"Сто первый. Буча - военный квартет" - читать интересную книгу автора (Немышев Вячеслав Валерьевич)Глава втораяВ раннее апрельское утро, часов в семь, у комендантских ворот появился саперный старшина Костя Романченко. Больше всего на свете старшина не любил менять своих привычек. Вставал он раньше всех. Умывался. Выпивал большую кружку густо заваренного сладкого чая. Неторопливо съедал бутерброд с маслом. Первым выходил на комендантский двор. Под каштаном на истертых лавках блестят капли ночной росы. У синих ворот, уткнувшись в створ утиным носом, замер дежурный бэтер. Жирный шмель сел на лавку; увязнув в каплях, стал перебирать лапками, тревожно водить хоботком вокруг себя. — Э-э, брат, куда ж ты забрался? — старшина поискал глазами. Поднял из-под ног обгоревшую спичинку, стал ею подталкивать шмеля. — Дурила, ягрю, тут ж ни еды тебе, ни жилья… Бетон да железо, ягрю. Не соображаешь. Лети себе отсюда, лети на свободу. Шмель, будто понял старшину, вдруг оторвался от мокрой лавки и тяжело полетел. Закружил вокруг каштана. Ветерок свежий утренний подхватил шмеля и унес его за синие ворота — в город. Где-то далеко громыхнуло. Стрельнули. Старшина прислушался. Не разобрать, откуда канонада — может с Микрорайона, может с Черноречья или от Старых Промыслов. Тра-та-та-та… Тишина. Снова: ту-тухх… тух, тух! «Далеко», — предполагает старшина. Скоро идти саперам туда, за синие ворота, в город. Стреляют — хорошо. Плохо — когда тишина. Прождав еще минут пятнадцать, старшина собрался идти смотреть своих. Поднялся и пошел, было, но в этот момент его окликнули. Старшина по голосу узнал водителя с дежурного бэтера, но имени его не вспомнил сразу. Был тот немолод, неразговорчив и хмур, с лицом вдоль и поперек изрезанным глубокими морщинами. — Слышь, старшой, — сказал водитель, — там твои мордобой устроили. Мне-то все равно, да как бы не поубивали кого. Делов будет. …Как волокли Ивана на улицу, чуть не поколотил своих, но ему сигарету в зубы и вроде отлегло. Отдышался он. Драка не драка, а били по-серьезному. Кулаки стесали. Крепыш Мишаня с синим скорпионом на плече приклад трет — замарал кровью. — Правильно. Так и надо. Украл, а в ответку по морде. Взяли за моду сливать керасинку. Говорили сколько раз им… Только им говорилось, получается, попусту. Бить теперь будем. Солнце жидкими лучами растеклось по пузатым бензовозам. От росы борта засеребрились. Щурится Иван на солнце и кажется ему, будто ярче кругом стало, света больше. Тут вспомнил: вчера рассказывали менты в дежурке, что потушили самую большую скважину и тушат другие. Дымы с неба и сошли. Небо вдруг засинело над головой. День новый начался. Подумал Иван, что семь скоро и, значит, уже пошли саперы с других комендатур. А как пройдут саперы, потянутся по дорогам военные колонны на Аргун и Шатой; из Грозного и Гудермеса покатятся восьмиколесные бэтеры с десантом на броне. Скачут солнечные зайчики в зеркалах… Старшина видит своих, хмурится. Не любит он этого — неуставщины, бытовухи. От разгильдяйства и беды все, потери на войне. — Буча, тебе проблемы нужны? Комендант, ягрю, узнает, вылетишь с контракта. Иван волчьим взглядом на старшину: собрался уже наговорить в ответ, вывалить все, что с бессонной ночи надумалось ему, да не стал. — Ладно, Костян, чего там, дали и ладно. За дело. А проблемы свои я, Костян, отстрелял, теперь без проблем живу, как птица в небе. Только птица против летит, а я, как случится, по ветру, брат, по ветру… Домой Иван писал редко. Читали родные сухие Ивановы письма. Он позвонил перед отправкой в часть. — Как мать?.. Сердечный приступ… Деньги я оставил на столе в городе. Болота поедет, заберет. Прости, батя. Писал Иван, что осваивает он снайперское ремесло в учебном центре недалеко от Москвы. Объект секретный, поэтому больше писать нечего. Сообщил, что встретил в учебке своего дружка по первой войне, калмыка Савву. Был ноябрь на дворе. Осенней ночью в Подмосковье — это не в степи с тюльпанами — иззябнешься. Если встретишь утро с кружкой горячего чая, считай повезло. Работа у снайпера ждать: курить нельзя, шевелиться нельзя, нужду справлять… да хоть под себя, только не шелохнись! Курсанты сдавали экзамен — ночные маневры с засадами. Щемятся снайперы по лесным тропам — разбрелись по тайным местам, схоронились и ждут. Иван с Саввой в паре. Савва выкопал лежку, накидал травы, ветвей, закамуфлировался под растительность. Иван дрожь унять не может. Отстрелялись. Уходить из леса, — Иван Савве фью, фью, как условились. Выбрался на опушку — на точку сбора. Ждал, ждал — нет Саввы. Подумал, что утопал Савва без него; засомневался вначале, но так замерз Иван, такие воспоминания нахлынули, что вскинул он винтовку за плечо и пошел по направлению к части, ругая безответственного калмыка последними словами. До построения заперся Иван в каптерке, похлебал чая с хохлом-каптером; каптер чем-то на покойника Данилина походил — крепыш упертый. Расчихался Иван. — Теплокровый! Южане, вы у-уу… — многозначительно тянул хохол-мурманчанин. Прокричали: «Становись!» Стали считать народ. Полковник Батов, старый волчара, седоусый стрелок, сбоку от дежурного стоит, руки за спиной. Батов — старший курса, спец по стрельбе. «Ну, точно как комбат тогда, — подумал Иван. — Где сейчас комбат? А Батов… Ему лет уж под пятьдесят. Сколько же он служит?» Дежурный выкрикивает фамилии: — Горинов. — Я. — Бардокин. — Я. — Знамов. Задумался Иван о своем. — Знамов!.. — дежурный ищет глазами по строю. — Я… я, — опомнившись, отвечает Иван. Другому бы загудели в затылки недовольно — чего тормозишь! Ивана не трогают. В самом начале, как пришли в учебку, сразу и разобрались — этого с волчьим глазом сторонись. Сломал Иван нос крепышу-каптеру. С каптером потом выпили мировую. Тот был чифирист знатный: заваривал в кружке с мятой, с разной хитрой травой. Иван выпьет «каптерского» чаю и спит ночь как убитый, снов тех не видит… Снилось ему, что ползет он по степи к тому заводику. И вот уже почти дополз — и осталось последний рывок сделать. Вдруг слышит Иван щелчок — мину задел. Понимает, что все — «озээмка» сделает из него решето! И начинает Иван вспоминать свою жизнь: время для него останавливается. Но мина долго не рвется. Иван не может ничего вспомнить, только видит кассету на столе… на полу разбросаны лекарства, битое стекло. Телевизор включен. Болотников старший пьяно зовет со двора. Материн плач. Глядит он в телевизор, а там брат его с перерезанным горлом… Дошли да Саввы. — Сарангов. Тишина. — Сарангов… Сговорились сегодня! — злится дежурный. Иван удивленно оглядывается, соображает, что нет Саввы в строю. Хватились. В каптерку побежали. Каптер — шо такое? Знать не знаю! В туалет, по казарме глянули. Нет Саввы. Батов дежурному: — Что, сынки, потеряли бойца? С кем он был в паре? Иван вышел из строя. Батов не шумел, не грохотал как и положено старшему на нерадивого подчиненного, только сказал: — Фамилия?.. Да-а, Знамов, не получится из тебя снайпер. Иван и бровью не повел на слова Батова. От Саввы не убудет. Они Данилина по частям собирали, они Петьке Калюжному изгаженные штаны натягивали. Савва тоже мытарь загнанный. Только Савва калмык — у него кровь холодная. Не обиделся Иван на Батова. У Батова своя правда — «полковничья». Он, Иван, страдалец: ему сны не дают покоя, ему братов кадык сниться, кровь черная. Ему бы только свое отстрелять — десять пуль в яблочко положить, как задумал, десять выстрелов!.. Затянул Иван бушлат и с остальными по лестнице вниз на выход. Батов весь курс поднял калмыка искать. Матерится народ — только ведь отогрелись. Высыпали перед казармой на плац. Дежурный рот открыл отдавать распоряжения. Смотрит Иван, кто-то топает по плацу от ворот, бредет — не торопится. Калмык! Ржачь потом стоял… Батов сказал, что завтра три шкуры сдерет с того, кто плохо отстреляется, сгноит в нарядах. Савва, хоть и хитрый калмык, но врать не умел. — Ты где пропадал, узкоглазый? — спрашивает его Иван. — Свист слышал? — Уснул я, брат. Тихо было. Потом совсем тихо стало. Я глаза закрыл и… Тут народ, кто ближе стоял, давай гоготать. Глаза закрыл! На Савву глянешь — какие глаза? Нитки две. Хитрющая физиономия у Саввы. Дежурный туда, сюда — плюнул, спрятался за полковника. Строй на плацу. А подморозило уже. Да куда там мерзнуть — со смеха разгорячились; по шеренгам побежало все громче и громче: «Калмык уснул в схроне!» Батов спрашивает Савву: — Чего слышал? — Все слышал… — и давай докладывать какие были условные сигналы, где ветка хрустнула, где мышь шмыгнула. Ничего Савва не упу; тил: весь расклад выдал по диспозициям. — Потом, задача, когда закончилась, Буча, то есть Знамов, да, подал мне условный сигнал. А потом тишина-а. Я глаза закрыл, да… Хохот по шеренгам. — Отставить смех! — Батов ус подкрутил. — Учитесь. Цель поразил и в материк врос, задачу выполнил и остался живой. Уяснили соколы? Уснул, как говориться, но не мертвым сном. Батов отвернулся, чтоб улыбку его не видели. Дежурному: — Заводи в казарму. Отбой соколам. У Саввы все легко по жизни: заскучал на гражданке и дунул на контракт. Стрелок Савва еще по первой войне считался лучшим в роте, — его без разговоров и приняли в школу снайперов. Они, как встретились с Иваном, Савва ему первым делом — пыхнем, брат? Иван — пыхнем. Не меняется Савва, — все у него просто, как послужной список: ни наград, ни лычек. Служил — уволился. Ранение и то легкое — осколком ухо порвало. Так и ходил, как слон цирковой, с драным ухом. А что на самом деле на душе у Саввы, какие думки его тянут, никто не знал. Одно слово, калмык хладнокровный. Батов был стрелком от бога: двадцать пять «календарей» отмаршировал седой полковник. На таких — матерых — армия держится. Во время соревнований, пока спецы возятся с навороченными импортными винтовками, лазерными дальномерами — меряют, да считают — Батов понюхает ветер, на глазок прикинет, в прицеле подкрутит на рисочку, две и со своей старенькой СВД валит мишень за тысячу метров. Ювелирно Батов работает. И снайперов он делает — каждого в единичном экземпляре. Штучный получается товар. Отстрелялся Иван по зачетным мишеням. Батов ему — стреляй на тысячу. Далеко мишень, очень далеко. Долго Иван примерялся, поправки вносил — с ветром не поспоришь. Пуля ветер не любит. Знает Иван, что смотрят на него. Батов вон ус крутит. Эх, ему бы только до воли добраться, до той воли, где мишени падают и больше не поднимаются. А ему не много надо — десять к одному… Выстрел привычно ударил по ушным перепонкам. Поднял Иван голову. Батов сзади ему по макушке. — Дурная привычка у тебя, солдат. В ответку словишь. Выстрелил — умри, чтоб не шороха от тебя ни звука. У кореша своего учись, — глянул в бинокль. — Свалил, сукин сын! Стрелок… А Иван о своем: «Десять к одному… Жорка! Десять…» — Чуешь ветер, чуешь… Давай, сынок, зачетку. Хороший выстрел. Батов расписался, протянул корочку обратно Ивану. — Только снайпер из тебя не получится. Ты уж не обижайся, сынок, у меня глаз на такие дела наметан. Стрелок — да, но не снайпер… Никому не рассказывал Иван свою историю, Савве даже словом не обмолвился. Однажды пришло ему письмо. Писал отец, что кассету забрали в прокуратуру, сам он собрался ехать в Ростов в главную медлабораторию. Адрес ему дали в военкомате. Там, дескать, могут они найти Жорку. В той лаборатории собирают всех неопознанных. Нужно будет делать экспертизу. Мать плачет каждый день. Хоть бы найти им Жоркино тело — что осталось от него, да положить на бугор к деду с бабкой по-христиански, чтоб матери было, где поплакать, да пожалеть младшего. К декабрю и пришло это письмо. Через две недели уходила команда снайперов, туда, где теперь грохотало и взрывалось: где снова горела земля, камни и люди, откуда шли сводки фронтовых новостей, в самое пекло войны. У танка — памятника старенькой тридцатьчетверке, в парке, где липы, да тополя голые, курил Иван в одиночестве и перечитывал последнее письмо из дома. — Ну что, стрелок, готовишься?.. Что пишут? Иван вздрогнул от неожиданности. Не заметил, как к нему подошел Батов. Полковник был в шинели парадного образца — весь строгий, вытянутый. Иван поправил шапку, козырнул. — Здравия желаю, товарищ полковник. — И тебе не хворать солдат, — всегда бодрый и уверенный в себе Батов будто постарел на газах. — Все, солдат, отслужился я. На пенсию. — Вас? — не удержался Иван. — А кто ж заместо? — Есть спецы… О другом хотел спросить тебя. Я еще тогда об этот подумал, когда напарник твой уснул в лесу. Ведь ты не за деньгами едешь, не за славой и не от себя бежишь. Воевал раньше. Знаешь, какое это дерьмо, а едешь… Знамов, ведь ты — да? — Так точно, Знамов, товарищ… — Да ладно, сынок, я уж на половину гражданский. Скажи, ты, мне — зачем рвешься туда… долги едешь собирать? Я верно понял? Может быть, подкупила Ивана та простота, с которой заговорил с ним старый полковник, может, подумал, что не увидятся они с ним никогда больше. Но рассказал Иван все что с ним было, произошло: и на той войне, и дома — как смотрел он ту проклятую кассету. Наверное, приходилось Батову слышать такое, наверное, сам он не раз видел смерть близких и дорогих людей. — Ты вот что, солдат, — тихим голосом, но твердо сказал Батов, — иди и сделай то, что задумал, только постарайся остаться человеком. Да, я понимаю, это почти невозможно!.. Но постарайся, сынок. На Грозный с севера шла тяжелая техника. Боевики потрепали части Внутренних войск, милицию и ополченцев: в первых числах января штурм города, превращенного в крепость, был приостановлен, так как, по мнению командования, «потери объединенной группировки неоправданно возросли». После вынужденного затишья, 17 января 2000 года по Грозному выпустили первую тысячу тонн снарядов; штурмовые армейские группы, прикрытые с флангов огнем артиллерии и снайперскими парами, вновь начали наступление на позиции боевиков. В Старых Промыслах на Катаяме, грозненском «Шанхае», что с картой, что на месте по ориентирам, заплутать плевое дело. Стемнело быстро. Зимние вечера за хребтом коротки, ночи долги и тревожны. — Савва, я говорил… — шепчет Иван, — вечно тебя, чурбана, послушаю… «туда, туда!» Дубина… Звонкий собачий брех, заставил Ивана пригнуться еще ниже; он распластался вдоль забора, бесконечно тянущегося в конец улицы. Ночью не только кошки, но и заборы серы. Во дворах тихо, безжизненно. Иногда затявкает псина, брошенная хозяевами, кинется с той стороны, хрипом зайдется. Савва одну пристрелил из пистолета. Хлопок — визг на всю округу. Иван за кучу песка так и рухнул. Савва доволен. Иван ему — чурка узкоглазая! Смеется калмык. Хладнокровный, одно слово. — …и есть дубина. — Э, брат, ти злой как собак! — коверкает Савва русское произношение. Савва через «ночник» оглядывается вокруг себя. С Саввой воевать спокойно, потому что задница твоя будет прикрыта, если Савва взялся ее прикрывать. Так и сейчас: по левую сторону Савва, по правую Иван. Оглядываются, тысячу раз оглядываются: один неверный шаг и все — смерть — мина или пуля. — Глянь-ка, чего там, — Иван указывает рукой туда, где в рыжих всполохах вырисовался силуэт бэтера, выдохнул облегченно. — Наши! Закопченный лейтенант Ивану понравился сразу, хотя, конечно, он не девка, чтобы нравиться. Летеха пехотный и есть: на щеках щетина окопная, шапка-таблетка несуразная на голове, кирзачи в колено. Но бравый летеха — растоптался на войне, наверное, еще с Дагестана топает, и все на переднем крае, передке. У кострища человек десять солдат такие же закопченные. Намерзлись — тянут черные пальцы к пламени, того и гляди, опалит: задубела кожа — дымком не согреешь — так и суют прямо в огонь. — Мы вас еще днем ждали. Ротный сказал, что снайперов нам придадут. Мы ждали, ждали. Лейтенант говорит, словно торопится куда, рукой трет шею. Бинт у него вокруг шеи. Шея длинная, подбородок над ней торчком вперед. — А… это? — заметил лейтенант Иванов взгляд. — Сегодня «вованы»… Не-е, «вованы» не вояки, менты и есть. Жаль пацанов… Шли на тот дом, — он махнул неопределенно, — прикинь, за бэтером в колонну по двое. От снайпера прятались. А по ним из миномета ка-ак шмякнули. Две мины — двенадцать трупов. Ранены-ых! Мы вытаскивали… Меня и шмякнуло осколком, — он снова потер шею, — так шмякнуло. У костра потеснились. Иван присел на снарядный ящик, упер приклад в ботинок, тот самый «натовский». Ствол на плечо. Потянуло с боков знакомой солдатинкой: прокисшими портянками, давно не мытыми телами, горелым порохом. У войны свой запах — специфический. — Чего по ночи… а если б пароль сменили? У нас часто бывает. — Заплутали, — сдержанно ответил Иван, скосился на Савву. Савва папироску достал. Запахло коноплей. Едко — как с осенних жженых листьев. Бушлаты у костра заворочались, глаза загорелись жадно. — Да-а… А так бы шмальнули, угробили б вас… Мои деваху местную притащили. Плечо — синяк, и дырка в руке. Она, типа, ее ранило шальной пулей. Беженка, типа! Прикинь, — лейтенант вдруг подобрался весь. — Но я глумиться не дал… сам застрелил. Заволновалась «солдатинка». Послышалось хриплое, брошенное с обидой: — Интеллигент. Громко дрова трещат — сосна: стулья, столы из дворов по округе натащили и жгут. Но услышал Иван, и лейтенант услышал. — Попиз…те там. Савва братанов-срочников не обижает — передал косяк по кругу. Лейтенант фляжку достал. — Мои водки ящик надыбали… Жрать хотите?.. Ротный забрал себе, а я вот отлил немного. Тебя как? Меня Перевезенцев Роман, — и протянул руку. — Знамов, сержант, — чтобы не было конфузов, сразу обозначил свое звание Иван. Лейтенант, хоть и интеллигент, но простоват был. — А-а, понятно. Контрактники? У меня тоже двое «контрабасов» во взводе были. — Тот узкоглазый… Савва-калмык. Мы с ним на первой под Аргуном… Не для форсу и хвастовства сказал Иван про первую войну — мельком лишь упомянул. Завтра им придется вместе с этим лейтенантом и его «сроками» идти в бой. Лейтенанту так будет спокойнее — стреляные, значит, надежные. Лейтенант понял Иванов расклад. Закурили. Пухает в городе, но лениво. Вдруг, будто гороха рассыпали, защелкало, все громче и громче. Взрыв, второй… Понеслось. — У Дома печати где-то, — предположил Перевезенцев. — Нам на завтра приказано продвинуться левее от бензоколонки, вглубь квартала. Сегодня до обеда тыкались, тыкались… а у них позиции. Спали у костра. Вповалку. Ящиков снарядных вокруг набросано в беспорядке; длинные как гробы — те от ракет. В костер все идет, что горит — не взрывается. Соснули и Иван с Саввой час другой до времени. Договорились с лейтенантом Перевезенцевым, что даст он им сапера; тот проведет их через свои мины. Хорошего даст сапера. Идти решили по самым ранним сумеркам. Утром на войне, как перед долгой дорогой — присесть нужно. Не чтоб хорошо встретили, а чтоб пуля мимо пролетела, чтоб свои не обстреляли, чтоб… да много на войне всяких «чтоб». Заворошились идти. Савва и не спит уже. Иван ботинки перешнуровал, попрыгал — не звенит нигде, не стукает. Перевезенцев у костра: фонариком водит по солдатским лицам, материться неинтеллигентно. Один поднялся, закашлялся. — Где Ксендзов? — спрашивает лейтенант. Солдат сквозь кашель: — У себя… в гробу Ксендзов, — и обратно завалился. Тут лейтенант выдал такого отборного мата, что Иван подумал: интеллигентность лейтенанту Перевезенцеву не идет, а вот так по-боцмански, хоть святых выноси, даже очень к лицу закопченному пехотному летехе. Лейтенант стал хвататься за ящики — которые длинные от ракет; хлопал крышками, будил спящих вокруг. Наконец, открыв очередной, нашел то, что искал. Иван заглянул через лейтенантское плечо. В ящике, обхватив руками автомат и прижав грязные ладони к груди, лежал солдат. Иван сначала подумал, что это «двухсотый», так блаженно покоилось его тело в затасканном сальном бушлате — убрали, чтобы не на глазах. Тело издавало булькающие звуки, не шевелилось. Перевезенцев пнул ногой по ящику. Безрезультатно. — Ну, ка… Вдвоем с лейтенантом, — Иван икал от смеха, — они снизу подхватили ящик и, поднатужившись, перевернули… Крепок солдатский сон. Спит мальчишка безусый, — не разбудить его ни матом, ни автоматной трескотней, канонады ему, как баю, бай: переспишь с войной в обнимку ночь другую, и ничего страшней тишины не будет в твоей жизни. Ветра, ветра — бешеного, рвущего перепонки, горячего ветра, — и будь что будет! Сколько было таких вот ночей у Ивана — не сосчитать. «Ну, здравствуй, война. Наскучалась по свежему мясу, шалава?» — Я тебе сколько раз говорил, Ксендзов, чтоб ты не ныкался, мать… Стряхнуло лейтенантским рыком сентиментальные мысли. Солдатик, кулем вывалившись из ящика, чуть не вкатился в костер. Вскочил как ошпаренный. — Ну что с ним делать? — лейтенант шею тронул. — Зараза… Вот ваш сапер, — говорит он Ивану. — Иди, иди, Ксендзов, рожу потри снегом. Перевезенцев задумался, посветлел лицом. Куда вся суровость делась? С какой-то обидой в голосе, отчаянием больше, стал рассказывать: — Прошлый раз мы ночью меняли позиции, а этот… уснул в своем гробу. Так что ты думаешь — его местные нашли. Спасибо не боевики. Дед один в папахе. Пришел и говорит: там ваш в ящике. Мы понять не можем, в каком ящике. Когда разобрались, аксакалу тушняка насовали. А этого… ротный пообещал заживо похоронить. Реальный был бы «двухсотый». Прикинь… Шевели копытами, Ксендз! Обтерся Ксендзов снегом, шапку на лоб надвинул; набычившись, стоит за лейтенантом. Смешной был солдатик Ксендзов — мелкий, незаметный. Таких война жалеет. Война в первую очередь здоровяков прибирает — кто покрупней, в кого попасть легче. На самом деле, как повезет: одного сразу приголубит пулей в лоб. Другого покалечит. А третий как заговоренный, — может, молятся за третьего крепче других? Не ведомо то… На Ксендзовском «гробу» и уселись. Лейтенант выложил на планшетке карту, фонариком водит. — Вот здесь мы. Тут «духи». Вашу позицию Ксендз покажет. Он там прошнырялся, как у себя в огороде. Я без него не хожу. Секреток понаставил. Черт, а не сапер! Сопит Ксендзов рядом. Где-то снова заахало тяжело. По ушам давануло. — С Карпинки… саушки. Там и госпиталь. Близко от передка. Пятнадцать минут всего и на стол. Так бы половину раненых не вытащили. Ротный водку хирургам отдал. По врачихам «духи» из миномета долбили. Прикинь… А че, я думаю, правильно, что отдал, сколько пацанов с того света… Грохнуло в городе, взорвалось утро фугасным эхом. Перевезенцев не обращает внимания на частые взрывы, снова тычет пальцем в карту. — Ксендзов знает. Там не больше ста метров до «духовских» позиций, можно совсем плотно подобраться. Квартал мы начнем чистить, вы услышите. Тарарама будет!.. После артподготовки и пойдем… Когда с ночи низкое небо просветлело до серого, и бесформенные тени поползли по городским развалинам, начался бой. Первый дом, который стоял на пути атакующих зиял черными провалами окон и рваными дырами от прямых артиллерийских попаданий. В доме во многих местах дымилось и горело. Когда пехота, мелкими группами по двое, трое, хоронясь за броней бэтеров и БМПшек, двинулась вперед, боевики, выбравшись из подвалов, рассредоточились по нижним этажам и открыли по наступающим сильный огонь. Иван с Саввой оборудовали позиции в пятиэтажке, стоящей параллельно с направлением атаки роты. Маленький солдатик Ксендзов оказался болтливым не в меру. Бубнит и бубнит над ухом. Савва обосновался на крыше, Ивану одному пришлось терпеть доставучего сапера. — Когда через хребет шли… ух красиво. Кавказцев видел, мама не горюй, настоящих… собак, кобелей. Горбатые! Мужик там, пастух, овец своих собирал в кучу. Нам подарил одну. «Угу, подарил», — ухмыльнулся Иван. — Слышь, заноза, отвали. Сиди и чтоб не шевелился… Оп-пачки! Пошли, — Иван прильнул к прицелу. — Так вы не с Дагестана идете?.. — Не-а, с за хребта… Терскава. — Тоже путево. Все, Ксендз, нишкни. Паси выходы. Сзади подберутся, хана всем. Ксендзов, сообразив, что шутки кончились, прихватив автомат, скатился вниз на один пролет, пошабуршал там немного и притих. Первым выполз на пустырь между домами танк. Иван еще с первой войны с уважением относился к танкистам. Реальные смертники: сидят в консервной банке, и никуда из нее не деться. По тебе из гранатометов, мины под гусеницы. А ты первым! А за тобой голая пехота. Куда ж пехота без танка, куда танк без пехоты? За танком бэтер выруливает, «бэха» по левому флангу. У Ивана рация на груди в разгрузке. Слушает Иван войну: — «Коробочка» … кхрр… дай «карандаш» право… третий проем… — Бу-бухх! — через пару минут в ответ с пустыря. — Еще дай… левее ориентира… — Сохатый, «шмеля» … крайнее… шшш… на первом этаже… — Тах-тах-тах, та-та-тахх… — «Таблетка», бля… штшш… Бутузу. У меня «трехсотый»… двое, епта, ползи быстрее! — «Коробочка», по тебе выстрел… Мимо! Сдай назад! За угол, за угол… — Сокол, Сокол первый! — Началось, — вслух подумал Иван, надавил кнопку. — На связи Сокол первый. — Гранатометчик. Ориентир два на фасаде один. Левее в третьем окне… Иван нашел нужное окно в фасаде дома. Чернела дыра, пусто внутри. Ниже в оконных провалах копошатся автоматчики, но то не его работа, то огнеметчиков с фронта: запустят «шмеля» — всех выкурят. Мелькнуло в окне. Иван как пружина весь подобрался, но тут же по привычке, наработанной у Батова, задышал ровно, пальцем тонко коснулся курка. — Вижу, работаю. Все произошло в считанные секунды. Гранатометчик, расслабившись от безнаказанности, близко придвинулся к окну. Иван поймал его в окуляр прицела как раз в тот момент, когда тот, вскинув гранатомет на плечо, целил по рычащему, пятившемуся назад танку. Иван разглядел черные усы, короткую бороду и красный рот, открытый как в крике. Гранатометчик замешкался всего на мгновение, поднял голову. Иван навел острие галочки на горло с синим выпирающим кадыком. Оскалился хищно, и плавно нажал на курок. Случается так в летний зной… Когда духота кроет тело липкой влагой, когда уже нечем дышать, думаешь только об одном: скорей бы… скорей бы грянул ливень! Дождь прольется на землю, и свежий ветер, сорвавшись с небес, оттуда, где могучие восходящие потоки поют свои нескончаемые песни, принесет долгожданную прохладу. Стихнет ветер. Стиснутое свинцовой грозой небо вдруг расколется надвое рыжей молнией. И грянет гром! Рухнет с ветвей испуганная птица, распластается по ветру; а которые слабы крылом, стукнутся о камень и сгинут в мутных дождевых потоках. Иван видел — отчетливо увидел, как враг, пораженный его пулей, вскинув руки, повалился назад в черноту проема. Иван вспомнил Батова — «в обратку словишь», но выждал свою секунду и увидел, как разорвало горячим свинцом синий кадык. — Первый! И снова хрипела рация голосами войны. И не было Ивану времени торжествовать; он отпрянул от окна, пригнувшись, выбрался из пыльной комнаты. — Сокол один, Соколу второму. «Савва проснулся», — мельком подумал Иван, переваливаясь через груды развороченного взрывами бетона и кирпича. — На приеме Сокол… — Работаю по крыше, тут засел один, да… Оглушительно стрелял на пустыре танк, ожесточенно тяфкали пушками «бэхи», заливался крупнокалиберным лаем пулемет бэтера. Продвигалась пехота. Вот уже подобрались к крайнему подъезду, ворвались внутрь. Может, бойцы Перевезенцева, а может, и не его — из другого взвода. Иван машинально искал глазами лейтенанта, но все не находил. Засек Иван автоматчика-боевика, снес ему голову — прямо в лоб. — Второй. За спиной послышался шорох. Иван замер — нащупал пистолет у пояса. Сзади раздался знакомый голос: — Ща подвалы станут рвать… мои с саперного. Иван оттер со лба выступивший обильно пот. — Ну, ты ду-ура! Завалил бы тебя… Тебе чего сказали делать, какого… лазаешь за спиной? Присядь от окна, душара. Ксендзов привалился к стене в тень, надвинул на лоб каску, обиженно пробубнил: — Мне на дембель весной. Штурм дома подходил к концу. Иван глянул на часы и удивился. Три часа боя прошли как одна минута. Наступала развязка. Танк и огнеметы загнали ожесточенно сопротивлявшихся боевиков в подвалы. Дом блокировали. Там, внутри, откуда валил дым, рвалось наружу пламя, слышались еще выстрелы. Бой переместился на пролеты и этажи здания. Но скоро и там затихло. Иван связался с Саввой. — Сокол… Сокол второй, первому… Ты где, чурка? Спускайся… — Тшкрхх… Сокол… злой как собак, — не обижается Савва. Савва хладнокровный. — Иду… лезу, да… Бой закончился. У брони суета. Грузят раненых. «Тяжелых» укладывают внутрь бэтера, тех, кто сами двигаться могут, подсаживают на броню. Бэтер взревел и, не разбирая дороги, через пустырь понесся к шоссе. Ксендзов потянул Ивана за рукав. — Гляньте, вон мои. Ща подвал рванут. О, потащили… К дому, пригнувшись, побежали двое солдат. Один волочил длинную палку с примотанным на конце зарядом. Запалив шнур и всунув заряд в подвальное оконце, саперы сразу же махнули обратно. Ксендзов комментировал над ухом: — На минималку поставили. Ща, смотрите… Он не успел договорить, дом тряхануло от мощного взрыва. Бб-бухх!.. Отдало по перепонкам. Из оконца повалил белый дым. Сантименты на войне — дрянь дело. И ненависть ни к чему, — она глаза застилает. То и имел в виду Батов, когда говорил Ивану, что не получится из него снайпер. Снайпер хладнокровен. Савва — снайпер. Иван — мытарь неприкаянный. Но у судьбы свои расчеты. Судьбе сопротивляться — народ смешить. Иван вроде по ветру, но все норовил свернуть, упереться, против идти. Получалось — шаг вперед, два назад. Лед в груди с первой, с девяносто пятого, а он все о бане: «раскинуться на горячей полке и задохнуться от березового духа». Шиш тебе, солдат! Глянь-ка, народ кругом, «солдатинка», плещется в крови в своей и чужой. Брось, солдат, сантименты! Сантименты, когда кровь кругом, дрянь и есть… Валит дым из подвалов. Подождали немного. Ротный своим — подвалы зачищать. Группа собралась и к первому подъезду. Ныряют внутрь по одному. Савва потащил Ивана — пойдем глянем, разживемся трофеями. В это время из соседнего подъезда вывели троих. Черные. Шеи заросшие густой щетиной. Шапки вязанные натянуты до подбородков. Руки прихвачены сзади. Быстро все, быстро… Майор что-то сказал своим, как будто отмахнулся: само собой разумеется, чего спрашивать, воздух сотрясать. Солдаты тех троих повели. Скрылись за броней. Очереди короткие стреканули. Темно в подвале, дымно — дышится с трудом. Впереди голоса: — Переверни… Твою мать, это же наши. — Перевезенцева взвода… «контрабасы». Черт их потащил… — Вовик… краснодарский пацанчик. «Оскал» у него выколот был на плече. Ну, точно, он. Три дня как сгинули. — Хорош базарить! — раздался знакомый Ивану простуженный голос. — Чего смотрите? Называется, бухнули… Вытаскивайте что ли. Ксендз, ты чего тут шаришься? Вали отсюда. Иван прижался к подвальной перегородке. Лучи крест в крест. Шаги, топот. Подсвечивая фонарями, солдаты проволокли два полураздетых безголовых тела. Он вспомнил Перевезенцева, — когда тот заикнулся, но не стал говорить про контрактников. — Слышь, Савва, заскучали пацаны, нарвались по пьяни, видать. Слышал чего бакланили? Духи поглумились. — Мы тоже поглумимся. Там раненые… — Наши? — не понял Иван. — «Духи»… «духи», брат, пленные, — хохотнул Савва. Они перебирались через месиво камней и человеческих останков: размозженные фугасами тела, автоматные стволы, бушлаты. Хрустит под ногами. Впереди кто-то закашлялся. — Кхы, кха… Сколько их? — Десять. Двое дохляки. — Документы пошарь. Кхух… «Перевезенцев, — узнал Иван. — Осип совсем летеха». — О-оомм… алля… мах… алла… — из угла не то стон, не то молитва доносится. Иван видит теперь спину Перевезенцева. Солдаты снуют по подвалу: фонариками шнырь, шнырь. — Арабы!.. — Ксендзова теперь голос. — Ксива не наша. Билет на самолет давнишний, — читает по слогам: — Абдулмали… какой-то. О, еп… да он негр! Нормально… Слышь, негр, ты откуда? Мы с Африкой дружим. Попутал? Заржали. Перевезенцев снова закашлялся. На полу вповалку лежало десять тел. Мертвых не стали долго ворошить, только карманы вывернули. С одного стянули ботинки. Ухмыльнулся Иван. Фонарик вырвал из темноты молодое искривленное болью, страданиями лицо. Раненый застонал. Его пнули с двух сторон. Он вскрикнул, но подняться сам не смог — потерял много крови, почернели бинты на руках. Тогда двое солдат подхватили его, вздернули наверх. Так держали перед лейтенантом. — Аааа! — взвыл раненый. — Кафиры… собаки! Алла… акба… Рез-аать будим! — Ну ладно, ладно… чего ты орешь? Че орешшь, говорю?! Куда вся интеллигентность лейтенантская делась. Вот она, война — сука! — Откуда форма? С нашего снял? — спрашивает Перевезенцев. Иван заметил, что на боевике солдатский бушлат, пятнистая «хэбэшка», даже сапоги армейского образца — кирзачи. Вдруг закричал молодой истерично — куда весь акцент делся. — Да-а… я ваших резал! Как свиней… они визжали, скулили-ии! А-ааа… Солдаты с двух боков прижали говоруна за раненые руки. — Товарищ лейтенант, — Иван тронул Перевезенцева за плечо. — Да он обдолбаный. Тут шприцы кругом. Засипел Перевезенцев: — Нечего говорить. Валите всех, — и потянул на себя затвор автомата. Вот она судьба! Верши ее человек. Ломай установленные ветром правила. Восемь душ, душ вражьих… Положи их, Иван, и гуляй, паря — сделал дело! Два плюс восемь. Сделай, как задумал — за брата Жорку: десятерых — десять к одному. Велика ставка — иль мала? Может, мало за страдания, может, весь мир нужно покромсать, распустить на лоскуты? Виноватых искать?.. Да все кругом виноваты — весь это долбанный, раздолбанный мир! Скажи пацанам: дайте-ка, я — один. Мне очень, очень надо… всего один раз и надо. Опустят солдаты стволы — давай, братан, чего ж не понять, дело житейское. Эх, судьба, судьбина… Да не так хотел Иван. Сантименты?.. Будь они прокляты, эти душевные страдания. Не снайпер, ты Знамов. Так — морока от тебя одна. Савва вдруг подал голос: — Э, лейтенант, не надо стрелять. Зачем боеприпасы тратить, да? Злой боевик, как собак. Замерли все, кто был в подвале. Только стоны из угла, — пленные зашевелились, услышав шоркающий звук вынимаемой из ножен стали. Затянул Ксендзовский негр свою молитву… Возопите, люди — возопите святым на небесах! Может, услышат они и скажут Богу, чтоб простил он нас — неразумных. Говорят, смерть от ножа — страшная смерть. Мучительная. По-научному, по-медицински вовсе нет. По-научному быстро и как в тумане: провел острием ножа по горлу, по жилке, по артерии — освободится кровь, вырвется наружу. И стихнут все звуки. Уснет обескровленный мозг. Тело еще дрожит, сердце стучит в груди, ноги сучат по осклизлой земле. Но уже не страшно: спит мозг — туман в глазах. Кто знает? — кто проверял на себе. Но те уж не расскажут, как на самом деле. Людям видеть страшно развороченную шею, сломанный кадык. Голова!.. Страшна человеку отсеченная человеческая голова. Так не должно быть на нашем свете. Но бывает. Склонился Савва над тем, молодым, блеснул в желтом луче клинок. Молча все делал Савва: захрипело, забулькало под ним. Развернулся лейтенант и пошел прочь. Иван остался — как пригвоздило его. Вопли, хрипы, хруст. Темно в подвале, только лучи тусклые. Не видно Ивану, но слышно все. Вдруг голос, Ксендзова голос: — Ну, чево, негр, попутал? — Алла… аххрсу… ссуукаа… — О, ты глянь… Не рыпайся, — слышно, как тужится, кряхтит Ксендзов. — По нашему ругается, а еще негр! Не трепы-хай-сяа… Полк выполнил поставленную на день задачу: развернувшись во фронт, роты обустраивались на ночевку. По позициям боевиков теперь почти беспрестанно работала артиллерия и минометы. Стемнело. Заполыхали костры. Солдаты тащили в огонь все, что горело и плавилось. Грелись, сушили портянки, терли снегом натруженные за день ноги. Офицеры докладывали по команде, что и как было: кто выбыл по ранению, сколько нужно боеприпасов на завтра. Ивану с Саввой объявили от командования благодарность за того гранатометчика и снайпера с крыши, что сбил Савва. Успел снайпер раз только стрельнуть — положил сержанта, того самого Сохатого. Пили за Сохатого и второго погибшего: кто — хоронясь от лейтенанта, водку, кто — чая из сухпаев жидкого, но горячего. Помянули горячим и стали укладываться. Ушли солдаты в охранение. Иван почистил винтовку, бросил Савве масленку, — тот вечно терял мелочи хозяйственные. Ксендзов — как репей. Савва к нему тоже проникся. Несут всякую дурь, гогочут. — А че, я думал первый раз… там стра-ашно, как говорят… это, убивать. А мне пофиг было, мама не горюй. Только трахея у этого… негра, хрустела. Противно. Как по пенопласту ногтем. — Га-га-га, — смеется Савва. — Душара, да. — Мне на дембель. Маленький солдатик — Ксендзов; таких война жалеет. Роту Перевезенцева на следующий же день сняли с переднего края и отвели в тыл на доукомплектование. Савву с Иваном откомандировали прикрывать «вованов», штурмовые группы Внутренних войск. Потом снова притулились к своим пехотным «слонам». Так и крутились по городу: оглохли от канонад, тело от грязи даже не чесалось уже — зудело с пяток до ушей. На мелочевку, вроде того автоматчика, Иван больше не разменивался. Завалил Иван полевого командира — какой-то «эмир» или «амир», черт их разберет. Полковник от разведки жал ему руку и говорил, что за такой выстрел полагается орден. Штабные зашевелились вокруг полковника: «Как фамилия бойца? Знамов? Часть… За-пи-шем… Ждите!» Обещанного три года ждут — это Иван знает, а потому мимо ушей все. Нашкрябал Иван восемь зарубок. Укатало его — постепенно развоевался Иван: и уже не так билось его сердце, когда падал поверженный им враг. Стучало ровно — тук-тук, тук-тук. Он вспоминал Ксндзова: «Надо же, вид у него… сморчок, хмырь болотный. А ты, смотри, выпотрошил своего негра и хоть бы хны. По пенопласту ногтем… Душара! — передернуло Ивана, как представил тот «пенопласт» и обгрызенный ноготь, рожу Ксендзова выпачканную сажей. — Живой, интересно, нет? А ведь не так было в девяносто пятом… не так точно». Гудела Москва, встречая третье тысячелетие. Рвались над головами сытых горожан китайские петарды; пробками от шампанского салютовала столица наступающему Миллениуму. Не девяносто пятый на дворе, ясно же как день… Недра поделили, братву отстреляли. Проститутки, бросив «толянов», жмутся теперь к ментовским ширинкам. Власть прекратила ссать на колеса самолетов, вместе с зарплатой подняла престиж тайной государственной полиции. С экранов телевизоров повалила площадная брань. Стильные телезвезды — все сплошь гомосеки и лесбиянки. Убивать в «прайм тайм» стали чаще и красивше с синхронным переводом. Coca-Cola стала национальным напитком Сыктывкара и далекой сибирской станции Завитая. Одним словом, озверел народ. Девятым стал мальчишка-подросток лет двенадцати не больше. На Черноречье у детской больницы, где водохранилище, завязались тяжелые бои. День, второй. Не могут выкурить боевиков. Вроде видела разведка, как занимали бородачи дом. Пехота совершает маневр. Команду артиллеристам. Разнесут САУшки в прах «хрущебу». Пошла пехота зачищать — и нарываются! Мины-растяжки, снайперы, гранатометчики. Пехота залегает, считает раненых, убитых. А в доме пусто — ни тел, ни следов. Потом сообразили: боевики в дозор выставляли салажат — шнырей. Кто станет по мальчишкам палить? Люди ж тоже — не звери. Иван выстрелил. Мальчуган прыгал по развалинам, ковырялся в носу, всем видом давая понять, что он беженец — каких тысячи, — что он просто еще одна жертва войны. Иван выстрелил. Он видел, как точно вошел стальной наконечник пули мальчишке в висок, как бросило голову, а затем дернулось вслед тело. Землю из-под ног мальчишки вырвало бедовым ветром, сорвавшимся с небес… Боевиков зажали в клещи под Ермоловкой. Остатки банд загнали на минное поле, где и легли многие из оставшихся непримиримых — арабов, наемников, проклятых своим народом глупцов, вставших под знамена убийцы и маньяка Шамиля Басаева. Но это уже материал для документальных изложений. Басаев уходил. Его и кучку обезумевшего сброда преследовали штурмовые отряды армейской пехоты и Внутренних войск. Кружили над Катыр-Юртом боевые вертолеты. Крыла «коврами» артиллерия. Здесь у самых предгорий отчаянно сопротивлялась группа боевиков — оставленное умирать прикрытие. Полковник от разведки нервно мял пальцами сигарету, раскрошил и выбросил. Достал другую. Иван догнав патрон в патронник, щелкнул предохранителем. Он рядом с полковником стоит, Савва поодаль. — Броню видишь? — полковник указал в сторону села, где метрах в ста от крайних домов дымился бэтер. — Мои на противотанковую нарвались. Оттуда из посадок снайпер работает. Не подобраться. На село заходила в боевом порядке пара вертолетов. Полковник поднял голову. — По селу… Снайпер тот с лесочка, с края бьет. Вертолеты выпустили заряды. Ракеты, оставляя тонкий дымный шлейф, с диким воем впивались в дома. Загрохотало. Над селом поднимались дымы. Где-то сбоку, свалившись на снарядный ящик, орал оглохший, одуревший от бессонницы авианаводчик: — Полсотни первый, зайди еще раз. Замечено движение… уходят к лесу… азимут сорок, дальность тыща… две группы… — Там раненые тяжелые. Каждая минута дорога. Пока «вертушки» загрузятся, да зайдут по новой… — продолжал мять сигарету полковник. — Там пацаны мои. Я с ними от Ботлиха иду, — рассыпалась сигарета смокшимся табаком на ботинки полковника. Они поползли. Вдоль поля тянулась канава — ложбина неглубокая, но от пуль укрывала. Метров через сто канава уходила правее, здесь и было самое близкое место до подбитой бронемашины. Голое поле впереди. Калмык, перевалившись на бок, прижал к груди винтовку. Бронежилеты и разгрузки они скинули, чтобы легче было. Иван поджал колени, напрягся. — Савва, слышь, метров тридцать. Добежим? Савва оттер с выпирающих скул земляную кашу, ощерился. — Я первый, брат… — и рванулся из-за бугра. Иван за ним. Они бежали, почти не пригибаясь — что было сил, словно зайцы петляли по снежному полю, сбивая берцами жухлые травяные стебли. Бежал Иван, и ветер бил в лицо. Прилетели пульки… Мимо, снова мимо! Десять метров, пять… ну, последний рывок! Рухнули оба под искареженные миной мосты бэтера; запахло жженой резиной, чем-то едким, тошнотворным… Петлял проселок через поле к селу. На проселке и подорвалась разведка. Хотел водитель быстрее проскочить по ровному. И нарвались. Двое в живых только и остались. Воронье над головами, над полем кружат, кружат. Им что ветер, что грохот кругом. Ниже, все ниже кругами ходят, — кормежка на земле. Уже напробовались человечины. Чуют свежее… Один в изодранном комуфляже был тяжелый совсем. Второй без шлема — глаз подплыл свекольным шишаком: зубами рвет пачки бинтовые, держит голову товарища на своих коленях и крутит, крутит бинты. У самого рука плетью висит. Иван потянулся помочь ему. — Са-аам!.. — горлом навзрыд. Трясет его. Закашлялся: — Кххыр, пхух… — ему видать все ребра переломало, дышит, выхрипывает кровавую мокроту. — Акве… Хху, тьфу… Акведуки видишь? — Что? — Система орошения… арык… бетон… там он, они… двое, — на бред слова похожи. — Костика сбросило, он кричит… Пополз. Нету Костика, — намокают бинты, не успевает мотать одной рукой. — Дыши, Вася, дыши. Вытащат щас, вытащат. Иван понял: по краю поля пролегала оросительная система — акведуки — бетонные желоба. В них и прятались стрелки. Вот оно полюшко солдатское — и вдоль, и поперек перед Иваном. Сколько песен пелось про него, стихов слагалось — как ложились солдатские головы и на запад, и на восток, а ложились с незапамятных времен. И будет так до веку. Чем Иван лучше Костика того, или майора доходившего? Тем, что жив пока: кровью не харкает, голову носит на плечах. Да в чем же дело? Только и есть в нем, что рубаха прокисшая, да шкура, прилипшая к костям. Бери, смерть, если такое добро тебе сгодиться! Ты уж сегодня натешилась, старая. Потешься еще: погляди, как без нужды, но по собственной воле — так, что должно сделать это солдату — выйдет он в поле и станет умирать. А Иван уже решился. Савва — снайпер. А он, кто он — мститель, мытарь? Все едино теперь… Но не наобум, а точно все рассчитал Иван, — что это выстрел, десятый, пусть сделает за него Савва. Савва не промахнется. Савва хладнокровный. У Саввы глаза — нитки. Не повезет Ивану, Саввина пуля пойдет за Жорку в зачет. Повезет, он свою зарубку потом нацарапает. Будет время. — Ну что, чурка, сыграем в кошки-мышки? Савва не скалится, глядит на Ивана: вдруг брови сдвинул, заходил калмыцкими своими скулами, ухо рваное почесал. — Брат, ты злой, но ты брат. Давай я, да? Я быстрый, ты стрелять будешь… Не дал Иван договорить Савве. Вдохнул поглубже: — Работаем. И выскочил на поле. Приник Савва к прицелу, замер — врос в раскаленное, залитое кровью железо бэтера. Тут проще было и не придумать: Иван вызывает огонь на себя, Савва бьет наверняка. Промахнуться Савве нельзя, тогда конец, точно конец. С двух стволов забили по Ивану… Но были то дурные стрелки — пастухи, деревенщина. СВД не игрушка. Не везет пастухам. Успел Иван домчаться до взгорочка. Савва положил двоих: два выстрела — два трупа. Нету у Ивана времени на передыхи. Вася-майор, обливается кровью. На минуты его жизнь мерится теперь, на секунды даже. Савва из-за брони высунулся: отбой, кричит, кранты «духам»! Расслабуха навалилась. Иван поднял голову и в ответку машет: — Слышь, чурка, тебе сказали одного, а ты… В следующее мгновение случилось обычное для всякого сражения: тот колокол, который гудел две войны в Бучиной голове, который не давал ему спать, который будил его, как не разбудят взрывы и выстрелы, вдруг с дикой нечеловеческой силой загудел и лопнул внутри под каской. Но еще успел Буча почувствовать, будто бы этой нечеловеческой силой разорвало ему голову на миллионы частей, успел понять, осознать, что вот и он умер — убит, как другие… Он упал, неестественно откинув голову и выпустив винтовку из рук. Третьим выстрелом Савва добил раненого стрелка из акведука. С того конца поля бежали бойцы с носилками. За бойцами пер, не разбирая дороги, запоздалый медицинский бэтер. Грозный горел от края и до края. Черный дым от полыхающих нефтяных скважин застилал горизонты. 6 февраля 2000 года командующему объединенной группировкой федеральных войск доложили, что сопротивление бандгрупп в Грозном полностью сломлено: освобожден последний дом и над городом поднят российский флаг. Войска праздновали победу. В наградных отделах уже готовились представлять за храбрость, мужество и отвагу. Госпиталь для солдата — это дом отдыха, если не сильно болеешь. А когда сильно: когда течет из-под тебя, когда из культи трубки торчат и гноится в больных местах, когда температура под сорок и под гипсом чешется нестерпимо, когда плоть молодая требует своего, а ты в туалет на костылях, а товарищ за дверью капельницу держит, тогда это военная тюрьма особого режима с запахом и тараканами. Очнулся Иван на четвертый день. Потолок перед глазами. Трещина по потолку молнией-зигзагом. Звон колокольный отовсюду — но тонюсенький, будто много колоколов, колокольчиков. Переливаются на разные лады. То вдруг свист. И снова — дон-н… Забылся Иван, уснул. Не видел, как люди в белых халатах стояли над ним, говорили, что, наконец, пришел в сознание солдат. Значит, выдюжит, жить будет. Теперь пусть спит, теперь сон ему самое полезное. Крепнет во сне солдат, раны его рубцуются. Из Моздока отправили Ивана на большую землю, определили в ростовский военный госпиталь. А там таких как Иван — что в плацкарте — до третьего яруса. Белые палаты, долгие коридоры… Бродят по коридорам тени в синем госпитальном; кто на пружинах казенных бьется в бреду — гипсы ломает; кого — отмучившихся — из реанимации сразу в холодную. А которые, оклемавшись, слава богу, тянут папироски в кулак. Накурят в туалете — не продохнуть. Ворчат нянечки-старушки. Медсестры мимо топ-топ, халатики с коленок разлетаются. Томятся раненые с таких видов. Отоспался Иван — на всю оставшуюся жизнь выспался. Днем в забытьи был почти всегда, ночью проснется и глядит в потолок: сквозь колокола и колокольчики думки в нем пробуждались как ручейки весной. Тает, тает понемногу… Голову ему не повернуть — в бинтах тугих: спеленали — челюстью не двинуть. Память Ивану отшибло напрочь — ничерта не помнил. Имя свое вспоминал, будто из глубокого кармана вынимал записку-подсказку, и все никак не получалось. Но как ни странно, нравилось ему такое свое беспамятное чудное состояние. Что-то далекое детское накрывало его: да не как фугасами — с воем и скрежетом, а добро так, по-тихому. Нежно голубит Ивана — будто мать по голове гладит. И голос мягкий задушевный: «Ну, куда ты, Ванечка, собрался? Я сама, все сама… Ты лежи, голубчик. Шош меня стесняться? Ну, глупый… Как дите, право слово. Дите и есть». Ручеек вдруг широкой речкой потек — ясно все стало. Темно в палате. Лампа синяя над входом. Перед ним, прямо у лица кудряшки в голубом ореоле — да такие пахучие, ароматные, что Иван аж задохнулся от удовольствия. Но тут речка-ручеек — ему в пах. Давит туго… Надо Ивану — захотелось по малой нужде, он и дергается на постели, пытается встать. Кудряшки по лицу, по бинтам рассыпались, и руки на плечи легли — теплые сильные, укладывают обратно. — Застеснялся. Ой какая невидаль! — тот самый голос мягкий. — И чего ж там у тебя такого необычного?.. Лежи уж. Сама я, сама… Ну-ка. Вот так. Мочись, мочись. Ой, смешной какой ты. Чувствует Иван, как заскользили эти сильные руки по его телу: по животу и ниже, туда, где стыдное у всякого мужчины. Стыдное, потому что немощное — стыдоба мужику от немощи. Сделали руки все правильно. Тужится Иван, а со стыда не может сходить: как судорогой свело мышцы, в голову даже отдало. Застонал он. Руки те по животу его гладят. И отлегло… Кудряшки снова щекочут по щекам. Обволакивает Ивана теплым — укутало одеялом до подбородка. И уже сквозь сон слышит, но уже с обидой будто: — Стеснительный. А как встанешь тоже, небось, под юбку полезишь. Мужики… Потянулись долгие госпитальные дни. Стал Иван постепенно, понемногу вспоминать, что было с ним — кто он и как попал сюда. А как вспомнил, то и затосковал. И первым делом стали ему сниться сны, да не так, чтоб с голубыми кудряшками, а непонятные — черно-белые — как старое кино. В снах Иван торопился куда-то, словно боялся не успеть… Пустое шоссе. Маршрутка вроде как последняя до города. Он бежит, что было сил, а ноги вязнут, еле волочатся. Сумка тяжела. Он сумку бросил, обернулся — пожалел: там материны носки шерстяные, Болотникова старшего тельник, мед майский в стеклянной банке. Как же все бросить? Завелась маршрутка. Поехали. Едут мимо кладбища. Видит Иван знакомую могилу, где дед с бабкой лежат. А над ней теперь обелиск с красной звездой. Думает Иван, что в этой звезде килограммов пять… Не то, что Болота хвалился. Болота всегда, когда переберет, бахвалится о всякой ерунде. И вдруг видит он, что машет ему с бугра брат Жорка. Но будто и не брат. Другой. Почему другой, не может Иван понять. Да и не должен Жорка быть здесь. Он же… на кассете. Водитель спрашивает: «Платить будем, Знамов?..» — Знамов, Знамов. Его разбудить! Ну, просыпайся что ли. Обход. Койка Ивана у окна. Он просыпается от голосов; белые халаты вокруг. Вспоминает Иван, что вчера сосед, крепыш Витюша, клеил окно — щели затыкал ватой, чтоб не дуло. Когда закончил и пододвинул обратно Иванову кровать, поставил ему на тумбочку банку с медом. Из дома, говорит, прислали. А еще, Иван спал когда, пришла «гуманитарка»: всем раздали новые тельники. А он, Иван, не помнит, потому, что его будили, будили, а он только матюгнулся. Цивильные, которые притащили «гуманитарку», не обиделись — понятливые. — Ну что, солдат, на поправку идем? Доктор присел на кровать в ноги. Ему подали бумажки; он уткнулся «очкастым» носом в листки, смотрит, угукает: — Угу, угу… Ну что ж, скажу тебе по-честному, везучий ты парень, Знамов. Еще бы миллиметр и разлетелась бы твоя голова как тыква. Сны мучают? Терпи, солдат. Контузия у тебя тяжелая. Покой и лекарства, — он повернулся к стоящим за спиной белым халатам: — Что ему? Угу… По два кубика… Пока не вставать… Как долго? — доктор оценивающе посмотрел на Ивана, потом в окно. За пыльным стеклом рос тополь-великан. — А вон как листья появятся, до тех пор. Народ в палате подобрался веселый. Все разговоры «о бабах». Посреди палаты стол. По вечерам, когда начальство разойдется, резались в карты пара на пару. Витюша с прапором-авианаводчиком спелись. Прапор кривой на один глаз — осколком вышибло; бляху марлевую поправляет, кроет козырями. — Ну что, слоны, а так нравится? А дамой, а тузом… Вот вам, слоняры, на погоны две шахи. — Га-га-га, — ржет довольный Витюша. Иван лежит с закрытыми глазами и слышит, как прапор грозно на Витюшин смех: — На полтона сбавь! Разбудишь… Иван не видит, но по наступившей тишине сообразил, что все обернулись в его сторону. — Парень, говорят, майора одного серьезного спас. Вчера полковник наведывался. Вас, слонов, на процедуры тогда водили. Все разорялся, шумел — как здоровье, да где лежит, какие условия. Полковник и, правда, приезжал проведать Ивана — тот самый от разведки. Иван сквозь свои «колокольчики» слышал их разговор с доктором. — Этого солдата надо лечить… лечить сильно, чтоб бегал. Будет? Хорошо. Парень себя не пожалел. Он Ваську спас. Мы с Васькой от Ботлиха. Жена пирожков наготовила, супу. В ноги, в ноги пареньку, как говорится. «Слава богу, успели. Не зря, значит», — подумал Иван и забылся дремучим сном. Приснился ему калмык. Будто ползут они по полю, спешат. А у Ивана ног нет, и волочится за ним по земле синее дымящееся… Глянул, кишки его вытянулись, как веревки, брошенные кем-то впопыхах. Иван стал их подтягивать и обратно запихивать: пихает, а они не лезут в живот — места не хватает. Раздуло Ивана как барабан. Савва смеется. Иван ему: «Чурка, чего мою винтовку не взял? Потом же чистить!» А Савва: «Злой, как собак, но брат, брат, брат…» И колокола отовсюду — дон-н, дон-н… Открыл Иван глаза, приподнялся на локте. Из окна фонарь ему в глаза. В палате зелено от трескучего неона с полтолка. За столом игроки-картежники. Шушукаются, сдают на новый кон. — Доброе утро, славяне. Прапор карты бросил. Витюша-добряк кистью, белым обмотышем, затряс. — Проснулся… Так вечер… Лариска рыжая придет колоть, «плюс-минус» которая. Авианаводчик снова колоду тасует. — Похаваешь? На глюкозе только мочой исходить. Холодное осталось с ужина. Наелся Иван до отвала, так что до тошноты. Затолкал в себя слипшихся макарон, котлетку припеченую с загустевшим жирком. За столом игра вовсю. Раскурились — надымили. Вдруг дверь открылась, и вошла в палату медсестра. Про рыжую медсестру говорили в госпитале всякое и нехорошее тоже. Но «рыжая» гордо заходила в палаты, повиливая обтянутым выпуклым задком, распихивала по луженым глоткам таблетки, ловко колола в худые задницы. На пошлость кривилась снисходительно. Даже дружный похабный гогот не мог смутить ее. Была она некрасива: перезрелая — годам к сорока, как вино в бутылке, что откупорили, но все не допили: вкус уж не тот, и крепость слаба, но аромат еще остался. В руках у медсестры поддончик со шприцами. Шагнула. Халатик с коленки. Белая коленка — пухлая ароматная. Зачесалось у Ивана в ноздре. Народ за столом окурки в банку ныкать. — Ну, што, басурмане, опять?.. Все, пишу рапорт на вашу палату… Курить в туалете! Гаворено же, — говор у рыжей южнорусский мягкий. Но голос строгий. — Прапорщик, ну вы же взрослый человек. И тут Иван понял, почему рыжую прозывали между собой «плюс-минус». Косила она одним глазом, да так сильно, что и не разберешь сразу в какой смотреть. Оттого и казалась она некрасивой, порченой что ли. Прапор обиженно: — Я что, воспитатель им? Сколько просил, переведите в офицерскую палату. Подобрела рыжая Лариса. — Мест нет. Потерпи. Тебе выписываться скоро… Хватит курить! — замахала она свободной рукой, халатик задрался высоко. Из-за стола жадные взгляды щупают голые коленки. Не сдержался Иван — чихнул, в затылок торкнуло. — Ачхайхх! — О, точно! Я ж говорю, — прапор пересел на свою койку, штаны потянул вниз. — Ну, Ларисочка, колите. Моя жопа ваши руки не забудет никогда-а! — пропел он последнюю фразу. Да не в ноту. Гогочут «басурмане». Дошла очередь до Ивана. Он к окну отвернулся. Фонарь с улицы плещет по глазам. Зажмурился. Шумит, веселится палата: — Лора, е мое, сегодня больней, чем вчера. — А мне понравилось, можна хоть сколька. — А погладить?.. — Описаешься от радости, слюнки подотри. Над Иваном звенит-разливается малиновое: — Ну, што, Ванюша? Капельницу сняли. Поел? Смотрю, тарелки у тебя, — и снова как во сне: — Стыдный, ты, наш. — Она умеет! — голосят «басурмане». — Молчите там, а то завтра скажу старшей, она вам навтыкает. Вот так, Ванечка, рраз, — шлепок по ягодице, спиртом запахло. Иван вздрогнул. — А и не больно. Чего ты? Все. Герой, а укола боишься. Иван, не поворачивая головы, потянулся к трусам, рука его и легла нежданно в теплую ладонь медсестры. Замер Иван. Сжала Лора его руку своей несильно и отпустила. Ивану горячее ударило в пах, потом в грудь. И колокольчики дзинь-дзинь по вискам. Нащупал резинку. Лежит все так же — носом к окну. Не повернется. — Ты только не вставай. Нельзя тебе пока… Утка нужна? Подать? — Сам, — буркнул Иван. Угомонились, наконец, в палате. Уснул и Иван. Сытно спалось ему. Снились макароны и котлетка. На столе в банке — тюльпаны. Иван знает, что цветы предназначены Болотникову старшему, — он же воин-интернационалист. Но думает Иван, что Болота далеко: пока он доберется до него, завянут тюльпаны. Вдруг Витюша сует кипятильник в банку — вода булькает, кипит. Иван со страхом понимает, что сейчас сварятся цветы. Сует пальцы в банку. Не обжигается, но будто обняло его чьей-то теплой рукой. Он наверняка знает чьей, но думает, что ему только кажется так. Схватил цветы; чтоб никто не видел, встает с постели — ему ж лежать положено до первых листьев. В коридоре темно, огонек далеко горит. Слабый огонек, но Иван знает, что ему туда, туда. Идет… Вот и она, сидит за столом-дежуркой. Его невеста… Да, именно! У него должна быть свадьба. Ради этого он попал в госпиталь, ради этого… Со спины он узнает рыжую Ларису. Она поет голосом прапора-авианаводчика: «Любимый, мой родной… любимый, мой родной»… Первых листьев Иван прождал ровно три дня. Погода испортилась, тополь закидало поздним липким снежком. На исходе третьего, как стихло в палате, скинул он ноги с постели и встал. Пошатывает. В голове шумит. Отощал Иван за две недели капельниц. Ноги свои рассматривает: коленки торчком — два мосла. Пижаму натянул и шагнул к выходу. Витюша с соседней койки спросонья вскинулся. — Ты че, это… тебе ж лежать? — Спи, нах… — А-а, понятно, — засопел в подушку Витюша. В туалетной комнате лампа на потолке. Светит тускло желчно — как свечи огарок. Зеркало. Ивану вдруг страшно стало; но, переборов себя, подошел и глянул. Мать честная! Эка его укатало… мертвец на ходулях. Провел рукой по щеке. Сухая щека, колючая. Кожа желтая. Взгляд не волчий — потускнела зелень дикая. «А что ж я хотел? Сам подписался…» Но не про Жорку подумалось Ивану. Будто отлегло, будто ушло старое. Той пулей десятой вышибло ему не память, а так словно перевернуло с ног на голову. И не разобраться без литры, как сказал бы старший Болота. Матери Иван не сообщал о своем ранении. Но знал, что должны были ее оповестить. Подумал, что завтра и позвонит сам. Сердце ведь у матери. Жорка… а теперь еще и он. Как бы не случилось дома беды. — Знамов! Иван вздрогнул от неожиданности. — Ты што это удумал? Тебе лежать, постельный режим… только операцию. Ну-ка, быстро в палату! Иван неловко обернулся, звездочки цветные брызнули с потолка. Лариса рыжая. Глаза в стороны — «плюс-минус»; кудряшки лезут из-под белой накрахмаленной шапочки. Он ведь забыл — она дежурила сегодня… Кольнула быстро и убежала. Глаза красные у нее были, как будто зареванные. Иван еще подумал про себя, может, обидел кто: у покоцанных не залежится — цепляют по жизни все, что шевелится. — Тебя обидел кто? — а сам придерживается за раковину. Вспомнил, как она ему утку совала, потупил взгляд. Переборол смущение, посмотрел на женщину. Глаз один у Ларисы выпучился — что у рыбы, а другой закатился под веко. Некрасивая. Но тут она руки подняла к голове и стала поправлять волосы: кудряшки строптивые прячет под шапочку. И похорошела натурально — повела обтянутым задком, белым халатиком. — А ты защитишь? — не строго, но уже игриво спросила она. В палате наслушается Иван разговоров про Лорку-медсестру, потом подушку худую мнет, прячется от уличного фонаря и разгоравшегося желания. Да разве ж уснуть молодому после таких фантазий? Слыла Лариса женщиной доступной и любвеобильной; не взирая на свою перезрелость, пользовалась она успехом у всех этих хромых, кривых, продырявленных. Госпитальные обитатели перли напролом: ни одной не пропустят, чтоб не облапить голодными взглядами, раздеть бессовестно до волнующих кружев. Но, как известно, чаще рвется там, где тонко, мнется там, где мягко. Мяли Лору в перевязочной, тискали объемные ее формы худосочные жалельщики, а потом хвалились друг дружке: кто там и сколько набросал, да чего нащупал-разглядел впотьмах. Рыжая никому не отказывала. Мягкой была женщиной Лора-«плюс-минус». Иван, теряясь, стыдясь бессовестных своих мыслей, спросил невпопад: — Позвонить надо матери. А то у нее сердце… От тебя можно? Иному человеку двух глаз много: вроде зрячий — ни минусов, ни плюсов, а весь мир перед ним, как через тонированные стекла-хамелеоны. Раздражает — притушится свет. Зрячесть его только ему одному и полезна, — видит человек не дальше собственного носа. Большинству так комфортно — зачем забивать голову фонарями с неоном? Да еще звук приглушить если!.. Так долго проживешь счастливо. Так все живут. Прапор одноглазый тоже о комфорте печется. Не позорно так — своя рубаха ближе к телу. А чужое… У Ларисы рыжей может и красные веки от «чужого» — кто ж знает? Иван заметил, как она смотрит рыбьим выпученным. Хотел Иван о душе поразмыслить, но колыхнулись перед ним тяжелые ее груди, лифчик белый из-под халатика просвечивается. Хоть кричи — не думается о душе солдату. Лариса, женщина понятливая, обхватила Ивана под мышки и сильно, уверенно повела его по коридору. Защитник, куда уж!.. Но пообещала, что на следующем ее дежурстве возьмет она заранее ключи от кабинета, где телефон. Только, чтоб Иван никому, а то неприятности у нее могут быть. Главный, доктор-очкарик, страсть как не любит, чтобы звонили с казенных телефонов. Утро началось, как обычно, с обхода. Ивану пригрозили, что если он будет нарушать постельный режим, то… а чего будет, Иван и не понял — по-научному было. Дальше Витюше досталось: доктор пообещал — еще раз кто будет замечен с курением в палате, сразу на выписку к ядреней фене, в свою часть долечиваться. Рыжая прячется теперь за доктора. Витюша губу закусил, теребит бантик бинтовой на запястье. — Стуканула, — сквозь зубы Витюша. «Позвонишь теперь, как же, — в свою очередь подумал Иван. — Чего-то да будет». После обхода прапорщик-авианаводчик ушел на волю, попрощавшись со всеми. — Тащитесь, пацаны. Треснутым стеклом дзынькнули за ним расхристанные палатные двери. В обед к ним подселили новенького. Только тарелки убрали, укладывались на тихий час. Двери не дзынькнули, но шарахнулись с отчаянным стоном. Вкатилось в палату «тело». На двух ногах, с головой и руками. Иван из дальнего угла глядит. Покоцаное «тело». Рожа вся в зеленках, пластырях и черных точках: такие отметины остаются на лице от близких пороховых разрывов. Не верит Иван своим глазам — знакомое «тело»! — А че, я думал там, тоска… а тут? Я первый раз в таком кайфе. Телок, мама не горюй! Ксендзов! Маленький солдатик Ксендзов… Вот так дела. Ивана не узнать издалека сразу. Он не спешит — голоса не подает, но уже предвкушает, как удивится и разорется сейчас же болтливый сапер. Теперь не соскучиться им. Точно. Ксендзов так ни на секунду и не замолк: обошел всех по койкам, с каждым потискался рука в руку; сообщил Витюше, что от ворот госпиталя в двух шагах видел он магазин: «А чего, на сухую сидеть, мама не горюй?» Спросил, кто читает тут реп. Ну и что такого, что нигеры придумали? Он вот знал одного африканца, так тот ничего себе, даже по-русски умел немного, правда. Треплется Ксендзов, а сам поворачивается к Ивану и тянет пятерню лодочкой. — Опа-на! Не понял… Иван его цап за грудки, отворот пижамки, и к себе. — Нарвался на …здюля, душара? — Мне на де… Отпустил Иван пижамку. Ксендзов по-инерции назад на соседнюю кровать так и сел, да прямо на Витюшин набитый макаронами живот. — О, еп! — квакнул Витюша. — Бу-уча!! — не заорал, завопил маленький сапер. Медсестра в плату вбежала. Стоит ресницами хлопает — плохо кому? А Ксендзов по Ивану ползает, стакан уронил с тумбочки. Иван и не рад уже. — Ну, дура! Задавишь. Кабан, отъелся… Разговоров было до вечера. Ксендзов даже на Витюшу наехал — давай двигайся, брат! Я с корешем фронтовым должен быть теперь рядом: оберегать, компоты ему носить и все такое. Набычился Витюша — ему тоже весной на дембель. Не уступил места. Ксендзов не обиделся, горланит через две койки — спать народу мешает. Народ ничего, терпит — понятливый. Узнал Иван, что Перевезенцеву лейтенанту присвоили «старшего», а когда под Шатоем у «Волчьих ворот» добили «духов», загноилась у того старая рана на шее. Его и отправили на лечение в Моздок, а куда потом Ксендзов не знает. О себе Ксендзов мямлить стал. Не помню точно, говорит, стрелял, потом гранату бросил и все… отключился. — А Савва где, калмык… ну тот? — спрашивает Ксендзов. — Воюет калмык, где ж ему быть. Про Савву Иван с тех пор ничего не знал. А как узнать? Команда у Саввы секретная, должность суетная — сегодня здесь, завтра там. Но почему-то уверен был Иван, что жив Савва. Он же калмык хладнокровный. Таких война стороной обходит, таких даже просроченной тушенкой не возьмешь. Степняк дикий, одно слово. На следующий день от разговоров и воспоминаний разболелась у Ивана голова. Ксендзов же, как проснулся, так и пошел куролесить по госпиталю. К вечеру он уже тискал визжащих сестричек, получил от одной по уху. Всезнающий Витюша, науськивал Ксендзова, что для начала нужно оприходовать Лариску-«плюс-минус». Она всем дает. Такая уж безотказная у нее натура. — Пары выпустишь, братан, а потом про любовь. Но Лариса не обманула Ивана. Когда она вошла в палату, Витюша подмигнул Ксендзову. Иван отвернулся. Лора, уколов кого следовало, накидав таблеток, подошла к Ивану. Присела и тихо ему: — К перевязочной в двенадцать с копейками. Приходи. Ключики у меня-а, — и громко чтоб все слышали: — Поворачивайся. Каждого нужно просить… Как вы мне все надоели! Когда медсестра ушла, Ксендзов прямо через Витюшу перескочил к Ивану. — Кабан, — ржет Витюша. — Ксендз, давай в дурака на погоны. Ксендзов слюняво лыбится, глаза блестят, а губешки жирные. Ивану шепчет, дышит противно котлетой в лицо: — Буч, а ты рыжую того или не того? Ну, я скажу-у!.. Она тетуха! Да и все такое у нее. А как… сразу дает? Разозлился Иван. — Отвали, душара. Не доставай меня, а то я тебя самого и так и эдак. Усек? Промолчал маленький солдатик Ксендзов, даже про дембель свой долгожданный не заикнулся: если полезло из Ивана волчье, все — сторонись. …Иван наткнулся на Ларису в дверях перевязочной. — Ты погоди. Сейчас я… Там солдатику плохо. Еще реанимацию вызывать!.. — и побежала. Коридоры в госпитале живут своей жизнью. Храпы, стоны… Народу вдоль стен: в колонну по-коечно, один за другим. Не хватает мест. Кто ж думал, что такая бойня приключится за хребтом. Пахнет лекарствами и телами гниющими. Тлеет жизнь под бинтами. Гноятся раны. Отгниют — новая плоть зародится. Помоют солдата, побреют: живи, паря! Иван, чтоб не томиться в душном коридоре, устроился в туалете на подоконнике. Форточку раскрыл и дымит. Свежим тянет снаружи: ветерок с улицы принес первые запахи весны. «Скоро листья появятся, — вспомнил Иван про доктора-очкарика; с табачным дымом наглотался весеннего духа. — А там и домой. Что дома? Да устроюсь, как-нибудь…» Прождал он минут тридцать. Стало его клонить в сон. В последний момент прибежала Лора. Запыхалась. Руки кровью перепачканы, на халатике пятна. Схватила Ивана под локоть и потащила в перевязочную. Толкнула его на кушетку. — Сядь. Я ж сказала, щас! Подождать не можешь… Там солдатик вены себе вскрыл. — Чего это? — удивился Иван. — Откуда я знаю. Вас же мужиков тащит за каким-то чертом на войну. Не живется вам в семьях. Завтра его в неврологию… Еще не хватало мне суицидников, — растрепались рыжие кудряшки. Лора не замечает. — Ну, повезло тебе, выжил, так терпи уж. Мы, бабы, вон, терпим вас… — она хотела вставить нужное, к месту, словцо, да не стала, — терпим, а куда деваться. Чего ж, вы?.. Засопел Иван, тошнота вдруг подступила к горлу. — Давай завтра. Пойду я. — Завтра не моя смена. Позвоним. Ерунда! Ой, да у нас такое было, такое… Батюшки мои, да как раскраснелась-то бабенка с суеты! Щеки порозовели. Пуговка расстегнулась, — халатик узкий в груди и раскрылся чуть больше, чем разрешено. Смотри, солдат, язык только не проглоти, не задохнись. Иван напрягся весь… Там, где-то за стенками, за долгими коридорами слезным матом захлебывался суицидник, рвал повязки на запястьях. Вяжут, вяжут его братаны. Война — сука! Что ж ты все без разбору валишь в одну кучу — и смерть, и любовь. Ну, пожалей, ты, покоцанных, отвали, шалава, сгинь, теперь-то хоть! В кабинете полумрак. Иван держит Лору за руку. — Тщщщ, только свет не включай. Вон, телефон, на столе. Быстро, две минутки. Да тише ты… Иван стул опрокинул, чашечкой коленной ушибся больно. — Твою ма… — Ой, — интимно понизила голос Лора, сжала Иванову ладонь. — Ой, будет мне нагоняя. Иван снял телефонную трубку. Мать плакала… Проговорил он меньше отмеренных двух минут. Нажал на рычажок. Что он мог сказать еще? Только душу травить. Жив, ма. И все. Там за материной спиной подсказывал отец — скажи про Жорку. Нашли его тело в той лаборатории. Успела мать сообщить, что забрали брата домой и неделю как похоронили на бугре, положили к деду с бабкой. Болотниковы помогали. А старший Игорь «нажрался» на поминках и подрался с братом Витькой. Такие вот новости из дома. Сидит Иван, не шевелится. Лариса понимает, тоже молчит. Но выждала с минуту и, решившись, потянулась к Ивановой руке. — Пошли, штоль… Она сделала все сама. В ту ночь в неоновой перевязочной была она Ивану и женой… и матерью. Она ласкала его истово, она пеленала его малиновым ароматом — живи, солдат, выпускай свои пары, чего уж! И задышал солдат ровно и выплеснул все наболевшее, опостылевшее: изошла плоть его тягучим семенем. И освободилась душа… Пусть на время. Но всякое время есть настоящая наша жизнь. Кто после этого осмелится блядью назвать ее, рыжую Лариску-«плюс-минус» — кто?! В морду той сволочи тыловой, в рыло поганое культей-обглодышем, коленом гипсовым, головой мытарной, плевком из порванного рта! Миленькие сестрички, простите нас! Девоньки родненькие, в ноги, ножки ваши падаем. Простите, Христа ради!.. Да если б не кровища с гноем, дыры в животах и глотках, встали бы мы, мужики, прикрыли бы свои раны и ушли бы тихонько, тихонечко; ушли бы себе туда, где ветер-бродяга… да пересидели бы, перестрадали, чтоб только вас не тревожить, не мытарить тела и души ваши. Простите, родные… А-ааа!.. Мама моя!! Где ж ты, правда человеческая, где — куда спряталась, сгинула? Да сколько ж можно… Рассопливился марток и ушел вместе с липким последним снегом, уступил, как и положено, шкодливому апрелю. К середине месяца проглянулись на старике-тополе первые листочки. В госпитальном парке бродили выздоравливающие: кто один, кто с матерью или женой под ручку, — волочатся синие больничные халаты. Форточки в палате уже не закрывали. Витюша отклеивал Иваново окно и приговаривал, захлебывался радостно: — Все, пацаны, житуха теперь пойдет! И пошла «житуха». Ксендзов доконал всех рэпом. Притащил откуда-то заезженный плеер и слушал целыми днями свой «дум-дум». Иван стал гнать его. Ксендзов отправился терроризировать коридорных. Однажды во время обхода доктор в очках объявил Ивану: — Все, снимаем с тебя повязки. Когда? А вот прямо после обхода, — он кивнул белым халатам за спиной. Старшая медсестра сует бумажки. — Не надо… Знамов на поправку пошел. Полетел, орел! — Сокол, — поправил Иван. — Пусть сокол. На ветру заживет быстрее. Встаешь? — Вы ж до листьев… — не сдержал улыбку Иван. — Ладно. Вижу я, шныряешь давно по коридорам. Теперь уж все равно. Гуляй вон на природе. Да… и имей ввиду, спиртное тебе — категорически, категорически!.. Это не потому что у тебя завтра день рождения, в смысле дисциплины. После таких травм пить вообще нельзя, солдат. Ни крепкое, ни легкое… — и по-латыни что-то сказал непонятное никому, а только одному себе. И пошел дальше по палате. Исполнялось Ивану двадцать пять лет. Ксендзов уже попавшийся два раза по пьяному делу, был предупрежден доктором, что в следующий раз он точно его выпишет. Ксендзов, перемявший к этому времени всех до одной медсестер, пообещал сделаться образцовым раненым. — Буча, е мое… че думаю, надо бухло брать, — заговорщицки шептал Ивану на ухо маленький сапер. — Ништяк отметим, мама не горюй! Ты это, Лариску… ну, то есть Лору пригласи. И на всякий случай назад от Ивановой койки. Случилось с Иваном обычное. Пожалели, приголубили его, он и потянулся к мягкому и доступному. Была пустота. Лора-медсестра стала первой, кто заполнила собой эту пустоту. Другим, вроде Ксендзова, мало кудряшек в голубом. Ивану хватило в самый раз. Ждал Иван дежурства Ларисины, без нее даже с постели не хотел вставать. Недели две тянулся их госпитальный роман. Закончилось все в один день. Лора больше не пришла. Это казалось Ивану странным, потому что она и словом ему не обмолвилась. Просто не вышла на дежурство и все. Вспоминал Иван, что последние дни она была обеспокоенная чем-то, будто не высыпалась, вид у нее был нездоровый. Ксендзов старался не заговаривать с Иваном на тему рыжей медсестры. Сам близко к ней не подходил. Только слюни пускал. Зато Витюша заявил как-то: — Че ты паришься? Других мало? Не выдержал Иван, зашел как-то в перевязочную. Молоденькие смешливые медсестры сначала не хотели говорить, переглядывались между собой, прятали глаза от Ивана. Но он не уходил. И одна рассказала: — Перевелась Лорка в другой госпиталь, чтобы ближе к дому. По семейным. Больше ничего не знаю. Ходят тут… — и кокетливо: — женихи! В день Иванова рождения ему торжественно объявили, что уколы закончились, лечение его идет к концу, и к майским чтоб собирался он на выписку. Иван же задумал, перед тем как уехать, найти все же Лору и объясниться, потому что душа его теперь тянется к ней. Иван решил твердо. Он бродил по парку, останавливался под тополем и думал, что дома его ждут родители, сестры, пасека с пчелами, баня, Болота старший. Свобода! Но странное дело… Лариса оказывалась не на первом месте в его мыслях: вдруг вспоминал Иван о ней, сердился на себя, закрывал глаза и представлял рыжие ее кудри, но мысли его снова ускользали туда, куда неудержимо стремилось теперь Иваново сердце, рвалась измученная мытарствами и страданиями душа. Домой. Туда, где теплыми ночами одинокая луна лобзалась бессовестно с кочевыми облаками, где дрожал над степью истомленный жарою воздух, где ждала его новая старая жизнь. День рождения отмечали чаем со сгущенкой. В палату набился народ с отделения. Кто Ивану тельник подарил — три штуки на тумбочке лежат, кто патрон отполированный, кто так пришел — с распростертыми объятьями. — Тащись, братан! — Серьезный возраст… — Надьку с Викой зовите! А чего… — Ща как дам по шее. Будешь еще лапать! — Ой, телефон звонит. Ой, а вдруг старшая? Девчонки-сестрички накрывают на стол. Хохочут. Шикают друг на друга, на синие пижамы — перебудите весь госпиталь! Скользят сквозь мужские руки. Кому досталось уже по шее. Да кто обидится? Сначала по шее, потом в обнимку в укромном уголке… Ксендзов громче всех орет: — Гляньте, во!.. Подушку свою откинул. Там «батарея» — водка с пивом. — Чего бы без меня! Буча, мама не горюй, я реп сочинил. Хочешь почитаю? Нам посвящается. — Кому нам? — Иван не в настроении. Все понимают, отчего происходят его переживания. Дела сердечные, кто ж от них остается в стороне. — Госпитальным, вот кому. Но кто-то уже потянул из-под подушки бутылек. Откупорив, разлили. За первой в Иванову честь, сразу по второй, а там… Примолк Ксендзов. Поднялись с коек лежачие, кто на сколько мог. И выпили третий. Водки не много было — каждому досталось по грамульке. Выпил каждый свою грамульку с одною мыслью: «За вас, пацаны». Погрустили положенное. И дальше — по пиву, чтобы «за нас третью не пили», чтоб «свои не обстреляли» и за всякие другие фронтовые суеверия. Принесли гитару. Витюша оказался умельцем до всяких песен. Прошелся по аккордам: сначала «Батяню-комбата», «Кукушку» афганскую. Отпели. Но вдруг прижал Витюша струны, задумался, а потом сразу и затянул густым не громким, но красивым голосом: — «Отговри-ила роща золота-ая березовым веселым языком. И журавли печально пролета-ая уж не жалеют больше не о чем… И журавли-и…» Подхватили «синие пижамы» Надюшу с Викой и закружились с ними по палате. Неумело закружились, растопырив гипсы, скосившись на стороны кривым и забинтованным. Придумайте, умники гламурные, что-нибудь, что было бы проще и понятней этой банальности! Да не придумать такое креативным мышлением. За креатив платят большие деньги, за банальность эту госпитальную всю жизнь, душу без остатка, до капельки выложишь. В банальности смысл — в каждодневном ожидании простой человеческой радости, что называлось спокон веку добром и любовью. У Ксендзова где-то, наверное, краник был, — он пьяней всех, хоть и пил вровень. Надюшу с Викой щиплет, те визжат. Он куда-то пропадал минут на пятнадцать, возвращался и стоял в дверях, пошатывался. Пробрала маленького сапера икота. Иван ухмылку прячет в уголках губ. Ксендзов машет на Витюшу: — Витю-ик-ша, завязывай. Пацаны, ща будет рэп. — Уу-ууу! — загудели. — Чмо рэп! — К нигерам в Гарлем… — Ксендз, давай нашу! «Саперы всегда впереди в наступленьи-и…» Ксендзов гитару у Витюши отобрал и поднял над головой. — А я говорю, ща будет рэп. Посвящается Буче, то есть Ивану Знамову, — он бросил гитару на койку, жалобно звякнули струны, — и всем нам. Госпитальный рэп! Музыка рабочих кварталов, — торжественно объявил Ксендзов и нажал кнопку на своем плеере. Под хриплый «дум-дум-дум» Ксендзов стал изгибаться, дрыгаться и выделывать растопыренными пальцами энергичные движения. Он читал свой рэп, прыгал как сумасшедший, тыкал себя в грудь и в лоб. Такая это была божба по Ксендзовски: — «Мы раненые солдаты, мы не больные волки! Волки на минных полях подохли. Мы саперы и мы снайпера, десантуре, пехоте — ура! Дум-дум… Волчьи ворота закрылись не сами, мы теперь обрастем усами. Хоп-хлоп… Мы пошлем на три буквы зверей. Тяжелые сау — ау, ау! Не жалей — бей зверей! Мы батальон раненых парней. И это наш госпитальный рэ-эп! Рэп, рэп…» Захлопали в такт кривляниям Ксендзова, задвигались: костяками-кулачинами буравят воздух, челюсти сжали до скрипа зубного; раскачиваются раненые плечо в плечо — в обнимку. Не остановить теперь маленького сапера: — «Дембеля и душары, говорите с нами. Лейтенанты, комбаты, мы пьем за погоны, за устав, за то, что русский солдат будет прав!» «Прав, прав…» — повторяет про себя Иван. — «Пусть дрожит душман, по горам бродит, ищет свой склеп. Это наш госпитальный рэээп!!» На самом деле это было смесью дурного поэтического вкуса и стонов «африканца» в подвале. Да плевать!.. Ксендзов стразу же стал героем номер один. — Слова перепиши, Ксендз. — Бей, зверей!.. — Сау, ау-ау… Ништяк, братан! — Викуша, а не прогуляться ли нам… За полтора месяца Иван привык к фонарю за окном. Светит и пусть светит. Когда засыпал на спине, видел цветные сны, как с красными тюльпанами. «Госпитальный рэп, рэп, рэээп…», — всю ночь долбило по мозгам Ивану, и снился ему водитель из маршрутки. Водитель размахивал рукой, красными губами на коричневом лице повторял: «Викуша, падемте в перевязочную, почитаем рэп!» Наступило утро. На измятой койке Ксендзова валялась гитара. Взъерошенные после ночи медсестры прибежали и, делая ужасные глаза, сказали, что Ксендзову — все! — Гитару-то гитару… ой шо будет! — и умчались, задирая мятые подолы. Иван вечером так и не выпил: третий пригубил и поставил, побоялся, вспомнив предостережение доктора. …Доктор полчаса детально рассказывал, что и в какой последовательности натворил нарушитель-рецидивист Ксендзов. Уловил Иван лишь некоторые детали: «Значит, все-таки добрал до кондиции. Упертый пацан». Ксендзов перелезал через забор с двумя бутылками водки: Ксендзов же не мог тихо — он пел госпитальный рэп! Но не все же понимают его творчество. К примеру, дежурный офицер по госпиталю не проникся. Может, он бы и простил Ксендзова: отпустил бы, взяв с того обещание не лазить в его смену по заборам, но Ксендзов стал орать и обозвал офицера тыловой крысой. Офицер, конечно, обиделся. Может, он тоже был за хребтом? Да наверняка был. Но простил бы и это — фронтовик фронтовика поймет. Если бы Ксендзов не полез драться с вызванным нарядом. Тут уж его скрутили, спеленали и оставили трезветь в дежурном помещении, в комнате отдыха наряда. Наряд ночью не отдыхал, — развалившийся во сне Ксендзов громко храпел, икал и пьяно орал рэп. Доктор сказал, что нарушитель дисциплины Ксендзов будет сегодня же выписан и отправлен долечиваться в свою часть. — Тем более, — продолжал свой монолог доктор, — сегодня у нас мероприятие. Вас придут поздравлять. Замкомандующего округом лично вручит государственные награды. Будут представители церкви и общественности. Поэтому сегодня нужно привести в порядок палату и быть готовыми встретить гостей достойно. «Зануда этот доктор. А вроде ничего мужик. Ксендзова предупреждали ведь. Сам нарвался», — подумал Иван. Мероприятие началось сразу после завтрака. От общественности пришел всего один с отвисшим брюшком. Он ставил в ноги каждому пакет с гуманитарной помощью и повторял одно и то же: — Скорого выздоровления, скорого выздоровления. Иван полез в пакет и вынул, что первое попалось, карманный календарик. На календарике этот же мужик с брюшком стоял на фоне города. И подпись: «Кандидат от народа Му…ков». В пакете лежали тельник, сгущенка, конфеты сосальные, шоколадка и пара синих носков. Разозлился Иван. — А че носки не белые? «Цивильный» заволновался. — Как вы сказали? — и к генералу, на ухо ему: — Альберт… ну что же ты меня не предупредил? Солдат просит белые… Генерал готовился сказать речь. Вокруг суетились три старших офицера в золотых парадных погонах. Попик в рясе. Генерал, в сущности, был не плохим человеком, поэтому ответил тихо, чтоб никто кроме «цивильного» не слышал: — Нахрена ты носки эти придумал? У них и ног-то не у всех по две. Ты бы им лучше водки хорошей… Ладно, не бери в голову, — и громко в Иванову сторону: — Товарищи военнослужащие, про носки ничего не скажу. Но имею честь от лица командования вручить вам, то есть, отличившимся, государственные награды. И генерал, не теряя понапрасну времени, стал вызывать по-одному. Первым назвали Витюшу. Тот вытянулся по стойке смирно и строевым шагом, прижимая к бедру правую ладонь с оставшимся на ней одним единственным большим «музыкальным» пальцем, подошел к генералу. — Носи, сынок, заслужил, — и нацепил генерал на грудь Витюше медаль «За Отвагу». — Служу отечеству! — рявкнул Витюша. Наградили еще одного паренька медалью «Суворова». Иван хотел завалиться на кровать, потом решил, что надо бы покурить сначала. И вдруг: — Ксендзов! Рядовой Алексей Ксендзов… А где он?.. Что-о? Генерал свирепо глядит на доктора, а тот объясняет, что так и так, дескать, выписан боец за нарушение режима. Иван с интересом наблюдал за развитием событий. А события не заставили себя долго ждать. Генерал, уж не стесняясь никого, трубным басом, так, что даже худощавый попик с испугу зажмурился, загудел: — Доставить сюда. Сейчас немедленно! — и тише, но так что все услышали: — Ты что, доктор?.. А это кому прикажешь вручать — а?! Непроизвольно и врачи, и раненые потянулись в центр палаты: увидели в руках генерала красную бархатную коробочку. Генерал открыл, и все ахнули. У доктора очки съехали на кончик носа… В коробочке лежала звезда Героя России. Спустя тридцать минут Ксендзов, извлеченный в аварийном порядке из дежурки, переодетый в чью-то чистую пижаму, уже стоял подле генерала, потупив взгляд. Ему было сильно плохо: он слушал монотонно-торжественную речь генерала, но не мог сосредоточиться. Внутри давило на все клапана. Он жадно окинул взглядом палату. Минералка стоит на столе, прямо посередине, всего в двух шагах. Но генерал! Придется ждать… Генерал пересказывал с листка подвиг Ксендзова: — «Оставшись один в окружении, рядовой Ксендзов не бросил оружие. Он прицельно стал бить по врагам. В течение полутора часов с одним пулеметом он удерживал более сотни боевиков, более тридцати были им уничтожены…» Торжественно молчали все в палате. — «Когда в укрытие, где он находился, ворвались обезумившие от ярости бандиты, рядовой Ксендзов швырнул последнюю гранату и успел спрятаться под развороченные доски пола…» Ксендзов глазами тоскливо шарил по палате. — «Рядовой Ксендзов, выбравшись из-под горящих обломков, оставаясь все время в сознании, хотя получил тяжелые травмы, смог доложить… Благодаря его умелым действиям банда была уничтожена». Генерал перестал читать, сделался особенно торжественным, надул щеки и произнес: — За мужество и героизм, проявленные во время… рядовому Ксендзову Алексею… звание Героя России! «Воды!» — страдал Ксендзов, когда генерал пристегивал к отвороту синей пижамки Золотую Звезду. «Лешка!.. А я даже имени его не знал», — подумал Иван. «Пора в отпуск. Да разве отпустят? Везут народ и везут… Может к осени?» — предполагал доктор; он тоже, в общем-то, был не плохим человеком. «Недисциплинированный солдат, водку мешает с пивом, — решил про себя генерал, принюхавшись к перегару. — Но герой! Эх, Му…ков, мог бы по бутылке… Ну, ты мне сегодня проставишься по полной программе». «Еще в училище, в химчасть и к строителям… — скрестив руки на животе «цивильный» стоял с патриотическим выражением лица. — Тьфу, пьянь! Разит как с помойки… Итого получается двадцать семь тысяч… А-а, еще ж генерала поить! С этим халява не пройдет, придется брать дорогую водку. Ну, б… только изберусь! На месяц уеду отдыхать с Эльмиркой на Ибицу». К майским праздникам, как и обещал доктор, отпустили Ивана домой. Прощались они с Лешкой Ксендзовым у ворот. — Я тебе адрес написал и это… слова… госпитальный рэп. Мож, пригодится. Они обнялись, и Иван ушел, вскинув на плечо дорожную сумку. Не оглянулся ни разу. Ксендзов помахал ему в след; провожал до-последнего, пока Иван ни скрылся за поворотом у магазинчика. Философия войны! Да разве ж кто задумается так-то вот, выйдя на свободу, шлепая трофейными берцами по первым теплым лужам. Не вспомнит сразу солдат про ту философию. Ему не до глубоких мыслей, ему легко сейчас. Повезло тебе, солдат, топай теперь своей дорогой, хватай от жизни что и сколько сможешь, на девчачьи юбки заглядывайся. А философия? Рано, рано… Надышись сначала, нарадуйся. Потом поймешь. Нынче бинты с тебя, солдат, сняли. Про госпиталь ты, может, вспомнишь когда-нибудь: вспомнишь не бинты кроваво-гнойные, не хрипы, не пятки желтые под белой «с головою» простыней, а так, — что пробегут перед глазами развеселые истории про Лешку Ксендзова, про Витюшу-гитариста, да про коленки малиновые. Иван все не как другие — раз задумал свое, так и решил — найду Лорку и скажу: ты думаешь, я как все, помял тебя и на сторону? А я, вот, не такой… Я жениться на тебе хочу. Возраст? Война нас уровняла. Поживем с тобой, потужимся. Мать у меня, знаешь какая?.. Болота опять же, сосед, крендель… Так думал Иван, пока искал по бумажке с адресом тот госпиталь, куда перевелась Лора-медсестра. Как здорово было бы, чтоб нашел Иван свою рыжую Лорку. Поговорили бы они. Всплакнула бы «тетуха», а потом кинулась к Ивану на шею. Да! Любимый мой, родной, тебя я ждала. Ты же меня в снах своих неспроста видел. Пойдем, раз такое дело, поженимся и заживем счастливо. Но куда же философию девать?.. Ох, горячишься ты, солдат, нарываешься. Это ты-то, который Петьку Калюжного мокрого голоногого ворочал, взводного тело, размазанное по броне, тащил-соскрябал, мальчишке-шнырю пулю положил в висок, сам чуть с белым светом не распрощался! Обернись, солдат, оглянись по сторонам, да не жми голову в плечи от трамвайных перестуков, на окна не смотри с опаской. В окнах зайчики солнечные скачут, на трамвайное треньканье народ бежит — торопиться, чтоб на свой маршрут не опоздать. Нет войны вокруг тебя. Но она есть… в тебе теперь, солдат! Вот и вся философия. Остеречься бы тебе, чтобы больно не стало. Да куда там… Записка с адресом зажата в кулаке. Вон и госпиталь, к которому шел ты полтора часа по мокрым весенним асфальтам. Что ж, попробуй, обмани войну. Когда Иван увидел Ларису, то почему-то вспомнился ему тот их первый разговор в туалете на подоконнике. Она будто стала сильнее косить. И глаза снова красные воспаленные. Некрасивая. Волосы упрятаны под шапочку и лицо тонкое осунувшееся. Свежо после дождя. Лариса кутается в платок, руки прижала к тяжелой груди. — Чего тебе? Она спросила холодно, чужим не знакомым Ивану голосом. А Иван все забыл, что хотел сказать, но даже если бы и сказал все правильно, не с таким глупым выражением лица, ничего бы не изменилось. Война — сука! Вали все на нее, солдат. — Ты, вот што… Я замужем, — ответила Лариса. — Муж… инвалид, офицер. У него орден за первую войну и пенсия за вторую группу. Тебя выписали, вот и катись. Молчал Иван как оглушенный, шарил глазами по асфальту, сразу и понял, отчего все то время казалась она ему усталой и невыспавшейся. Лариса, кутаясь в свой платок, развернулась и пошла, но остановилась у дверей КП и, не глядя Ивану в лицо, сказала на прощание: — Прости, Ванюша. Езжай с богом. Все у тебя еще будет… Летят пульки шальные и там — за хребтом, и здесь — где солдаты, одуревшие от воли, свободы рыщут по мирной земле; идут клейменные кровью, а за ними по пятам волочится война. Метит, дырявит каждого, — кому в душу, кому прямо в сердце, чтоб больнее было. Истинная блядь — война! Но Лора, некрасивая косоглазая Лора! Благодари, солдат, Создателя и Министерство обороны, что есть в нашей армии такие женщины. Будешь ты трястись в поезде, ворочаться исколотыми ягодицами по жесткой плацкарте и вспоминать — что ж было в ее словах, в ней во всей такого, отчего вдруг задышалось тебе с облегчением, свалилась с плеч тяжесть? Да ничего необычного — простая женская мудрость. Тебя отпустили солдат, простили и пожелали счастья. Так иди и не терзайся. Так и не дотумкал Иван сразу, но отлегло, будто долги отдал. Теперь только о доме: о новом — незамараном неклейменом — думалось ему. Дождь снова закапал — теплый весенний. Подставил Иван лицо под дождь, а потом смахнул с лица капли, будто все болезни и воспоминания разом, и потопал к поезду. |
||
|