"Сто первый. Буча - военный квартет" - читать интересную книгу автора (Немышев Вячеслав Валерьевич)Глава четвертаяПримерно во втором часу от полудня полковник Евгений Борисович Колмогоров возвращался в комендатуру из Ханкалы; он трясся на переднем сидении и равнодушно глядел в окно на мелькавшие мимо развалины. Бронированный комендантский УАЗик, обогнав на Минутке растянувшуюся в полквартала военную колонну, промчался на бешеной скорости участок улицы и нырнул в тоннель под Романовским мостом. На блокпосту за мостом водитель моргнул ментам фарами и повел УАЗ меж воронок и канализационных люков дальше, в сторону проспекта Победы. Терзали коменданта тревожные мысли: «Стрелочник этот Вовка Филин. Ведь ты смотри, как повернул, гавнюк: пять подрывов за месяц… слабо организована инженерная служба! Резюме бл… Будто я крайний на весь район». Но что мог поделать Колмогоров? Это, когда один на один, Филин — Вовка, а когда на докладе у командующего — главный комендант города, полковник Филин. Филин, конечно, тоже своих пистонов получил, да все получили. Колмогоров уже привык: как совещание, так одни разговоры — обстановка ухудшается, бандгруппы активизируются, минная война прет полным ходом. Да что говорить! Коменданта с Заводского района рванули ведь? Рванули. А в Старых Промыслах… вся дорога крестами уставлена. Не в настроении Колмогоров. Водитель давит на педаль, чуть не подбородком в руль упирается. Двое охранников притихли на заднем сидении. Вот и его, Колмогорова, Ленинский район… Осятник гадский. Плюнь в окно, попадешь в бандитскую рожу. Да тут — зачищать днем и ночью, тралом морским вытраливать. Менты командировочные отдуваются на спецурах. Саперы комендантские: каждый день — то фугас, то обстрел. Да не приведи бог кого из местных зацепят, — набегут правозащитники, журналисты, всякая сволочь тыловая. Знать по-делу ничего не знают, а вони разнесут по всему свету. Федералы. Это ж ругательством стало! Этим словом теперь малых детей пугают. Командующий… Понятно… На него сверху давят: война закончилась, новая власть собирается из Гудермеса переезжать в Грозный. А как переезжать, если фугасы на дорогах, по ночам обстрелы, народ местный не знает, кому верить: учителей стреляют, глав районов вместе с семьями пускают под нож, ментов и прокурорских рвут. Комендантские озверели окончательно, с ума посходили. Э-э, да что там говорить… У Старого рынка водитель влетел в яму — тряхнуло. Колмогоров — чуть не в стекло лбом. — Сашка, мать… смотри, черт! — Виноват, тащ… тут быстрее бы надо. Впереди замаячил бэтер с десантом на броне; у обочины солдаты с щупами. Водитель кивнул в их сторону: — Вон, товарищ полковник, централка. Саперы из центральной комендатуры топают, филинские. Чего-то днем их понесло… Не успел водитель договорить, как вдруг все смешалось: впереди, там, где только что был виден бэтер и солдаты, ярко вспыхнуло. Из серого облака поднялся к небу черный бархатистый гриб, сразу вслед оглушительно громыхнуло. Завизжали тормоза. Колмогоров руками вжался в панель: с колен на пол полетели фуражка, папка с документами. — Накаркали, мать… Давай к обочине — ну! Тяжелый бронированный кузов повело юзом; водитель, вцепившись в баранку, выровнял машину, нацелившись на разворот, бешено закрутил рулем. Возле подорванной брони стрельнули, потом еще и еще; тяжело закашлял пулемет. Колмогоров жестом удержал водителя, приказал остановиться у вывернутого бордюрного камня, метрах в ста от подорванной брони. «Такое вот, Вовик, резюме», — по лицу своему Колмогоров провел рукой, по щеке: щетинистая щека колючая, а ведь с утра брился! Нервы, нервы… Один из охранников, здоровяк Тимоха, придерживая берет на голове, выскочил из машины, огляделся — сунулся обратно: — Товарищ, полковник, не нада здесь стоять. Поехали. Центральную комендатуру, саперов, ихнюю броню накрыли. Они с дуру и по нам могут. Застрочили бешено автоматы. — Отставить, Тимофеев, сказал. Вызывай базу. Аликбаров, дуй за машину, задний сектор держи. Сашка, — он кивнул водителю, — здесь стоишь. Громадина Паша Аликбаров, сибиряк из красноярцев, — он в полтора раза больше Тимохи, но ловок, и двигается быстро, — с пулеметом примостился у обочины. Потрогал ленту и, примерившись, от пояса дал несколько коротких очередей вдоль улицы по верхушкам деревьев. Тимоха обернулся на выстрелы: увидел, как побежали с перекрестка от рынка люди; некоторые, присев на месте, вытягивали руки в их сторону — открывали рты, скалили зубы. — Паша, пониже возьми. Им, сукам, весело. Длинная очередь скосила ветки прямо над головами любопытных. Те кинулись врассыпную. — База, — Тимоха прижался щекой к рации, — подрыв на Победе. Саперы с централки. Минут через десять подскочили две брони с ленинской разведкой. Стрельба стихла. Колмогоров, связавшись по рации с разведкой, выбрался из машины. Махнув Тимохе, зашагал прямиком к подорванному бэтеру. Убитых, двоих молодых солдат без касок — одного с вывернутой челюстью и почти сорванным скальпом, другого с бордовым в черную точку обожженным лицом и мокрой кровяной грудью — уложили рядышком поперек тротуара. С «двухсотых» уже сняли разгрузки. Они лежали с раздавленными взрывом грудными клетками, впавшими животами, синими пальцами рук, отрешенные от всего земного. И уже никто к ним не подходил, не смотрел — не пытался перевернуть, положить удобней. Раненых оказалось трое. Броня разведчиков с «тяжелым» унеслась в Северный госпиталь. Двое легких — офицер и немолодой солдат — сидели прямо на асфальте, близко от горячей дымящейся воронки. У солдата бинтом подвязан был подбородок; солдат заваливается на бок, неловко вывернув ногу, держится обеими руками за бинты и тихо стонет. Возле офицера возится медсестра. Колмогоров подошел и стал близко за ее спиной. Медсестра — женщина молодая, миловидная: волосы пучком на затылке, вся она опрятна, крепка телом. Видно, как туго ходят лопатки под форменкой. Работает без суеты и нервов. Все обычно — все как всегда: крутит бинтом вокруг головы офицера. Колмогоров, оказавшись близко к молодой женщине, смущенно убрал взгляд в сторону. Та же, заметив коменданта, нахмурила тонко вырисованные брови. — Иващенко, — позвала она, — ну, чего вы ждете? Забирайте бойца, там серьезный перелом. Шустрый паренек, по фамилии Иващенко, замешкавшись вначале, махнул кому-то и бросился к раненому солдату, помог подняться. — Светлан Пална, щас мы. Я понял. У раненого офицера по щекам и подбородку размазалось красное; он молод, очень худ, круглые очки делали его похожим больше на студента, чем на военного. Кровь сочилась из носа; офицер затыкал ноздрю ватой и смущенно смотрел на распущенный лоскутами правый рукав; он дрожал, как будто от холода, поправлял пальцем спадающие с носа очки-велосипеды и говорил скороговоркой: — Т-только поцарапало и обожгло, — он сильно заикался. — Я п-почуствовал горячее по локтю. Кто д-двухсотый, раненые? Народ на перекрестке, будто стая ворон, разлетелись, перепуганные выстрелами; как стихла стрельба, загалдело, закаркало — снова ожил вороний перекресток. Кровь на броне только что была алая теплая — побурела, спеклась. Водитель бэтера трясет контуженой головой и рот рыбий разевает. Колеса с того борта, где сработал фугас — сморщенные, одно лишь целое. Небритый, черный, как грач, контрактник в душегрейке мехом внутрь, в тюбетейке несуразной, ходит зигзагами вокруг убитых, но близко не становится, а только косит взглядом; в руке его автомат. Он шевелит немо губами. Наверное, убитый другом его был, может, они даже были с одного города, улицы: так этот, что в душегрейке, шлепает себя по бедрам ладонью, по худой жопе прикладом. Тюбетейку снял с головы и бросил под ноги. Медсестра Светлана Пална обмотала обоих раненых бинтами, рукава у нее кровью замарались. А Колмогорову стыдно стало, что в такую минуту подумал совсем не о том — про свои отношения с этой зеленоглазой медсестрой подумал. Не к месту, некстати это он. И если рассуждать, то на войне все, что кроме смерти, некстати. Солдаты мимо Колмогорова. Но внимания на него не обращают: еще от стрельбы не остыли. Жадно курят, вглядываются в вороний перекресток. Когда спала горячка, раненых погрузили и повезли с улицы в комендатуру. Колмогоров все-таки сказал неслышно никому, а только одной Светлане Палне: — Свет, ну прости, сказал, погорячился я вчера. Я понимаю, что не к месту сейчас. Может, я вечером зайду… или нет, лучше ты. Я машину пришлю. — Иди ты со своими извинениями, — коротко и зло, но так же тихо ответила Светлана Пална. Бросила под ноги обмоток бинта, которым оттирала, да так и не оттерла выпачканные бурым рукава форменки. — Я понимаю, ну, дурак, ну, прости, Свет, ну, мучаюсь я — что ж ты не видишь? — К вам прокуратура вон приехала. Мама родная, какие вы все мужики! Все у вас через задницу, прости господи. Другого времени не мог выбрать, Жень? — А у нас, Свет, другого времени и не будет, видно. Евгений Борисович решительным жестом поправил фуражку: смахнув с лица житейскую накипь, принял снова вид серьезный и внушительный. Из белой «Нивы» выбирался прокурор Грозного, грузный с виду, но живой в общении человек по фамилии Золотарев. Юрий Андреевич Золотарев, когда вылез из машины, с опаской осмотрелся по сторонам и облегченно вздохнул, когда не увидел в обозримом пространстве видеокамер и надоевших ему журналистов. Дело было в том, что, оказавшись на должности прокурора Грозного, сделался Юрий Андреевич лицом публичным, — он, человек закрытой системы, учился теперь говорить языком обывателя, отвечать на каверзные вопросы. Телевизионщики стали появляться в Грозном чаще: настырно лезли со своими видеокамерами и микрофонами, требовали комментариев. Но еще хуже — хотели знать то, о чем сам он, прокурор Грозного, старался не думать. Происходившие вокруг события не поддавались теперь никаким комментариям… Назвать день наступивший еще одним шагом к мирной жизни у прокурора не поворачивался язык; говорить о войне тоже нельзя — сверху дана установка на мирную жизнь. Вопрос вопросов состоял в том — как классифицировать деяния, совершаемые боевиками или еще кем-то там? Да вот хоть сейчас, на проспекте Победы, подрыв военных. Что это — боевые действия, политический теракт или уголовное преступление? Если уголовщина, то под какой статьей — разбой, грабеж, хулиганство? Военные над этим не задумывались: взбешенные потерями, оттого что врага не увидеть, не схлестнуться с ним грудь в грудь, стреляли в ответ — в город: по прохожим и любопытным — кому попадет. Это-то для прокурора Золотарева и было настоящей головной болью. Вслед за прокурором из машины вылез средних лет мужчина в костюме и в традиционной кавказской шляпе с полями. Вдвоем они подошли к коменданту, поздоровались сухо, некоторое время неловко молчали, вроде осматривались. Первым заговорил прокурор: — Евгений Борисыч, это глава района. Вы знакомы, — прокурор прокашлялся: — Кхы, кхуу… Он говорит, что военные ранили двух женщин с рынка. — А почему он думает, что военные, может, боевики? — обозлился Колмогоров. Глава промямлил что-то невнятное и спрятался за прокурорской спиной. — Юрий Андреич, ты объясни главе, что здесь… — Колмогоров не мог подобрать сразу слова и от этого еще больше раздражился, — война, извините! Или как-то по-другому?.. — Не горячись, — Золотарев взял коменданта под руку. — Поговорим? У воронки следователи собирали осколки-вещдоки, фотографировали. — Ты как здесь оказался? — спросил Золотарев, когда они отошли в сторону. — Понесла нелегкая… с совещания. Чего он теперь хочет? — Борисыч, выслушай, не кипятись. Прокурор говорил спокойно, держался уверенно — строго глядел на армейского полковника; со стороны казалось, что разговор полковнику неприятен, и тот терпит заковыристого прокурора, только потому, что так положено. — Борисыч, я понимаю что этих, — Золотарев кивнул в сторону солдат, — не удержишь в рамках. Да кто здесь, простите, в рамках. Но надо же аккуратней. Мне неудобно говорить… ты уж намекни, чтобы нулевкой по стволам прошли. Ну, так, на всякий случай. Я обязан провести расследование… экспертизу, баллистику. — Юр, это даже не мои бойцы, с центральной комендатуры, Филина. — Филин сдаст их сразу, ты же знаешь. Военная прокуратура не станет возиться как я. Посадят бедолаг. Жаль. — Ладно. Только ты уводи главу. Солдаты дурные сейчас. Я своих саперов после подрыва не трогаю пару дней. Пьют. А что я могу сделать? Они на убой идут добровольно. Так вроде и не задумываешься, а жахнет… За рынком запылило сильно, из облака вырвался на проспект УАЗик, шустро покатился вначале, но притормозил и остановился сразу за вороньим перекрестком. Из машины вышел высокого роста военный. Лица было не разобрать, но Колмогоров узнал сразу. — Филин… Юрий Андреич, спасибо еще раз. Я поехал, не хочу с Володькой пересекаться. Сейчас тут разборки начнутся. Кстати, саперы из централки от Филина ко мне бегут. А я возьму, у меня некомплект. Военная колонна — та, которую обогнал комендант Колмогоров на Минутке — как рвануло, так и стала сразу за Романовским мостом у блокпоста. Дорогой ловил себя на мысли Иван, что, может быть, зря это он — не к добру снова забрался в эту коловерть. Машину мотает по дороге. Иван среди остальных толчется. Ехать неудобно — как жеребцы в лошадиной перевозке — подкидывает на кочках. Народ друг за друга, за острые края хватаются. Иван голову высунул наружу — смотрит по сторонам. По обочинам дороги вставал мертвыми развалинами черный город; тощая, похожая на шакала собака шмыгнула под дырявые в пулевую пробоину ворота; вороны вскинулись — разлетелись, как осколки от разорвавшегося фугаса. Конечно зря. Но Ленчик… Эх, пацан, что ж ты так вот резанул по живому? И не озлобишься на тебя. Ведь все верно сказал — чужой он, Иван, чужой, как лебеда-сорняк на клубничной грядке. Вырви и выброси. Все одно теперь. Все едино. Когда хлопнуло вдалеке, машина, в которой ехал Иван, задрожала, дернулась. Народ повалился, забарахтались кучей. Взревели моторы. Под мост скатилась колонна — в тоннель, — темно, жутко. Кхыкает народ с боков, сопят. Выбрались, слава богу, из-под моста и прямо у блока, где менты в серых шуршунах суетятся, стали. Машина Иванова заглохла. Иван видит через борт, он вперед к кабине пробрался, водитель вылез и капот поднял. Там, вдалеке автоматы застрекотали, пулемет длинно, протяжно загавкал. У колеса трое в сером месятся. Один присел на колено и в рацию кричит: — Волга, прием, Волга! Подрыв… где-то на Победе. Тут колонна… Двое других в небо автоматами тычут. Квакает рация в ответ: — «Понял, принял», — и вдруг сквозь шип и треск, как будто прямо из адова пламени, захрипело: — «Аллау… хуу, алаа… баар… сабакк!» Иван Савву в бок тычет: — Слышь, чурка, базарят как ты. Савва под конопляным кайфом, ему теперь все по-белому. Мент сдвинул шлем со лба, что-то подкрутил в рации. — Колян, Колян, слышал, эти суки на боевом матюгаются. Ща я им, — и в рацию — чуть не губами ее облизывает, слюной брызжет: — Я твою маму… — Резат буду, рюсский! — из рации хрипы в ответ. Мент сообразительным оказался — выдумщик. — Ты знаешь, зверь, почему у вас горы неровные?.. Когда всю вашу… имел, они ногами дергали. В точку попал омоновец. — «Сабаккаа!» — застонала рация. Минут тридцать простояли. Смешки за спиной. Иван обернулся. Повеселел народ. Хорохорятся. Костя с Витьком носы из-за борта с опаской высовывают. Крикнули впереди, через минуту и тронулись. Иван смотрит вокруг и чудно ему. Война. А вроде и не война, так — суматоха: вон, менты перегавкались с бабаями, и как мыши — в норы свои бетонные. «Не-а менты не вояки, не вояки точно», — вспомнил Иван лейтенанта Рому Перевезенцева со Старых Промыслов. Подумал, а что если по ним влупят. Их же набили в кунги по тридцать голов, одной пулеметной очереди на всех и хватит. Или из РПГ выстрел — тогда аминь героям. Ревут моторы. Пошла колонна. Проехали мост через Сунжу, подползли к вороньему перекрестку. Медленно катятся. Тревожно Ивану. На перекрестке — глаза недобрые, черный люд на рынке. «Чужие, чужие, — стучит у Ивана в висках. — Они чужие. А кто я?» Плывет колонна. Сбоку от Ивана дядька морщинистый лицом, оттого старым кажется. — Шо там? Ну, шо, мать перемать? — дядька тянет Ивана за рукав. — Ну, шо, шо?.. Да скажите ш шо! Иван посмотрел назад. Там вторая машина. Из-за бортов головы как кочаны торчат. И отчего-то не по себе сделалось Ивану; понял — оружия в руках нет. Без автомата ты и есть на войне кочан капустный. Они теперь катятся по бульвару. Там, где стоял подбитый бэтер, приняли сильно влево и поехали еще медленней, будто специально кто-то приказывает водителям не торопиться, чтоб те, которые в кунгах успели рассмотреть все. Ивану на плечо легла рука. Костя. — Чего ты Костян? — выдохнул Иван. — Браты, браты, ягрю, смертию пахнет, точно ягрю, — как завороженный повторяет Костя. — Посмотрите там… Дальше Ивану все знакомо стало: но так, будто первый раз на самом деле, будто раньше все это видел он не в жизни, а во сне, или кто рассказывал страшное. У подбитой брони солдаты. Ивану все видится, как в замедленном кино. Солдаты убитых грузят. Одного, который без скальпа, вчетвером взяли и, мелко семеня, потащили к машине к раскрытому борту; у него у горемычного голова болтается, рука сорвалась и об асфальт. Солдаты опустили тело. Снова подхватили, стали поднимать в кузов; из тела протекло — черное закапало, пролилось на землю под колесо. Второго ловчее загрузили. Покатился кузов. В кузове мертвецы: кровь на голом железе; окурки, гильзы стреляные, фантики от сникерса; руки белые раскинулись — пальцы скрюченные, ноготь, сорванный с мясом. Дядька с шахтерским лицом, не дотянулся до борта, Ивана все пытает: — Да шо на дорохе, скажи, етииху… слышь, зема? Ивану надоел этот дядька; ростом тот невелик, по щекам морщины глубокие — как две канавы тянутся от глаз к кончикам широкого толстогубого рта. Возьми да и скажи Иван: — Двух пацанов погрузили. Им теперь напаяют цинк и отправят домой спецрейсом, «двухсотым» грузом. А ты, мужик, чего подумал? Дядька рот толстый раскрыл и ноздри раздувает, вроде как хочет чихнуть. — На заработки дядя? Ну-ну. Дядька после Ивановых слов пригорюнился: глазами белесыми хлопает и сигарету сует в рот. Упала сигарета. Он вторую. Иван сморщился брезгливо, зыркнул горючей зеленью. Машины еще некоторое время катились куда-то по улицам, водители кидали грузовики то влево, то вправо. Иван уже не видел, куда они едут, все равно ему стало. Когда вкатились во двор комендатуры, народ вокруг зашевелился. Двери кунга распахнулись. Синие ворота. Иван через головы видит — дерево ветвистое у ворот. Заглохли моторы. Голоса снаружи: рявкает кто-то, знакомо так рявкает: — В душу, в гробину, в маму растасую, разэтакую! «Ну, наконец-то, я дома!» — вскинул Иван сумку на плечо. Народ впереди заворочался. Со двора орут: — Старший кто? Выводи по отделениям. — Какие нах…отделения, вот список. По списку. Кузнецов, Пальянов, Реука… Ивану на ухо Костя шепчет: — Двое их было или трое, ягрю, не помнишь? Иван не сообразил сразу, его толкают со всех сторон. — Кого трое-то, ты о чем, Костян? — Седых, Знамов… — откуда-то снизу. — Я, я, — протискивается Иван к выходу. — Убитых, ягрю, трое, или двое? — вслед ему Костя. — Видел?.. Один… голова прям синяя, ягрю… мясо прям живое, а не голова. — Романченко… Не дослушал Иван старшину, прыгнул с борта. Растолкали их в стороны. Иван теперь с Саввой во второй шеренге. Костя где-то впереди за головами. Иван видит его затылок, и отчего-то не по себе ему стало. Чего такого Костя сказал? «Счетовод хренов, — и мурашки по спине. — Это я с непривычки. Отвык, отвык. Эх, Шурка…» На плацу офицеры — все как будто с одного конвейера — серые. «Лица у них одинаковые, — соображает Иван, — серость окопная». Он сумку пихнул под ноги и слышит — перед строем говорят: — Вы приехали… на войну. Сегодня, можно сказать, на ваших глазах погибли двое солдат, таких же парней, как и вы. Добро пожаловать, можно сказать, в ад. Кто приехал по недоразумению, есть время уехать, нах… обратно. Ага, вот подсказывают. Трое. Третий умер по дороге в госпиталь. Думать, нах… время есть… целая минута, пока не подойдет комендант. Вернувшись в комендатуру, Колмогоров внутри комендантского двора под ветвистым каштаном обнаружил начальника штаба полковника Духанина, невысокого человека с красным лицом и вечно озабоченным взглядом сорокалетнего штабиста. Тот в своей манере, нудным скрипучим голосом, отчитывал за что-то майора Полежаева, начальника инженерной службы. Полежаев икал, тер припухлые веки, жмурился на выбравшееся из-за крыши штаба скучное осеннее солнце. Колмогоров сказал Духанину, чтобы тот собрал офицеров, мельком глянул в тяжелое оплывшее лицо Полежаева. В своем кабинете он уселся за стол и стал что-то чиркать в блокноте. Луч из окна жирной биссектрисой разделил стол на две половинки. Комендант рассеянно проследил взглядом по лучу и уставился в желтовато-мутное оконное стекло, наполовину заложенное мешками с песком. Так и сидел, пока вошедший незаметно Тимоха, не отвлек его. — Стучаться забыл? — недовольно буркнул Колмогоров. — Виноват, тащпо… стучался. Тимоха услужливо поставил перед комендантом стакан с крутым кипятком, блюдце с хлебом, кусочком масла и так же бесшумно вышел. Колмогоров заварил из пакетика, бросил кубик сахара. Задумался, уставившись в пустую стену напротив, зазвенел ложкой в стакане: «Светка, Светка… И чего вас, баб, несет на войну? Ну, брякнул по пьянке. Язык мой…» Колмогоров даже сейчас, спустя почти три месяца их военно-полевого романа не мог ответить себе на вопрос, любит ли он зеленоглазую медсестру. Но в тот день, когда, выпив чуть более своей нормы, обнимая под знакомую музыку ночных перестрелок мягкую Светку, прошептал ей на ухо, что решено — он разведется с женой и распишется с ней. И заживут они. «Э-эх, Светка, — вздыхал Колмогоров. — Ну, вылетело, ну прости ты меня дурака». На следующий день и произошел тот разговор. Колмогоров, как нашкодивший мальчишка, мямлил что-то неразборчивое. Когда Светлана Пална поняла, что слова те любовные слюнявые были так, ерундой — сантименты поперли из голого, размякшего от водки полковника — сказала ему обидное. Колмогоров отматерился в ответ. Потом жалел Светлану Палну и себя жалел. Да что говорить тут. Война — сука. Вали все на нее, полковник, — спишется потом на боевые или еще как-нибудь. О солдатах, что погибли сегодня, не думалось Колмогорову. Если каждый раз мучить себя, от тоски загнешься или сопьешься, как бывший комендант. Прошло полгода его службы в Грозном: полгода кошмаров и смертей — бессмысленных каждодневных смертей. Бессмысленных потому, что ни Колмогоров, ни начштаба Духанин, никто из солдат и офицеров — молодых и гнутых-битых стариков — не могли понять, зачем все это вокруг них происходит. Мысли коменданта были прерваны стуком в дверь. Колмогоров тяжело вздохнул, глотнул горячего, чертыхнулся, обжегшись. На пороге появился выбритый до синевы и порезов начальник штаба, за плешивой макушкой Духанина виднелись высокие фуражки, кепки с козырьками. Офицеры входили и рассаживались вдоль стены. Совещание началось. Колмогоров изложил суть доклада командующего: про террористические деньги, боевиков, минную войну и так далее. Духанин при этом значимо закивал мягким с ямочкой подбородком, с хрустом раскрыл папку штабной документации. Полежаев сидел напротив коменданта, изо всех сил сдерживал мучавшую его икоту, но на словах «началась минная война» все же не сдержался — утробно икнул. Никто не засмеялся, не посмотрел в его сторону; комендант, сбившись с темы, лишь покрутил желваками. Только Духанин недовольно засопел. Разобравшись с вестями из штаба группировки, стали решать насущное — кто старшим поведет колонну в Ханкалу: подходило время пополнить запас продуктов и боеприпасов. Зампотыл Василич, крупный в животе и груди мужчина, раздувая щеки для важности, заявил, что нужны еще запчасти на водовозку, которую подорвали на прошлой неделе. Сопровождать колонну выпало замповооружению Семенычу, по прозвищу «огнемет»: перегар от Семеныча по утрам такой шибал, спичку поднеси — вспыхнет. Семеныч забрызгал слюной сидящего рядом Полежаева, доказывал всем, что ему пора в отпуск, что устал он до смерти. Духанин замахал на него — забудь до зимы. С такой ненавистью глянул на него оружейник, что начштаба примолк и заерзал на стуле. Расшумелись. Колмогоров от своих тревожных мыслей и освободился: повысил голос на одного, другого. Полежаев икать перестал. Колмогоров ему настучал карандашом по столу, чтобы следил за саперами, чтоб самого в дурь не перло. — Ты на кой хе… первый лезешь, как Вакула поет, на мины за орденами? Дурно это, сказал. В том смысле, что бойцы есть. — Есть, то есть, только некомплект, знаете сами, — Полежаев округлил глаза. Вены вздулись на багровой шее, пот на лбу выступил. — Троих в госпиталь, один «двухсотый» на прошлой неделе. А на взвод я кого поставлю — сержанта? Где взводный обещанный? Разобрались, что взводный, конечно нужен, но нет пока, поэтому Полежаеву необходимо смотреть в оба. Чай остыл. Луч с середины стола сполз на край и вдруг пропал совсем. Оконное стекло словно вымазали матово-серым, — кабинет сделался еще больше неуютным: пахло сырой юфтью от ботинок, табаком. Комендант закурил. — Михал Михалыч, — обратился он к Духанину, — прошу тебя, зачитай, чтоб все слышали о ночном происшествии. Товарищи офицеры, обращаю ваше внимание, Полежаев, и твое в том числе. Майор нервно повел головой, отчего шея его побагровела еще больше, и с тоской глянул в серое окно. Подумал майор, что серость видимо пришла надолго, обреченно икнул, дернувшись всем своим квадратным телом. Духанин стал читать: то в строгом ритме — монотонно, то вдруг, менял интонацию, путался в словах, мямлил: — Минувшей ночью… тут и число, ну это ладно… значит, ночью в два часа с крыши дома, наблюдательного пункта «Скала», поступило сообщение, что на перекрестке Маяковского и Старопромысловского шоссе остановился автомобиль… Кто писал? Как курица лапой! Значит, машина, У-АЗ такой-то… ага… угу, вот да-альше… — Не томи, Михал Михалыч, давай суть, — нетерпеливо подсказал Колмогоров. — Да, да, только суть, только… — и он заговорил уже энергично без пауз и отвлечений: — Из машины вышли двое в военной форме и стали производить действия возле забора. На запрос по рации не отреагировали. После предупредительного выстрела также продолжали производить непонятные действия. Было принято решение стрелять на поражение. Тут Духанин сбился, — его смутила случайная рифма в словах, — он поводил бровями и, потер указательным пальцем правый глаз. — Было произведено два выстрела, после чего еще два выстрела, чтобы погасить… Что? Ну, пишут!.. Погасить огни ближнего света на УАЗе, которые демаскировали общую обстановку. Какую, извините, обстановку! Кто это писал? — Миха-алыч, давай суть, сказал! — не выдержал Колмогоров. ; — Суть, суть, — заворчал начштаба. — А суть, б… — он стал говорить эмоционально, окончательно своими словами, энергично вращал головой, чтобы видеть реакцию остальных на сказанное, — что завалили, извините, наши снайпера двух офицеров из бригады Внутренних войск. На-по-вал! Они там мочились, извините, у забора. А до этого их два раза обстреливали с блокпостов. И были доклады, да-а!.. А все потому, можно сказать, что эти му… — он недоговорил ругательное слово, выдохнул с шумом воздух из носа, — товарищи, видите ли, решили выпить, а не хватило, извините. Сбоку кто-то хмыкнул. Духанин недовольно повернулся, произнес как бы всем — в воздух: — Чего смешного? Не вижу повода для веселья. У нас, что ли, таких умников мало? В общем, доложили утром по команде, — уже тише сказал он. — Евгений Борисович, я передал вашу просьбу, чтобы этих двоих списали на боевые. Да, товарищи, на боевые! А иначе их семьи ни пенсии, нихрена не получат, извините. Ничего не; произошло после слов, сказанных Духаниным: не было испуга и удивления на лицах, только, может быть, жалость была. Да и она так глубоко пряталась под грубой армейской формой, что распознать пр; меты эт;го самого человечного из всех данных людям чувс;в не мог ни начштаба Духанин, ни кто-либо другой. И Духанин, бывалый в армии человек, так нелюбимый всеми вокруг, но, как всякий дотошный штабист, по-своему прижившийся на войне, понял все это и не стал больше говорить. Он замолчал, закрыл папку и, пошевелив усами, уставился на коменданта в ожидании новых указаний. Колмогоров снова подумал о своем: его мысли умчались вслед за пыльной броней, на которой сидела, поджав по-женски ноги;- колен;а к коленке, зеленоглазая медсестра из центральной комендатуры. Прикрыв устало глаза, Колмогоров мешал ложкой остывший чай. Дзыньк, дзыньк — звякало в стакане. Заворочался народ. Полежаев вполголоса бубнил что-то замповооружению. Василич-зампотыл; стал совать под руку коменданту какие-то бумаги на подпись. Будто гавкнул, чихнул во весь рот сидевший у выхода подполковник Вакула, заместитель коменданта, нелюдимый человек с медвежьими лапами, сорок шестым размером ботинок и длинным, как дуло танка, послужным списком. — Будь здоров, Константин Евграфич, — с улыбкой сказал ему Колмогоров. Вакула, утерев всю нижнюю половину лица широким клетчатым платком, кивнул тяжелой шишковатой головой. …Всего хватало в послужном списке Евграфича. После училища Афганистан — ранение и орден, потом на всю жизнь больной позвоночник. Жена в Новосибирске — сердечная Танюха. Двое мальчишек. Служилось Евграфичу не хуже других, а что не лучше, так Евграфич, как бывалый солдат, привык, втянулся в жизненный свой ритм, — он как тот каторжанин, что не смог прибиться к теплой кухне или добыть лишнюю пайку, тянул свою офицерскую лямку как прописано в уставе: ждал третью звезду на погон и пенсию, стойко переносил все тяготы и невзгоды. Пообещал командующий, что к Новому году будет Вакуле звезда. Обсуждали еще всякие вопросы. Зачистка района горбольницы. Нужно согласовать с ментами, сказал Духанину Колмогоров. Третьего дня минометчики положили с десяток мин в районе Богдана Хмельницкого: оттуда приходили жаловаться, что разрушили два дома, есть убитые среди местных жителей. Знакомая песня… Нынешней же ночью с крыши комендатуры контрактники обстреляли окна Грозэнерго, что нагло блестели новенькими евро-стеклами, через дорогу напротив. Все как обычно — будни. «Двухсотого» — летеху, подорвавшегося на прошлой неделе, утром этого дня отправили домой с сопровождающими: собрали деньги по комендатуре «в шапку», сунули медичке Ксюхе документы и выпихнули ее с богом за ворота. Одних мужиков Колмогоров по таким делам зарекся посылать, — потом их самих привозили чуть живыми — синими от водки и похорон. Уже в самом конце заговорили о прибывшем пополнении. Духанин сказал, что станет самолично отбирать народ, и что Полежаев, раз у него в саперах некомплект, пусть идет теперь с ним на плац. Так и пошли: недовольный жизнью майор Полежаев, перехвативший по дороге теплой минералки у дежурного, за ним, чуть не строевым шагом, Духанин. Следом Вакула — по просьбе коменданта. У Вакулы глаз наметанный, он хорошего солдата насквозь видит. Новобранец сам еще о своей судьбе ни сном, ни духом, а Вакула его цоп за ворот: послужишь, сынок? Что солдату сказать — он и служит. Вакула залетных определял сразу: опухшие от пьянки лица, сутулые фигуры, широкие рабочие ладони, телячьи глаза. Прошлую команду так всю и отправил обратно. Духанин тогда был в отпуске. Колмогоров только рукой махнул: «Ну, Евграфич, в таком случае сам пойдешь на маршрут с саперами». — «И пойду-у, — гудел Вакула. — Не солдаты это — сброд». Неровный строй вытянулся на плацу — от штаба к автопарку. На бэтерах механы лениво спорят — всех прогонят или оставят кого на этот раз. Духанин стоял перед строем, растопырив иксом вогнутые ноги, листал списки вновь прибывших контрактников, недовольно косился на Вакулу. Тот, вытянув по бедрам медвежьи свои лапы, медленно двигался вдоль шеренг; иногда он поднимал руку и указательным пальцем метил кого-нибудь в глубине толпы. Там сразу ворошилось: раздвигались мятые куртки, качались обожженные солнцем лысины, выпуская на середину плаца помеченную фигуру. Перед Вакулой оказался тот самый морщинистый дядька, что мучил Ивана вопросами. Дядька сжался и спрятал руки за спину. — Откуда? — тяжелым церковным басом прогудел Вакула. Дядька сначала, наверное, и не понял, что вопрос адресован ему. Иван легонько ткнул дядьку коленом под зад. Очнулся дядька. — С хорода Шахты, Ростовской области, шейсят восьмога хода, по званию рядовой. Вакула будто не слышит, спрашивает: — Специальность. — Моя?.. а… так эта… шахтеры мы, потомственные, а шо нада? — Военная специальность какая, спрашиваю. Дядька еще немного помялся, широко улыбнулся щербатым ртом:. — А-а… в войсках? Понял… эта… рядовой. А срочную… в ракетных стратехического значения. Шас контракт подписал на полгода. Рядом гоготнули. Вакула гневно раздул ноздри — загудел на дядьку: — Ты зачем сюда приехал, стратег? А ну… Дядька ежится, переминается. Иван пинает его под колено. — Так ведь ясно зачем — денег заработать. У нас на шахте дай бог три тышшы платють, а тут, хаворят, чуть не под двадцать пять… ого-го! Вакула не сдержался — зашумел на дядьку, ногами затопал. Дядька ни жив, ни мертв. Вот так служба началась! Сначала чуть не взорвали, тут еще этот офицерюга-псих сожрать готов. Вакула наорался и к Духанину: — Похабное это дело. Чего говорит — «де-енег!» Суслик морщинистый. И где таких набирают, в каких военкоматах? Михал Михалыч, вон я троих выбрал, а остальных гони, гони нах… Каждый раз хуже и хуже. Жлобье. Где ж солдаты? Это рвань, а не войско. Я так коменданту и скажу. — Ты ска-ажешшь! — зашипел на него Духанин. — А кто на инженерную разведку, извините, пойдет вместо выбывших — ты или я, может? — он мотнул лысиной в сторону побагровевшего Полежаева. — Майор, вон, сам лазит на фугасы, а что — солдат нет?.. Иди, Евграфыч, извините, не мешай. Вакула поворчал и махнул рукой. А потом громко, чтоб слышно стало всем в строю, произнес басом: — Саперы есть? Сразу из шеренг вышли трое. Иван узнал слоновьи уши Саввы-калмыка, вместе с ним вышли Костя Романченко и Витек. Иван замешкался сначала: подхватил сумку, отодвинув дядьку шахтера, шагнул вперед. Построили их, всех, кого приняли в комендатуру, в одну шеренгу. Вышел к ним комендант Колмогоров. Начштаба подал коменданту списки. Комендант взял бумаги, полистал. — Так. И кто здесь снайпер?.. Зна-амов. Давай, солдат, в разведку. Хорошие стрелки нужны. Так как, идешь? Кольнуло Ивана: «Стрелок! Опять двадцать пять…» Подумал про записку. Но как-то некстати получалось. Что ж соваться через весь строй? Неловко так. Серьезно ответил коменданту: — Я в саперы, товарищ полковник. Разрешите? Махнул рукой Колмогоров, бумажки сунул Духанину и пошел в штаб. — Расчитайсь! — раздалась команда. Стали считаться. Иван пятым был. Сбились на девятом. Давай по новой. Снова сбились. Иван смотрит — кто ж там тормозит? Оказалось на Косте-старшине рвется счет. По третьему разу поехали: первый, второй… Пятый — Иван. Шестой — Савва. Дальше по порядку… И снова — бац! — тишина после девятого. У Ивана мурашки побежали по взмокшей спине. Отчего понять не может. Было это все раньше. Ситуация знакомая. «Снова эти считалочки. К чему бы? Эх, брат, Жорка, чего ж ты не договариваешь, чего-о? Костян теперь туда же». Но в слух ничего не сказал и вида не подал, — да и разве объяснишь кому, коли сам ничего понять не в состоянии. Ну, в конце концов, срослось. Всего новобранцев оказалось шестнадцать душ. Четверых в саперы. Савва пошел в разведку. Остальные кто куда, разобрались по службам и подразделениям. Первую ночь устраивались наспех. Палатки были на втором этаже. Тут раньше склад был: ангар просторный, стены в метр из кирпича, а крыши нет. В палатке темень, лампа под шатром тусклая. На кособокой печке у трубы черный котенок свернулся калачом, нос прикрыл хвостом. Койки в два яруса, угол брезентухой занавешен. На койках спят вповалку, кто прямо в одежде. Стол длинный посредине. На столе наставлено: стаканы с чаем, тарелки немытые, сахар в алюминиевой миске, патроны в пачках. Оружием пахнет и сладковато одеколоном. Николай, брат Витька, только-только вернулся с наряда. Обнялись они с Витьком. Витька ему передал из дома письмо. Стал читать Николай; опомнился — народ ведь покормить надо: банки-тушенки на стол покидал. Нож всадил в одну — хрястнула банка. — Мишаня брился, — Николай банку кромсает. — Свадебный одеколон. — Бывает, — в тон ему Иван. Мишаня, крепыш с синим татуированным скорпионом на бугристом плече, подсел к столу. — Сибиряки есть? Нету?.. А я с Барнаула… Че, Колек, на лейтенанта место положим кого? — кивнул в брезентовый угол: — В прошлый четверг летеха наш подорвался. На сто пятьдесят втором. Теперь Колек рулит. Вон летехи угол… А как хочите? Не захочите там ложиться, переставим. Иван поднялся. — Я лягу. Николай банку на середину стола двинул. Спросил Ивана: — Сапер? — И сапер тоже. Разговорились. Паренек в синих трусах подскочил с койки и к столу. Шмыгнул перебитым носом боксера. — Че холодно так? Печь не топили? — увидел, что новые люди в палатке. — А-а… здорова, пацаны. Колек, час который? — глотнул с чайника, кадыком задергал. — У-уф… Хотел, было, присесть к столу послушать, что говорят, но раззевался и передумал; на мысках босой побежал к койке, нырнул под одеяло. — Дубарь, пацаны, посплю еще… угу… Голова, бл… как чайник. Похватали холодного, покурили тут же за столом. Николай дым руками разогнал. Стали укладываться. Иван, когда ложился, Костю спросил: — Костян, ты чего тормозил, когда считались? — Да все про тех думал… Первую ночь спалось Ивану тревожно. Долго не мог заснуть: лежал на спине с закрытыми глазами. «Сколько волка не корми, все в лес смотрит, — думал Иван. — Но разве я хотел быть волком? Интересно, как тот попутчик говорил — война благо? Получается так». Так и уснул он с тревожными мыслями. Спустя два месяца не осталось и следа от тех сомнений и тревог, что терзали Ивана, наоборот, жизнь стала ясной и понятной. Иван раздобыл себе добротную «горку», к зиме разжился бушлатом и теплыми, хоть и на рыбьем меху, берцами. Кто-то из комендантских вдруг вспомнил его — оказалось, служили вместе или не вместе, в общем, где-то рядом — окликнул Ивана по старой памяти Бучей. Так и пошло. На пятый день Иван уже пинал ногой болванку сто пятьдесят второго калибра. На шестой их обстреляли из гранатомета, осколком задело Ивану руку. Его поздравили с почином: Николай, брат Витька, вечером выставил из загашника бутылку водки. Через неделю появился во взводе новый командир — старший лейтенант Каргулов. — Дмитрий Фаильевич, — официально представился взводный. — Где с-старый спал? «Контуженный», — подумал Иван, перетаскивая с лейтенантского угла матрас и вещи. «Пох…ст», — решил Костя. Он к этому времени уже нашил старшинские лычки на погоны. — Откуда будете? — подлез кривоносый Серега, хохотнул: — Нам татарам что водка, что пулемет, лишь бы с ног валило. Старлей и ухом не повел. Сумку кинул на пружины, присел за стол. Саперы подтянулись вокруг. Иван развернул скатку — устраивается на новом месте. Ему теперь затылок старлеевский виден — остренький затылок, и шея как у Жорки. Худой старлей, на студента похож. Вспомнил Иван. Это же тот самый офицерик, что тогда подорвался на бульваре! — С централки? — спросил Иван. После четвертой контузии стал Каргулов заикаться. Курил как-то вместе с ментами в «стакане» за бетонными блоками — ментам байки травил, в это время и прилетела граната из РПГ. Он как раз про генеральскую дочку рассказывал, как оказался крайним на этой «похотливой сучке» и поехал по залету топтать Кавказ. Контузило его, чуть язык не проглотил, оглох — неделю ничерта не слышал. С тех пор и квакает Каргулов через слово. — С-сучка и есть. Ржут саперы. Серега кривоносый сполз под стол. Иван развалился на койке, похохатывает. Костя золотым скалится, лычки старшинские трогает. Про подрыв на бульваре Каргулов с обидой заговорил: — П-пятая контузия… А комендант говорит, х… тебе а не справка! В прокуратуру таскали. Я с-ствол нулевкой пошкрябал. Не первый раз. Двух теток с рынка шальными зацепили, одна и кокнулась потом в больничке. А я Филину, к-коменданту, говорю, идите вы, т-товарищ полковник са-са своими справками. И пошел к вашему Ка-калмагорову. Заявился во взвод Полежаев. Зол майор как всегда. Отвел Каргулова в сторону. Саперы расселись чаи гонять. Когда Полежаев вышел, а Каргулов снова устроился за столом, Серега на правах земляка спросил, чего такого хотел майор. — Ничего не хотел. Г-говорит какой маршрут назавтра, — примолк и добавил. — И еще говорит, что вы п-пьянь и р-рвань. Задрожала лампа под куполом палатки. — Го-го-го… — Ага-га-га… — А сам-то, охо-хо! Прижился во взводе Каргулов. Полежаев его сначала невзлюбил. Кто ж знает, чего на ум пришло майору, — он на тот момент пить завязал, — может, с тоски. Но только под Новый год случился «инцидент», как выразился потом старлей, после которого запил и Полежаев, и Каргулов — в обнимку запили дня на три. В тот день наряжали каштан у ворот. Серпантина накидали, кто-то смеха ради приспособил пулеметную ленту с патронами, кто-то предложил, гранат навешать. Только вернулись саперы с инженерной разведки, только переоделись, отмылись от дорожной пыли. У каштана Петюня Рейхнер, старый солдат из поволжских немцев. Петюне за тридцать, он принципиален до неприличия. Служит Петюня стрелком наводчиком в бэтере, в котором водителем кривоносый Серега по прозвищу Красивый Бэтер. Серега прячется от Петюни. Тот ему в лоб метит хлопушкой. Петюня как-то письмо написал на телевидение, в одну очень популярную программу. — Неучи, — огрызался Петюня. — Вот стану «последним героем», получу миллион, тогда, ты Серый, сдохнешь от зависти. Героем Петюня не стал, но с Серегой теперь вечно перебранивались: тот, как повод, так задевал старого немца за живое: — Дурак ты, Петюня, тебе надо в Германию письма писать, чтоб тебе пособие выплачивали, как репре… репе… ну, этому, обиженному властью. Поедешь, будешь на фашистских бэтерах наводчиком. Петюня наметился Сереге в рот, поймал момент и дернул шнурок. Бабахнуло. Серега отплевывается. Хохочет народ. Тут с крыши и стрельнули. Сначала не обратили внимания. Потом стрельнули еще, и уже когда раздалась длинная тревожная очередь, когда взвизгнули рикошетами трассеры, засуетились у каштана. Полежаев присел машинально, но сразу рванул в штаб. Не добежав двух шагов, столкнулся с дежурным. У того глаза выпучены как у рака. — Са-аня, еп… камаз у ворот! Полежаев сразу и сообразил, заорал на дежурного: — Команду не стрелять! Не стре-ееляять! Рванет, ссу… б… — и в шею тычет дежурному. Тот бегом обратно в каморку, рацию схватил, слышно оттуда, как он взахлеб: — Отставить стрелять!! Отставить, отста… Первым за ворота выскочил Полежаев, за ним Каргулов, следом Иван и Костя-старшина. Перед комендатурой была выстроена дорога-змейка из бетонных блоков. На скорости не проедешь: КамАЗ с брезентовым теном и врезался — замер почти у самых ворот. Вывернутое переднее колесо уперлось в один из блоков. Полежаев болезненно сморщился и, повернувшись назад, растопырил руки: — Валите, валите! Все пусть валят назад, назад к механам… на задний двор! Каргул, я — в кабину, ты — в кузов. Каргулов поскользнулся — чуть не грохнулся под колесо; когда обегал кузов, боковым зрением видел, как майор дернул на себя водительскую дверь. Каргулов подпрыгнул, ухватившись за края борта. И зажмурился… В кабине за рулем сидела девчонка. Она вся дрожала, по щеке ее текла струйка крови. Девчонка сжимала белыми пальцами рифленое тельце гранаты. Полежаев затосковал, вспотел сразу, когда понял, что и девчонка, и граната — обе на взводе. Майор медленно лез в кабину. Девчонка заворожено смотрела то на гранату, то на мокрую лысину Полежаева. Очень медленно майор протягивал руку с растопыренными пальцами. — Вот мы твоей маме пожалуем-ся, — он обхватил медвежьей лапой белые пальцы девчонки, — тщщщ, вот она тебя отшлепа-ет. Если бы Полежаеву рассказали потом, что он говорил, он бы не поверил. Майор нес всякую дурь: — Ща-а… я пальчики отогну и гранатку у тебя заберу. Станцуем последнее салонное танго — а? Во-от последний остался… Теперь поживем. А-аа… поживем, говорю, лошадь? Открутив взрыватель, он бросил его на снег; через три секунды под колесом щелкнуло почти как Петюнина хлопушка. Гранату майор сунул в карман. Под педалями нашел Полежаев прибор замыкателя, — запрыгнул внутрь кабины, грубо столкнув с водительского сидения полуобморочную девчонку. О том, что лежало сейчас в кузове грузовика, майор старался не думать. На кнопку девчонка нажать не успела: первыми же выстрелами ее ранило в плечо и перебило один из проводов электродетонатора. А она все жала, жала, жала… Тут Полежаев и сообразил, что в кузове наверняка должен быть дублирующий взрыватель. И зажмурился… Каргулов сидел на борту, развязно свесив ноги. Майор смотрел на него снизу. — Чего? — Часовой механизм, — Каргулов спрыгнул, протянул майору приборчик с обрезанными проводками. — П-пара минут оставалась. Полежаев тяжело вздохнул. — Чего заикаешься? — Кы-кантузия. — А-а. Бухнем? Пили они три дня или четыре. Новый год проспали. Их не будили. Ксюха потом ставила капельницу Полежаеву. Каргулов моложе был — сам отошел. КамАЗ был забит селитрой и всякой взрывной дрянью. Посчитали — оказалось две тонны. Если бы рвануло, дежурный вместе со штабом улетели бы как раз к механам в автопарк. КамАЗ потом разобрал на запчасти Василич-зампотыл; девчонку-смертницу увезли в Ханкалу, больше о ней никто ничего не слышал. Весна наступила обычная для Кавказа: с ранней оттепелью, февральской черемшой, мартовской грязью и апрельской зеленью. Выжженные сады и парки обросли молодыми жизнерадостными побегами; на улицах Грозного появилось больше прохожих, а по обочинам широких неопрятных проспектов, маленьких кривых улочек, пригородных шоссе еще с десяток поминальных крестов. На каждом — табличка с надписью: здесь тогда-то и тогда-то, во время проведения инженерной разведки погиб сапер… дальше фамилии. Война закончилась… Началась контртеррористическая операция. Группировка войск в Чечне численностью дошла до семидесяти тысяч. К весне усилилась активность боевиков, в госпиталях кривая потерь поползла наверх. Протопал Буча со своим взводом сотни километров по грозненским улицам. Как на спидометр намотал тревожные мили: сколько теперь ни старайся, не скрутить военный километраж. Завертело Ивана Знамова, затянуло по горло — по самое яблочко. Новая война питала Бучину душу — наполняла ее все большей ненавистью к этому неразумному, неправедному миру. Весной погибла Светлана Пална, та самая медсестра из центральной комендатуры. На рынке возле Грозэнерго ее, минометчика Рената и его жену Юлю расстреляли в упор из автоматов. Ренат с Юлей собирались в отпуск, зашли на рынок прикупить зелени на стол. Светлана Пална от скуки пошла с ними. Отходная не получилась… Близкие выстрелы подняли комендатуру в ружье. Когда добежали до места, все было кончено. Ренат лежал у лотков лицом вниз в луже крови. Его перевернули. С трудом разжали кулак, ветер сдул с ладони половинку сторублевой купюры. Юля полусидела как-то неловко боком, подогнув под себя ногу. Рядом валялся пластмассовый тазик, раздавленные помидоры, пучок салата. Светлану Палну нашли чуть поодаль. Колмогоров стоял над ее телом. Мир покачнулся, страшно рванулась из-под ног земля. Но Колмогоров устоял, устоял и на этот раз. И много раз после Колмогоров сожалел, что видел ее мертвую, потому что живая она больше не помнилась ему, только так — с полуоткрытыми, подернутыми смертной поволокой глазами на восковом лице и красной пулевой дыркой в подбородке у самой шеи. …В нее стреляли и стреляли, и когда она, истекая кровью — обессиленная — легла под ноги убийц, убийцы навалились на нее и, придавив стулом, обычным канцелярским стулом, ей горло и грудь, смотрели, как она испускает дух. И последним выстрелом в подбородок, под самое горло, добили ее. Следователи фотографировали. Колмогоров не уходил: глядел и глядел, чтобы запомнить. Войны уже не было. Об этом вещали дикторы на центральных каналах телевидения. Даже прокурор Юра Золотарев, честный мужик, тоже скажет и не покраснеет — что нет войны-то, нет. Ивану приснилась Светлана Пална… Он тогда бежал вместе с другими, прижимая к себе винтовку. Оступился у лотков на скользком, — кровь из под Рената разошлась черной лужей, — машинально глянул на убитых. Он поймал в прицеле спину, но не выстрелил, — то женщины-торговки убегали с рынка. Но стрельнул раз только в воздух. Ему не сказали — чего стреляешь понапрасну? Кто-то выпустил пару очередей в сторону развалин. Снится Ивану… Сизый туман, и будто город из тумана встает. Вдалеке город: дома — но крыш нет, а будто зубы торчат вместо крыш — острые, гнилые, черные. По улице идут двое, мужчина и женщина. Но Иван мужчину не узнает, а женщина — Светлана Пална. Но вдруг уже не идет она — лежит на броне; за бэтером бегут собаки, много собак, вроде Шалый, Болотниковых кобель, впереди. За спиной Ивана голос — Полежаев шепчет на ухо: «Не смотри, не смотри. Это не твое» — «А чье?» — спрашивает Иван, поворачивается, — а это Каргулов шептал, старлей контуженный. «Надо же, а старлей и не заикается, когда шепотом». Тут понимает Иван, что это же не Шурочка и не Лорка-медсестра, а другая женщина не знакомая ему, значит вправду не его, не его. Колмогорова это женщина. Как же он записку забыл отдать?.. Теперь вовсе не ко времени — горе такое. Разошелся туман. Стоит Иван на бугре, где Жоркина могила. А могилы нет — на бугре собаки лают. Присмотрелся — собаки мясо жрут. Бугор красным залит. Глянул на себя, а он — голый. Проснулся Иван. Рука на пол упала — холодный пол. Сон такой ясный, четкий. Сел Иван на кровати, раскашлялся. Лоб потрогал — вроде не горячо. С соседней койки Костя поднял голову, спросонья ничего не поймет. — Пора, ягрю, штоль? А-а… Ложись, рано еще. — Слышь, Костян, я все думал, чего я тогда на баркасе, ну после драки помнишь — чего взял тебя… не пойму? — Ягрю, стечение обстоятельств. — Стечение. В раннее апрельское утро затянуло туманом Первомайский бульвар. Катится в сизом облаке бэтер. Идут саперы. Муторно Ивану после бессонной ночи. Он вторым номером идет, впереди метрах в десяти грохочет шипованными берцами Витек. Его за эти дурацкие берцы танком прозвали — «тэ семьдесят два». Иван кулак облизнул, сбиты кулаки после мордобоя. Начался день неправильно, еще сны эти. Сниться такая муть, что хоть к бабке иди. Савва, вон, волочится сзади — разведчики охраняют саперов. У Саввы дядька колдун. Савва, когда обкурится, толкует сны: «Ерунда все, плюнь, да… а дядька не колдун — монах буддист». Блокпост прошли, краснодарцы-менты автоматами потрясли: свои, братаны, ништяк! Кто-то намалевал на блокпосту красными широкими мазками: «Всегда везти не может!» Иван скучно посмотрел на мазню. Однажды видел Иван журналистов. Те снимали надпись. Менты с блока им кричали — и нас и нас! Сняли журналисты ментов, вечером Иван в новостях видел. На Первомайке разобрались по обочинам и двинулись. Каргулов еще кашлянул: «Па-ашли!» Как занервничал старшина, Иван почувствовал. Обернулся, присел с остальными, дулом шарит по туману — не видно сквозь пелену. Старшина с Каргуловым у бэтера; старшина в бинокль смотрит. Каргулов кулаком махнул над головой, да народ уже схоронился. Ждут. — Б-бучу, надо, епть. Буча-а! — позвал Каргулов. Иван, пригибаясь, метнулся к бэтеру. — П-пасут нас, епть, — Каргулов тычет пальцем в туман. — Вон, видишь, у столба… д-да нет левее… ага… Иван присел на колено, винтовку в плечо упер, прильнул к окуляру. Костя поправляет: — Еще, еще левее… Мужик, ягрю, под столбом… типа автобуса ждет. Шугани его, только аккуратно. До цели метров двести. Иван высмотрел мужика. Черный мужик. Иван ему в висок галочку пристроил и на курок палец. «Десятый?.. Жорик, брат, ты скажи там, чтоб простилось». Давит на курок, еще миллиметрик, полмиллиметрика… Иван галочку чуть выше поднял, процедил сквозь зубы: — Да не ссыте, валить не буду. В утренней тишине грохот выстрела согнал с веток сонных голубей. От асфальта тяжело взлетела ворона, обиженно разевая длинный клюв. — Б-буча, епть, ворону спугнул, — глупо хохотнул Каргулов. Ворона закружила над бульваром, высмотрела себе место и уселась на той ветке, с которой сорвались голуби. Иван видел через прицел, как впилась пуля в столб над головою человека, как завалился тот на спину и пополз — быстро уполз. Тихо на бульваре. Каркнула обиженная ворона. — Не буду валить, не буду… Ветер, ветер задул, отодрал прошлогоднюю листву от жирной земли. Взревел бэтер, дернулась разведка. Савва поднял автомат и выпустил очередь в развалины. — Хы-харош палить! — замахал Каргулов на Савву. — Па-пашли пацаны. Иван знал, привык — ветер несет дурные вести. Ветер. Всегда есть выбор: мчаться прочь, спасаться или биться с ветром. Они бились с ветром. Они могли отказаться, но выбирали ветер: стояли в ширину своих тел на бульваре и ждали, когда ударит порыв… Старлей Каргулов дышал на треснутые, затертые до мути очки-велосипеды. Костя смотрел в бинокль. — Ломанулся, ягрю, — старшина кинул бинокль на грудь. — Они нас пасут точно, точно… Ну, шо, браты, идти надо. Каргулов нацепил очки. Сморщил лоб. Так он стал казаться старше своих лет, и стал очень серьезным. Потому что началось. И вся колонна — саперы, водители в бэтерах, Петюня-наводчик, Буча, Савва с разведкой — все тоже знали, что началось. Колонна, пройдя почти до конца Первомайской улицы, первыми номерами уперлась в старое мусульманское кладбище. Слева начинался пустырь, впереди широкая гряда пустоглазых руин. Справа за забором польский Красный Крест. У Каргулова, когда колонна проходила мимо, руки чесались швырнуть за забор пару гранат: факт — духов лечат! Иван ищет глазами, щупает обочину. Картонка. Он ее вчера видел на этом месте, и позавчера. Люк канализационный. Иван заглянул внутрь. Сплюнул. На куче песка — клубок проволоки тонкой, изогнутой. Иван щупом подцепил, откинул в сторону. Порывом подхватило и погнало клубок по бульвару. Так же вот по волгоградской степи гоняет ветром сухие, колючие «перекати поле»… Проволоку потащило через бульвар, швырнуло об колеса бэтера. Старлей Каргулов, попав ногой в клубок, запутался. Матерится. Когда до столба оставалось метров десять, заволновался Витек-«тэ семьдесят два». Сапер — это специальность особенная. Работа у сапера нервная: тут характер нужен, рука чтоб не дрожала. Сапер на фугас один идет. Кто ж знает, что там зарыто в бугорке, спрятано под фанеркой, какая хитроумная ловушка приготовлена на это раз — вдруг смерть? Бог смотрит на сапера и говорит ему: «Эх, паря, уж если твой это фугас, ты кореша не тяни за собой. Твоя это судьба: и слава, и смерть, коль не повезет, только твои». Сапер на фугас один должен идти, в военном уставе так и прописано. Бога и устав нельзя саперу игнорировать. Заволновался Витек, и вся колонна инженерной разведки заволновалась. Иван видит, как Витек, подержав над головой кулак, присесть вроде хотел, но оглянулся назад. Сизым туманом залиты острозубые развалины. Улица широкая — по улице двое идут, мужчина и женщина. Свернули в проулок. Витек — один у обочины. Озирается и медленно на полусогнутых к тому столбу, где мужик сидел, продвигается. Иван обернулся на бэтер, подумал, что «эрпэ» же, система радиопомех на бэтере. Ближе, ближе надо, — «эрпэ» старое — метров на тридцать всего глушит. Серега, будто читает мысли Ивановы: рыкнул бэтер, покатился медленно мимо Ивана к столбу. Закрутилась башня. Петюня метит пулеметом в развалины. — Га-гаварил я, пасут нас. Иван распластался на асфальте у бордюра. Взводный привалился сзади, дышит над ухом. Пахнет от взводного мятным холодком. — Орбит жуешь? — Ч-чего? — не понял Каргулов. — Говорю, если проводной, пи…ц Витьку. Витек пропал из виду. Там куст у дороги. В него Витек и нырнул. Минута прошла, вторая. Каргулов сигарету зубами зажал, чиркает зажигалкой. — Эрпэ новое нужно. Я г-говорил… Пошел, смотри, п-пошел! Из кутов вывалилось тело. Витек от обочины махнул через улицу: в одной руке автомат, в другой каска. Он бежал, тяжело переставляя ноги в громадных ботинках, почти не отрывая подошв от земли — длиннющие брючины трепались под каблуками; грохот стоял такой, будто сотню гвоздей вколачивали молотками. Или будто как танк Т-72. Где-то далеко ахнула батарея САУшек; короткие очереди защелкали — но тоже не близко. Туман стал рассеиваться: гряда руин в конце улицы проявилась отчетливо, как черно-белая фотография в контрастном проявителе. Взрыва все не было. Витек добежал до бэтера, схватился рукой за броню и бежал так, пока водитель не тормознул, отъехав на безопасное расстояние. Витька обступили. Он задыхается, рассказывает: — Я смотрю… ха-аа… хуух, а там «кенвуд» приматанный изолентой. Ну, значит, соображаю, трогать нафиг. Сто пятьдесят второй, синенький в масле. Ржавчины — херушки вам. Как со склада… — Внятно, ты говори, черт. Не части, ягрю, не части, — сердится старшина. — Так и значит, не трогаю, потом думаю… о-ох! мама долбанная, а если этот с рацией, рядом запросто второй на проводах. А по параллельным… никто ж не шел! Че не шли? Просрали опять. Думаю, все кобздец мне… Буча, дай закурить, пачку потерял где-то. Иван потянулся с сигаретой через плечо взводного. Костя, прикрывая ладонью от ветра, чиркнул зажигалкой. — Ну и дальше… а дальше я пошарил вокруг и… и ноги оттуда. — Ну, епть, значит, эрпэ живое, — вздохнул с облегчением Каргулов. — Надо взрывать накладным. Нечего д-думать. Торчим тут уже десять минут зе-запалимся. С другой стороны па-адловят. Доложить надо. Докладывал Костя-старшина. Каргулов сильно материл его после, — когда в комендатуре узнали, что фугас заложен возле Красного Креста, приказали выносить на безопасное расстояние. — З-зря доложили. Так бы два добрых дела с-сделали: и фугас… и этих… — Каргулов мотнул головой в сторону польского забора, — н-научили бы родину любить. Фугас решили выносить на руках. Выбрали место на пустыре, где развалины. Каргулов скинул куртку. «Скелет и есть, доходяга, — с неудовольствием подумал Иван, поморщился даже. — Чего лезет, других что ль нет?» — Товарищ старший лейтенант… Диман, я с тобой пойду пострахую. Добро? Но страховать пошел Костя. Договорились, что Каргулов станет в хвост бэтеру: глушилка хоть и старая, но работает — но лучше ближе идти, а то — кто ее знает? Буча забрался на бэтер, чтобы водителю подавать сигналы. — Б-буча, смори, не быстро. Побежал Каргулов через улицу, и Костя побежал. За ними, покатился бэтер. Иван сидит на броне и ухмыляется: во дураки-то — все дураки они! Возле снаряда Каргулов еще разочек покурил… Он просунул руки под серое чугунное тельце, поднял тридцатикилограммовую болванку и прижал к груди. Так постоял, обнявшись с фугасом, будто привыкал, а потом сделал первый шаг. Второй, третий. Остановился. Пот со лба ручьем. Костя потянулся, со лба взводному стер. Снова пошли. Костя сбоку идет — шагает с Каргуловым в ногу, разговаривает, но так чтобы ненавязчиво. — Устал, Диман? Давай, я. — Очки п-поправь. — Так? — Костя тянется к Каргуловскому лицу и поправляет съехавшие на кончик носа очки. — Видишь? — Ништяк. Донесу. К-к-кенвуд надо отодрать. Себе возьму. У меня рация фуфло. — Опасно, ягрю. — Ты про эрпе думаешь? — Левее возьми… тщщ! Выбоина. Думаю. Каргулов шаги считает: — Пятьдесят пять, пятьдесят шесть, пятьдесят семь… Или ш-шестьдесят семь?.. Вот, епть! С-сбился. Мож обратно?.. Х-хах. Вытри… Костя снова тянется к Каргуловскому лбу и бережно стирает платком выступивший обильными каплями пот. Пот стекал по вискам, по шее: старлей чувствовал, как сначала ходила парусом, а потом прилипла к спине майка, и даже в трусы просочилась струйка. — Яйца н-намокли. — Потерпишь, ягрю. — Да я не в том смысле. — Пришли почти. Теперь вместе давай. Ак-куратненька… Костя, перехватив снаряд у взводного, стал помогать ему. И только сейчас понял, как устал Каргулов, — старлей опустился на колени и обессилено бросил вдоль тела руки. Снаряд уперли к стеночке, так — чтобы при взрыве осколки ушли вверх и в сторону от дороги; запалили шнур и, подскочив к бэтеру, так же как и Витек, бежали, ухватившись рукой за край брони. Схоронившись за броню, ждали взрыва. — Ну, все. Сича-ас. Каргулов вдруг вспомнил: — Витек, я ж сигареты т-твои нашел. Не успел договорить взводный. Рвануло. Жахнуло! Содрогнулась земля. Качнулся воздух. Народ за броней повеселел. Загомонились. Перебивают друг дружку, обтряхиваются. Витек взводному кивает с улыбкой — сигареты мои где? Каргулов по карманам хлоп, хлоп. И вдруг засмеялся — заржал, чуть воздухом не подавился. — Аха-ах… Си-сигареты!.. Уху-ху… Там они, — и в небо тычет пальцем, — там. — Где, там? — недоуменно спрашивает Витек. — Забудь. Взлетели твои сигареты. На, мои… Выронил я их там, у стеночки, когда зы-закладывали. Обогнув старое мусульманское кладбище, инженерная разведка вышла к трамвайным путям. У Дома пионеров потоптались, решили идти через Победу. Костя был против, но Каргулов сказал, что сердце его чует — прорвутся они на этот раз. «Пора заканчивать эту считалочку, — думал Иван. — Пожале-ел… Слышь, брат, я пожалел. Прости брат, скажи там, чтоб отпустили… скажи, брат! Но кто-то же должен стать десятым. Мне снится, снится…». Витек теперь шел за Бучей, бубнил ему в спину: — Колек мой с катушек того… Пацаны с госпиталя вернулись, говорят Колек со стенами разговаривает. Слышь, Буча, он, что ж, теперь дуриком по жизни останется — а, Буч? Николай брат Витька попал под фугас неделю назад: накрыло его, порвало — но хуже, что голову задело. Иван думает, что же Витьку сказать. — Ты, Витек, чудной человек. Главное что стены с ним не говорят. Я когда попал… две недели вспоминал, половину так и не вспомнил. Да пес с ним, проще так жить. Отойдет твой брательник, не бзди. Слышь, малой, а взводный наш молоток. Ду-уру такую тащил. Уважаю. Теперь он точняк к этим в Красный Крест метнет гранату. А ты чего, трухнул? — Да иди ты, — огрызнулся Витек. Впереди на площади завиднелся потрепанный флаг над блокпостом. — О, Три Дурака уже. Не понял! А че, к тетке Наталье не поедем? Собирались же… В конце проспекта Победы на круглой площади, в самом центре высился памятник трем революционерам. Головы им поотшибало в войну. Площадь была Павших Борцов, но стала Трех Дураков. И никто не помнил, с каких времен. Солдаты говорили, что с первой войны, местные — что с перестройки. На Трех Дураках всегда расслаблялись. Блокпост — своя территория. Ночью постреливают в округе, а днем спокойно. Отсюда до комендантских ворот рукой подать. Каргулов с ментовским летехой, здоровенным омоновцем, перекинулся парой слов. Тот ему рассказал, что в Заводском сегодня случился подрыв. Вот и стрельба была. «Двухсотых» оттуда вывозили. Сколько он не знает. А так тихо. У четырнадцатого блока, который на мосту через Сунжи, под утро патруль хлопнул двоих. — Шли закладывать, — рассказывал омоновец. — У них потом в карманах нашли проволоку, рацию, детонаторы. Когда им крикнули, не остановились. Побежали. Ну и завалили их с четырех стволов, — омоновец говорил с нескрываемой радостью на лице. — Одного взяли живым, ногу прострелили. «Ну и ладненько, раз так, — подумал Каргулов. — Много шума утром, значит, день пройдет спокойно». — К-костян, — позвал он старшину, — метнемся к тетке Наталье? Хорошо Витек вспомнил. Уже неделю не заезжали. Не-неудобняк. Ты колонну веди, а мы с пацанами подскочим одной б-броней. На самом деле звали ее Наталья Петровна Лизунова. Прожила тетка Наталья на свете шестьдесят два года и смерти повидала всякой, особенно за последний десяток: и горелой, и резанной, и гнилой — с черными выклеванными вороньем глазницами. Был у нее сын, одноногий калека Сашка восемнадцати лет. Жили они в заброшенном бомбоубежище на пустыре, среди безжизненных развалин где-то между Ленина и Жуковского. Еще были у тетки Натальи три дочери, звали их Вера, Надежда и Любовь. Но они давно уехали из Грозного, устроились на житье где-то под городом Саратовом — с матерью и братом всякие связи потеряли. Возле их подвала, воткнувшись носом в землю, торчала ракета от «града». Тетка Наталья ракету обходила с опаской. Злющий кобель по прозвищу Пуля на ракету задирал по-собачьи лапу. Тетка Наталья охала, ахала. Потом решилась и пошла в комендатуру. На следующий день приехали ленинские саперы. Каргулов сразу псу не понравился. Кобель рычал и скалился на старлея. Тот так и просидел все время на броне. Буча с Костей раскопали ракету — оказалась пустая болванка. Тетка Наталья на радостях давай всхлипывать; потащилась вниз — ковырялась там долго; вылезла наружу и протянула солдатам в горсти конфет. — Мадина, соседка, с Назрани привезла. А я от Сашки прячу. Сожрет. Он у меня малахольный, малокормленный. Берите сынки. Вам там, небось, в вашей армии сладкого не дают… В этот день, рано поднявшись, тетка Наталья собралась постираться. Воду надо было ведрами натаскать с колонки — метров двести топать по колдобинам. Устанет тетка Наталья, пока донесет — сердце останавливается. Потом уж костер под кирпичами запалит: нагнется, встанет на четвереньки и дует на бумажку, пока не зайдется огонек. Тяжело ей обратно подниматься с колен — кряхтит, святых угодников кличет себе в помощь. Ну, поднимется, наконец, усядется на расхристанной табуретке и ждет, когда согреется вода в ведре. Рядом пес. Разляжется и морду волчью положит на лапы, вроде спит, но тетка Наталья знает, что старый Пуля слушает ее внимательно и все понимает. — Мадина. Вишь как, сусе-едка! Попрекнула куском хлеба-то. Обидное я ей сказала! А что я сказала, что дураки они вместе с Жохаром своим, такую красоту изуродовали. Дурни и есть, неслыханные дурни! Такую прелесть… Дескать, говорит, мы виноваты за то, что их Сталин выселил. Да знать причины у того были, не просто ж так, взял тебе… осетинов или армянов не выселил, дагестанцев тоже, а этих только и выселил. Последние слова Наталья сказала, повысив голос, пес, насторожившись, поднялся — потянулся в холке — тряхнул кончиком облезлого хвоста. — Да я-то здесь причем! Мы вон от этой войны больше всех пострадавшие, сколько людей русских, стариков немощных, мальчонков лысеньких поубивали. А ить и город Грозный русские строили, и все тут держалось на командировышных спицилистах. Вдруг откуда-то, может, с кривой улицы, с пыльных переулков, заваленных мусором и смолянистыми тополиными почками, гульнул ветрила — закружился смерчем перед Натальиным убежищем. Смерч погудел, покружился да и развалился на глазах. А ветрила, будто не наигрался, не натешился, кинулся прямо в лицо старой женщине. Сорвал с головы, скинул на плечи платок. Растрепался белый мертвый волос. Так и осталась старуха сидеть с непокрытой седою головой. — Какие ж мы нациналисты? — говорит она. — Боже мой, и придумают ведь такую глупость! У нас у русских сроду за душой кроме долгов-то и не было ничего. И война больше по кому — так по нам и стукнула. Где вон мою квартиру искать теперича? Нету. И дома-то моего нету. Да полквартала почитай, сровняли с землей. Мы вон, в подземелье, всего лишившиеся… Чего молчишь-то, убогий? Пес навострил уши. — Ну-у, говорю, чего смотришь? Сходи что ли пописий на здоровье, по травке походи, глянь, весна кругом. У тетки Натальи широкое доброе лицо с рыхлым бесформенным подбородком; глаза ее давно выцвели, казались чуть на выкате; волосы торчали седыми клочьями. Она стеснялась своих рук: поднимала красные ладони к лицу так, словно умыться собиралась, ворочала закостенелыми пальцами, горестно качала головой, прятала руки в карман фиолетовой затертой на локтях кофты. Наталья подтолкнула пса носком войлочного ботинка, пес глухо заворчал, но с места не тронулся. — Не хочешь… Ну лежи. Она подбросила сухую ветку в огонь, снова уселась, сложив на коленях некрасивые руки с бугорками вен. — Нищие мы, до гроба теперь нищие. А у Мадины? У нее и в городе жилье… А в селе у нее, у папаши мужниного, и корова, и овец скока-то. Братья двоюродные и всякой родни в Москвах, да по заграницам. А она мне — вы все пришлые, значит, нациналисты и акупанты! Вот те и весь сказ. А то, что еще дед мой тут жил; станицы в Наурской, Шелковской, да по Тереку-речке, теперь которые все иховы, казачьи спокон веку были — это как? А то, что я молока живого… и выглядит-та оно забыла как — это куда? Сашку малохольного как бы щас попоить-то! А папашка его ведь местных кровей. А где ж он? Да больно ему полукровные детки-то нужны. Нацинали-исты!.. С голой задницей-то… мать богородица, прости мя грешную. Наталья мелко закрестилась и поспешно потянула платок на голову. Голос у нее сразу стал тоненький, покорный, жалостливый. — Слава те… спаси и сохрани. Хоть солдатики помогают… Убереги, ты их, мать пресвята богородица. Спаси их души окаянные. Ведь тожа все убивцами стали, тожа кровушки человечьей пролили. Грех, грех это, смертоубийство между людьми, что ни говори, а все одно — грех. Прости и спаси их, мать свята богородица, пречиста дева… Вдруг пес заворчал, гавкнул, но не получилось — закашлялся по-старчески, со свистом и хрипами. Наталья протянула руку и стала трепать собаку по холке. — Покормить тебя горемыку нечем. Чтой-то давно солдатики наши с тобой не появлялись. Мож забыли нас? Пулю раньше звали по-другому, ошейник у него только и остался от старых хозяев. Наталья уж и не помнила, где он приблудился к ней. Может, когда в подвалах отсиживались, а, может, потом, когда стали обживаться после войны — ковырялись по развалинам, подкармливались у солдатских кухонь. Возле одной такой кухни солдатик, не то он пьяный был, не то померещилось чего, стрельнул в пса. Пес выжил, но с тех пор хромал. Наталья так и прозвала его Пулей, и все смеялась: вот как бывает — сынок калека и кобель хромоножка. Пес снова заволновался, стал водить носом по воздуху. Наталья услышала рев мотора; через секунду другую из проулка на пустырек выкатилась огромная восьмиколесная машина. На броне сидели солдаты. Пес зарычал. С той поры, как подстрелили его, не терпел он чужих людей: как запах оружейного масла и пороха почует, все — злой становился — не подходи. — Ай, яй, яй, а я грешница чево подумала… Вон они, наши солдатики! Остановился бэтер. Пуля утробно урчал, шерсть на холке вздыбилась. Наталья ладонью плашмя легонько шлепнула пса по хребтине. Тот залился хриплым лаем. — Тю, сатана! Заткнись, дурень. Это ж наши ребятишки. Вон и Ванюшка, Димачка ахвицер и этот… высокий… ат, карга, забыла, как звать-то. Мать богородица, дева непорочна… слава те, что живы, что не покалеченные. Иван первым скакнул с брони. За ним Витек. — Серый, тушняк где? Ну, посмотри там… Коробку клали еще ж вчера. Ага, давай. Оппачки. Витек схватил коробку и плюхнул себе на плечо. — Здрасть, теть Наташ, куда тащить, в подвал? Тетка Наталья заохала, закачалась из стороны в сторону как большая кукла-неваляшка. — Ой, да как же, чтоб без вас-то… и Димачка с вами, ах ты моя дарагая. Каргулов сидел на броне и недовольно сопел. Кобель вырвался из-под Натальиных ног и чуть не вцепился в колесо — рычит, слюной исходит. Мишаня на броне распластался, пулемет раскорячил, ленту рукой поправил. — Правильна, охранник. Иван винтовкой отгородился от пса. Пуля только оружия и боялся — рычать будет скулить, но не полезет. — Со стволом не поспоришь, — говорит Иван. — А где Сашка, теть Наташ? — Да уйди ж ты, зараза! — Наталья махнула на пса подолом длинной юбки. — Сашка? Да гуляет где-то… Драчливый стал. Как бы с этими басурманами не задрался до беды. А вы што ж, все мыкаетесь? Ай, а Димачка… не забижают его в вашей армеи? Каргулов на броне стал пунцовым. Больше всех тетка Наталья жалела взводного — и все из-за его худобы. Каргулов поджимал губу, краснел как девушка — но старухины причитания сносил терпеливо. — Мать свята непорочна… да что ж ты такой худой! На, на, Димачка, конфеток, арбариски. Да бери… Не смотри на них, оглоедов. Ванька, чево смеешься? Мальчонка, ить, совсем: шея-то худюшшая, прям как Сашка мой. Она тянулась скрюченными пальцами к Каргуловской ноге в пыльном ботинке; дотронувшись до штанины, погладила. Каргулов до боли закусил губу, но стерпел. — И как же таких хиленьких берут в вашу армию? Каргулов чуть не плакал, распихивал конфеты по карманам. «Арбари-иски! — страдал Каргулов. — Сама не ест, небось, зубы все повыпадали… Пацаны ржут. Ну, бабка, опозорила вконец!» Буча скалил хищно зубы. Мишаня, наставив пулемет на мрачные развалины, изредка косился в их сторону, добродушно улыбался. Потом, когда тушенку оттащит трудяга Витек, когда Пуля, успокоившись, заляжет у черной дыры, ведущей в подвал, начнет тетка Наталья рассказывать про свою жизнь. Ивану поначалу было неинтересно: набожная тетка Наталья все поминала богородицу и вспоминала, как сажали розы они у реки Сунжи в парке. Того парка и в помине уж нет, ям нефтяных нарыли там. Софринцы-«вованы» у моста воткнули крест поминальный. — И вот, как ударили в пушки, как застрочили пулеметы окаянные, так мы сначала не поверили… а как убило учительницу Клавдею со всею семьей, да как постреляли лысеньких, вон таких как Ванюшка… — она глянула на Ивана и охнула. — Ой, Ванятка, а чего ж глаза у тебя дурные такие, матушка свята… прям, будто болеешь ты. Не болеешь, штоль? Иван на тетку глянул — заморгал, задрожали губы — спрятался: сам не сообразит отчего, но так, словно застыдился он, как тогда в бане, когда в душу его заглянул кто-то с неба. Но то ж бог был… Тетка Наталья, охнув, схватила ведро без прихватки, прямо с костра. Иван подумал — и как не обожжется, а потом сообразил: руки у нее, ладони — черны, короста, а не ладони. Не жжет ее, старую — уже не больно ей. — А у Мадины, суседки моей, сын старший, — она испуганно огляделась и шепотом: — вить в этих был. Убили его. А Мадина крича-ала! Я по ихому понимала раньше, щас уж и забыла все… Кричала, клялась богом, что теперь и жизни ей не будет, пока десятерых… — она долго подбирала слово, — солдатиков, таких вот как вы, как Димачка… ох матушка! не поубивают ее родственники, не отомстят за сынка-то. У Иван шею свело судорогой, пошевелиться не может. — А ить и убили, хвалились на людях, не боялись, — подул ветерок, еле слышно скрипит тетка Наталья, — головы порезали по-басурмански. Взвилась белая копна на ветру: стала тетка Наталья страшной, неопрятной — огромной толстоногой старухой. — Потом и родственников ееных тоже… И до сихов пор… друг дружку, мать дева… Ошалел Иван: замутило его — затрясло аж. Мишаня заметил с брони, как «жигуль» проехал, остановился, а стекла тонированные, и поехал дальше. Надо торопиться теперь. Добрая тетка Наталья, добрая. Это-то Иван понял сразу. А чего же она так страшно говорит? Страшно… Да чего ему, Ивану, уж бояться? Отбоялся он еще в девяносто пятом… Район, где жила теперь тетка Наталья, считался когда-то богатым — элитным, как теперь говорили. Дорогие особняки, вокруг сады и каменные заборы, улицы тихие ровные. — Тут и армяне проживали до войны, и евреи, и партейные. Размеренная жизнь туточки была до войны. Теперь одна только тетка Наталья и обитала на этом огромном пустыре, где сады заросли диким вьюном, а элитные развалины поело за зиму грибком и плесенью. Многодетную Мадину звала Наталья по старой памяти «суседкой». Соседствовали они, когда бомбили Грозный, в этом бомбоубежище и переживали самые смертные дни. — Тогда ить не разбирались кто чьего роду-племени, — подвсхлипнула Наталья, рукавом потерла вислую щеку. — Солдатики придут, я Мадининых в охапку, говорю, прям плачу: свои мы, сынки-солдатики, мирные. Как объявятся боевики, Мадина по-своему с ними лопочет. Бородатые Аллаху своему покричат «акбары», и снова мы днюем, ночуем. А теперь говорит, что… акупанты! Так-то. Ходила Наталья в церковь. В церкви, на горелых кирпичах, у обрушенных стен собирались православные помолиться, попросить у бога еды, тепла и чтоб уехать отсюда, хоть куда-нибудь, хоть на край света. Но из православных оставались в Грозном старичье и убогие — те, кому и ехать некуда, у кого ни паспорта, ни прописки. — Настоятелем тама старичок с бородою. А как служит, как! — светится тетка Наталья, как с иконы лицо стало. — Алтарь на рождество снежком запорошило, грязь-то, старсть битую и не видать стало. И военные были, комендант ваш, степенный мужчина. Фуражку снял, крестился. Батюшка иканастасы в руках держит, а я свечку держу и молюся с другими. Наталья сложила руки на коленях и блаженно запричитала, прикрыв веки: — «Отче-ее а-аш… иже еси на небеси-и… да святи… имя твое-еее… да прии… царствие твое-ее… да буде… воля твоя-аа…» — помокрели глаза у тетки Натальи, течет мутная старческая водичка из-под век. — И вот как отчитает батюшка, а мне уж кажется, что царствие небесное не за горами. Еще немного помучиться, пострадать, и заберет боженька всех нас, горемычных, на небо. Мишаня совсем на нервах, жмется к пулемету щекой. Иван думает, правда ведь, ехать пора. Но нельзя так — что ж теперь старуху обидеть? На самом деле, другое держит, не дает сойти с места, шею крутит судорогами — попали в десятку старухины слова, в самое распахнутое нутро. Но в впотьмах плутает Иван, плутает — ветра глотает с дикого пустыря. — Поедем мы, теть Наташ. Ты все-таки перебралась бы ближе к комендатуре, а то в случае чего… Перебралась бы, — сказал Иван. Старуха жалостливо помахала саперам, но, вдруг всполошившись, заковыляла к подвалу. — Стойте, обождите, мать свята дева… Когда тетка Наталья выбралась наружу, саперы увидели в ее руках икону в серебряном окладе. Иван рот открыл от удивления — откуда такая красота? Каргулов перестал грызть «арбариски», так и застыл с конфетой за щекою. На саперов кротким иконописным взглядом глядела богородица с младенцем на руках. Наталья обхватила икону, прижала к себе так, чтобы святой лик был направлен на солдат, и сказала: — Подите, сынки, прикоснитесь. Она, мать богородица, нас спасла в войну и вас убережет. Во имя отца и сына… Матушка святая, ослобони души иховы от ненависти. Солдаты молча подходили по одному и целовали затертый бледный лик пречистой девы. Тетка Наталья стала сразу серьезной и очень торжественной. — Помолюсь за вас. Идите уж, идите. Помолюсь за ваши души окаянные. Солдаты уехали, тихо стало на пустыре. Наталья плеснула кипятка в корыто, стала тереть Сашкины трусы с майками. И размышляла про себя: «Правильно Ванюшка сказал. Надо перебираться отсудова. Может, и правда сходить к коменданту? Приду к нему, скажу: так, мол, и так — без жилья мы и без работы. Что ж нам теперича помирать с голоду? Вот и возьмите меня, пожалуйста, на работу. Буду мыть чистить, а то еще солдатиков обстирывать. У них там, в армии, небось, постирушек-то нету…» Вечером в палатку к саперам пришел Савва; поймал разжиревшего за зиму кота Фугаса и прокол ему ухо ножом. Кот забился под стол и орал оттуда благим матом. Каргулов, ненавидевший кота за то, что тот гадил где ни попадя, со своего угла запустил ботинком. Попал по столу — посыпалась кружки, ложки. Савва заржал. Иван шумнул со своей койки: — Чурка ускоглазая, от безделья маешься! Сходи к минометчикам, бутылку займи… или сгоняй за пивом на площадь к Малике. — Э, брат, туда-сюда, — Савва странный какой-то, в словесную перебранку не лезет. — Сегодня кассету смотрел, хотел вам принести, наши не дали, сами смотрят. Там «духи» «сроков» режут. Иван окаменел. — Что за кассета? — Душка взяли в Заводском, менты да… Он в камере валяется, раненый в ногу. Мы с ним работали, жидкий дух. Все рассказал, признался сволочь, да. Подрывник оказался, — глаза у Саввы нитки, зубы белы ровные. — На адрес к нему ездили, там и нашли кассету, еще ствол, патроны. Пойдем, хочешь, наши смотрят. На плацу комендатуры у штаба горит вечный огонь. Бэтер рядом. На бэтере механ кверху задом — копается в моторе. Трехцветный флаг треплется на ветру: гнется флагшток, тонок метал, силен ветер. Иван мимо проходил, остановился. Двое контрактников, мастеровые из Василича-зампотыла службы, прикручивают гранитную доску с фамилиями. «Ренат… Юля… Светлана Пална…» «Чего ж медсеструху написали, она ж с централки?» — машинально подумал Иван. Савва до угла дошел, где разведка. Ждет. Иван постоял и пошел за Саввой, камушек из-под ноги вывернулся. «Вот чего… Комендант же ее перевел к себе ближе в Ленинку. Эх, ты… Кассета, кассета, кассета…» К разведке наверх надо по крутой лестнице, там у них турник, штанги с гантелями. Разведчики Бучу уважают — как жизнь, спрашивают. Отмахнул Буча брезентуху и вошел внутрь. Темно с улицы. Синий экран мерцает. Народ у телевизора. Савва подталкивает Ивана: — Смотри, брат, потом пойдем в камеру к тому злому, лечить станем, — Савва не обкуренный, не пьяный. Не смеется Савва. Он — калмык хладнокровный. — Посмотри хорошо, а то ты забывать стал… жалеешь. Иван кулаки до хруста сжал. Зачем он пошел? Как знал, как знал… Уши оттопыренные, лоб крутой, затылок стриженный. Жорка! Кадыка у Жорки нет, по кадыку сталь, широкий нож туда-сюда, туда-сюда… Будто и не было времени — прошедших лет, будто ветром задуло, будто не двадцать шесть исполняется завтра Ивану. Он эту кассету только раз и смотрел. И никогда после не спрашивал об этой кассете, никогда не брал в руки черной пластмассы. «Что ж ты, тетка, не договорила? И мать моя молилась тогда… Брат, больно было тебе, брат? Простить, говоришь, богородица, говоришь? А как у Жорки кадык хрустел, тоже забыть? И кассету забыть? Как мне жить?.. Кому молиться-то, бабка, кому?!» Кассету досмотрели. Иван на том месте, где солдатские тела катились в овраг, поднялся со скамьи. Савве на ухо, прохрипел: — Я схожу к себе, бумажонку одну прихвачу, ты подожди. Менты пустят? — Базара нет, пустят, — ответил Савва, оскалился: — Понравилось? У гранитной стены с фамилиями никого. Солдаты ушли, сделав свою работу. Стих ветер. Ивану вдруг послышалась музыка знакомая каждому солдату: когда уходил он в армию, вдарил оркестр «Прощание Славянки». Так вдарил, так… Да не музыка то была, а механ на бэтере насвистывал. Иван его сразу и не заметил. Глянул по-дурному на механа, схватился за голову. Будто рвануло фугасом землю под ногами. И побежал по плацу: за ним визг, снарядный вой, взрывы, стоны — крушит ему перепонки дикая музыка. Стучит в висках: не свисти, не свисти, не свисти, не свисти-и… — Не свисти, блядина-аа!! — заорал Иван страшно бессмысленно, насмерть заорал. Испугался механ, подавился на высокой ноте. В камере на грязном полу лежал человек: кровь кляксами, окурки раздавленные, фантик от сникерса, хлебная корка с плесенью; руки стянуты в запястьях — ноготь на кожице висит. Нестерпимо воняет прелой мочой. Савва по-хозяйски зашел в камеру, двинул пленника ботинком в живот. Тот взвыл. У пленника на голове пакет, по пакету скотчем перемотанно, только рот рыбий наружу: черные губы разинуты, спекшееся месиво во рту. — Мы-ыы, — мычит человек. — Менты сказали, чтоб недолго, да… Его завтра фебсы заберут — каяться будет. Будешь, черт, каяться? — и снова ботинком в пах. — Мыых, — ахнул пленник. — Не надо, ребята… я не сам, меня застауили. Савву всегда звали на допросы. Менты так не умели. Савва бил смачно, со вкусом: когда пленник исходил кровью и мочой тыкал ему окурком в глаз и, коверкая слова, уродуя русскую речь, кричал в ухо: — Ну, сука билат, скажи нах… перед смертью скока наших рюсских убиль? Расскажет пленник, что знает — и что не знает со страху тоже расскажет. Савва был спец выколачивать информацию. Менты степенно стояли в сторонке, качали головами: — Где так научился, брат Савва? — Злой боевик, как собак, — только и отвечал Савва. А Иван думал, когда рассказывал кто-нибудь про Савву, что, наверное, тот от природы такой — хладнокровный. Потом еще думал: сюда бы армию таких вот хладнокровных — и конец тогда войне. Иван не раз видел поверженных врагов; когда добивали пленных не испытывал душевных мук, но только брезгливо морщился и размышлял так: чем больше завалят «духов», тем лучше. Вот только кому будет от этого лучше, Иван понять не мог. После теткиной истории про десять солдатиков он смутно почувствовал, что где-то рядом, может быть, даже в самих теткиных словах кроется разгадка… и ответ на все мучавшие его вопросы. Но на это раз все был по-другому. — Он писать может? — спросил Иван. Так некстати спросилось, не к месту, что Савва удивленно разинул рот. — А нафига ему писать, брат? Пусть говорит, да, — и снова пыром ткнул в перемолотые ребра. — Падла. Скажи нах… перед смертью… Пленник взвыл от боли. — Глаза ему развяжи. Мне нужно… Лицо было шмат синего мяса. Иван сморщился, но, думая только об одном, пододвинул к пленнику стул и положил сверху лист бумаги. Савва с интересом наблюдал, думая про себя, что Буча окончательно свихнулся или… придумал какую-то новую форму допроса. Иван сунул пленнику между распухших пальцев ручку. — Пиши. Пленник с трудом понимал, что происходит вокруг, или только делал вид: так натурально корчился возле стула, так жалобно подвывал, что человек не искушенный в допросах, наверное, поверил бы — что попал этот двадцатипятилетний парень на войну совершенно случайно. — Ребята», а что писать? Я сказал все… это страшная ошибка… — Я диктовать буду. Пиши. Волгоградская область… поселок Степное… Ручка воткнулась в бумагу; связанные руки мешали пленнику писать, — на листке появились темные пятна с отпечатками кровяных ладоней. — Волгоградская… пиши!.. область… поселок… На листке появились буквы, потом слово, второе. Иван склонился над пленником. Савва кисти разминает, выворачивает пальцы с хрустом. Потом произошло то, чего Савва никак уж не ожидал. Иван схватил листок с синими каракулями, приложил его к другому — похожему на оберточную бумагу от бандеролей. Некоторое время молча шевелил губами. Савва видел, как задрожали плечи у Ивана, как выронил он оба листка. Не успели бумажки долететь до пола, вскинул Иван руку и, не говоря ни слова, но, рыча, как зверь, ударил пленника в голову. Ударив, пошел месить его руками и ногами. Иван топтал шмат синего мяса, давил ботинками пальцы связанных рук, прыгал, втыкаясь пятками в рыхлую грудь. Пленник уже не стонал: он вытянулся вдоль стены, — только вздрагивало и хлюпало под ударами его измочаленное тело. — Брат, брат, тише, я ментам обещал… завтра фебсы… Савва бросился к Ивану, обхватив его, стал оттаскивать. Тут бы и Савве досталось, но как бывает в таких делах, увидел вдруг Иван или почувствовал, что не сопротивляется пленник, не ворочается под его ногами, не прячет от сбитых в кровь кулаков синий шмат… Пленник потерял сознание. Обмяк Иван, сдался — схватился за лицо руками и трет, трет как сумасшедший. Бормочет: — Брат, брат, я нашел… нашел… десятый… Прости, Жорик, скажи там… Это последний, последний. Так нужно, брат… Случилось это на Дагестанской границе. Люди полевого командира Хаттаба предложили пограничникам на блокпосту сдаться без боя, пообещав им сохранить жизни, мол, срочников не убиваем. Когда боевики подошли вплотную, с блокпоста ударил пулемет. Вахабиты расстреляли блокпост из гранатометов. Лейтенант за пулеметом погиб первым. Мальчишки сдались, или их взяли в бою, или еще что-то… Это уже не имело значения. Шестерых оставшихся в живых солдат связали, бросив лицами в землю. Потом всех убили. Казнь сняли на видеокамеру, сняли неумело, но откровенно. Блокпост взорвали. Ветром разносило бумажки: летали по горной лужайке письма из дома с обратными адресами… — Все рассказал честно, падла. Ты, брат, прости, не знал, да, — Савва забил косяк и протянул Ивану. — Давай, брат, пыхнем. Отпустит. Так уж вышло — выложил Иван историю Савве. Потом пересказал еще раз эфесбешным операм. Пленника привели в чувство, и еще часа два Савва работал с ним. — Этот шайтан и снимал, — потом сказал Савва. Савва ноги вытянул. Под каштаном шмель закружился, погудел и махнул в город за синие ворота в надвигающиеся стремительно сумерки. Механ докрутил гайки, с опаской взглянув на Ивана с Саввой, потопал на задний двор. — Потом с Махачкалы кассеты отсылал по почте, самый молодой был потому что: борода, говорит, еще не росла, везде ходил запросто. Говорит, сам Хаттаб приказал пленки разослать по адресам, чтоб боялись… Когда я его резал, он плакал, маму свою вспоминал, да. Прикинь, падла какая! — Савва выдернул из ножен, покрутил клинок. — Хороший нож трофейный, тот самый, с Аргуна, помнишь? Ночь пришла холодная. В саперной палатке смотрели телевизор, какой-то фильм про Вьетнамскую войну. Иван перешнуровал потуже берцы, накинул разгрузку. За столом Костя-старшина. Перед ним кружка с чаем. Костя прихлебывает, увидел, что Иван собирается, встал, подошел к нему. — Ягрю, ты молчишь как сыч. Вижу, что дела плохие… Народ балакает про кассету. Ты уж прости. Там брат твой был? Иван кинул автомат за плечо. — Прошлое. Я с разведкой метнусь. Ты скажи пацанам… скажи, чтоб не базарили про Жорика, брата. Савва балабол. Прошлое это. Конец считалочке. Тело завернули в обрывки одеяла и закинули на броню. Черными пауками карабкались вслед человеческие тени. Четырехколесный броневик разведки, не включая фар, выкатился за синие ворота; под фиолетовым неоном Грозэнерго «бардак» набрал скорость и сразу нырнул в проулок. На Первомайке у кладбища водитель не глушил мотора — скинул обороты до самого малого, спрятал машину под ветвистой акацией. Савва спихнул тело с брони. — Тимоха, разгрузку на него надели, да? Держи ствол… подложи, не забудь. Э-э, брат, магазин дай сдерну. Сгодиться. Тимоха свое дело знает: пристроил к телу голову в целлофановом пакете, автомат под руку. Подумал и содрал пакет. — Слышь, Буча, — шепчет Тимоха, — мы этого пидора придумали подложить к полякам, к ихому забору, где Красный Крест. Подарок вашему взводному… и тебе, — Тимоха ткнул Ивана здоровенным кулачиной в бок, — к именинам. Сколько? — Двадцать шесть. — Да не, запал ставить на сколько будешь? — На пару минут. Успеем. Тело кинули у обочины в трех метрах от «польского» забора. Иван пристроил рядом пузатое тельце минометной мины, вмял пластит в снарядную головку, воткнул детонатор. Осталось только чиркнуть по срезу запала и мчаться прочь с этой проклятой улицы. Теперь он остался один на один со своим врагом, с поверженным врагом. Как долго он ждал этой минуты. Свершилось — перед ним десятый, самый что ни на есть настоящий Десятый. Свершилось сегодня… Иван моргнул фонариком на часы, стрелки перевалили за полночь. Уже завтра — уже наступил день его рождения. Что же это значит? Только то, что он исполнил задуманное: пусть не он, пусть Савва поставил точку, но разве это меняет дело? Плевать. Вот тот, кто убивал… кто нанес смертельную рану его брату, кто глумился над всем его Ивановым родом. Так пусть он летит теперь ко всем чертям вместе с фугасным дымом, туда, где ждет его адово пламя. Но что-то случилось за это время в мире вокруг Ивана. Ветер, ветер… ветер всегда приносит беду. Иван знает, привык. И сегодня был ветер — там, у флага, где фамилии в граните. Иван тряхнул головой, заломило в затылке. Нет больше беды! Это конец… конец проклятой считалочке. Послышался тихий свист. На броне заволновался народ — чего возится Иван, пора, пора убираться отсюда. Взревели моторы. Чиркнул Иван по коробку — зашипело, побежал огонек по шнуру… Через две минуты в ночи ахнуло. Рванулся ветер по верхушкам тополей, растрепал кусты акаций. Не слышно открылись и закрылись синие ворота комендатуры, пропуская внутрь броневик разведвзвода. В апреле две тысячи первого исполнилось Ивану Знамову двадцать шесть лет. Обычный был день. На маршруте наткнулась инженерная разведка на свежую воронку. Каргулов доложил, что обнаружено тело боевика, уточнил — мелкие фрагменты. По всей видимости, это тот взрыв, что слышали недалеко за полночь. Ошибся подрывник в проводках — разлетелся на куски. Прокуратуру ждать не будем, сказал Каргулов, время тикает, еще маршрут топтать. И пошла дальше инженерная разведка. Днем выезжали пару раз, но то ерунда была — болванки пустые, как у Натальиного подвала — эхо войны. Вечером проставился Иван за день рождения. Пили лениво. Может, с устатку — как сказал потом Витек. Не то было настроение у именинника, подумал саперный старшина Костя Романченко. Совещание в Гудермесе в резиденции новой местной власти закончилось к обеду. Колмогоров не остался на неофициальную часть, хотя в животе урчало. Новая местная власть угощала щедро: подавали жирное мясо с чесночным соусом и кукурузными галушками, водку. Командующий любил вспоминать грозненское детство; стучал по столу кулаком, свирепел и клялся — что бандитов будем давить нещадно! Новая власть сдержанно аплодировала. На самом деле, коменданта Колмогорова ждали впереди большие неприятности. На днях в Грозный должны прибыть представители Европарламента, всякие правозащитники с лондонским акцентом и парижскими ароматами. Наблюдать они будут за ходом восстановительного процесса и за тем, как соблюдаются в зоне контртеррористической операции права человека. Колмогоров доложил командующему, что уничтожен боевик, причастный к массовым казням солдат еще в девяносто девятом. Доложил Колмогоров так, чтобы ни Вовка Филин, ни новая власть этого не слышали. Вовка все лавры себе заберет, а ему, Колмогорову, скоро меняться, и перспективы ему ох как теперь нужны. Командующий скривился в улыбке: ну вот можешь же, комендант. Теперь еще права человека на голову ему, Колмогорову. Как бы чего не перемудрить, но зачистку организовать все равно придется, — сама Европа в гости едет. Водитель Сашка, чувствуя по настроению коменданта, что нужно поторапливаться, погнал напрямик через проспект Победы. Колмогоров смотрел в окно; он вдруг вспомнил то утро, когда подорвали саперов из Центральной комендатуры. Вспомнил Светлану Палну, когда она перевязывала контуженного старлея, а он так глупо подошел к ней со своими извинениями. Проехали вороний перекресток. Сашка прибавил газу. Поехали быстро, еще быстрей. Колмогоров искал глазами. Где же, где? Здесь или дальше? Нет, черт, проскочили! — Как на пожар, едрена мать! Не успеешь что ли? — недовольно пробурчал комендант. Сашка удивленно пожал плечами: место-то опасное, тут быстрее бы надо. — Да гони уж, не оглядывайся, — Колмогоров потянулся к рации. — Кордон один… ответь Удаву… Через пять минут всех ко мне в кабинет. Ко мне, сказал! Связь отключилась. — Михалыч, глухая тетеря! Сашка, смотри… прешь по ямам! Хоть объезжай иногда. В оперативном кабинете душно — народу много, накурено — не продохнешь. Покашливают, переговариваются. На столе карта города. Колмогоров склонился над картой — воткнул ладони в стол; он выглядит устало, рассеяно слушает Духанина. Начштаба водит карандашом по желтеньким квадратикам. — Этот район блокирует Центральная комендатура. Вот отсюда и отсюда мы. Встанем как всегда за мостом. — Михал Михалыч, с саперами старшим пойдет Вакула, — сказал Колмогоров. — Придай им еще одну броню. Пусть стоят рядом с мобильным штабом, — Колмогоров выискал взглядом высокого подполковника в мышиной форме. — Олег Николаич, скомандуй своим, чтобы подозрительные предметы, машины, всякую ху… не трогали. Пусть сразу вызывают саперов. Милицейский майор, кивнул в ответ. — Товарищи офицеры, — стал казенно говорить Колмогоров, — прошу иметь в виду, что спецоперация проводится накануне визита членов… представителей Европарламента. Поэтому прошу еще раз уточнить с начальником штаба расстановку сил по спецоперации, чтобы не было потом, — он резко повысил голос, — кто чего-то недослышал! Колмогоров снова стал искать по комнате. — Вакула где, кто видел? В этот момент дверь и открылась. На пороге стоял громадина подполковник. Колмогоров запыхтел недовольно и уже приготовился вывалить на Вакулу свой праведный гнев, но Евграфич, поднял медвежью лапу и отмахнул себе за плечо. — Борисыч, там тебя бабка дожидается. Дежурный говорит, полдня ждет. Я дал команду, чтоб ее под каштан сопроводили. — Какая бабка, Евграфич, планируем завтрашний день, еп… — Русская, Борисыч, — баснул Вакула, — саперная бабка, дежурный сказал. Они ей напели, что ты всех сирых и убогих берешь на работу, — хмыкнул кто-то. Вакула грозно повел плечом. — Я и говорю, куда их девать-то убогих — а, Борисыч? Хотел Колмогоров отмахнуться от старого чудного подполковника, хотел сказать, как положено: не мешай, Евграфич, планировать операцию, не лезь ты со своими убогими. Самим не разобраться, не продохнуть. Европа, мать ее, прется! А ты — бабка… Но затосковал Колмогоров — вдруг посреди груди защемило. Как-то сидели они вечером с Вакулой. Светлана Пална была, кто-то из старших офицеров. Выпили, задумались. Вакула и завел разговор. «А что такое совесть, Борисыч, знаешь? — сам и ответил: — Совесть, Борисыч — это такая субстанция, которая может быть, а может и не быть… пассионарии пишут, мать иху». Колмогоров прижал руку к груди, там, где солнечное сплетение. Щемит, щемит… «Совесть, наверное», — подумал комендант и сказал Духанину: — Михалыч, ты, давай без меня… Ладно, ладно разберетесь, — и к Вакуле: — Где бабка? Дежурному скажи, пусть проводит ее ко мне. Когда вышел Евгений Борисович из оперативного, огляделся. Нет в коридоре никого. Хлопнул себя по груди, вроде и отпустило. — Вот она где, совесть, Евграфич, и никуда от нее не деться. Ходить одной по Грозному Наталья не боялась. Чего ей бояться — кому она нужна беззубая, нищая старуха? Она шла через Сунжу, остановилась на мосту. Мост наполовину обрушился. Гудела внизу река, билась мутной волной о груды искореженного бетона. — А ить там за мечетью транвай ходил. Мимо, грохоча рессорами, проехали два военных грузовика. Пыль поднялась и плотной стеной повисла в воздухе. Солнце — желтое пятно. Небо — словно кто кинул сажи на синь и растер, да смыть забыл. Тугая пелена стелилась над городом; было ощущение надвигающейся грозы, — когда солнце еще светит, но весь горизонт до середины неба уже залит свинцовой тьмой. Ждать Наталье пришлось долго. Она собралась уж уходить. Жалобно, сожалеючи глянула в последний раз на синие ворота. Но ее окликнул офицер с красной повязкой на рукаве и сказал, что комендант ее ждет, извиняется, что раньше не смог принять. Наталья запричитала, что раз дела, то ничего — она еще может подождать. Ее проводили. В кабинете у коменданта на стене флаги и портрет посередине. Портрет Наталье очень понравился. «Есть все-таки власть в России. И на этих паразитов управу найдем!» Стало ей еще больше хорошо, и представилось вдруг Наталье, что охраняет ее теперь вся могучая армия во главе с верховным правителем. «А красивый-то какой! Лицом чист, ни морщинки. Смотрит ясно, не то, что тот, который до него… Непьюшшый, наверное? Ой, дева святая! Дура я, дура про власть такое думать. Ну, дура и есть». Коменданта вспомнила Наталья сразу. Колмогоров привстал со стула, здороваясь, протянул руку, пожал Натальину негнущуюся ладонь. Вспомнила, как в церкви на рождество стояли: комендант тоже молился богу как другие православные, — снег ложился на непокрытую его голову. «Крепкий с виду мужчина, — подумала тетка Наталья. — А душой болеет. Глаза, вон, прячет, словно боится чего… и-ии, радимай». Наталья рассказала свою немудреную историю. Комендант сразу согласился принять ее на работу, денег пообещал три тысячи: договорились, что станет она убирать в штабе, мыть полы. Наталья охнула и давай благодарить. Комендант еще больше нахмурился, сказал, что этого не надо — не из своего же кармана ему платить. Наталья писала заявления, долго списывала циферки с паспорта. Комендант спросил ее — можно закурить? Закурил, подошел к окну, стал дымить в форточку. Солнечный луч брызнул из окна, обжег. Колмогоров потер глаза — слезы потекли. Наталья протянула ему заявление. — Батюшки, а глаза-то у вас краснющие… Ох, простите старуху. От недосыпа — да? — От недосыпа, — ответил Колмогоров, пробежал глазами по заявлению. — Ну, вот, Наталья Петровна, с завтрашнего дня, как говориться… Поздравляю вас. Да, чуть не забыл, у нас в армии принято выплачивать аванс, так называемые, подъемные. Вдруг откуда-то, Наталья не успела заметить откуда, комендант вынул и положил перед ней на стол деньги. — Вот, как договаривались, три тысячи. Берите, берите, сказал. Распишетесь потом. Тетка Наталья, не веря своему счастью, взяла деньги, машинально убрала их в дерматиновую с проволочной ручкой и потертыми боками дамскую сумку. Они еще о чем-то поговорили. Скоро комендант стал волноваться, говорить с кем-то по рации. Наталья, распрощавшись, раскланявшись, ушла. Колмогоров остался один. В кабинет сунулся, было, Тимоха с какими-то вопросами, зашелестел бумажками. Колмогоров матюгнул Тимоху — чего опять без стука. Тимоха бумажки выронил — быстрее собирать, дверь бесшумно прикрыл за собой. Евгений Борисович взял Натальино заявление, посмотрел еще раз, усмехнулся и вдруг, скомкав бумагу, бросил ее в урну под столом. Медленно ползет луч по столу. Темного стекла пепельница засветилась изнутри, ложка в стакане заискрилась. — День, черте его… когда закончится? — проворчал Колмогоров. Он потянулся к пепельнице, в мутном луче дымилась недокуренная сигарета. И будто вспомнил что-то очень важное, скосился назад, туда, где флаги и портрет на стене. — Как же так? Это же наши, свои… а у нас, видите ли, гражданских должностей нет! И что ты мне прикажешь делать, товарищ верховный? — помолчал Колмогоров, затянулся пару раз, словно ждал ответа. — Да, едрена мать, смалодушничал… то, что взял эту бабку, не прогнал к дьяволу подыхать за забором! Не денег мне жалко. Не обеднею. Обидно за своих: за державу, за всех нас, до смерти обидно. И ничего поделать не могу. А ты… ты видал, как старуха смотрела на тебя? Да она теперь молиться на нас станет, ведь мы ж с тобой для нее не хрен собачий. Мы — власть! Власть… В дверь снова стукнули, в кабинет вошел начштаба. Духанин долго и нудно докладывал о предстоящей спецоперации. — Слушай, Михалыч, — перебил его Колмогоров, — я тетку одну принял на работу. Духанин сразу и не сообразил о чем это комендант. — Как это, то есть… куда… уборщицей? А с чего ей платить? Статей таких нет. — Да ты не кипешись, Михалыч, дело житейское, как говорится, — Колмогоров взял со стола пепельницу, вытряхнул в урну, запахло слежалыми окурками. — Деньги не твоя забота. Найдутся. Распорядись, чтобы ее пропускали без задержек… без задержек, сказал! Духанин недовольно запыхтел, — когда появляются в комендантском голосе жесткие нотки, лучше не спорить, задушит авторитетом. Удав и есть, думал Духанин; он покраснел лицом, зашарил беспокойно глазами, вдруг нагнулся и поднял с пола красную корочку. — Документик, — он развернул. — Паспорт. Лизунова Наталья Петровна тыща девятьсот… место рождения город Грозный. — Ах, ты, мать… забыла! Михалыч, это бабкин, бабкин паспорт. Дай-ка сюда. Колмогоров бережно положил потрепанную книжицу на стол, полистал странички. — Ого-го! Да у нее четверо детей. И прописка… Глянь-ка, здесь же и прописана: улица, дом, квартира. Духанин смотрел без интереса, тяжело вздыхал, — понимая какой груз ответственности принял на себя комендант, а значит и ему, начальнику штаба, придется отвечать в случае чего. — Не понимаю, я тебя, Евгень Борисыч, легкомысленно все это… неофициально тэкскать. — Да иди ты со своей офици… фици… тьфу, блядь! — закипел Колмогоров. — Я что ли всю эту бучу затеял? Мне что ли торчать тут нравится? Да провались она пропадом эта комендатура. Ты чего здесь делаешь — а? Пенсию ждешь? Ну, жди… Ты не легкомысленный… Ты… ты… — Колмогоров так и не подобрал слова, стукнул кулаком по столу, жалобно звякнула в стакане ложка. — Все, Михалыч, давай по делу. С бабкой будет, как я сказал. Капризный луч, наконец, сорвался со столешницы и потянулся по истоптанному грязному полу к начищенным ботинкам Духанина. Пройдет еще немного времени, и луч исчезнет совсем, не оставив даже пятнышка на полу. Колмогоров, проводив дотошного начштаба, вдруг вспомнил — полез под стол, долго копался там, выложил перед собой и стал тщательно разглаживать лист бумаги с корявыми строчками. — Прости, мать, прости, сказал. Пусть легкомысленно, пусть… Ты у нас будешь самая что ни на есть официальная. Все устроится, мать, устроится как-нибудь. Ветер всегда приносит… А кому что приносит — кому беду, кому удачу. Наталья несла свое счастье; она шла сквозь ветер. Кружило на вороньем перекрестке. Ветру тесно на бульваре, — ветер столбом ввинчивается в свинцовую синь неба. Натальино счастье не объять — оно больше чем небо — не украсть его. Гудит вороний перекресток. Она свернула с Трех Дураков на бульвар и пошла по правой стороне; окликнули ее солдаты с блокпоста, она помахала в ответ. Она шла и думала, что скоро приедут командировочные специалисты и построят новый город, — заживут они все: пустят трамвай, разведут в парках розы, а на старую церковь вознесут крест. Для мусульманов же построят мечеть с башнями. У бога всем хватит места. По правой стороне идти было как раз мимо рынка. Думала Наталья зайти на рынок, раз деньги с собой, купить Сашке обувку — давно уж собиралась. Постояла на вороньем перекрестке — не решилась так сразу: не денег пожалела, хотела первой зарплатой Сашке похвалиться. Поковыляла дальше. Тут ей стало смешно: ведь если рассуждать — зачем Сашке два ботинка, с одной ногой-то? Незачем. Так могла бы выйти экономия. «Тю, старая дура. Экономия… богатейкой стала. А и смешно ведь вправду. Ой, Санечка мой малахольный». Остался позади рынок, дальше, мост через Сунжу. За мостом она почти дома. Наталья всегда ходила домой наискоски, через пустырь, мимо богатых руин и заброшенных садов. Там на пустыре в садике ее и убили. Тетка Наталья не заметила, конечно же не заметила, как с рынка пошли за ней двое молодых чернявых. Как же ей заметить, когда несла она домой свое счастье — огромное, больше неба — такое, что не потерять его, не выронить. Убийцы знают, как убивать слабых. Это легко — как тетку Наталью. Пистолет в вытянутой руке одного из чернявых молодых почти коснулся вороненым дулом Натальиного затылка. Она почувствовала… она знала… она верила, что ветер, наконец, принес ей удачу. Она не слышала выстрела. Не почувствовала боли. Пуля пробила затылок и вышла через глаз, выворотив правые лицевые кости. Она свалилась вперед немного боком, ноги в войлочных ботинках дрожали мелко… Молодой чернявый, который стрелял, сунул за пояс пистолет, что-то сказал другому, нагнулся к телу. Они стали копаться в сумке. Было неудобно, дернули сумку на себя — не получилось — не разжимались скрюченные Натальины пальцы. Тогда один наступил на руку и потянул сумку с силой, издавая при этом гортанные звуки. Дерматин лопнул, и на землю выпали теткины вещи: губная помада в треснутом колпачке, носовой платок, сосательные конфеты, кошелек и какая-то мелочь. |
||
|