"Сто первый. Буча - военный квартет" - читать интересную книгу автора (Немышев Вячеслав Валерьевич)Глава перваяИдут караваны по Чечне, гудят восьмиколесные бэтеры. На бэтерах десант. Рыжее задиристое солнце играет в зеркалах, зайчиками скачет по бортам грузовиков, пузатым бокам бензовозов. Щурятся водители. Ранней кавказской весной снег по равнине еще в феврале стаял и остался лежать в горах: в буковых рощах Шатоя, по Веденским тропам, уводящим путника в заснеженные селения Дагестана, на заставах Итумкалинского погранотряда, древних развалинах города мертвых — Тусхороя. К апрелю на равнине уж зелено. Идут колонны… И еще раньше, когда на дорогах, разбитых гусеницами, артобстрелами, весенней распутицей, воют с ночи голодные собаки, появляются по обочинам солдаты. Идут, глядят по сторонам: в руках у каждого длинный щуп, на голове каска, автомат за спиной. Саперы. Вот прошли мост через Сунжу и свернули у Дома пионеров к разрушенной мечети. Дальше перекресток на Первомайскую улицу. Бу-уххх! Громыхнуло. Взметнулся к небу черный гриб… И на следующий день пойдут саперы этим маршрутом. А через неделю появится в Грозном еще один сваренный из стальных трубок крест и надпись на изорванной взрывом жестянке: «Здесь погиб простой русский парень… Помяните его, люди добрые». Шагает по Грозному сапер Иван Знамов, легко идет. Вон песчаный бугорок. Иван поворошил щупом — чисто. Останавливаться ему ни-ни. Вторым номером Иван работает. Первые номера утопали далеко — догонять нужно. За Иваном идут остальные — вся колонна инженерной разведки. Крикнул взводный: «Торопись, мужики!» Иван в ответ зыркнул зеленым навыкате: глаза у него большие, но некрасивые — злые как у волка, ресницы, словно пеплом присыпанные. Смотрит Иван перед собой на мир, смотрит, не моргая; губы жмет плотно, вытягивает в нитку, — желваки двумя кобелями цепными рвутся наружу. Иван первым делом, как возвращается инженерная разведка в комендатуру, умывается, горло поласкает. Вода пахнет нефтью, мыльная пена серыми разводами остается на полотенце. Трет себя Иван ладонью, по стриженой голове, бережно так трет, начинает с самой макушки: сначала ведет медленно по верху, по кончикам колючих и коротких волос-ежиков, а потом с силой и злостью кидает руку вниз — так, словно смахивает с лица назойливые капли. Подбородок вскидывается вверх, шея вытягивается тонко, жилисто, беззащитно, оголяя синие вздувшиеся вены. Урчит бэтер. Справный солдат Иван Знамов. Все у него ладно: и форма подбита по росту, и оружие выверено по-правилам. Ботинки начищены до блеска, будто не по грозненским развалинам, а на парад идти. Справностью своей Иван гордится, других подгоняет при случае. Его уважают, слушают, боятся. Одно беда — сны Ивана мучили. Сны такие, что просыпался он среди ночи и лежал часами до подъема, смотрел, как разбегаются по палатке тени от тусклой лампы, да черный кот Фугас, хитрюга и обжора, шарится по столу. Думал Иван о том, что ничего в жизни не происходит бесполезно, даже вот паршивый Фугас для чего-то поселился в их палатке. Наверное, чтобы взводного злить. Однажды с такой вот бессонной ночи, Иван, устроившись на броне, как и остальные саперы, ждал, когда водитель Серега, по прозвищу Красивый Бэтер, заведет моторы. Идти саперам по знакомому маршруту: Маяковского — Первомайка — Победы, до площади Трех Дураков. Серега юзил аккумулятор, но двигатели только чавкали и хрипели. Иван не выдержал: — Серый, чего тормозишь? Серега высунул из люка свернутый на бок нос и затравленно огляделся. — Внатури, не понимаю. Вчера заводился. Ща, глянем. Ну-ка… Поковырявшись в моторе, Серега сказал обреченно: — Все, кирдык. Бензин опять слили… гады. Бензина в Грозном хорошего не было: местные заправлялись суррогатным — нефтяным конденсатом, поэтому армейский «семьдесят второй» ценился — шел по червонцу за литр. Комендантские и промышляли. Подумали, почесали саперы бритые затылки и решили, что кроме как «бычью» со второго взвода никому в голову сливать бензин с рабочего бэтера не придет. Они вчера гудели. Не хватило. До зарплаты неделя. Ясно, что все «на мели», кто-то и сообразил поискать в баках. Иван говорит: — Дело принципа. Предлагаю мочить, по другому не поймут. Сколько раз предупреждали. Разом и скакнули все с брони. Во втором взводе еще спят. Душно — печь натопили. Морды опухшие. Иван смотрит: у одного блевотина тут же у койки; берцы валяются изгаженные. — От, зараза. И ударил спящего в нос. Кулаки у Ивана мосластые, хоть сам не крупный. Били и остальные: кто прикладом, кто ногами. Дружок Иванов, мелкий Витек, уперся плечом и завалил двухъярусную кровать. Грохот. Крики. Вой… Иван ловит одного в распущенном по спине тельнике, выволакивает на середину и тычет лбом об пол. Разошелся, стал ногами лупцевать. Закричал страшно: — Убью-у-у!.. Народ смотрит — дело дрянь. Мускулистый парень по имени Мишаня, с синим татуированным скорпионом на плече, хватает Ивана крепко и тащит на улицу — вон из палатки. — Тихо, братан. И дали им, правильна. Будем теперь так: украл — в рыло. Получите, распишитесь. Я что ж, не понимаю? Тут народ каждый день, можно сказать, за них, гадов, ходит под смертью, а они — устраивать такое западло. Третьего дня на Первомайке у школы громыхнуло… Лег под фугасом сапер, дядька — сибиряк, степенный мужик, месяц как отслуживший. Лег поперек дороги. Натекло на асфальт из развороченной шеи. Головы не было у него. Как жахнуло, так вместе с каской и улетела голова. Искали потом, да не нашли. Комендант приезжал, покурил и обратно уехал. Серега кривоносый вылез из бэтера и слонялся без толку, все причитал: что, как же, вот и без лица теперь корешок его, а еще час назад спрашивал закурить. Подозрительного человека задержали. Да всякий прохожий в то время был бы подозрительным: у него ж на лбу не было написано, чем он занимался этой ночью, может, как раз фугас и ставил. Но этот мимо проехал на своей «копейке» раздолбанной, — его и приняли. Не повезло селянину. На коленях несчастный стоял. Ему руки взамок за спину и прикладами по шее, и носом тычут в кровяную лужу: «Смотри, смотри, что ваши с нашими сделали! Хоть тебя, хоть и невинного, хоть и не по-христиански, а все одно надо кончить. Око за око, зуб за зуб!» И матюги от безысходности, ненависти, немощи… Выволокли Ивана на улицу. Отдышался он. За синими воротами комендатуры начинался новый день. Где-то под Аргуном гудела армейская колонна; из Ханкалы в Грозный покатились бензовозы, бэтеры с десантом на броне. Золотится солнце на взмокших от ночной изморози пузатых бензовозах, скачут зайчики в зеркалах и в пулевую дырку лобовых стеклах. Прожил Иван Знамов на свете двадцать шесть лет. В апреле две тысячи первого справил в Грозном очередной день рожденья. С утра до вечера провел Иван с винтовкой в обнимку. На маршруте на Первомайской улице, возле польского Красного Креста нашли тело боевика: ночью закладывал фугас да не удачно — разнесло подрывника на куски. Были еще два вызова, но так — мелочь, — пару болванок сняли с чердаков. Эхо войны. Совсем уже ко сну выпили за именинника, поговорили, но вяло как-то — утром вставать рано. Работа у саперов такая — ходить каждый день по маршруту, искать фугасы и мины. Судьбу свою Иван не выбирал, как, впрочем, и все остальные. Это, если рассуждать по-философски, а по-другому и не получалось рассуждать. По-другому получалась дурь одна, неразбериха — шум да переполох. Буча, одним словом, получалась. Большая буча… За скандальный характер и получил Иван свое прозвище — Буча. Случилось это еще в первую войну, в девяносто пятом, когда восемнадцатилетняя русская пехота заливала своей кровью улицы Грозного. Когда штурмовали Грозный, повезло Ивану — не убило его и не ранило даже. Щеку поцарапало и всего делов-то. Сам убивать научился быстро, дело оказалось нехитрое. Подхватило его и понесло: побило головой, шкуру об землю содрало, в грязи вываляло, а не сломало. Только сердце Бучино от такого полета затвердело — в лед превратилось… Дело было где-то в феврале девяносто пятого, может ближе к марту. Старлей Данилин ростом был не велик, голос имел не так чтобы сильно громкий: командовал он саперным взводом десантного батальона, у начальства числился на хорошем счету; солдаты его уважали — грамотный был старлей. Как-то раз забуянил во взводе здоровяк Петька Калюжный. Петьке на дембель идти, меняться с передовой скоро: ему на «сохранении» положено быть — сидеть в окопе и дырку ковырять под орден. Петька и подпил с тоски, да скуки. Залет конкретный. Петька попался старлею на глаза; тот его хвать за отворот бушлата — принюхался. Петька герой! Он на гору с разведкой ходил, они сорок «духов» в пух и прах! Петька и попер на старлея. Тут Данилин его и уделал, а как — никто и не заметил, будто так и было. Лежал Петька мордой в окопной луже и хлюпал разбитым носом. — Знамов, — Данилин ткнул согнутым пальцем Бучу в центр груди, — бронежилет надеть. Оборзели… Этого убрать с глаз. Он у меня теперь сортиры рыть будет до самой дембельской «вертушки». Солдаты, кто был поблизости в окопе, притихли. Задние прячутся за передних, а этим деваться некуда — сопят, каски натягивают на лоб. Свистят пули… Река впереди, за рекой город Аргун. Лесочек градусов на семьдесят. Пригород. Домики одноэтажные. На отшибе заводик недостроенный — промзона. Оттуда, с нейтральной полосы снайпер и бил… На войне Иван научился копать. Война — это земляные работы «в полный рост». Копали и сержанты, и лейтенанты. На передке рота залегла и плотненько так долбит через речку — кроет, боеприпасов не жалеет. Другая рота долбит континент. Первым делом ячейки. От ячеек — ходы сообщения. Головную роту сменят — раненых, убитых заберут, — вторая выдвигается на передний край. Те, что отстрелялись, копать. Спали часа по четыре. Холодало по вечерам. Костер не разведешь. В окопчике воды по щиколотку. Данилин учил Ивана: — Ты, Знамов, приклад выверни в бок, наковыряй уступчик, в уступчик и упри. Так на автомате спать можно. Кирзачи, говоришь, жмут? Портянки перемотай. Кирзачи, Знамов, вещь. Без них потонешь. Ботинки тебе на дембель выдадут. Не выдадут?.. Сам добудешь. Ты парень, смотрю, крученый. Домой пишешь? — А че писать-то? — простужено хрипит Иван. — Ну и не пиши… хотя матери надо. Успокоить, что жив и так далее. Данилин поправил на груди бинокль. — Вот урод. Вещь испортил, надо же. Днем раньше Данилин словил биноклем пулю. Повезло старлею. Он только поднес окуляры к лицу, тут и прилетело: вырвало из рук — палец поранило осколком. Лейтенант Бурмистров с первого взвода вечером в палатке налил из своей фляжки. — Заначка. Спирт. Как знал, для тебя берег… Утром, когда менялись взводами на позициях, Бурмистрова убило. Он даже не вскрикнул — рухнул навзничь, — снайперская пуля попала лейтенанту прямо в лоб под каску. Вытянулся Бурмистров на мокром снегу. Повалило вдруг хлопьями: снег ложится на лицо лейтенанту, а не тает. Смотрит Бурмистров в небесную муть, глаза пеленой уж затянуло. Присел Данилин рядом, глаза другу закрыл, потом пуговку на воротнике ему бережно так застегнул. — Берите его, Знамов. Отнесли Бурмистрова к остальным, что лежали в рядок за палатками под флагом. Вьется полотнище над позициями — небесного цвету, с парашютными стропами, изрешеченное, истерзанное ветром и пулями. Развевается над холодной степью десантное знамя. Знамя — символ. Через три недели боев роту переодели в новое «хэбэ». Знамя как было, так и осталось. Его даже из гранатометов «духи» били — дыры получались с кулак. Смотрят солдаты — на месте знамя. Глянет ротный, скажет деревяшку-флагшток поменять. Не ровен час рухнет, стыдоба тогда десантуре. Петька Калюжный лазил менять. Свистят пули… Петька закрепил — слазить нужно, а он еще минуту покуражился. Пульки близко, близко засвистели. Скатился Петька в окоп: дышит как паровоз, глаза безумные, матерится страшно: — Я их маму имел, я их папу имел и гвоздик, на котором висит портрет ихнего дедушки, тоже имел! Эй, малой… Петька всех, кто ниже его ростом, так звал — всю роту. Он же самым высоким был, на парадах красовался в первой шеренге. Петька герой. Таких бабы любят. — Слышь, Буча, давай пыхнем, мочи нет, — Петька черным ногтем потер под носом, мечтает вслух: — Приду домой, всех баб перетрахаю, а потом начну с первой. Иван протягивает Петьке папиросу-косяк. — Взрывай. Спичка есть? — Есть, — отвечает Петька и вдруг глаза вылуп; яет и страдальческим голосом просит: — Газету-у… Ой, приперло! Дай бумаги… давай быстрей, что ли. Ой, мама дорогая! — запричитал Петька, замялся, затанцевал на месте. — Засранец ты, — не то с укором, не то со смехом говорит ему Иван. — Тебе рулона в день не хватает. Жрешь все подряд. — Да че едим-то? — Петька примирительно хохотнул. — Тушняк, да галеты. Днище пробивает не с обжорства, а с микробов. — С каких это микробов? — удивился Буча. — С этих самых, с чеченских. Тут их, прям, море. Я те отвечаю. «Сральников» накопал Петька три штуки — это по тому залету. Данилин утром, когда Петька проспался, поставил ему задачу. Ямы должны быть глубокие — такие, что вся рота опорожнялась бы в течение года и все равно не смогла бы заполнить доверху. За позициями роты был до войны не то хутор, может, ферма. От нее остался фундамент и кусок забора высотой метра два. У этого забора Петька и пристроился с газеткой посидеть, уж больно ему надоели эти чертовы ямы — захотелось, как говориться, а природе. Война, война, что ж ты, сука, всех без разбору… Убило Петьку некрасиво. Петька герой. Петька на гору с разведкой ходил! А ты его, сука, как последнего шелудивого пса прикончила! Петька умер, сидя на корточках, со спущенными штанами и мятым куском газеты в руке. Пуля «в грудь» бросила его на бетонный забор; он завалился на спину, бесстыдно раскинув белые ноги. ;Таким и нашли его. Убитого отнесли туда, где коченел Бурмистров, где уже укрыло мягким снежком еще полдесятка «двухсотых». Буча прикрыл синюшное Петькино лицо солдатской шапкой; шнурки на ушанке развязались: одно серо-зеленое шерстяное ухо оттопырилось, и черная веревочка, измусоленная Петькиными пальцами, беспомощно болталась из стороны в сторону. Ветер принес колючие снежинки. Они таяли на Бучиных щеках, превращаясь в капельки: стекали к подбородку и с треугольного кончика его улетали вниз в землю. За неделю снайпер из нейтральной полосы убил еще троих… Данилин сидел в палатке на пустом снарядном ящике, водил фонариком по карте минных полей. Рядом горбился Буча. — Да пройду я, тащстинант. Ночью. Духи забздят двигаться ночью. Вы минометчикам скажите, пусть с полчаса покидают. — Не учи меня, Знамов, я сам знаю, что кому сказать. Не дойдешь ты один… Совсем охрип Иван на ветру, засипел старлею на ухо: — Да вы меня тока отпустите. Я его вычислю. Я наблюдал. Он с того заводика работает. Он терпеливый, может полдня выцеливать, а потом сразу в дамки. Пустите, тащстинант. Не «дух» это. «Духи» так не стреляют, они валенки в стрельбе. Им понты дороже. Этот профи, наемник. Я слышал про таких. В палатке дымно, но тепло — коптит худая труба у печи. Иван закашлялся. Рядом, на деревянном настиле среди ящиков и бушлатов захрипели, заворочались. — Не гомони, людей разбудишь. Ну, ладно. Пойдешь вот здесь, — Данилин посветил на карту. — Смотри, здесь и здесь два минных поля, между ними проход полтора метра. Ориентир… Они сидели долго. Пока, наконец, не определились с деталями: Калюжный был убит сегодня, значит, стрелок после удачного выстрела переждет сутки, двое. В вечер нынче, чтоб уж наверняка, Буча и решил ползти на нейтральную сторону. До темна шел снег. К ночи ударил минус, землистый пластилин прихватило, приморозило. Иван попробовал — продавил сапогом тонкий грязевой наст. Захрустел ледок. Данилин протянул ему фляжку. — На. Спирт. Бурмистрова. — Спасибо, товарищ старший лейтенант. Да вы не волнуйтесь, срастется. Черно в степи. Дождаться бы луны, — она по морозцу проглянется не позднее как к полуночи, — тогда и ползти через минные поля будет веселее. Весело, да опасно по светлому, по темну бы лучше. Мины те сам Иван и ставил, каждый кустик ему там знаком. Данилин торопит. — Давай, пошел. Сейчас луна вылезет, ты как на ладони будешь. Мы пошумим, как договаривались. Я тебе трассерами ориентир обозначу, зажигательными. Прямо на заводик и выползешь… Иван кинулся через бруствер в черноту. Метров сто он прополз без опаски, — здесь своя территория; колышек нащупал — его, сам втыкал. Значит, полметра влево первая «озеэмка». Данилинские саперы ставили мины на неизвлекаемость: растяжками закидали глинозем — крыса не проползет. Ждал Иван, когда свои начнут стрелять, но когда стрельнули, ахнули разным калибром, инстинктивно ткнулся лицом в подмерзшую грязь, содрал кожу с носа. Поднял Иван голову, смотрит, куда летят трассеры. Красота: оранжевые стрелы мечутся над степью. Лучше взводного никто не стрелял из пулемета: рисует Данилин с «пэка» — не налюбуешься, глаз не оторвать — короткими мазкам: ту-дум, ту-дум, ту-ду-думмм… — Ат, красавчик! — радуется Буча. Трассеры неслись через степь; почти сразу на нейтральной полосе загорелось. Попал Данилин, всадил в этот чертов заводик десятка два зажигательных, как и обещал. Иван перехватил ловчее автомат и, не обращая внимания на грохот стрельбы вокруг — с той стороны начали палить в ответ, — пополз на заданный ориентир. Конторка был в три этажа. Поодаль чернела полоса забора. Иван разглядел подъемный кран, взрывом сложенный пополам; котлован с фундаментом. Забрался Иван на третий этаж, устроился так, чтобы лестница просматривалась. Слышно будет, если кто пойдет: в пустом помещении человек ступит — шаги отзовутся гулким эхом. «Главное не уснуть, — думал Иван, — не уснуть». Сначала он замирал от каждого шороха, но скоро научился распознавать звуки: ветер гудит в проходах и меж окон — музыкально гудит, как в трубе — то сильнее, то затихает вовсе; крысы скребутся — шур, шур. Артиллерия далеко забила. Содрогнулась контора. Близко лег снаряд. Иван вжал голову в плечи: «Шальной». К рассвету он окончательно замерз. Глотнул из фляжки. Спирт не чувствовался, но внутри сразу потеплело: захотелось курить и спать. Иван вытянул ноги и закрыл глаза. Стрелок пришел… Иван слышит осторожные шаги по лестнице. Нужно встать, схватить автомат и стрелять! Но что-то с головой. Веки потяжелели. И руки стали ватными. Враг все ближе, ближе… Неужели конец? Страшно… Придется копать сортиры до дембеля… Иван открыл глаза, некоторое время не мог вздохнуть от навалившегося страха. Нащупал под рукой автомат; вслушивается напряженно. Но тихо было, только далекие раскаты доносились, да ветер гудел. Он поднялся, с трудом разогнул затекшую спину; уперся ладонями в грязный пол, отжался не считал сколько раз. — Сегодня придешь, — всматривается Иван в серое утро за окном. — К вечеру придешь, куда ты денешься, потрох сучий. Спать все еще хотелось, сказывались последние бессонные недели. Иван нащупал в кармане «Приму». Достал сигарету, понюхал и убрал обратно. Подложив под зад кусок фанеры, Иван принялся ждать. Вспомнилось ему… Может, все это было месяца три назад, а может пять. Может, совсем и вчера. А может, и не было вовсе, а только примерещилось солдату… Комбат стоял перед строем, таинственно заложив руки за спину. Уже объявили по дивизии четырехчасовую готовность, и теперь майору предстояло довести до личного состава, в чем же собственно дело. Понимал комбат, что тревога не учебная, а значит там за чертой — за росчерком пера, за приказом «по машинам» настоящая опасность, настоящее дело, которое называется простым словом — война. Но какая это будет война, главное, с кем и за что, комбат не знал. Так же как не знали этого командиры полков, дивизий и даже армий. Буча хорошо запомнил глаза комбата и голос его всегда твердый, но в этот главный для батальона момент, будто рассеянный, будто что-то не договорил тогда комбат. — Летим в Чечню. Там небольшая заморочка. Будем поддерживать конституционный порядок, — комбат исподлобья пробежал взглядом по ровному строю десантников. — Командирам рот организовать сбор рапортов и доложить. Через полчаса стопка тетрадных листков в клеточку с одинаковым текстом: «Прошу отправить…» и даже с одинаковыми грамматическими ошибками легла на стол в командирской канцелярии. Написали все без исключения. В начале декабря десантников перебросили в заданный район, и колонна двинулась на Грозный. Батальон буксовал в солончаковой степи, кружил по незнакомым селам. Чем меньше километров оставалось до Грозного, тем ожесточенней становились улыбки местных жителей, и ненависть их была уже столь явной, что солдаты не ставили оружие на предохранители. Торжественный день первого боя был хмур, из неба сочился скудный дождь. Длинные бестолковые очереди хлестанули по колонне с окраины села. Запомнил Иван в своем первом бою урчащие воздушные потоки слева и справа. А больше ничего не запомнил. Он выпустил бестолковую очередь, увидел как его пули или чьи другие вспучили шифер над красным кирпичом. Батальон так дружно ответил из всех стволов, что бой закончился почти сразу. За селом, в поле — там, откуда просматривались заретушированные туманом сельские околицы, колонна встала. От комбата пошли команды: разобраться, доложить о потерях. Солдаты сыпанули из грузовиков, выстраивались у обочин; еще серьезны все: дышат тяжело, броники оправляют; кто-то магазин перестегнул, защелкало вокруг. Пока сержанты считали, а взводные докладывали, солдаты как по команде зажурчали под колеса «шишиг». Закурили казенные «Примы». Солдатик — круглолицый розовощекий — сдвинул на затылок каску и говорит радостно: — Ё-мое, че думаю, смотрите, чудеса какие: война, ведь, ё-мое, а птички-то как поют. Иван слушал и ухмылялся про себя. Взводный Данилин не смеется, серьезно так и говорит: — Дурак ты, Прянишкин. Это не птички пели, а пули свистели у тебя над головой. Каска у чудного солдатика съехала на затылок, — лоб у него белый широкий. Иван подумал, что хорошо по такому «леща» отвесить. И тут как давай все хохотать. Данилин тоже улыбнулся. Прянишкин сразу обмяк, захлопал глазами. Ивану вдруг совсем не смешно стало — страшно ему стало: «А вдруг бы меня зацепило? А вдруг бы убило? А как это — больно, наверно?.. Что дальше-то будет?» Пошла расслабуха: по второй закурили, по третьей. С полчаса колонна стояла на окраине села. Стадо буренок выползло из тумана. Пастушонок с ними, мальчишка лет десяти, любопытный. Встал, ноги растопырил и смотрит на военных, а сам прутиком целится в них, скалится белозубо. Ближе всех к пастушонку, скатившись с дороги, стояла БМДшка; на гусеницы глины ей намотало, как фарша на мясорубку. Сержант к башне прислонился, глядит во все стороны; пацана заметил, крикнул ему: — Ей, пацан, иди сюда. Жрать хочешь? Мальчишка перестал махать прутиком и настороженно посмотрел на чужого солдата. — Чего молчишь, бестолочь? Ты с этого села? — сержант спрыгнул на землю и шагнул к пареньку. — Не боишься штоль? Не боись. Мы не страшные. Коров твоих не тронем. Но лучше гони их от дороги, да и сам не сиди здесь. Видишь, техники сколько. Чего молчишь, говорю? Тебя как звать? Мальчишка наклонил голову, исподлобья чертит сержанта сорочьим взглядом. Потом попятился назад — все быстрее, быстрее. И вдруг побежал. Отбежав метров на десять, он громко закричал на ломаном русском: — Ухады! Здохнэшь! — и во всю припустился прочь от дороги, нырнул в гущу коровьих тел и пропал из виду. Сержант даже попятился от удивления, машинально дернул автомат с плеча. И в этот момент плесканулась с окраины села длинная автоматная очередь. Когда не ждешь, и шарик лопнет — в штаны наложишь. Народ носом в снег, кто в грязь повалился — кому как повезло. Залегли. С той стороны больше не стреляли. Снайперы взяли на прицелы калитки, заборы. Только все без толку — тихо на той стороне. Напуганные выстрелами коровы сбились в кучу, добрыми влажными глазами косились на людей, мычали — словно просили не пугать их, не мучить без надобности. Комбат уж на нервах: «грузиться!» кричит. Кричат лейтенанты: «по машинам, маму вашу!» Поднимаются солдаты, метут с бушлатов крошевой землистый снег, а снег тает прямо на руках — стынут солдатские руки. Только сержант не поднялся… В суете поначалу не обратили внимания. Когда стрельнуло, сержант боком неловко пошел, дошел до БМДшки, грудью в борт уперся и сполз вниз под гусеницы. Сержанта перевернули на спину; он потерял сознание и начал умирать. Кровь алыми шариками пузырилась на его губах, шарики лопались. Тело ритмично вздрагивало в смертных конвульсиях. Тот смешной солдатик, розовощекий Прянишкин, вдруг зарычал — вскинув автомат, застрочил без остановки. Заходил автомат в его руках и стал харкать огнем прямо в лупоглазых толстых буренок — в самую гущу коровьего стада. Махнули буренки врассыпную, взревели раненые животные; одна легла сразу — припала на передние ноги, захрипела. Опустошив магазин, Прянишкин прижал к «бронику» горячий автомат, опустился на истоптанную коровьими копытами жухлую траву и заплакал. Умирала буренка тяжело: удивленно водила черным глазом, мычала утробно, сучила копытами; кровь перемешиваясь с пахучим спекшимся навозом разжижала его. И талая земля под теплым еще коровьим телом становилась красной. К Прянишкину подбежал взводный Данилин, выхватил у него автомат и стукнул солдата кулаком по каске… По-настоящему войну ощутили, когда батальон заходил в Грозный. Грузовики катились по городским улицам, разбрасывая по асфальту прилипшую к колесам глину. Мимо на бешеной скорости пронеслась грязнущая БМДшка с батальонной разведкой. Иван подумал: «Не нам первыми быть… Говорят, город артиллерией обработали. Во, дают! Это что ж за дела такие?» С этого момента все события того дня записались в памяти как на черно-белую кинопленку — без красок и почти без звука. Пока Иван размышлял что, да почему, на пути стали вырастать городские кварталы. С балкона первого этажа за ними, движущимися теперь в колонне по городской улице, наблюдали мужчина и женщина. Мужчина нагнулся и что-то стал говорить женщине. Та игриво захохотала, дружелюбно помахала военным. И спокойно стало у Ивана на душе. Страхи пропали. Город обычный, как все другие города. Ну, постоят они, пошумят местные. Что ж делать? Демократия! Пошумит народ и разойдется. Их обстреляли, когда первые машины выруливали с улицы на широкую площадь. Иван, когда вспоминал этот бой, не мог назвать улиц и площадей, но всегда удивлялся, как их всех в тот момент сразу не поубивало. Подбили головной танк: сорвало гусеницу, вспыхнуло в силовом отсеке. Танк пошел юзом, закрутился на месте — взревел как бешеный. Медленно завращалась башня. Чуть перепонки не лопнули, — схватился Иван за голову, — бахнул выстрел, вырвалось пламя из танковой пушки. Огрызался, плевался танк огнем. Взрывалось в домах: летели по улице камни, стекла с бетоном и домашней утварью, заполыхало в окнах и на балконах. Иван успел подумать, что поздно теперь назад, теперь хана им всем, но от кого наступит «хана» он не знал, потому что врага не видел. Не урчало теперь в воздухе, но грохотало все вокруг неистово. По танку дали залп гранатометчики. Присел Иван, повалился под колеса от страшного грохота, а когда поднял голову, увидел башню танка, как в замедленной съемке летящую по воздуху. Десантники прыгали с бортов, рвали на себя холодные затворы автоматов, искали глазами противника. Вся площадь грохотала и взрывалась. Иван стрелял. Кончились патроны. Но ему казалось, что стрелял он мимо, и в какой-то момент стало ужасно обидно, что мимо. Дернул на себя затвор — заклинило автомат — ствол задымился. Вокруг стали падать солдаты. Он подбежал к одному — тронул — к другому. Не видел лиц, но понимал, что убиты они. Рвало боекомплект в той самой грязнущей БМДшке. Двое еще живых обгоревших до неузнаваемости разведчиков корчились под гусеницами: как рыбы засыпающие, разевали красные рты без губ, скребли скрюченными черными пальцами. Рядом взорвалось. Посыпалась земля камни, осколки. Горячим обожгло щеку. Повалился Иван, рукой за лицо. Отнял, смотрит, кровь на ладони. Зацепило? Царапина! Шквал огня снова придавил его к земле: он рухнул в грязь, больно стукнулся подбородком о холодное цевье чужого автомата. Автомат был Прянишкина, того самого — чудного из третьего взвода. Прянишкин лежал рядом, свернувшись улиткой, прижав руки к животу, смотрел стеклянными глазами на Ивана. «Готов, готов… Может, ранен? Надо посмотреть… Нет, готов. В живот, в живот прямо попало». Разворотило Прянишкину внутренности; он кишки руками пытался обратно запихать в разорванный живот, так и умер. Пополз Иван, прихватив автомат с двумя магазинами, остальные покорежило и смешало с кровью и чем-то черным густым из живота Прянишкина. За сожженной БМДшкой пристроился пулеметчик, ефрейтор Мишка Дорничев из Подмосковья. Второго номера убило у Мишки. Ефрейтор отстегнул короб от пулемета, отбросил в сторону; вокруг пустые ленты змеями вьются. Взводный Данилин орет Ивану в ухо: — Дорничева видишь? «Бэка» ему тащи, — и взглядом указал на убитого второго номера, в руке у того коробка с лентами. — Позицию поменяйте. Я прикрою. Иван схватил коробку с пулеметными лентами, чуть не с силой вырвал из окостенелых рук второго номера. Побежал через площадь. Зацокало по асфальту. Рухнул Иван под гусеницы на Дорничева ноги. Дышит, дышит. Ефрейтор от неожиданности чуть не кинулся на Ивана: узнал, шмыгнул носом. — Ленты? — ткнул грязным кулаком по коробке. — Куриво есть? Перезарядили пулемет. Иван видит фигурки в конце улицы у перекрестка. Дорничев та-да-дакнул разов пять в их сторону — сдуло фигурки. Но там, видно, засекли пулеметчика. Из гранатомета дали залп: первый — мимо, второй — прямехонько по машине. У Ивана звон в голове. Он ефрейтора по спине лапанул, подхватил. И тащит. У ефрейтора кровь из ушей струйками. Только они поднялись, дернулись бежать, тут Дорничев как охнет, и сразу ноги у него подкосились. Иван его за ворот тащит, не останавливается. Ефрейтор стонет: — Убило меня… не больно… ног не чувствую. — Пулемет брось, брось, брось! — Иван ему. Дорничев сознание теряет, но в пулемет вцепился так, что ладонь прикипела к горячему стволу, а он уж боли не чувствует, только мясом горелым пахнет. — Ты, что! Я ж расписывался за него. А сдавать, когда на дембель… сдавать… Бредит ефрейтор. Иван дотащил его, упал рядом. Щупает себя по бокам — не ранен он, не ранен! Везет ему как черту, как ста чертям!! Бушлаты, бушлаты вокруг. Свои. Лица. Рты черные, глаза из-под касок… Очухался Иван. Прихватил пулемет: ленту вправил, затвор рывком на себя. Стрелял Иван прицельно — не торопился. Видит человечков — маленькие такие, будто игрушечные. Прикинул, метров сто пятьдесят. Подправил прицел. И короткими очередями, как учили, застрочил по врагам. Старался Иван, язык даже прикусил, а когда увидел, что упали двое и не поднялись больше, закричал, стал кулаком грозить. Страшно Иван кричал, матерно, как на войне всегда кричат. И откуда знал-то? Выходит, что солдат он, солдатом стал, само собой так получилось. Часа через два жестокого боя к окруженным и истекающим кровью десантникам прорвалась родная пехотная «мабута». Стали грузить раненых. Подкатили два бэтера. Наводчики ливанули крупным калибром во все стороны. Утих бой на время. В бою Иван то терял слух, то снова слышал рваные крики, команды: — Мать еп… возьми этого… Данилин, Данилин… На месте командир… Вдвоем они подхватили раненого. Вдруг толкнуло Ивана: почувствовал он, что по лицу потекло у него. Но к удивлению своему не падал Иван, не подкашивались ноги. Он снова потянулся к истерзанному осколками бушлату. Тут и заревел Данилин матюгом: — Все, все, брось! Да не держи, брось, говорю. Убит. Пуля попала раненому в голову — размозжило лицо. Кровью и забрызгало. Данилин пригнулся, Ивану показывает, чтобы назад отползал. — Теперь подождешь, торопиться тебе некуда, некуда… — бормочет Данилин. Остаток дня эвакуировали раненых, на следующий воевалось уже как обычно. Вспомнить Буча остальные дни по отдельности не мог, как ни пытался: все одинаково было. Одинаково — как на войне. Когда ж все было-то? Хоть убей, Ивану не вспомнить: так помнит, а чтобы разложить по дням — ну, хоть убей. «На войне, как на войне», — подумал Иван и стал глаза тереть что есть силы, чтобы не заснуть ему. А в глаза хоть спички вставляй. К вечеру сильно похолодало, и в здании, где теперь прятался Иван было ничуть не теплее, чем за стенами и оконными провалами. Снег больше не шел. Ветер гудел, подлый ветер — все остальные звуки глушил. Днем сильно стреляли, к вечеру, будто отдыхать народ разошелся. Тишина, только вуу… вууу-оо-ыы! Иван ворот поднял, фляжку нащупал в кармане. Эх, погорячились они с Данилиным. Надо было хоть день выспаться. Все время, что они стояли под Аргуном на позициях (последнюю неделю особенно) урывками спали. Оттого голова тяжелая, глаза — будто песка в них насыпали. Дрожит Иван от холода: зубами стучит — так стучит, что слышно всему городу, да что там городу, всему миру! Сунул он меж зубов платок, стиснул зубы. Фляжку нащупал: холодная фляжка, ледяная. Стал он проваливаться в черноту — внутрь себя: будто затягивало, засасывало его тягучей дремой. Лопухи, лопухи кругом… Странно — зима, а зелено вокруг. Иван сообразил — сон это. Опять, опять!.. Надо бы очнуться. Но он знает, что это всего на минутку. Чего случится, если он посмотрит сон всего минутку и снова станет ждать — ничего ж? Холодный сон… Сидит Иван в лопухах и курит. Лет ему десять. Смешно. А дело серьезное происходит в его жизни. Оно ведь как?.. Пацаны, дружки его, курили — пробовали уж, а он боялся отца. Узнает — запорет насмерть. Крут отец у него. И будто бы уехали родители из дома; остался Иван один. Папиросы отец не прятал. Иван знал, — они или в серванте на кухне, или под скатеркой в столе. Достал себе папироску. Закурил. Огонек тлеет, дымок идет, а не пахнет. Думает Иван: правильно, что не пахнет, а то учует отец. Беда будет тогда. Вдруг тень над лопухами. Иван голову вжал в плечи, папироску прячет. Отец черной тучей склонился над стриженной Ванькиной головой: лицо злое, рот открывает, говорит что-то, только слов не слышно, в руках у отца солдатский ремень с медной звездой. Отец ремнем трясет, щелкает как бичом. Иван ни жив, ни мертв. И звук от ремня донн, донн… Донн. Проснулся Иван. Пошевелиться не может: так замерз, что ног, рук не чувствует. Тишина вроде. Но вдруг слышит голоса, где-то внизу переговариваются. «Надо было поспать перед выходом хоть часа три, надо было… Пришел стрелок долбанный. С «эсведехи» бьет, как я и думал». И вдруг нашло на Ивана такое верное, неудержимое, — когда знаешь, что все получиться, что твой верх сегодня будет, что тебе нынче повезет, а не врагу твоему. — Тьфу, тьфу, тьфу, чтоб не сглазить. Да плевать! Как ста чертям везет, как тысячам!! Не бзди, Петюня, щас я его укатаю за тебя, за пацанов. И укатал он… Левее от того места, где хоронился Иван, была дыра в полу — здоровенная дыра: снарядом разворотило перекрытие на третьем этаже. Оттуда из провала и доносились голоса. Ах ты, ветер ветерок, вовремя задул, в самый раз. Гудишь себе и гуди. Как в трубе — ауууу, ауууу! Там внизу не ждут, не чуют… Иван вытянул фляжку и влил в рот обжигающего спирта. Отпустило. Побежала кровь по венам. Сжал Иван кулаки, а когда разжал, сразу и решил как действовать. Времени на раздумья не было у него. Иван пощупал себя по груди: молодец он — все железное снял заранее, рядом положил. С насиженной фанерки завалился он на бок, автомат держит на весу. И пополз. Ползет — по миллиметрику вперед продвигается. Сумерки только начинали сгущаться: бледнеет вечер, но здесь внутри пустого, холодного дома темень. Заглянул Иван вниз: стрелок у окна, второй в охранении сзади в трех шагах. Подумал, что на этажах могут и другие быть. Не было времени на раздумья… Иван прицелился: когда стрелок прильнул к окну, плавно, как на стрельбище, нажал на курок. — Тухх, — грохнул выстрел, и вслед один за другим: — тухх, тух-тух-тух! Только в кино так бывает: смотришь в глаза своему врагу, выцеживаешь из себя слова, страшные слова проклятий, а потом холодный ствол направляешь прямо в лоб и стреляешь. Дрожит враг, страшно ему умирать. Вот она расплата, — вот она случилась желанная месть… Только не было у Ивана времени. Первая пуля досталась тому, кто копошился сзади, тот как куль сразу и повалился. Стрелок успел только головой дернуть, вторым выстрелом разнесло ему позвоночник — попало между лопаток. Он захрипел и сполз на пол. Иван сверху делово по-очереди всадил в каждого еще по три пули, тогда только уронил автомат и ткнулся лицом себе в рукав. Трясло его, колотило. Он перевернулся на спину, достал из кармана флягу и все, что было в ней, влил себе в рот: попало на лицо, защипало расцарапанный нос. Целая вечность прошла. Иван теперь знал что такое вечность. Он сидел на краю пролома и жадно курил. Тело согрелось, прояснилось в голове, даже жарко стало. Нужно было уходить, но Иван медлил. Что-то случилось в мире… Гудит ветер. Он стихнет, когда ночь раскидает по небу звезды, и луна прольет на землю свой мертвенный свет. Первый раз он убил явно. Так близко лежал поверженный им враг, что не смог Иван сдержать желания увидеть его лица — лицо убитого им человека. Еще трепетало где-то внутри его сердца. Он поджег вторую сигарету; докурив и эту, присел, перевернул к себе тело стрелка. Посветил Иван фонариком — чубчик белесый, серебряное кольцо в ухе. Глянул в мертвеющее лицо стрелка, и сразу решился. Оттянул ворот его добротной куртки, — голова безвольно откинулась, глухо стукнувшись об бетон, — достал из ножен клинок с широким лезвием. Не раздумывая и не сомневаясь более, стал резать. Замерло, екнуло сердце и снова ровно застучало в груди. Долго полз Иван по снежной грязи. Давил на шею автомат. Мешался и сваливался все время в сторону в бок рюкзак с добротными натовскими берцами и головою стрелка. Скатился Иван в свой окоп в глинистую грязь. Он сидел, прислонившись спиной к холодной земляной стенке окопа. Его трогали за плечи, трясли, совали под нос фляжки, чиркали зажигалками. Он ничего не слышал и не видел, — он снова оглох, как тогда, в первом своем смертельном бою. Он был не пьян. Но он впервые в жизни ощутил себя мертвецки пьяным — так, что все понимал и думал беспрерывно, но сделай он шаг — и рухнет лицом в жижу под ногами, и не встанет, захлебнется в этой вонючей слизи. Ивану выдали новое «хэбэ» и бушлат. Старшина ворчать стал: чего это солдату такое исключение — только ж меняли, три дня как? Данилин сказал, что по личному приказанию командира батальона. Солдаты катали голову по крышке снарядного ящика. Савва, друг Бучин, веселый узкоглазый калмык говорит: — Слышь, братан, дай я ухо отрежу? Нож тебе подарю, — он вертел перед Иваном трофейным клинком с кровостоком, кричал: — Буча пацан. Пацан сказал, пацан сделал. Это этот, да… лыжник, финн? — Иди ты, Савва, со своим ножом, — беззлобно посылал его Иван. — Прибалт это, дурья твоя башка, биатлонист. — Э, брат, ты у него нашел деньги, да? Им, говорят, за нас платят долларами? Делись, да, — гогочет Савва. — Ботинки я снял с него. Вон стоят. Добрые ботинки. Режь ухо, мне не жалко. Ботинки на память себе возьму. Они стояли на позициях еще три недели. Потери были, но незначительные. Скоро войска взяли Аргун. В газетах писали, что война не надолго: боевиков придавили на всех направлениях, и они хотят замиряться. Иван плохо разбирался в политике. К весне Ивана сняли с передовой и отправили дослуживать в родную часть. Перед отправкой позвал Ивана взводный Данилин. Иван вдруг заметил, что глаза у старлея голубые, голубые — небесного цвета — такие бывают у детей. — Ты вот что, Знамов… — Данилин будто собирался с мыслями. — Представить тебя решено к ордену, — и вдруг совсем не по-военному, не по-уставному, просто, как друг и товарищ фронтовой, сказал: — Ты только помни, Буча, всегда помни: озвереешь, не сможешь жить среди нормальных людей. Оставайся человеком даже на войне… Старший лейтенант Данилин погиб за две недели до Ивановой демобилизации. Когда ехал Иван на дембель про Данилина не думал и о словах его не вспоминал. Мечтал о бане — как затопит отец. Как на пасеку они с соседями Болотниковыми поедут, раков на Дон ловить. Вообще, о новой жизни думал. А старое? Что ж, отпустит потихоньку: молодой он — чего ему? В Волгоградскую степь весна приходит в конце марта. В апреле уже рдеют на пологих курганах тюльпаны; птица степная щебечет, а которые с ветром вернулись из чужих краев, бродят по черной маслянистой пахоте, привыкают к запаху родной земли. Двор Знамовых в Степном не хуже других: дом еще советской постройки белого кирпича на две семьи; палисадник с теплицами, георгины у крыльца. Года два как поставил отец Знамов баню. Ивана в армию проводили и начали тогда строиться. Соседи Болотниковы, что жили с ними через стенку, помогали. Отец их, да старший Игорь выпивали крепко. Иванов отец этого дела не любил, но терпел. Как всякие добрые соседи привыкли Знамовы и Болотниковы друг к другу. Так — в согласии и ссорах жили уже много лет. С младшим Витькой соседским, тридцатилетним хитрющим, но трудолюбивым детиной, да со своим кадыкастым Жоркой, пятнадцатилетним подростком, и построили за неделю. Писала мать Ивану, упоминала про баню. Иван всю дорогу чесался от нетерпения, мечтал, как приедет, раскинется на горячей полке и задохнется от березового духа… Как вернулся Иван домой, стали его расспрашивать про войну. Иван герой! С материной работы приходили женщины, с отцовой мужики-механизаторы. Подопьет народ и к Ивану — расскажи, что ж там на самом деле было? По телевизору одно говорят, в газетах другое пишут. В городе, передавали по местным новостям: хоронили какого-то мальчишку-солдатика совсем молоденького, а перед гробом несли фуражку его и медальку на подушечке. Мать гостям подливает — ну, чего к парню пристаете? Сама слезу смахивает, чтоб Иван не видел. Вышли с мужиками курить. По небу — облака. Так плывут, будто в ряд выстроились, шеренгами стройными, колоннами. Ветер задул — вууу, вуууу… Облака высоко. Их ветер гулящий степной не достанет. Там в выси свои потоки — восходящие. С мужиками понятней объясняться. Женщины они что ж — сразу печалиться, плакать. Мужики по-деловому выспрашивают — все служивые в прошлом — про тактику, вооружение современное. Хмельно Ивану — хорошо. Но будто тяжесть какая внутри у него появилась, даже рукой провел по груди, словно хотел проверить, не забыл ли он снять бронежилет. Одно время таскали «броники» и днем, и ночью, — так привык, что, когда скинул на первую после боев помывку, чуть не взлетел, такая легкость ощутилась. Теперь же, наоборот, тянет и тянет. Иван стал рассказывать. Хотел — как вспоминалось всегда, но вдруг запутался. По-новой начал, снова не в ту сторону. То про окоп с водой по колено, то вдруг рассказал, как наст хрустящий пробовал кирзачом и радовался, что по ледяному будет легче ползти, чем по грязи. Послушали мужики, покурили и дальше за стол. Песни, как водится, запели. Мать вышла к нему, смотрит на сына — сказала б ласковое, а не может. Иван чувствует ее взгляд, понимает — хочет она оградить его, уберечь от расспросов, да пьяных разговоров. Только, что ни скажи, Ивану все в грудь, в грудь отдает. Мать-то знает, молчит поэтому. Постояла и пошла в дом. — Не застудись сынок, после бани ведь… к вечеру свежо тянет. — Щас, мам, приду. Долго сидели мужики, пока все не спели. В конце, когда расходились, плясать народ пошел, и кто-то уже на улице звонким хулиганистым голосом выдал: Дальше, как с цепи… по всему селу. Так оно и жить веселее, когда с матерком да пошлятинкой. Долго Иван ворочался — все заснуть не мог. Терзала его ночь. Уснул, и снилось ему всякое — с трататаканьем, с голосами и свистом — суматоха, шум-переполох, одним словом. За первый месяц после «дембеля» Иван «наел сала», как старший Болотников выражался, раздобрел, округлился в плечах. Попьянствовал пару дней — надоело. Стал с отцом копаться в делах, хозяйстве: руки мозолями ободрал — заросло, зарубцевалось быстро. Болота все тянет за рукав: пойдем, сосед, водки пожрем, наших помянем! Болота — «афганец». Ноги у него правой нет по колено. Когда Иван учился в пятом классе, к ним на 23 февраля в школку Болотников старший приходил. Звезда красная на пиджаке — орден. Учительница сказала, что ему от государства выделили квартиру в городе, как воину-интернационалисту. Школьники Болотникова поздравляли: девчонки дарили цветы — красные тюльпаны, а мальчугня стояла рядом и заворожено, как и положено глядеть на героев, смотрела на белоглазого дядьку с отвисшим животом и проплешиной в полголовы. Дядька морщился, тер себя по лысине, а когда, заговорил, пахнуло от него знакомым по-деревенски — таким, что и рассолом с утра не заглушить. Про войну рассказывала учительница — как честно выполняли наши земляки интернациональный долг. А Иван только тюльпаны и запомнил, лысину Болотниковскую, а еще — когда брючина задралась, под ней вместо ноги оказался оранжевый протез, и в половину его натянут носок черный с дыркой. Жорка младший почти догнал Ивана в росте. Худющий. Кадыком двигает, баском к брату. Не срослось у них. Жорке с братом бы потолкаться, поспорить о том, о сем. Старший же, да солдат-воин! Сторонился младшего Иван. Надумал себе чего-то там Жорка — отстал, затаил на брата обиду. Так они и жили — каждый о своем. Только за столом и сидели рядом. Мать льет с половника одному, другому — вздыхает про себя. Отец младшего подгоняет: живей лопай, да дуй к бане, там улей недокрашенный. Ивана будто не видит. Отец суров у Ивана. Да как теперь повысить голос на такого геройского сына? В середину лета Иван уехал в город поступать в техникум на механизатора широкого профиля. Болотникова старшего в свое время приняли в институт без экзаменов, как «афганца», да вылетел он со второго курса по врожденной безалаберности. Иван как поступал — еще денег приплатить пришлось. Не техникум теперь — колледж. Болотников старший ему свою квартиру на Тракторном и отдал перекантоваться «на безвременное пользование». Женился Игорь, как и все, после армии. Дочуха у него родилась. Пожили они с женой недолго. Сбежала жена к родителям и дочь забрала, а ключи пьяному Игорю в лицо и бросила. У Болоты с той поры остался шрам на лбу. В этой-то квартире и устроился Иван жить. Прошло три года с его возвращения. Иван защитил диплом. Домой не вернулся, — работы в селе не было. Была, но платили за нее так, что, если б не пасека отцова, пошли бы по миру. Возил Иван мед в город. Подрабатывал в автосервисе у одного барышника-скупердяя со Спартановки. Так и жили. Познакомился он с девахой. Приличная. Родители у нее в торговле. Ходили с полгода, даже с семьей она его познакомила. После этого и не заладилось. Охладела деваха к нему. То ли родственники чего наговорили, — она ж рассказала им, откуда он, да где служил. Плюнул Иван — других баб что ль нету? Она ему — дурак контуженый! С тем и разошлись. Пришла осень, но жара все не отступала: зачерствела степь, истрескалась вдоль и поперек. Знойное было лето. Птица не ходила по сухоте, пряталась в листве. Зато раки в то лето ловились, да такие крупные, что Витька Болотников изрезал себе от жадности все пятки ракушками. Завалятся они втроем на Дон, на заводья; вечером у костра Игорь начинал байки травить. И такого нараскажет, что Иван лежит на земле, со смеху помирает. Не война у старшего получалась в рассказах, а шутовство какое-то. То напились — не туда пришли, не того застрелили, не то разбомбили; то про «духов» — как им шашку тротиловую привяжут к жопе, а «дух» в речку бежит, ныряет, думает, что огонек на запальном шнуре вода затушит, а того не знает душман, что в воде шнур горит быстрее раза в два; то как обратно возвращались, и на Казанском вокзале их в комендатуру хотели забрать, а когда узнали, откуда они едут, под усиленным милицейским конвоем сопроводили до вагона. Весь сентябрь мучались от жары. К концу октября пришла на Жоркино имя повестка из военкомата. Ивану — орден. Иван вспомнил Данилина: «Значит, дошло представление, дошло… через три года». Гуляли сразу и за орден, и что младший уходил на службу. На проводах собралось полсела. Отцу все говорили: сыновья у тебя орлы! Отец принял «граненую», расчувствовался — одной рукой тянет к колючей щеке Ивана, другой Жорку за костяки на плечах мнет. Тот еще вытянулся, но худой был, не рос вширь. — Ах, сынули, и я, и дед ваш, покойник… служили мы честно. Прадед в казаках воевал… у Деникина! — Бать, ты ж говорил, у Буденного, — Иван прячет улыбку. — Это потом… а сначала у Деникина!.. Эх, сынули, да какая разница! Все мы казачьего племени. «Эх, да по До-ону… да казачина-аа маладо-ой… — запел отец. — Да шашечка булатная… да коник вороно-ой». Иванов орден-крест трогали, примеряли, прикидывали на вес. — Граммов двадцать чистого серебру! — Скажешь!.. — Болота, скока твоя звезда весит? — Восемьдесят грамм… — не задумываясь, отвечает старший Болотников. Он опрокинул рюмку и, выхватив из тарелки жмень капусты, сунул в рот. Захрустел малосолом. — Врешь, не может столько! — Было бы больше… мне бы той миной ноги по яйца оторвало. — Ага-га, у-гу-гу!.. — Болота, давай за тех, кто в море… Повисла капустинка на черных с проседью усах Болотникова. Нахмурился, осунулся сразу, плечи повисли. Налил он себе, потянулся и Ивану плеснул, пролил водки в капустную квашню. — Давай, братан, за пацанов… — и выпил, не чокаясь и не глядя ни на кого. Не заметил народ. Только отец петь сразу перестал, погрустнел: вилкой давит холодца остатки в своей тарелке. Да мать обернулась к ним с другого конца стола. «А и не надо никому этого знать», — подумал Иван. Выпил крепкой материной водки и не закусил. Разгулялись до утра. Жоркины друзья у Знамовых и просидели ночь. Провожать было идти в восемь — в то утро призывались еще трое парней из Степного. Иван раньше ушел к Болотниковым спать. Курили с братьями, раков вспоминали. С шутками прибаутками и улеглись. По свету Иван перевалил через забор к себе. Мать с сестрами у стола, собирают завтракать полуночникам. Он прошел в комнату и вдруг остановился, замер на месте. У серванта, где хранила мать документы, фотографии семейные, а отец вечно подсовывал свой Беломор, стоял Жорка. Он стоял, склонив голову вперед — затылок стриженый, уши оттопыренные. Иван хотел уже окликнуть брата и вдруг увидел его отражение в зеркале. Жорка бережно двумя пальцами держал орден: пристроив серебряный крест на рубашку, смотрел на себя в зеркало. Заметил Ивана. Испугался. А орден все держит у груди. Опомнился. Отнял и положил аккуратно в коробочку. И молчит, насупился. Не по себе стало Ивану. Захотелось сказать брательнику что-нибудь ободряющее, как старший должен говорить младшему. — Ты пиши, Жорик, а то мать, она, знаешь… Я не писал, меня взводный знаешь, как драл… три наряда… Мать свою десантник должен уважать. — Я в пограничники записан, — сдержанно ответил Жорка. — Ты, это, извни… — он кивнул на орден. — Тяжелый. — Не тяжелей пули. Куда, в какую команду, на какую границу — сказали? — На фи-инскую, — разочарованно протянул Жорка. Иван услышал в его голосе знакомые нотки: «Упертый ведь, как батя… наша порода!» Вслух сказал: — Там тоже стреляют… реже, правда. — Смеешься? — голос у Жорки задрожал от обиды. — Не смеюсь, брат. Не рвись ты туда. — А ты? — Мне не повезло. — А орден? — Потому и не повезло. Так и не договорили они, — мать вошла, посмотрела на обоих, поняла, что не вовремя. Но Жорка уже выскользнул из комнаты, задел Ивана плечом. — О чем вы тут… не ссорились? — Не ссорились мы, ма. Малой он… Ты не волнуйся, — Иван обнял мать, почувствовал знакомый с детства запах ее волос: «Мать, мать!» — Его на финскую границу. Там тихо сейчас… Хех, как в кино! «Любовь и голуби». Помнишь, когда в конце они с голубятни слезли и на сына нарвались, а этот, батя его, в трусах… — Ладно, ладно, сынок. Все будет хорошо. Не даст бог, чтоб второго сына так же как тебя… Не даст — пожалеет. Ушла молодежь в солдаты. Вскорости пришло письмо, но не от Жорки, а от товарища, с которым их должны были направить в одну команду. Прибежала его мать, письмом трясет: — Гляньте, чего пишет… Писал ее сын, что служит он на границе в Карелии: озеро рядом большое, чухонцы местные. — Не то все. Вот про вашего, — и читает: — «Жорка Знамов от нас отстал, увязался на сборном пункте за каким-то офицером, говорят, что напросился в Дагестан, вроде тоже на границу. А еще сильно хочется спать…» Потом уж Жорка и сам написал. Писал, что красиво вокруг — горы, пастбища, леса. Небо как будто над самой головой, а когда дождь, гроза, то страшно бывает с непривычки, молнии близко сверкают, грохочет. «Служу нормально, как все, — писал Жорка, в конце передавал приветы, брату Ивану особенно: — Пусть не обижается за орден». Мать спросила Ивана, что за история. Он отмахнулся — наше дело, прошлое. Почти год отслужил Жорка к тому времени, когда в августе девяносто девятого боевики напали на Дагестан. Больше от Жорки Знамова писем не было… Ураган в ту осень побил поля, повалил колосья пшеничные. Да солдату в окопе — ему все одно: еда ему теперь тушняк да галеты. Все, что произошло потом, Иван вспоминать боялся. Странное дело, о смерти иной раз забывал, пули над головой свистели — голову не пригибал, а тут… Бывает так на войне. Убьет солдата: завернут его тело в мешок, запаяют в цинк, отправят «двухсотым» грузом на родину. Отпоют в церкви солдата, положат в землю ногами на запад, в головах могилу венками уставят. Крест вроют. Спи, солдат, отвоевался ты! Память о тебе останется. К пасхе, к другим праздникам придут к тебе родные — мать, жена, дети — поплачут, стаканчик с хлебушком, конфет, да пряников оставят на холмике. Выпьют за упокой твоей солдатской души. Бывает так на войне… Жорка пропал без вести. Совсем пропал. Писала мать и в часть, где он служил, в военкомат. Отвечали ей, что сведений нет, данные уточняются. Смотрели они с отцом новости, там, где говорилось о боевых действиях, потом перечитывали Жоркины письма. В письмах — о жизни солдатской, о том, как стал Жорка сержантом, как выучился стрелять. Про то, где служит, не было ни слова, так — расплывчато — горы кругом, красота. Иван еще надеялся, но не отпустило его… День был, солнце было, ветер был. Обычный день. Дома вроде тишина. Часы тикают. Вернулся Иван из города. Бросил сумку в угол, нагнулся к рукомойнику лицо с дороги ополоснуть. Слышит голоса, вроде всхлипы. Кран не закрыл, рукавом стер воду с лица. И вошел в комнаты. Мать лежит на диване. Отец у телефона. — Скорая… восьмой дом. Знамовы. Приезжайте… сердце. Иван закрутил желваками — зубы хрустнули, раскрошились… как тогда под Аргуном, будто снова ползти ему через мины, по хрусткому насту. Отец смотрит жалким испуганным взглядом. Иван никогда не видел его таким. Отец — кремень, а тут… — Там, на столе, кассета. Иван не понял. — Что, батя, какая кассета?.. Письмо пришло, про Жорку сообщили? — Кассета, кассета… — только и смог выговорить отец. — В аптечке лекарство… Мать увезли в больницу. Отец уехал вместе с ней. Остался Иван дома один. Подумал, что надо бы сообщить сестрам. Обе жили в Степном со своими семьями. Он уже поднял телефонную трубку, но увидел на столе кассету: обыкновенная кассета — черного пластика, видеомагнитофонная. Сначала ничего не было видно — серое поле на экране. Иван догадался — надо перемотать. Нажал кнопку, подождал и включил на изображение… и отскочил от телевизора, словно ошпарился о горячее, обожгло огнем живым… Уши оттопыренные, лоб крутой, затылок стриженный. Кадыка нет — по кадыку сталь, широкий нож туда-сюда, туда-сюда. Хруст. И красное брызжет, струями течет. На полэкрана — крупно было снято — так, что все можно рассмотреть: рука волосатая, нож в руке. И глаза зажмуренные насмерть. Жоркины глаза!.. Заметался Иван. На столе стаканы, лекарство. Сшиб ногой — звякнуло стеклянное; рванулся он из комнаты на улицу. Стоит на крыльце, дрожь его лупит: трясутся руки как от пулемета грохочущего. Шарит по карманам — курить, курить! Ветер, с улицы, со степи — в лицо. Захлебнулся Иван ветром. У Болотниковых он выпил залпом стакан водки. Ничего не объясняя, снова налил трясущимися руками. Опрокинул… Когда Иван уронил голову на стол, Витька с Игорем подхватили под мышки обмякшее тело, оттащили на кровать. Уснул Иван, забылся мертвецки пьяным сном: не как тогда в сыром окопе, по-настоящему… В пустом доме Знамовых старший Болотников один сидел перед телевизором. Иван, пока тащили его, что-то бормотал невнятное. Игорь понял, что есть кассета, а на кассете снято как режут брата Жорку. Записи было минут тридцать. Действо происходило на широкой поляне, на задних планах виднелись деревья, дальше пологие покрытые лесом горы. Снято было неумело, но откровенно. По поляне снуют бородачи. Картинно поднимают автоматы, стреляют в воздух. Летят гильзы. Слышатся голоса: «Аллаху-у акба-арр! Алла-аху…» Смотрит Игорь. Четверо лежат на земле со связанными за спиной руками. Бородач схватил крайнего, оттащил на пару метров, вынул нож с широким плоским лезвием. Мальчишка-солдат в защитной выцветшей хэбэшке только ногами засучил, когда бородач вдруг с силой, оскалившись во весь рот, воткнул ему нож сбоку в горло. Брызнула кровь алым фонтаном. Перерезав шею, бородач потряс окровавленным клинком. Потом так же второго, третьего… Последним был Жорка Знамов. Жорка не умирал дольше всех. Он, уже с перерезанным горлом, подогнул под себя колени, вскочил на ноги, но повалился вбок, долго бился в агонии. Бородач что-то сказал на своем языке другому, такому же черному небритому, опоясанному пулеметными лентами. Оба захохотали. Тогда тот, второй, наступил Жорке ногою на хлипкую дрожащую грудь и пригвоздил его выстрелом из автомата. — Пожалел, сука, — процедил Болота. Один мальчишка почему-то оказался посредине поляны: руки у него были свободны, он закрывал ими шею. И вдруг послышался голос — плачущий жалобный: — Дяденьки, люди добрые, что же вы делаете? Не надо-оо… — солдатик клонился к земле под ударами. — Ой, ооо-ой… Не убивайте люди добрые, не-ее… не… адо-оо… ад… Первый бородач свалил мальчишку ударом ноги в лицо, нагнулся к нему: — Э-э, какие ми тибэ люди добрыи? Кафир! Ты стрелял в правоуерных, собака? — Не-ет, не стрелял я, дяденьки-ии… — молил солдатик. Его убили, так же как и остальных. Солдат за ноги оттащили к оврагу и сбросили в откос. Тела валились, переворачиваясь: так мальчишки на деревенских пляжах — на песках прыгают с кручи и, кувыркаясь, разбрасывая руки в стороны, с визгом и гомоном катятся вниз к речке. На траве остались бурые пятна крови, ботинки, вещи, документы, листки бумаги. Ветер подхватывал и разносил их по зеленой горной поляне… Иван проснулся глубокой ночью. Открыл глаза и некоторое время вглядывался в темноту вокруг себя. Сел на кровати. Закружило. Он поднялся. Тихо, стараясь не разбудить никого в доме, стал пробираться к выходу. На кухне горел свет. Отец набил пепельницу Беломором: увидев Ивана, потянулся к пачке. — Откуда кассета? — глухо спросил Иван. — Мать что? Отец сильно осунулся: заметно было, как вытянулось его лицо, посерело под глазами. Пахло водкой. Стакан на столе, спички горелые, беломорины. — В город увезли. Инфаркт. Подозрение… Вот так сынок, не уберег господь, — отец глянул с тусклой надеждой в глазах. — Может не он это — а? — Он, батя. Откуда кассета? — Откуда… Да принесли бандероль с почты. Маруська, Болотниковых мать, и принесла. Мимо, говорит, шла и захватила. Матери отдала. Я на дворе был… Она как давай кричать… посмотрела же сразу… Иван присел на табурет к столу, заметил под ногами почтовую обертку. На обертке штамп, адрес написан от руки синими чернилами, число. На штампе прочитал: «Махачкала, отправлено…» Машинально смял обертку, сунул в карман. — Я на первой маршрутке поеду. — Куда, сынок, куда? — отец испуганно посмотрел на него. — Туда, батя. Видно не судьба мне… — задумчиво произнес Иван, — вернее, судьба. Так надо, отец. Не отпускает меня, не отпускает. Я тебе не рассказывал, что было там со мной. И он стал говорить. Говорил долго. Вспоминалось ему теперь ровно и по порядку: про первый бой, Прянишкина, голоногого Петьку, взводного Данилина и того стрелка с серьгой в ухе, что лег на холодный бетон с пулей в позвоночнике. — Такие дела, отец. Теперь я буду стрелком. Хотел отец сказать, да не сказал; хотел водки налить — уронил тяжелую натруженную руку на столешницу. Рассыпалась под рукой пепельница. Заплакал отец горючими мужскими слезами. Покидав в дорожную сумку вещи, не попрощавшись с Болотниковыми соседями, как рассвело, вышел Иван на шоссе; дождавшись первой маршрутки, забрался на переднее сидение. И поехал… |
||
|