"Сто первый. Буча - военный квартет" - читать интересную книгу автора (Немышев Вячеслав Валерьевич)

Глава пятая

К ночи ветер стих. Прояснилось. Луна выбралась из-за гор, пощербленым бельмом торчала на небе. В городе почти не стреляли, слышались иногда одиночные хлопки.

Сашка привык к звукам войны, они не пугали его.

Он боялся подвала, черной дыры бомбоубежища. Сашке казалось, что так плохие люди попадают в ад: спускаются в черноту по крутым ступенькам, срываются и падают невозвратно в бездну.

Сашка сидел на скамье возле бомбоубежища и ждал мать.

Сверстники Сашки, чернявые дети гор, дразнили его заморышем и полукровкой. У него была вытянутая к затылку маленькая голова с узким лбом, подстриженный косо темный чуб спадал до бровей широких и густых. Карие глаза смотрели живо. Сашка вечно ходил, открыв рот, желтые с налетом зубы лезли друг на друга, будто места им было во рту мало. …Еще в первую войну подорвался Сашка на гранате: как-то пошел на рыбалку и на тропинке у берега Сунжи сорвал растяжку; одну ногу ему пришили, а вместо второй от колена приделали протез.

Но если по-правде — на самом деле выглядел Сашка заморышем: в свои восемнадцать, дай бог, тянул лет на пятнадцать. Малахольный, говорила тетка Наталья, малокормленный. Но война закончилась, и Сашка теперь бежал прочь от темного подвала, мчался, открыв рот с кривыми желтыми зубами. Сашка знал: где-то далеко была жизнь, красивая жизнь с кинотеатрами и мороженым в блестящей обертке. Они тоже скоро уедут из этого мертвого города — уедут далеко в Саратов. Туда, где река Волга шириною в полмира. Так говорила мать, и Сашка верил ей.

Мать никогда не приходила так поздно…

Сашка думал, что мать, наверное, зашла к соседке Мадине, а потом стемнело, и она решила переждать до утра — ночью ходить по городу опасно. Сашка понимал, что все именно так и никак по-другому, ведь это же его мать, и с ней не может случиться ничего плохого. Просто потому, что они пережили две войны, и много людей умерло вокруг них, но они спаслись, значит, теперь они будут жить долго и счастливо. Сашка стал думать о том, что мать собиралась в комендатуру, — наверное, она уже сходила, а когда придет, расскажет, как там все было.

Зашевелились кусты. Сашка замер. В лунном свете показалась собачья морда, затем из кустов выбрался весь Пуля, прихрамывая, подошел к Сашке.

— Ну и че… вылез? Напугал, дурак. Где мамка?

Пуля повел себя странно. Он присел на задние лапы, вытянул морду к луне, глухо заворчал. И вдруг он завыл. Пуля выл долгим тоскливым воем. Но вот в собачьем голосе послышались жалобные щенячьи нотки, — пес заскулил и, припав мордой к земле, пополз прочь от подвала. Вдруг он вскочил и замер, растопырив лапы и навострив уши. Спустя мгновение пес бросился в черноту — не раздумывая, не разбирая дороги, проломился сквозь кусты, колючие ветви дикой акации.

Переборов страх, Сашка бросился за Пулей, запутался в кустах, разодрал колючками лицо. Пуля убежал, впереди слышалось его тоскливое ворчание. А потом Сашка увидел темный бугор. Это была мать. Он подошел к ней, присел на корточки, потрогал — но сразу одернул руку. Мать была холодная — чужая.

— Пуля, Пуля, — дрожащим голосом позвал Сашка.

Пуля копошился в материных ногах. Он больше не выл, только скулил жалобно по-щенячьи.

Всю ночь Сашка просидел в подвале, забившись в дальний угол, ждал, что вот-вот придут те, кто убил мать, и застрелят его.

Он готовился к смерти. Но заснул…


Зачистка началась на полчаса раньше. В семь тридцать колонна машин, техники, людей выползла за синие ворота комендатуры.

Олег Николаич, тот самый милицейский майор, которого предупреждал Колмогоров насчет саперов и вообще о всяких неожиданностях, в это утро пребывал в приподнятом расположении духа. Подполковник все время, пока продолжалась операция, оставался на месте у «воронка», куда свозили задержанных. Рядом, как и обещал Колмогоров, стала броня с саперами. Подполковник изредка поглядывал в их сторону; рация в его руках не затихала ни на минуту.

— Роща один… давай транспорт на перекресток… трое, трое… да, мужчины без паспортов, плечи смотрели… но проверить надо… Роща два, ты где? Выдвигайся ко мне… Здесь стрельба! Дом нужно зачищать… Ждем, ждем…

Спецоперация была плановая, поэтому результатов от нее не ждали.

Тут свои законы на Кавказе. Вон как у Мадины: старший сын «у этих был», младший теперь подрос — служит в новой милиции участковым. А ведь клялась Мадина, и родня вся клялась… Так вот и пойми: кто у тех, а кто у этих? Одним словом, как зачистка идет по плану, сдувало боевиков с насиженных мест: придут солдаты — пусто на адресах.

На этот раз вышли на полчаса раньше.

Мудр Удав.

Как речка на раскатах, растеклась ментовская колонна, и широкими волнами покатилась по дворам и проулкам.

В первые полчаса глушанули менты машину, «жигуль» белый с тонированными стеклами. Не остановился водитель, вдарил по газам. Из пяти стволов и глушанули. В багажнике арсенал: автоматы, цинки с патронами, детонаторы для фугасов. В салоне изрешетили троих бородачей. Водитель еще дышал, когда окрыли дверь, — он вывалился под ноги омоновцев: выплюнув черной кровяной мякоти изо рта, скрючившись, затих.

На полчаса раньше началась зачистка. Бодрячком теперь выглядел Олег Николаич, хоть спал в эту ночь, как и другие, беспокойно.

— Роща… — снова шипит рация. — Роща, мы блокировали пятиэтажку, с верхних этажей ведется стрельба.

Олег Николаич кричит своим, чтобы не геройствовали, спецы уже в дороге.

Вакула подошел к нему.

Он все время, как пошла зачистка, сидел на башне бэтера. Полежаева отпустил комендант в Моздок по каким-то делам. Вакула нынче и командовал саперами. Да и в другие дни — обычно было для старого служаки — выбирался он со своими солдатами на маршрут. Кричит вечно: «Вперед на мины за орденами!» Плюется Каргулов. Из ума старик выжил, думает Буча. Витек ржет как всегда.

— Чего там? — гудит Вакула.

— Евграфич, подтяни саперов к моим. Какой-то дурик из окон палит. Это на перекрестке улиц… — майор развернул карту, показывает пальцем, — вот здесь.

— Не вопрос, Николаич.

На самом деле, ту и не до геройства — кому охота словить дурную пулю? Одно дело, когда ротой в атаку. Командир душу вынет, если ты, солдат, не выполнишь свою задачу, не разнесешь в пух и прах врага. А тут жилой дом с простынями и лифчиками на прищепках, — пусть два подъезда ссыпались в подвалы, пусть ветер по арматуринам гуляет, как по струнам гитарным, но жилой ведь.

Народ вывалил на улицу — все женщины; галдят — не боятся стрельбы.

Бэтер вылез носом на перекресток — саперы за броней — по броне пульки цок-цок. Серега назад сдал. Петюня пулеметом клацает. Вакула по броне стучит — не стрелять пока: не видишь, дурила, народ толчется.

Менты, как серые мыши, за углом. Один передернул затвор и, чуть высунувшись, выпустил полмагазина по окнам. Отскочил — дышит тяжело.

Иван пристроил винтовку и по окнам провел стволом. Мелькнула тень. Но не тревожит больше Ивана, сомнения не мучают — он свое отстрелял. Сейчас Савва подтянется с разведкой. Завязывать пора, думает Иван. Привалился затылком к броне. К Новому году выйдет срок контракта и хорош, амба. В отпуск, а там видно будет, что ему делать, как жить дальше. Ладонью тронул Иван броню: теплая броня у бэтера. Отнял — черная ладонь стала. Дождь прольется, смоет пылюгу, голый станет бэтер, будто солдат первогодок в батальонной бане…

Подлетела разведка.

Савва, а за ним вся команда в масках цепью, петляя, ринулась по двору, мимо вопящих теток и прямиком в подъезд. Минут через десять выволокли из подъезда чернявого молодца руки заспину, не останавливаясь, потащили пленника к броне, подхватив дружно, кинули головой внутрь.

Женщины со двора ринулись к броневику, облепили со всех сторон, одна легла под колеса. Чуть промедлил водитель, не успел вырулить, и все — началась кутерьма. Раздаются крики:

— Оттайте наших мальчиков.

— Хватит зачисткок!

— Федералы, уходите!

— Должен быт закон!

Лезут женщины на броню. Но разведка работает жестко. Это не менты. Покатились тетки с брони. Одна ползает под колесами. Тимоха с Пашей Аликбаровым волокут ее за руки. Вопит тетка:

— Аааа!.. убивают… аттветите…

Савва нагнулся к ней.

— Я те щас отвечу, нах… прикладом по башке, да!

Оттеснили женщин. Рванулась броня, разведка на ходу попрыгала. Укатили, только пыль столбом.

«Вот тебе и всего делов, — подумал Иван. — Учитесь, менты».

Но ментам чего учиться — у них другие задачи. Таких бы как Савва — хладнокровных.

И вдруг увидел Иван журналистов. Омоновцы выбрались из укрытий, оператор с ними: камеру держит на плече, прислонился глазом к резиновой штуковине и замер, снимать стал. Иван слышит, сзади над ухом Вакула ревет медведем:

— Кто разрешил? Откуда? Гнать писак в шею, в шею продажных.

Менты на всякий случай отошли в стороны. Но оператор оказался бывалым, так же и рявкнул Вакуле в ответ:

— А мы не с фами! — шепелявил оператор. — Мы с прокуратурой. Мы на труп едем. Сказали, что в это районе бабку убили. Прокуратура вон, и прокурор в «Ниве».


Прокурор Золотарев потом корил себя за малодушие: «Не понимаю, почему я ведусь на эти уговоры? Бес подери этих журналистов!..»

Юрий Андреич возвращался из Ханкалы.

Дела были обычные. Начальство из Москвы прилетало: погрозило, дескать, наблюдатели от Европарламента нагрянут, так вы, такие-сякие лицом в грязь не ударьте, а то мы вас под служебное несоответствие. Юрий Андреич служебного несоответствия не боялся: после шести месяцев в Грозном его трудно было напугать такой житейской мелочью.

Белая прокурорская «Нива» тряслась на ухабах, выворачивала на городскую улицу от ханкальской дороги. Водитель еще не набрал скорость, и Золотарев успел рассмотреть двух молодых людей у обочины. Один — высокий, в потертых джинсах; лицо серьезное, больше строгое: щеки впалые, глаза тревожные. Второй — простецкого вида, весь в пыли, под мышкой здоровенная видеокамера.

Высокий голосовал.

Золотарев не сразу разобрал, что это журналисты, — а когда понял, хотел привычно откинуться на сидении и подумать с удовольствием и даже со злорадством, что не достать им его, не замучить вопросами. Но вдруг, будто затмение на него нашло — приказал водителю остановиться. В зеркало прокурор видел, как парни, сорвавшись с места, побежали к машине.

— Нам до Грозного, до Ленинской комендатуры. Довезете? — срывающимся голосом спросил высокий, вцепился в ручку двери, будто прокурорская «Нива» была его последней надеждой.

Юрий Андреич указал кивком головы, чтобы садились назад.

Некоторое время ехали молча. На кочке подлетели, Юрий Андреич обернулся.

— Откуда?

— Из «Независимой», — бодро ответил высокий, оторвавшись от заляпанного грязью окна, — корреспонденты.

— Вижу. А что без пресс-службы, без охраны?

Засопел оператор, шмыгнул носом.

— Неделю просидели в Ханкале, ну там, где наш вагон, знаете? Ни одного репортажа. Никто не везет, только на офисиос, а нам надо отрабатывать, ну, то есть…

— Понятно, Москва крови требует.

Оператор примолк, подозрительно прищурился.

— А вы что, с ФСБ или прокуратуры?

— Угадал. Золотарев Юрий Андреевич, прокурор Грозного. С кем имею честь?

Оператор пихнул высокого в бок.

— Я ж говорю наши. Пестиков я, Олег, а это кор… Вязенкин Григорий. Да вы не волнуйтесь, мы ничего такого фнимать не собираемся. Посмотреть. В Ленинке комендант… Я его с Шатоя знаю с двухтысячного. В горной комендатуре ждали погоду… «вертушку». Нормальный мужик. Колмогоров Евгений Борифыч.

Не сдержался Золотарев.

— Паршивая у вас работа, гнилая, лезете везде, лезете… — прокурор не нашел еще что сказать. Зашумела рация.

— Закон на связи.

На заднем сидении притихли. Рация хрипела чьим-то встревоженным голосом:

— На пересечении улиц … обнаружен труп женщины. Огнестрельное… затылочной области. Сообщил Роща. Нашли во время спецуры. Выдвигаюсь с группой.

Золотарев подумал: не бывает в жизни бестолковых случайностей, всякая случайность закономерна. Сколько он докладывал, сколько требовал обратить внимание, среагировать должным образом. Но будто в пустоту слова. Не слышит никто — ни здесь, ни там наверху. Здесь-то, может, и понимают — но что ты сделаешь с этим городом, с этим временем? Проклятое время, проклятое!.. Пять старух за месяц, пять старушенций нищих: ботинки войлочные, черные ладони — и дырка в затылке. Одна рука, одно племя, одно зло метит жертвы. Но видно не пришло время платить. А приде-ет!.. Это-то Золотарев знает по собственному прокурорскому опыту.

Трясется «Нива» на ухабах. Хлюпает носом шепелявый оператор.

Да — он не любит журналистов. Ну и что с того. Пусть, как говорится, отрабатывают свой хлеб.

— Извините, Юрь Андреич, а можно нам… ну на место… с вами?

— Я ж говорю, крови.

— Да я не в том смысле, — смутился корреспондент Вязенкин.

По дороге они и встряли… Омоновцы, отцепив район, посоветовали переждать немного на пятачке под охраной, — у дома уже работают спецы, — от греха подальше перекантоваться минут несколько. Оператор выбрался из «Нивы», и пока Золотарев выяснял, что да почем, уже наводил свою камеру на омоновские спины, бэтер с саперами и кричащую толпу у подъезда.

Убитую нашли в ста метрах от «омоновского» пятачка. Женщина лежала лицом вниз, рядом валялась сумка. Оператор Пестиков, расставив треногу, снимал. Возле тела работали эксперты. Корреспондент Вязенкин стоял неподалеку, вытягивал шею, стараясь разглядеть детали. От головы убитой отвалился кусок лобной кости — на землю натекло розовое. Мозг. Высокий молодой человек болезненно сглотнул. Он увидел собаку. Казалось с первого взгляда, что пес просто прилег отдохнуть у ног, войлочных ботинок хозяйки.

— Юрий Андреич, саперы нужны сдернуть, — поднявшись с колен, сказал следователь.

Не шелохнется тополиный лист, ветра будто и не было никогда. Мгла нависла над городом, стало трудно дышать. Казалось, что все вокруг обречены, — и небо просто рухнет и придавит землю свинцовой своей тушей.

День подходил к полудню.

И все было обычно… как на войне. Высокий корреспондент Вязенкин стоял вместе со всеми над окоченевшим телом тетки Натальи. Понимал ли этот молодой парень, что происходит вокруг. Вряд ли… Кому сейчас важны его переживания? Да и переживания его были легковесными — незамаранными. Так и должен был думать всякий, кто первый раз попадает на войну. Прокурор Золотарев, Буча с Вакулой, Колмогоров, и тот омоновец, что стрелял по окнам, перешагнули уже эту черту — каждый в свое время.

В полдень этого дня перешел за черту еще один человек с удостоверением корреспондента «Независимой» телекомпании по фамилии Вязенкин.

Когда появился саперный бэтер, все спрятались за броней.

Пестиков, бывалый оператор, объяснял Вязенкину.

— Гриня, ну чего не понять. Под трупом может быть граната. Кошкой подцепят, сдернут, и тогда…

— Чего будет? — глупо переспросил Вязенкин.

— Снимать буду. Отойди-ка, — и Пестиков навел камеру на худого сапера в камуфляже. Тот теперь один стоял у тела, в его опущенной руке болталась веревка с якорем-кошкой.

Это был старший лейтенант Каргулов Дмитрий Фаильевич…


…Саперы обступили тело тетки Натальи.

Так стояли долго, не двигаясь с места. Кто первый заговорит, у кого хватит совести нарушить эту проклятую тишину? Где ж ты, ветер, где бродишь? Или затянуло тебя небесными потоками? Но там другие песни и ветра другие — не земные — восходящие.

Вакула. Ему положено. Ему можно. Он старый, он раньше всех переступил черту.

— Эта та, которой харчи возили?

Мертвый Пуля вытянул лапы, уткнулся носом в войлочный ботинок.

— Ты смотри, это кобель ее? Сдох с тоски, — землистый бас у Вакулы, таким басом о смерти и положено говорить. — Давайте, сынки, работайте.

Каргулов сзади стоял. Сунул руку в карман, нащупал леденец.

— Арбариски.

— Давай, взводный, не тяни.

— К-константин Ефграфич, а давайте мы им на рынке заложим. Ж-жахнем, так жахнем… сто пятьдесят второй. За м-мама не горюй. Шкур десять положим. Это ж наша б-бабка, саперная!

— Жахнем, старлей… — Вакула бросил руки плетьми вдоль могучего своего тела. — Кого жахать-то, старлей? Оно ж все вернется. О чем ты? Глупо.

Вакула не то хотел сказать. Он хотел в полную мощь своего протоиерейского баса закричать на всю улицу, на весь город, на весь мир, — что надо бить, крушить, давить! Но не закричал, а подумал, что скоро ему меняться, и тогда все — конец — закроются навсегда синие комендантские ворота. Он будет долго вспоминать, как после Афгана, но потом забудет… и швырнет в мусоропровод «Крест» за Кавказ и «Звезду» за Афган. Да будь ты проклято все!..

Каргулов размотал конфетку, сунул леденец в рот и захрустел.

— Отойдите все. Я сам.

Он взял у Бучи «кошку» и стал над телом.

Каргулов смотрел на изуродованную голову тетки Натальи, на мертвого Пулю и нервно тер себя ладонью по щеке. Шею вдруг закрутило тянущей судорогой.

«Черт, как же меня долбануло… Тянет и тянет, мочи нет. Сколько мне осталось? Полгода еще».

Он достал из кармана зажигалку, нервно чиркнул раз, второй. Глянул назад — все укрылись. Можно. Опустился на колени перед теткиным телом. Потрогал пальцем острые крюки. Не первый раз так вот цеплял он мертвецов: вгрызалось ржавое железо в распухшие синие тела, конец веревки вязали за бэтер и тащили — сдергивали. Каргулов вдруг отбросил «кошку», сердце его забилось, — он подумал, чтобы покурить еще разок. Но передумал. Затаив дыхание, ухватился двумя руками за теткину шерстяную кофту.

— Прости, теть Наташ.

И потянул каменное тело на себя…


Духота вдруг лопнула далеким громом. Небо не рухнуло на землю, только растеклось до горизонта расплавленным свинцом. Быстро, почти на глазах, сбежала с гор туча: с неба закапало, — но не сильно. Туча пролилась ливнем над Аргуном, лишь краем задела восточные окраины Грозного.


Золотарев, проклиная себя за малодушие, давал интервью. Саперы сделали свою работу. Тело не было заминировано, и следователи руками в резиновых перчатках стали труп ворошить: задирать кофту, осматривать простреленный затылок. Мертвую перевернули. Выбитая пулей черепная кость овальной пластиной с клоком седых волос отвалилась от головы, повисла на лоскуте кожи. Вязенкин отвернулся. У камеры, выставленной на треноге, замер оператор Пестиков. Вязенкин, вытянув телескопический микрофон, ткнул мохнаткой ветрозащиты прокурору в живот.

— Простите, Юрь Андреич. Можно. Говорите.

Золотарев сдвинул брови к переносице.

— Убийство произошло в районе… Сейчас на месте работает следственная группа прокуратуры, — он занервничал, сбился. — Что еще? Подведешь ты меня, Вязенкин, под монастырь! Ну, хорошо… Фамилия погибшей Лизунова Наталья Петровна, жительница Грозного. Документов при ней не обнаружено, но военные опознали, она работала в военной комендатуре ленинского района, — прокурор решительным жестом отодвинул от себя микрофон. — Все, закончим на этом.

Вязенкин умоляюще посмотрел на прокурора.

— Мало, мало, Юрдреич. О том, что это не первый случай, скажите…

Не стал больше ничего говорить прокурор, отмахнулся и пошел к «Ниве».

Вязенкин растерянно смотрел ему вслед. И вдруг он заметил солдата. Какая колоритная личность, машинально подумалось Вязенкину, лицо как будто вытесанное из камня, из черного камня, глаза — зелень волчья, скулы ходят желваками. Худ — но жилист и страшен, как бывает страшен солдат на войне. Приглядевшись, заметил Вязенкин, что под мышкой у солдата вроде картина, но потом с удивлением понял, что это икона в старинном серебряном окладе.

— Пест, Пест!..

Вот оно жареное — самое, что щипать станет зрителя — капнет на нервишки, струнки потеребит. Фишка! Изюминка!

— Это ж икона! Снимай, Пест…


Буча нес под мышкой икону. За ним, прихрамывая, ковылял мальчишка смуглый лет пятнадцати на вид. Икона была та самая, с ликом богородицы. Ей, деве непорочной, и молилась за них всех, «окаянных», покойная тетка Наталья. Увидел Иван мертвую тетку Наталью, и будто «сто пятьдесят второй» фугас разорвался внутри него. Ему страшно захотелось домой. Он вдруг вспомнил старлея Бакланова его слова последние: «Оставайся человеком даже здесь на войне».

Человеком, человеком…

Месть бесконечна, бессмысленна. Он понял это. А старуха… Она молилась за них, чтоб простилось, чтоб простили. Это же так просто и понятно.

Простить?!

Но как?..

Это невозможно, это немыслимо! После всего, что случилось с ними, они могут только ненавидеть. …Он больше не хочет и не может. Они не отпускаю его — эти сны, видения: черные ангелы и маленький мальчик с дыркой в виске.


Сашку Лизунова оставили жить в комендатуре: прижился он в саперной палатке.

Больше всего ему нравилось рассматривать голых женщин над кроватью Витька. Витек выдирал из журналов самые похабные картинки и вешал их на трофейный ковер.

С другой стороны в каргуловском углу стояла на прикроватной тумбочке материна икона. Угол завешивали брезентухой. Перед иконой горела смастеренная из большой пулеметной гильзы лампадка.

— Ты, Санек, по жизни не дрейфь. Матушке твоей царствие небесное… Надо, Санек, теперь думать о будущем. Жить, Санек, надо, несмотря даже на такую беду.

Петюня Рейхнер в одной майке — печь натопили — жарко в палатке; он перетряхивает Сашкину сумку.

— Не, Санек, это все на помойку, — он бросает под ноги какое-то тряпье. Сашка каждый раз порывался поднять, но Петюня одергивал его: — Брось, Сашок, брось. Мы тебе новое приобретем со временем.

Серега Красивый Бэтер наблюдает со стороны.

— Петюня, ты его по-немецки научи калякать.

— Дурак ты, Серега. Не слушай его, Саня, и на картинки похабные не смотри. Женщины, они знаешь…

Ржет Серега. Петюня гнет свое, воспитывает.

— Ну, дурак и есть. Мы с тобой, Саня, домой поедем. Куда? А ко мне. Вот закончится контракт, и поедем. Состряпаем тебе заместо старого новый протез.

По ночам прятался Сашка под кровать. Первые дни Петюня даже не ходил на маршрут, оставался с Сашкой.

— Матушка твоя, Саня, на том свете в раю, как мученица. Снится… Ладно, это бывает. Чего ты прячешься, чего лезешь под койку? Стыдоба. Ты ж мужик.

Перестал Сашка лазить под кровать. Но спать перебрался к Петюне под бок на соседнюю кровать. Серега поворчал, но уступил.

Петюня был политически грамотный солдат, новости смотрел регулярно.

— Нет, все таки «Независимая» правдивей всех, — констатировал Петюня после очередного репортажа из Грозного. — А на самом деле, скажу, правду ее не найти.

— Чего это? — лезет Серега.

— Вот ты, Серега, водку пьешь? Пьешь. А спирт?.. Правильно — разбавляешь. Так и правда. Ее в чистом виде употреблять опасно для здоровья, — и добавил, — в больших количествах когда.

Запил смертным поем Буча.

Сашка стал его боятся.

Страшный Буча: глаза — муть болотная. Ругаются с Костей-старшиной. Раз дело чуть не до драки дошло. Растащили, ствол у Бучи отняли. Пьяный был Буча в смерть — на ногах не стоял. Комендант приказал его в пустую камеру отнести, чтоб трезвел. На утро выпустили.

Духанин встал в позу — уволить залетчика.

Подурнел Колмогоров после всех последних событий, бед. Лицо прыщами пошло. Солдату — что? Проспался в холодной и в строй, на маршрут. Ему, коменданту, хоть затылком об стенку, где флаги и портрет. Вакула спирт не разбавляет: от чистого употребления глаза по утрам — будто бельма наросли — муть болотная. Послал Колмогоров начштаба: опытных саперов увольнять — да ты в уме ли, Михалыч? Подумал Колмогоров, что надо бы Вакуле сказать, что пусть впредь разбавлял он спирт, а то для здоровья опасно — горе прям для головы и зрения.

* * *

За окном вагона шумели. Вязенкин катастрофически не мог сосредоточиться.

Первая фраза не строилась, мысли его блуждали, перед глазами вставали картины минувшего дня: розовый мозг, икона в серебре, выпуклый прокурорский живот, лифчики на балконах, тетки под колесами.

Вязенкин глянул в окно. Под выцветшей масксетью, за столом, уставленным пластиковыми стаканами, бутылями с пивом, консервами из офицерских сухпаев, собралась компания операторов.

…Вернувшись в Ханкалу, Вязенкин завалился на верхнюю полку, час пролежал лицом к стене. В вагоне шумели: Пестиков хвалился отснятым материалом. Бывалые операторы с госканалов сказали: ничего картинка, а мы мирную жизнь снимаем — установки сверху. Горд Пестиков — им, из «Независимой», за правду платят, сказочно платят. И правда у них получается неразбавленная, прям сказочно неразбавленная. «Давай, Гриня, пиши! Правду пиши». Шепелявит Пестиков, пивом брызжет себе на жилетку. Вязенкин сел писать. Пестиков с компанией и пивом перебрались на улицу.

Судьбу свою Вязенкин не выбирал. Как, впрочем, и все остальные. И о философии ему не думалось. Зато думалось о фотографии… Тогда еще жил Вязенкин в маленьком городке, работал в местной газетке фотокорреспондентом. Открывали году в девяносто третьем памятник у вечного огня. Звезда, расколотая пополам, — будто молнией-зигзагом разорвало красный мрамор; шесть фамилий на камнях — те, кто не вернулись с афганской войны. Напечатали в газете фоторепортаж. Пошел Вязенкин отдавать фотки ветеранам, как обещал. В комнате сидят трое, накурено, хоть топор вешай. Суровые лица у «афганцев». Отдал он фотки и вдруг увидел на столе карточку в рамке, на фотографии солдаты черно-белые. Дядька однорукий ткнул пальцем в карточку: «Этот погиб, а этот в госпитале без обеих ног», — и по виску себя потер. Виски белые у него. Тогда подумал Вязенкин, что вот перед ним настоящие мужчины: так только настоящими мужчинами и становятся — через страдания, потери близких. Через смерть. Если по-философски о жизни рассуждать, то получалась у Вязенкина полная ерунда в голове — переполох, да суматоха. Как попал на лучший канал страны? Да случай — факт: звезды так легли над Останкинской башней. На Кавказ поехал — тоже случай: путано все, если копаться в деталях. Тридцать лет стукнуло ему, и понеслась жизнь: не то под откос, не то, наоборот, в верхотуру потащило. Собирался он в эту первую командировку и задумался: наверняка случится с ним что-нибудь эдакое. Вспомнил черно-белых солдат в рамке. И представил себе: пройдут годы, вот сидит он за столом, и портрет перед ним. А на портрете и живые, и не живые: ослепшие и безногие — братья его фронтовые. Он трогает себя по вискам: седые виски у него. Он теперь мужчина — войну пережил…

Шумят за окном, мешают писать: фразы-одиночки рождаются и вылетают в окно вместе с дымом табачным. Задуло к вечеру, пылюга горькая на зубах. Часа через два вроде срослось, сложилась история — мрачная история. Задумался Вязенкин. Солдат тот ему видится: глазами режет, режет… Вот, наверное, пацан, повидал всякого.

Шепелявит за окном Пестиков, бахвалится картинкой.

Пора уже к телефону бежать, начитываться — перегонять картинку в Москву, туда, где Останкинская башня под звездами. Правду эту подхватит восходящими потоками и с верхотуры небесной разнесет по домам, квартирам — где обыватель. Глотай, обыватель, неразбавленную правду, залпом без закуски. Спутник завис над Атлантикой. Инженеры завели дизелек: заработала передающая станция, понеслась картинка. Чистое небо, чистая картинка.

Вязенкин связался с редакцией по телефону:

— Ленок, нормально?.. Перегон картинки по спутнику на восемнадцать? Когда пойдет в эфир?.. Титры я начитал: фамилия прокурора, а солдат можно не титровать, так по именам, придумайте сами. Напишите просто — военная комендатура. Фамилия бабки, которую убили? Уй, а я не помню. Стой. Там же прокурор говорит. Ну и возьмите из синхрона.

Ленок была опытным редактором.

— Алле, алле, Гриша. Слышишь? — связь через спутник квакала и вытягивала слова. — Я подредактировала, а то получается однобоко. Больше теток надо. Зачистка и так далее. Ну, ты ведь понимаешь, мы должны показывать все стороны жизни. В эфир завтра. Пока, пока.

Назавтра смотрели сюжет в вечерних новостях. Шли первым номером. Страшный сюжет. После репортажа выступал английский лорд, говорил, что комиссия от Европарламента выявила недостатки. Зачистки массовые — излишне жестокая непродуманная мера, нужно действовать законными способами. Люди потом пропадают. Местные жители недовольны действиями федеральных сил.

Из редакции позвонили.

— Привет, привет, — интимно пищала Ленок. — Умничка. Сюжет супер. Все ровненько: старушка… страх какой. И зачистки. Объективная картина. Икона просто кайф, берет за душу. Солдат колоритный. Чем будете заниматься завтра? Берегите себя. Пока, пока.

Пестиков, в общем-то, был не плохим человеком и операторы с госканалов тоже.

Хороший сюжет — повод.

Выпивали.

Темные ночи на Кавказе. Вырубили свет по группировке. Зажгли свечи.

— Военных тоже можно понять, — Пест, когда волнуется, размахивает руками и плюется себе на жилетку. — Всех в асфальт? Не-е… А дети, фтраики? Они же не виноваты. Прикинь, подошли и в затылок бабку. Убили кто? Отморозки.

Устал Вязенкин, выпил и спать захотелось.

— Сколько время, Пест?

Тот выдал:

— Тыща четырефта… и еще девяносто пять долларов.

— Как это?

— Две недели отсидели? По сто баксов в день премиальных. И еще почти день. Вот и получается тыща…

— Полночь уже, — кто-то из операторов уточняет.

— Значит полторы штуки баксов, как с куста.

Ну что ж, решил Вязенкин, деньги свои заработал он честно. Чего стыдиться? Полторы тысячи… Завтра они поедут в эту комендатуру и уж непременно познакомятся с самим комендантом. Такие перспективы, эксклюзив, если Пестиков не врет. Философия выстроилась продуманно целесообразно. Это шанс, его Вязенкина шанс. Война, войной. Что он может изменить?

«Останемся до конца месяца, — думал Вязенкин. — Закорешимся с военными, наснимаем правды и заработаем денег. Пусть будет, что будет».

Много позже станет Вязенкин ворошить в памяти минувшие дни, но не сможет вспомнить день и час, когда он переступил черту — шагнул за грань дозволенного.

Был день, и был ветер…

Тут все от характера зависит. Одного на ветру истреплет — сердце заледенеет, другой потеряется вовсе, оттого что мякоть внутри. Не берет такое сердце ветряной мороз: снаружи кремень, запазуху не смотри — мякиш сопливый.

В тот день поперло Вязенкину, — сорвались с за облаков восходящие потоки, — с комфортом Вязенкину поперло… Комендант Колмогоров принял их, и Пестиков счастливый обнимался с ним. Ночевали в комендатуре, знакомились с офицерами. За столом, когда подняли третью, Вязенкин выпил и торжественно замолчал. Но разговоры потекли обычные. Вязенкин, все более одухотворяясь, сказал какие-то правильные слова. Получилось к месту. Колмогоров репортаж видел: вспомнил старуху. Посожалели.

Реплика в тему — как ветер в спину.

«Правильно говоришь, корреспондент! Да ты парень наш. Откуда такой? С маленького городка, с газетки — человеческую житуху знаешь? В бой рвешься… а оно тебе надо? Ну, раз надо — топай».

И потопали они…

Стоп.

Горячишься ты, писатель. Это ведь другая история. На критику нарываешься, целостность рушишь?..

Влез Вязенкин в историю, вляпался. И потопали они. Шагали с саперами маршрутом по Первомайке, снимали свои репортажи. Зависал спутник над Атлантикой, тарахтел инженерный дизелек, гудела передающая станция — летела картинка по спутниковой связи в Москву. Звонила возбужденная Ленок: «Все супер! Пока, пока». В мае была вторая командировка, в июле третья, в августе четвертая. Растоптался Вязенкин на войне. Много фотографировал, одну фотку распечатал большим форматом и вставил в рамку, где он и Пестиков вместе с саперами на броне. Положили ему зарплату, отметили у главного в кабинете. Снял он светлую квартиру в центре Москвы, и каждый день катался на такси. Всякий раз — Пест сколько время? Да уж «полтораха баксов» набежала. И репортажей кровавых за неделю раз, два, три… пять… двенадцать… сбиться со счету.

Фа-арт! Вот они восходящие потоки.

На обратных путях забирались в Пятигорск. Там проститутки в гостинице. Танцевали в обнимку с рыжими и блондинистыми под афганскую «Кукушку», под «Батяню-комбата». Пили в меру — домой же ехать.

Еще в первую, тогда в апреле, Вязенкин пожалел Сашку Лизунова.

Петюня Рейхнер с ветром не спорил: пыльный ветер под солдатскими сапогами, не то, что в верхотуре. Помозговал, прикинул Петюня — забирай, сказал. И поехал Сашка в Москву с Вязенкиным.

Снова рвется целостность, — тянет на себя Вязенкин пыльное одеяло — в центровые выбивается. Только не ясно — то ли в защите он, то ли в нападении. На деле простая вышла философия: прижились в комендатуре Пестиков с Вязенкиным, стали их считать за своих. Поверили. Искренне шепелявил Пестиков — сошел за простачка, каким, в общем-то, и был; Вязенкин слушал солдатские истории и запоминал. С саперами за жизнь терли, с офицерами о политике. И вообще — о смысле жизни…

Лихо прокатиться на бэтере по Грозному, — дерется Вязенкин с ветром, жжет лицо солдатской пылюгой. И обходило лихо стороною саперный бэтер. Саперы народ суеверный. Как Вязенкина увидят в комендатуре, Пестиков на башню бэтера взгромоздится со своей камерой, зарадуется народ — месяц пройдет без потерь. Так и считали их — счастливым талисманом.

Все лето катались.

В октябре четвертого числа утром Вязенкин первый раз увидел надпись на блокпосту, не замечал раньше, даже странно, что не замечал — на глазах ведь все время. Бучу спросил. Буча нелюдим — молчит, щупом ворошит бугорки.

— «Вованы» с Софринки, наверное, — подсказывает Костя Романченко. — Ягрю, в точку, всегда везти не может.

В шестнадцать с минутами этого же дня Вязенкину улыбнулась смерть — подмигнула плутовато…


Буча запил надолго, стабильно запил. На маршрут ходил «мордой опухшей пугать ворон». Так ему старшина и сказал. Буча в ответку — да пошел ты. Беседка тебе снится, дом белый? Ах ты, душа виноградная! Правильным хочешь быть, чистеньким остаться? Костя покрутил у виска: дурак ты, Иван, в отпуск тебе пора. Взорвался Буча, схватил автомат, рвет затвор: завалю, десятым будешь, падла!

…Когда очнулся в холодной, первым делом сблевал, — так воняло прелой мочой, словно в сортир его погрузили с головой: харчки на полу, фантики от сникерса. Закрыл глаза, видится ему спьяну: Вакула орет — гнать писак, гнать!.. Комендант стоит над Светланой Палной, дрожит спиной… Костя тащит его по лесенке… Витек бубнит — держи его, держи крепче, ох здоровый черт!.. Пленник бьется под Савиным ножом — не делайте этого, ребята-аа… Трезвел Иван, и накатило, придавило таким страхом, что лучше бы и не выходить ему отсюда: здесь хоть воняет, но можно стерпеть, а там — за дверью… Нет сил больше, и терпения у него больше нет. Спекся солдат. Так-то…

Не стал Иван извиняться перед Костей. Замкнулся. Пил, но с этого времени тихо пил, в споры не вступал — заваливался лицом в подушку. Его не трогали, не ворошили.

Простил его Костя: что ж, понятливые мы, всяко бывает в жизни.

Домой Иван почти не писал. Материны письма пробегал мельком и прятал. Чего хорошего писала мать?.. Смотрели соседи Болотниковы по новостям репортаж, а там Ивана показали. Тетя Маруся бежала сказать, да не успела: включили, а там мужик серьезный не по-нашему говорил, переводили дикторы про зачистки какие-то. Плакала тетя Маруся, говорила, что бабушку невинную убили, страсть прям какая. Отец все с пчелами, спина у него заломила, ждет Ивана в помощники. Болота старший пьет. Шалый у них сдох. Шурка, с тех пор как уехал Иван, сошлась со своим бывшим, родила в феврале мальчика.

«Зачем мать написала про Шурку? Просто пришлось к слову?.. Интересно, а как назвали? Что ж мать не сказала? А оно мне надо?..»

Булькнуло в кружку — отлегло на время.

Появились в комендатуре журналисты. Стал Иван к ним приглядываться. Не тот он человек, чтобы, как Витек вон, «в десна жахаться» с первым встречным-поперечным.

Длинные оба — шпалы. Оператор — чудик. Иван вспомнил Прянишкина, как тот птичек с пулями попутал. Дураковатый этот Пестиков. Корреспондентишко не простой, как кажется. Слишком уж правильно говорит, трет за жизнь — умно трет. Не то, что Витек, дурачина-простофиля. Или Каргулов взводный… тот бы и рад поговорить умно, да слов не хватает — повышибало из башки пятью-то контузиями.

Гладко корреспондентик стеллит. Но прислушивался Иван.

Среди двоих всегда один слушатель, другой рассказчик.

Ведь в поезде, ростовской плацкарте, нашел тот попутчик Ивана, вывалил ему. А оно надо было Ивану? Своего грести — не раскидать до веку. Теперь вот вспоминай: Болконский князь, Мальтус какой-то, война есть благо… Перпетумы… Дурь это все, к чертям собачьим! Кто его, Ивана, выслушает, разложит по полочкам, порядок наведет в душе? Проблевался он в холодной, и полегчало ему. Да где же найти такого, кто добровольно станет копаться в душевной его блевотине?

Сидел Иван у телевизора, новости смотрел. И думал: правильные репортажи корреспондентик снимает, не то чтобы сильно правильные, но цепляет. Не просто убили, взорвали, а так — чтоб задумался народ: чтоб без закуси глотнули, без малосола. Только в него Ивана больше не лезет. Неожиданно мысль родилась, чтобы сойтись с длинным этим. О себе Иван заболел — лекарь ему нужен стал. Не Ксюха, комендантская медичка, не промедолы обезболивающие, а такой лекарь — чтоб рванье на душе зашил, приштопал ровненько. Да все случай не приходил.

Пропадали корреспонденты, через неделю другую появлялись снова. Шепелявит Пестиков: усядется на башне — торчит между коленок ствол пулемета. Гогочут саперы. Ухмыляются офицеры. Комендант Колмогоров вид делает, будто не замечает. Репортажи идут, комендатура в центре внимания. Но хитро работали корреспонденты: фамилии меняли, про коменданта вообще не упоминали. «Комендатура. Какая? Да военная — без номеров, без названия. В городе где-то, но ближе к центру».

Не подкопаешься.

«Кто разрешил, такие сякие? — спросят начальствующие службы. — Почему без пресслужбы?» — «Да бес их разберет. Лезут эти писаки в самую дырку».

Нравится — пусть лезут.

В октябре четвертого числа после маршрута выпил Иван разбавленного спирта и завалился на бок. «Доставучий все-таки этот корреспондентик. Кто писал? Да я знаю, кто писал? Тут как Грозный взяли много чего малевали на стенах. Тешился народ. Наших, комендантских, такой шнягой не возьмешь. Закостенелый народ. Только с литру и глушит», — подумал. И задремал. Приснился ему Десятый. Снова строй, и Десятый этот корчится на земле под ногами, говорит ему какие-то слова, — но слова вытягиваются в бесконечный стон и не понять ничего. Трясет Ивана, земля дрожит под ногами…

Очнулся.

Костя трясет его.

— Вставай, наших подорвали!


Вязенкин сидел под каштаном у синих ворот.

Этим утром инженерная разведка благополучно вернулась в комендатуру с Первомайского бульвара. Сегодня он первый раз заговорил с Бучей, тем зеленоглазым злобным солдатом.

«Хорошо не послал в ответ. Странный он человек», — думал Вязенкин.

К октябрю «Независимая» телекомпания перевела свои съемочные группы в Грозный. Вязенкин с Пестиковым обитали теперь в строительном вагончике. Под корпункт выделили место на территории правительственного комплекса, в пяти минутах ходьбы от Ленинской комендатуры, если через задний двор, свалку и автопарк. Они стали чаще приходить в комендатуру. К ним привыкли и смотрели как на своих.

Скучно под каштаном.

Другого слова не подберешь, чтобы описать настроение Вязенкина.

Он гордился таким почетным среди военных прозвищем — «счастливый талисман». Но искренне сожалел, что ничего такого с ними в эту командировку не происходило. Ведь от него ждут интересных репортажей. Скучно: саперов обснимали вместе с щупами и бэтером, даже мелкого Витька знаменитые ботинки с шипами сняли. Первомайский бульвар исходили и вдоль и поперек. Вот только, если, не дай бог, кто подорвется…

— Тьфу, тьфу, тьфу, — нервно заплевал Вязенкин. — Пест, может, домой пойдем, в вагон?

— Пофли, — просто сказал Пест. — Два дня офталось. Тыща…

Они собрались уходить. Как раз в это время к воротам подкатил саперный бэтер, Серегин перебитый нос торчал из открытого люка. Суета началась, как перед выездом.

— Пест, глянь, собираются вроде, — в дверях штаба появилась громадная фигура подполковника Вакулы. — Спрошу на всякий случай у Евграфича.

Евграфич толком ничего не разъяснил: вроде на разминирование, а куда — он еще и сам не знает. Каргулов подошел.

— Т-товарищ подполковник, сколько народу брать? — а сам очки трет и сквозь щербину сплевывает себе под ноги.

Вязенкин пихает Пестикова.

— Пест, подсними картинку на всякий случай. Народ грузится, вон там построение намечается. Лица, портреты. Сгодится.

Хорошие кадры Пестиков снял. Вязенкин долго их потом смотрел, долго… Сидят на лавке под каштаном саперы: у одного лицо особенное — романтичное лицо. Вязенкин имени, фамилии его сразу не вспомнил — обыкновенный сапер. Каргулов ходит вдоль строя, очечки спадают с носа. Вакула — глыба. Солдатские лица — похожие, одинаковые, неприметные, серые — будто с одного конвейера так строем и вышли.

Урчит бэтер…

Вязенкин встал рядом, ладонь положил на пыльное железо. Теплая броня у бэтера. Про отца подумал. Отец учил его: прежде чем шагнуть, посмотри — не в яму ли? Еще многому учил отец — но постепенно, постепенно доходило. Полез Вязенкин на броню, ему с брони подали руку. Он забрался, смотрит, где теперь Пестиков.

— Пест, не тормози.

Каргулов подвинулся, место освободил. Вакула, как всегда, у башни по правому борту. Взревели моторы. Пестиков подал камеру наверх, вслед карабкается.

И вдруг окрик сзади:

— А ну слазьте!

Духанин.

Колмогоров с утра был в отъезде. Начштаба, когда оставался за старшего, становился сильно принципиальным: «комендантские это дружки, пусть комендант за них и отвечает».

С Духаниным спорить — только время терять.

Покатился бэтер. Вязенкин с Пестиковым остались у ворот. Опомнился Вязенкин.

— Диман, — катится бэтер, бежит за ним Вязенкин. — Диман, на, — камерку «мини» старлею подает, — так на всякий случай. Знаешь, как пользоваться?

Схватил Каргулов камерку, сунул в карман.

— Сниму, если что. С вас гонорар. Ха-ха.

Резво покатился бэтер, закрылись синие ворота.

Они снова уселись под каштан. Пестиков трепался с кем-то, плевался семечками. Гонял ветер шелуху под ногами, шепелявил Пестиков.

Задумался Вязенкин: путаная у войны философия… Если в общих чертах, то суета и получалась — переполох и суматоха. Стал Вязенкин думать по-порядку. Вот — он, военный корреспондент. Почет ему и уважение. За что? За то, что рискует, снимает правдивые репортажи. За это и платят деньги, приличные деньги. Не стыдно? Не стыдно. Но с другой стороны… К примеру: построил его отец дом в деревне. В доме — камин. Руки если протянуть к камину, станет тепло — греются руки. Но сунь ближе к огню и обожжешься. Выходит, что он, Вязенкин, умней тех солдат: он руки греет, но в самое пекло не сует, не лезет. Что ж он дурак? Да любой его поймет. Он — журналист. Журналисту не положено брать в руки оружие, — конвенции всякие, правила не им придуманы. Еще к примеру, Сашка одноногий… Не любил Вязенкин вспоминать про Сашку, были на то свои причины. Он пожалел, забрал пацана, вывез из Грозного на «большую землю». Повезло тогда Сашке, сыну убитой тетки Натальи. Спрашивали саперы, как Сашок. Что рассказывать? В двух словах если — нормально. Если подробно, то это уже другая история, не военная… Решил вдруг Вязенкин — в одно мгновение и решил: шесть командировок за плечами. Хватит! Галочка стоит, как почетная грамота в личном деле — был в горячих точках. Нужно делать карьеру. Не век же снимать головы отрезанные и эти чертовы руины. Солдаты?.. Они привыкли к нему, даже верить стали. Что ж, отвыкнут.

Гоняет ветер шелуху под ногами. Шепелявит Пестиков.

Минут сорок прошло, как уехали саперы.

Скучно…

В шестнадцать с минутами выскочил из дежурки Костя Романченко — белый лицом, оглянулся и бегом по плацу; Полежаев за ним из дверей. Духанин толкнул майора в спину, красный как рак, кричит в рацию:

— Повторите, повторите… Подрыв?.. В Северный везите сразу! Разведка выдвигается. Ветрюга подхватил шелуху с асфальта, раскружил. Прилипла шелушинка к Пестиковой губе: ахнул в себя Пестиков, захлебнулся шелушинкой.

Разваливалась философия на глазах. Озирается Вязенкин по сторонам.

Суета вокруг.

И вдруг открылись, с воем поехали вбок синие комендантские ворота, вкатился на двор комендатуры грузовик. Лязгнуло. Распахнулись дверцы кунга. Народу сразу стало много: вся комендатура высыпала на плац: и менты, и контрабасы, и офицеры штабные. Много народу. Камуфляжи, камуфляжи, камуфляжи…

Вязенкин заглянул внутрь кунга. На дощатом полу кунга ногами к выходу лежали солдаты. Вязенкин дрожит от нетерпения и страха, но не видно кто. Подтянулся на мысках: ровненько сложены ноги — каблук к каблуку — носки ботинок в стороны под сорок пять градусов.

Духанин рядом, рация у него снова зашипела:

— На Жуковского подрыв брони. Саперы. Двое «двухсотых», четверо «трехсотых».

В кунг запрыгнули Буча и Костя-старшина. Вслед забрался Пестиков с камерой. Пестиков знает как снимать «двухсотых». Пестиков не берет крупных планов, работает с «широким углом». Буча указал на одного из убитых. Дырочка под глазом треугольная, и крови совсем почти нет.

— Сколько он служил?

— С нами, ягрю, пришел.

Вязенкин забрался в кунг вслед за Пестиковым, стоял, старался не шевельнутся, дышал часто — будто стометровку пробежал. Одного солдата он не знал, но лицо другого, на которое указывал теперь Буча, показалось знакомым.

— Реука, — произнес Буча.

Вязенкин с трудом отвел взгляд от синюшных лиц. Буча говорит ему:

— Камера ваша…

Вязенкин удивился — причем здесь камера, какая камера? Камера у Пестикова, он снимает.

— Слышь, корреспондент, что говорю. Каргулов камеру передал, — Буча протянул миникамеру Вязенкину.

Вязенкин машинально взял камерку и почувствовал, что к рукам прилипает: камерка была замарана бурым. Кровь… Вязенкин рукавом стал оттирать от крови объектив. И вдруг похолодело за шиворотом… Всего час назад он сам держал в руках эту камерку, собирался «прокатится» с саперами. И если бы не начштаба…

— Каргулов жив, — голос у Бучи, как рык цепного кобеля, гуляют желваки на впалых щеках. — Жив старлей. Ранен. Вакулу в плечо осколком. Витек тоже, — бросил окурок под ноги. — Слышь, корреспондент, запиши там у себя: Ишеев Дмитрий и Реука Евгений, саперы ленинской комендатуры, — резанул Вязенкина волчьей зеленью. — Да, пацаны, красиво вам смерть улыбнулась. Запомни число, корреспондент, четвертое октября две тысячи первого.


Память, память… Забыть бы тебе Иван все разом: смахнуть как капли дождевые, сбросить с плеч, стряхнуть пыль с ботинок. А не получается. Что ж Вязенкин? Он впотьмах плутает: он не мытарь пока, но странник — странный человек. Не пустой, но свободный. Свежо в его душе: мочой прелой не пахнет, кровью не исходит душа его. Не ссохлось еще. Ты же, Иван, не со зла — нет, конечно — тянешься к свободной душе. Тебе слушатель теперь нужен стал — попутчик настоящий! — чтоб для исцеления.

* * *

Это был лучший его репортаж. Ленок была опытным редактором.

— Але, але, Гриша, ты умничка!.. Хочу сказать, это очень важно. В первую войну одна наша съемочная группа чуть не погибла. На то место, где стояла их машина, угодил снаряд. Представляешь, они за десять минут до этого решили переехать немного в сторону! Судьба?.. Это полемика. Слушай меня внимательно. Тебе нужно записать стендап… встань с микрофоном, так чтобы за спиной был виден бронетранспортер. На бортах ты говоришь кровь? Запишись так, чтобы видно было кровь. Скажи, что вы должны были ехать вместе с саперами. Это драйв, фишка — вы же чуть не погибли! Понял? Умничка. Пока, пока. Опустел комендантский двор.

Серега Красивый Бэтер бушлат накинул — знобит.

И Вязенкина знобит.

Рана, рано еще. Только ж октябрь; впереди холода, там — далеко, не видно пока. Осень на Кавказе — бархат. А знобит.

Серега с ведром в руках. Тряпка в ведре. Вязенкин думает: «Чего Серега с ведром? Как же чего — кровь смывать. Подожди, Серега, не торопись… А чья это кровь, интересно, Вакулы или Женьки Реуки?»

— Гриня, время, Гриня! — Пестиков по часам стучит.

Вязенкин текст бубнит про себя, сбивается, начинает по-новой.

Память, память…

Не то в голове — не о работе мысли. Фотография в рамке на столе… Женьки Реуки нет на снимке… Костян на снимке. Мишаня обнимает Витька. Петюня Рейхнер. Колек брат Витька. Каргулов контуженный рожу корчит.

Не черно-белый снимок, а цветной получился.

Не о том мысли у Вязенкина — текст вылетает из головы — не профессионально. Он жив. Двое солдат погибли. И они с Пестиковым могли погибнуть.

Могли, всего лишь могли…

Это подвиг?

Это уже подвиг!

Пусть будет подвиг.

Приятно, черт возьми: горит огонь в камине — не жжет руки.

— Гри-иня, перегон, не уфпеем!

Завис спутник над Атлантикой, инженеры уже дизелек завели. Ленок на том конце спутниковой связи губы кусает. Нет, наверное, не кусает, — Ленок опытный редактор. Вязенкин выставился перед броней. Серега с ведром ждет. Обернулся Вязенкин, чуть подвинулся, как скомандовал Пестиков, — чтобы кровь было видней.

— Так нормально?

— Пойдет.

Вязенкин руку тянет, и ладонь кладет на броню.

Теплая броня у бэтера.

Надо же, знобит его: затылок дрожит, мурашки по шее и выше по волосам. А броня теплая. Отнял Вязенкин руку от брони. И черная ладонь стала. Серега сейчас же ливанет на броню, и с кровью стечет под колеса пылюга. Голый станет бэтер беззащитный…


Через два дня у Вязенкин с Пестиковым закончился срок двухнедельной командировки. Они уехали. Перед самолетом, как обычно, ночевали в Пятигорске.


Когда Вязенкин вернулся в Москву, в редакции «Независимой» компании все хвалили его: коллеги кивали понимающе — тот репортаж не на шутку всех напугал! Главный редактор, милая — очень милая дама, расцеловала Вязенкина, сказала, что он значительно вырос в профессиональном отношении. Вязенкину объявили отгулы, выдали премию в размере оклада. Он вместе с женой укатил отдыхать в Питер… Шел дождь. Прелестная девушка плела венки из желтых кленов, а потом кружилась в распахнутом пальто по кленовой алее. Лапчатая корона упала с ее головы. Прелестная девушка, будто не заметила, залилась счастливым смехом. Она увлекала за собой приятной наружности молодого человека. Молодые люди беззаботно шлепали по мокрым кленовым листьям до ранних питерских сумерек, до последней капли холодного октябрьского дождя.


Через сорок дней Вязенкин вновь приехал в Грозный.

В саперной палатке поминали пулеметчика Ишеева и фантазера Реуку. Серега Красивый Бэтер водрузил на стол огромную сковороду со шкварчащей картошкой. Были почти все. Не было только Каргулова. Он после госпиталя уехал в отпуск, — саперный взвод снова остался без лейтенанта.

Сидели за столом саперы: Буча, Мишаня, Костя Романченко, Петюня, другие, кого Вязенкин знал только в лицо. Витек быстро оклемался и снова ржал как дурак, и подначивал всех вокруг. Савва из разведки пришел, устроился с краю. Глаза у Саввы нитки. Забрел Полежаев, сказал, что созванивался с Вакулой. Тот все мотается по госпиталям. Не то у него афганское защемило, не то свежая дырка никак не заживет. Старый он дурак, подытожил Полежаев, но с женой ему повезло. Танюха его — баба сердечная, с ней только и выдюжит старик Евграфич. Спросил, платят ли корреспондентам как раньше по сто долларов в день.

Вязенкин сказал, что платят.

Вздохнул Полежаев, но тут же встряхнулся — завтра же в дорогу. Все уже сменились: комендант Колмогоров, другие офицеры. Духанин, правда, остался. Каргулов после отпуска только за деньгами вернется. И фьють — только их всех и видели!

Первый выпили за помин душ Ишеева и Реуки. Второй тоже за них. Третий, как и положено, за всех погибших.

Потом уже поднялся Костя Романченко и стал говорить. Много еще говорили после старшины, но его слова запомнил Вязенкин — на всю оставшуюся жизнь запомнил.

— Так что браты, скажу я… Вот нам медальки, ягрю, дали. Спасибо, конечно, корреспондентам. Они показали репортаж, где погибли наши браты. А про скольких они не смогли показать. Но я не о том хочу… Нас, ягрю, наградили всех после того трагического репортажа, — он достал из кармана медаль. — Вот она боевая медаль. И я буду гордиться. И дети наши… и твои Буча, и твои Витек, будут гордиться за своих отцов. Мы честно выполняли свой долг, — он немного помолчал и скоро закончил. — Но, пацаны! Что все эти медальки по сравнению с горем тех матерей, чьи сыновья погибли или остались без ног, или просто сошли с ума.

Тишина в палатке. Никто не посмеет нарушить этой тишины. Поднял Костя кружку, покружил в ней теплого разбавленного спирта.

— И все же, пацаны, быть добру. Ягрю, давайте за это и выпьем.


Первого декабря две тысячи первого года саперный старшина Константин Романченко погиб — во время разминирования подорвался на радиоуправляемом фугасе.