из-за войны в Африке, — ответила Анна и сама поразилась металлическим ноткам в голосе. Так всегда, стоит заговорить о политике.

— Что ж, хотя бы не из-за того, что ты переварила яйца к завтраку.

— Он сам понимает, что эти войны не… не справедливые, если вообще бывают справедливые войны. Это плохая война.

— Но ведь у военнослужащих нет права голоса в таких вопросах?

— Он мог хотя бы Жулиану удержать. А теперь оба они в Гвинее — или будут там через несколько дней.

— Так всегда бывает, если мужчина выбирает службу в армии. Все они думают, будто лучшее в жизни — битва. Покуда не попадут в бой и не столкнутся лицом к лицу с кошмаром.

— Луиш уже не раз смотрел кошмару в лицо. Первый раз это было в шестьдесят первом, тогда я поехала вместе с ним в Анголу. Ужас! Он рассказывал мне, что творилось на севере. Но с тех пор он закалился, привык. Господь один ведает, быть может, мой муж тоже участвовал в тех страшных делах в Мозамбике. Нет уж, Луиш все знает. Во всех подробностях знает, что такое война. Но он-то уже полковник, а на передовую пошлют Жулиану. Мой мальчик поведет отряд в буш… Повстанцы… прости, больше не могу говорить. Не хочу. Я даже думать об этом не могу.

Мать вытянула руку, что-то нащупывая; чашку с чаем, подумала Анна, но рука коснулась ее колен и нашла там безвольно повисшую руку. Анна повернула кисть ладонью вверх и почувствовала прикосновение тонкой, словно бумага, кожи.

— Ничего не поделаешь. Твое дело — ждать.

— Ты спросила, из-за чего мы поссорились. Мне полагалось, как всегда, ехать с мужем, но я отказалась. Если б ты не позвонила, мы бы расстались.

Капля упала ей на руку. Дождь, подумала Анна, но, подняв голову, увидела, как деревья расплываются в дымке ее слез. Она сама не заметила, когда начала плакать, почему. Давно и туго затянутая пружина понемногу сдавала.


Солнце опустилось за вершины деревьев. Женщины вошли в дом. Анна бросила кубики льда в стаканы, налила джина с тоником, отрезала по ломтику лимона. Проделывала она все это механически, думая лишь о том, что мать, всю жизнь остававшаяся для нее закрытой, внезапно пошла на сближение и, быть может, наступит пора откровенности?

— Пока ты здесь, ты свои деньги не трать, — распорядилась мать (голос ее отчетливо доносился из гостиной). — В Португалии жизнь недешевая, а у меня кое-какие сбережения есть. Все равно через пару недель все достанется тебе, почему бы уже сейчас этим не воспользоваться?

— Отец Харпур сказал, будет лучше, если ты сама расскажешь мне про болезнь, — сказала Анна, входя в гостиную с джином. Притворяться, поддерживать легкий тон она была больше не в силах.

Мать, принимая из рук дочери джин-тоник, только плечами пожала, будто речь шла о пустяках.

— Сначала заболел живот, болел и болел, без передышки. Ничего не помогало, ни ромашковый чай, ни молоко, ни магнезия, даже чуть приглушить боль не удавалось. Пришлось пойти к врачу. Живот щупали, мяли, в итоге сказали: беспокоиться особо не о чем. В худшем случае язва. Потом боль стала сильнее, и тут белые халаты включили свою аппаратуру и заглянули внутрь. С желудком все оказалось в порядке, но в матке выросла здоровенная опухоль. — Она отхлебнула спиртное, нахмурилась, вспоминая.

Анна почувствовала, как отзывается трепетом во внутренностях эта повесть, словно в ней самой росло нечто ужасное, угрожающее жизни.

— Плесни еще чуток джину, — попросила мать. — Почему-то врачам непременно хочется объяснить больному, каких она, то есть опухоль, размеров, словно хвастаются ею, как садовник на сельской ярмарке: и дыня у них ростом с человека, и помидоры — красные и дородные, что боксерская физиономия. Опухоли поменьше всегда сравнивают с фруктами. Размером с апельсин, говорят тебе врачи, и вроде как подразумевается: извлечь из твоего тела этот плод будет нетрудно. Но как только перерастет грейпфрут, они переходят на мячи. Мою опухоль сравнивали с мячом для гольфа. Никогда не могла понять, в чем суть этой игры.

Они дружно расхохотались, минутное облегчение, растекшийся по жилам алкоголь.

— Опухоль удалили. Я предложила им отправить ее в Твикенхэм, раз уж она годится для гольфа. Но хирург даже не улыбнулся. Сказал, что удалил все, и саквояж, и обе ручки, весь набор, однако этого, по его мнению, было недостаточно. Я спросила, с чем еще, по его мнению, я могла бы расстаться, но выяснилось, что уже поздно. Пошли метастазы. Черный это был день. Хотя я вовсе не рассчитывала жить вечно, вот уж нет. Учитывая нашу наследственность. Смерть, — решительно и просто подытожила она. — В семье Эспиналл к смерти не привыкать.


Анна приготовила баранину, потушила в белом вине с помидорами и чесноком.

— Умираю, — возопила мать, отдыхавшая в гостиной. — Умираю — выпить хочу. И жаркое так пахнет!

— Ягненок по-португальски, — с порога возвестила Анна.

— Превосходно. И мы еще выпьем, не ту бурду, которой я угощаю отца Харпура, нет, принеси-ка из погреба Шато Батай урожая сорок восьмого года. Самое то, чтобы отпраздновать возвращение блудной дочери.

— Не знала, что ты разбираешься в винах.

— Я же не сама выбирала. Это все Роули. Добрый старый Роулинсон-с-деревянной-ногой. Оставил мне свой погребок по завещанию.

— Ты с ним… встречалась?

— С чего ты взяла?

— Но у вас был роман, тогда, в сорок четвертом.

— Ничего не пригорело?

— Нечему пригорать, мама, — отмахнулась Анна. — Ведь поэтому вы отправили меня в Лиссабон? Вы с Роулинсоном?

— Право же, пахнет горелым.

— Не стоит скрывать, мама. Я видела вас обоих в Сент-Джеймс-парке после того, как ходила на собеседование к Роулинсону.

— В самом деле? — удивилась мать. — Я почувствовала тогда что-то неладное.

— Я проследила за тобой до Чэрити-хаус, до Райдер-стрит.

— Я тогда работала на Райдер-стрит, все верно. Роулинсон завербовал меня, а я — тебя.

— Ты завербовала меня? — вскинулась Анна.

— Да, с помощь Роули, и позаботилась о том, чтобы тебя отправили в сравнительно безопасное место. Казалось бы, что уж спокойнее Лиссабона?

— И в этом вся причина?

— Конечно. — Однако мать глядела лукаво.

— А еще вам с Роулинсоном хотелось убрать меня с дороги, разве нет?

— Молодой девушке не подобает ловить свою мать на таких вещах, — заерзала на стуле мать. — Это как-то неловко.

— Но теперь уже все можно.

— Конечно. Теперь меня уже ничто не смутит. Даже процесс умирания.

Они сели за стол. Мать охотно пила вино, к еде почти не прикоснулась, извиняясь отсутствием аппетита. После ужина мать клонило в сон, Анна помогла ей добраться до постели и раздеться. Обнажилась белая, исхудалая плоть, маленькие груди обвисли тряпочками, живот все еще перетянут бинтами.

— Завтра сменим повязку, — сказала мать. — Ты не против помочь?

— Я не против, — вздохнула дочь, натягивая ночную сорочку через голову матери.

Мать умылась, почистила зубы, улеглась и попросила поцеловать ее перед сном. Все перевернулось с ног на голову, с ужасом осознала Анна.

Веки матери смыкались, отягощенные усталостью и алкоголем.

— Прости, я была не очень-то хорошей матерью, — пробормотала она.

Слова слипались, были едва разборчивы.

У двери Анна остановилась, выключила свет и поймала себя на той самой мысли, с которой боролась в самолете: «Я никудышная мать, я люблю Жулиану, однако так и не сумела сблизиться с сыном».

— Завтра все объясню, завтра, — послышался в темноте голос матери. — Завтра расскажу тебе все.