"Шутка" - читать интересную книгу автора (Туманова Ольга)

Глава третья. Зима

День был чудесный. После слякоти, мороси, грязных мостовых — снег. Светло, чисто, нарядно, радостно. Пройдут дни, и снег покроется копотью и станет столь же уныл, как лужа, но это будет потом, а сегодня снег падал и падал, шел и шел, кружился крупными снежинками, хлопьями, словно в театре или на карнавале. И совсем немного оставалось до Нового года, что пропитан чудесным ожиданием счастья; чудеса, правда, редко приходят, но кто же думает об этом, все ждут праздника.

И — письмо от Володи, как подарок от елки.

"Что я могу сказать про стихи, которые Вы мне написали. Мне понравился только Пушкин. Именно такими должны быть стихи. А Евтушенко — "все надо делать здорово"… — это лозунг, а не тема для поэзии.

Сейчас, в наше время, Маяковский сначала поэт своего времени, затем гений. Пушкин — сначала гений, затем гражданин, поэт. Маяковского породило время, жизнь молодой республики. Ну, а сейчас.

Да, трудно рассуждать о том, о чем имеешь не очень хорошее представление.

Катя, правильно Вы думаете, что все мужчины — подлецы. Сегодня я с Вами согласен".

Вот только что на Кате был нарядный белоснежный наряд, ей оставалось перейти дорогу, и — музыка, бал, счастье, но грязные брызги от случайной машины испортили платье, и не стало ни бала, ни праздника, ни счастья.

Нет, не отрицание Евтушенко было неприятно Кате (уже и не вспомнить, почему она в письме ссылалась на него да на Маяковского), это не тот поэт, чьи строчки для нее сокровенны. Конечно, в первый миг у Кати появилось желание броситься на защиту поруганных Володей пиитов, но она перечитала письмо и не смогла не согласиться: стих, действительно, звучал фрагментом окон роста, что (конечно же!) когда-то были необходимы стране, но… была ли то поэзия? Открытие подобное озадачило Катю: она никогда не смотрела на поэзию трезво, как бы со стороны, она плыла в ней, и видела не море, не волну, не пену на поверхности, не барашки при подходе к берегу, видела одну сплошную водную стихию. Стихию и мощную, и нежную, и… И Катю (в который раз!) поразило, что краткой, простой, своей собственной фразой, без цитат из философов и литературоведов, Володя сумел показать ей нечто совершенно для нее привычное в совершенно непривычном для нее свете. Катя снова прочитала стихотворную строчку, и снова не услышала ни музыки стиха, ни песни души — лозунг, его можно повесить над любой проходной любого предприятия и даже для убедительности в каждом случае наполнить конкретикой, заменив "всё" сапогами, хлебом, кирпичами. "Кирпич надо делать здорово!" на кирпичном заводе. А как же. Чтобы он не искрошился вмиг. "Кирпич надо класть здорово" — это уже на стройке, чтобы кирпич не рухнул прохожим на голову. Нет, тут Катя спорить не могла, Володина правота была очевидна, и невероятно было, как же она, Катя, со своей хваленой поэтичностью, со своей музыкальностью ничего не услыхала, не увидела. Но те летние ночи, когда у памятника Маяковскому Евтушенко и другие поэты читали стихи, и Катя чувствовала себя несчастной, обездоленной оттого, что к ночи она непременно должна быть дома, а у памятника только с ночной темнотой жизнь и начиналась… Володя как бы вычеркивал из жизни Кати обездоленность, и вместо облегчения и радости Катя ощутила обиду.

Ну, а то, что Маяковский — поэт своего времени — была просто ее, Катина мысль, но только с иной, противоположной знаковой оценкой. Катя считала это достижением, вершиной предназначения поэта, его служением и согражданам, и Отечеству, и Идеалу. А у Володи все как-то между прочим становилось с ног на голову (или с головы на ноги — это кто как видит) — и согласиться нельзя, и опровергнуть нельзя.

Но не пошатнувшийся пьедестал признанных поэтов поверг Катю в грусть — за коротеньким абзацем письма стояла другая жизнь Володи, и в той жизни была девушка, из-за которой все мужчины стали подлецами.

А почему он согласен с ней, с Катей? Неужели ее игривую болтовню об аспиранте, недовольство его поведением Володя воспринял как революционную классовую ненависть ко всему мужскому полу?

Никто и никогда не видел в письмах Кати такого грандиозного подтекста, какой каждый раз открывался Володе.

Но что стало с девушкой? Ее прельстили? Обольстили? Завлекли? "Увели" у Володи и бросили? Кто? Его друг? однокурсник? неведомый соперник? признанный красавец курса? Эта кукла (ну, конечно же, кукла, безмозглая: полетела за внешностью, за фантиком, не утруждая себя заглянуть вовнутрь: конфета ли там шоколадная или дешевая карамелька), чем она прельстилась? Фразой, оброненной небрежно? громкой цитатой? свободой жестов? наглостью взора? Ясно, не глубиной мозгов и сердца, раз Володя именует ее избранника подлецом.

Катино воображение вмиг нарисовало и тонкую ранимую душу Володи, и его доброту, и деликатность, и наглость знакомого незнакомца, который, как Курагин, охмурил девушку головокружительной неизвестностью и упоительно-невозможной сладостью греха. Видно, не слишком та девушка избалована вниманием, если так легко… Впрочем, возможно нелегко. Да и где гарантия от хмеля, один неосторожный глоток, другой и…

Трудно сказать, чего в грустном Катином раздумье было больше: обиды за преданного Володю, непонятого, неоцененного по достоинству, или растерянности от открытия, что у Володи есть другая жизнь, не только химия, тренировки и письма к Кате. Жизнь, о которой она, Катя, не знает ничего, которая течет параллельно с их знакомством, и в той жизни — разговоры со всевозможными знакомыми, которые (и разговоры, и знакомые) неведомы Кате. И приятели, и неприятели, и девушки (и назойливые, и интересные), и вечера, и воскресные дни, и телефонные разговоры далеко за полночь, приглушенные, оттененные говором репродуктора или музыкой проигрывателя. И звонки у входной двери. И ожидание звонков…

А письма от Володи приходили все чаще и с каждым разом становились все длиннее.

"Катя, быть всегда со всеми самим собой никто никогда не заставит, может, я думаю и делаю неправильно, попробуйте — убедите. Лично я им быть не могу. Гораздо удобней: надел на себя марку пижонистого парня, развязные тон, шуточки — не надо даже думать, как шутить, есть заготовленные штампы. Почему даже перед людьми, которые мне почему-либо не нравятся, я должен обнажать всю свою душу? Нет, им хватит этого "мелкого пижона", как Вы выразились".

Невероятно, чтобы Володя, степенный, серьезный, с вдумчивым взглядом, вел себя как дежурный, так поднадоевший Кате фигляр. Володя, безусловно, наговаривает на себя, но — зачем? с какой целью?

"Знаете, Катя, возможно, я делаю это зря, но делаю неплохо. На днях девушка, с которой мы учимся в одной группе уже четвертый год, сказала: "Знаешь, Володя, а ведь я тебя совсем не знаю". А с Вами я не старался маскироваться. Мы только знакомимся, я почти не знаю, что Вы за человек, зачем бы я так поступил?

Можете обозвать меня хамелеоном или еще как-нибудь, не обижусь".

Конечно, лестно, что она, Катя, как бы исключение, одна из немногих, а, может быть, и единственная, кому можно открыть свое второе, скрытое от мира Я. Но — они едва знакомятся? Он почти не знает ее? На дворе весна, скоро год, как они знакомы, и мало какая подруга знает столько о бурях в Катиной душе, о ее смятениях, поисках, надеждах. Даже подруга, с которой Катя совершенно откровенна: у подруги свои бури, ей самой хочется поделиться своими переживаниями; и всегда столько мелких сиюминутных событий, сегодняшних проблем, которые им надо обсудить, что на разговоры о существенном не остается времени. А вот Володя знает про нее все: что она любит и что не любит, что ей нравится и что не нравится, что вызывает восторг и восторженную зависть, и слезы умиления, и что ей отвратительно и вызывает протест, гнев, боль. И о чем она мечтает, и чего она опасается… Она столько всего ему написала! Что еще он должен узнать о ней, чтобы они были знакомы?

Почему с людьми надо маскироваться, ну, почему?! Этого Катя не могла ни понять, ни принять на веру, никак не могла. Она не убеждает, что надо каждому открывать свою душу, да это невозможно просто! Как можно в метро, на улице, в коридоре университета, вежливо махнув головой, на бегу открыть душу? Ведь для этого с человеком надо общаться. Кто же говорит, что кто-то обязан общаться со всем человечеством? Все равно, что сказать: "Пожалуйста, будь так добр, обними земной шар, ему что-то стало холодно". Но зачем в будни маскарадный костюм? Ну, стараться не реветь при посторонних, не срывать на них свои неприятности это понятно, но казаться каким-то иным существом, другого измерения — зачем? Она, Катя, должна честно сознаться, что с каждым, то есть включая всех тех, кто ей неприятен, она и разговаривать не станет. "Здрасте" — папа еще в детстве, когда она на кого-то обиделась и перестала здороваться, сказал, что здороваются не с друзьями, а со знакомыми, с друзьями дружат. Кате это понравилось, и она здоровалась со всеми, с кем была хоть мало-мальски знакома, потом это просто вошло в привычку. Конечно, здоровалась она по-разному: с подругой — сияя от удовольствия, с аспирантом, что покупал ее за бутылку коньяку, — холодно и, как ей кажется, высокомерно. Но здоровалась. Но не болтала у окна все перемены. С какой стати? Если ей этого не хочется? Но почему свое нежелание тратить время на неинтересное для нее общение надо маскировать пошлостью? Да откуда же взять пошлость, если ее в тебе нет? Если уж не хочешь откровенничать, всегда можно промолчать, молчание это тоже фраза, и еще какая. Можно молчать трусливо, можно молчать подленько, но можно молчать с красноречивым вызовом: "О чем говорить с вами, сударь? Выучите сначала лексику родного языка". Да мало ли как можно молчать! У преподавательницы старославянского, которая явно благоволит к Кате, называет ее — да-да! — самой светлой головой на факультете, есть манера, что очень обижает Катю: Марьяша любит с Катей поговорить, но стоит Кате начать чем-то возмущаться (порядками в деканате, скучными полосами газет, ложью секретаря на последнем комсомольском собрании), как та, словно не слыша Катиных слов, тут же говорит о чем-то совсем ином, причем, говорит, как бы продолжая разговор, словно Катин монолог выбыл из времени и пространства и никто, кроме самой Кати, слышать его не мог.

"Если хочешь завоевать расположение человека, не надо стараться показаться ему лучше, чем ты есть, а то потом, когда придет разочарование, а оно обязательно в том случае должно прийти — обоим будет плохо. Вы согласны со мной?"

Как можно согласиться или не согласиться с тем, чего, ну абсолютно, не понимаешь? Вы согласны с теорией относительности? Или у вас есть по данному поводу критические замечания?

Володя, безусловно, прав: от притворства одни неприятности — но почему надо работать под пижона? Значит, стараться себя улучшить — притворство, а стараться быть дурным — это что? Притворяться, втискивать свое тело в поношенную нечистую одежду, пропахшую потом и грязью многих и не лучших — у Кати тело зачесалось от подобных мыслей, и она ушла в ванную. Но и там она только и думала, что о письме Володи. Ну, непонятна ей семантика выражения "завоевать расположение". Нет в ее жизни такого понятия. Все просто: легко ей с человеком или она чувствует себя в его обществе некомфортно, уважает она данную личность и дорожит ее мнением или данный индивид кажется ей не лучшим представителем рода человеческого, и что он ей? А почему ей не нравиться тем, кто нравится ей? И разве симпатия не рождается из ничего: взгляда, улыбки — а нужно — что? Кривить душой? Стараться угодить? Говорить не то, что думаешь и считаешь правильным, а то, что "объект завоевания" хочет от тебя услышать? Но разве это борьба за друга? Это ложь, притворство, двуличие. Или речь о благосклонности противоположного пола? И что нужно делать, чтобы вызвать интерес к себе? Новую прическу? Катя и так прически постоянно меняет, и вовсе не в агрессивных целях, а… да просто так. Изменить цвет волос? Мама вон говорит, чтобы Катя перестала экспериментировать, пока не испортила волосы красителями, мол, ее естественный цвет самый красивый, какой ни одна краска не даст. Тогда — модной юбкой? Ну, она и так не в мешковине ходит. Или надо наоборот — в мешковине попробовать прийти на занятия? Вот будет… Вернее, ничего в тот день не будет, никаких занятий, сплошная пауза. А может быть, интеллектом? — но если ты стараешься больше знать, потому что тебе это интересно, разве это война? Но работать под дурочку, говорить пошлости?! Да зачем?!

"Ужасно рад, что не попался Вам под горячую руку, радуюсь, что Вы не смогли побить или убить меня за Маяковского. Да, может быть, я не знаю Пушкина, сам признаю, что почти не знаю Евтушенко, но Вы подумали, почему Вы их знаете, а я — нет? Может быть, у меня такое базаровское мнение о поэзии, что средний химик в десять раз полезнее любого поэта, и особенно в наше время. Не говорю вообще про искусство, только про поэзию. Искусство — любое — есть прежде всего один из источников познания окружающего мира. Гегель: "Только потому он и художник, что знает истинное и ставит перед нашим воображением и чувством в его истинной форме".

Требуй с грузчика, с доктора, С того, кто мне шьет пальто, Все надо делать здорово, Это не важно что…

Где здесь то новое, неизвестное, которое сделало бы Евтушенко художником? Не искусство, чье содержание — прописные истины, облаченные в художественную форму.

Но, кажется, с поэзии вообще я перескочил на Евтушенко. Поэзия… Катя, ответьте вот на такой вопрос: можно без нее прожить или нет?"

Катя расцвела в улыбке от удовольствия: известно же, раскаявшийся грешник дороже праведника. Гегель… Первая цитата в письме Володи. Интересно, из учебника? Или что-то прочитано им самим, не по обязанности, а ради собственного интереса? И, как всегда, Катю поразила емкость кратких предложений Володи. А мысль Володи (а может Гегеля?), что писатель, художник, поэт, музыкант etc — только тогда мастер, творец, когда видит обычное с незамеченной другими стороны, была и очевидно справедлива и заставляла по-новому смотреть на знакомые произведения. А, словно между прочим оброненный, вопрос, как бы риторический, не требующий ответа: можно ли прожить без поэзии — тема для философского трактата.

Раздумьями о правомерности жизни, где нет поэзии, а есть одна лишь "суровая проза", после лекции по русской литературе Катя поделилась с Андреем, тем самым однокурсником, что когда-то открыл ей Северянина, и Андрей согласился с ней полностью, как всегда густо пересыпая ироничные фразы смесью поэтических и философских цитат; и его тон, улыбка, взгляд умных нагловатых глаз необычайно глубокого серого цвета говорили, что они, интеллектуалы, приобщенные, могут позволить себе поиграть в скептицизм, и это очень мило и забавно, как слово, произнесенное неверно с умыслом, но то же слово, точно так же произнесенное недоучкой, вызывает жалость, отвращение и злобную обиду за изнасилованный родной язык.

Катя и не заметила, как стала читать письма Володи с мало свойственной ей снисходительностью, пропуская мимо сознания выражения, что, сказанные кем-нибудь другим, вызвали бы ее насмешку.

"Вы знаете, я забросил тренировки. Не знаю даже почему. Наверное, потому что почти нет возможности поехать на гонки. Если сдавать досрочно экзамены, не сможешь тренироваться, если ходить на тренировки — то досрочно сдать три довольно трудных экзамена невозможно. А выбирать среднее — значит, в сущности, тренироваться только для себя — физкультура. Тоже хорошо, но неинтересно".

Тренировки ради гонок? Для себя неинтересно? А как же поэзия спорта? Ах, да, поэзия не для него, ну, ладно, пусть будет музыка спорта, вдохновение, наслаждение, удовольствие, наконец. Тот душевной настрой, то ощущение своей силы или что там находят спортсмены в спорте? Наконец, делание себя, закалка, ну, скажем, как Рахметов с его гвоздями. И что значит — неинтересно?

Катя любила зимой ходить на лыжах и чуть отстать, и, пока кто-нибудь из ребят ее ищет, тихонько постоять, послушать воздух, лес, посмотреть и увидеть, как искусно украсил деревья снег, как играют солнечные блики. И вдохнуть воздух, и почувствовать, как он вкусен, и как вся она наполняется и свежестью, и радостью — и хруст снега, и не слишком испуганное: "Я так за тебя испугался".

Обязательные сдачи норм ГТО окончательно убедили Катю, что она не способна понять ни спорт, ни спортсменов: какой смысл бежать на лыжах по лесу, не видя леса, не видя ничего, кроме узкой полоски лыжни, и ощущая лишь привкус соли во рту и боль — в груди, в висках, в ногах. Ради чего? Кого это накормит? Кому облегчит жизнь? Только подорвет твое здоровье. Можно ли жить без поэзии? А без спорта? Катя не говорит про физкультуру, но большой спорт — это что? И, тем не менее, миллионы людей во всем мире во все времена преданны спорту. Воистину про все один может сказать: "Без этого можно жить", а другой: "Мне без этого жизнь не жизнь".

Снова тема для дискуссии, для диспута, еще одного пространного абзаца.

"Здорово Вы подметили "пишите, что в стихах Евтушенко "стыдно не быть великими, каждый им должен быть" нет ничего нового, и тут же — лучше быть средним химиком". Это вы за Евтушенко заступаетесь или меня ругаете?"

Что он все про Евтушенко? Других поэтов что ли в стране нет? Кате уже неинтересно читать и рассуждать про Евтушенко, колесо ее жизни повернулось на несколько оборотов, и, как в калейдоскопе, щелкнуло, и чувства, и мысли, и увлечения легли новой картинкой — и детали те, и краски прежние, а узор нов и непохож на прежний. Андрей принес ей напечатанные на машинке стихи Гумилева. И стихи, в общем-то, не про любовь, а так — жирафы, Африка. А Катю загипнотизировали. Она читала, читала и словно плыла куда-то в ласковом уютном море, и вода была упруга, и лежать было удобно, и вставать и выходить на берег (пора бы!) лень.

Сначала Катя хотела отобрать и переписать себе в тетрадь пару стихотворений, но перечитывала и перечитывала толстенную папку, и, так ничего не выбрав, стала на отцовской машинке печатать все подряд.

Ах, как все в стихах было хорошо. Про девушек с зелеными глазами — Кате, конечно, сразу показалось, что стихи прямо про нее написаны, ведь она девушка с зелеными глазами. Поэт знал про нее такое, чего она и сама о себе не знала, понимал в ней то, чего она в себе не понимала. И все звучало и звучало в голове: "Жил беспокойный художник в мире лукавых обличий; Бабник, развратник, безбожник, но он любил Беатриче". И все думалось о некоем художнике — ну, не обязательно с кистью в руке, пусть он рисует хоть самолетами в небе, но он, непременно, творец, и ему, как воздух, необходима она, Катя, чтобы жить, творить.

Пираты, ущелья, тигры. Как все необычно и прекрасно. И никакой политики подлинная лирика. Не верилось, что поэт — белогвардеец. Правда, Андрей сказал, что то была ошибка, но пока сообщили Горькому, пока тот звонил Дзержинскому поэта расстреляли, и это было так нелепо и так обидно.

Катя просидела над машинкой весь выходной, но не успела перепечатать и половину. Подумала, надо бы убрать папку с глаз родителей, да отмахнулась от своих мыслей: никого в доме, кроме нее, стихи не интересуют, родители, как Володя, считают, что страна живет ими, инженерами. А отец не поленился, достал энциклопедию, прочитал, что Гумилев расстрелян как участник белогвардейского заговора, и… что тут началось!

Папа, да ты раскрыл стихи? Ну, какой заговор, у него ни слова о политике!

Но читать стихи отец не собирался. Он негодовал.

Стихи белогвардейца. Врага. Принесла в дом. Читает. Мало того. Перепечатывает. На его машинке! Чтобы КГБ!

О, Господи.

Катя села писать письмо Володе — про все свои горести и обиды и про радость открытия нового поэта.

Писать письма Володе — изумительно. Катя напрочь уходит из реальной жизни, с головой погружаясь в океан собственных чувств и раздумий.

Хотя дискутировать про Евтушенко было уже неинтересно вовсе, но потрясающе то, что Володя мог не полезть в бутылку, доказывая непременную свою правоту, а спокойно с улыбкой признать, что она его поддела. Конечно, это пустяк, но кто признается в пустяке, тот признается и в вещах серьезных, а кто лезет в бутылку, тот лезет в нее по любому поводу и без оного тоже. В ерунде-то как раз, убеждена Катя, человек и открывается полнее всего, потому что в каких-то особых обстоятельствах, скажем, трагических, он мобилизует все свое мужество, знания, энергию, выдержку, и поступает так, как поступит, может быть, единожды в жизни, или когда он предмет наблюдения (на миру, как известно, и смерть красна), а вот в обыденности, в спокойной обстановке человек поступает так, как ему свойственно. В мелочах-то, никем не замеченных, как раз особо трудно быть и великодушным, и выдержанным да и умным. Или, как сказал Маяковский, "любовная лодка разбилась об быт". Можно сесть на телегу и поехать в холод и неизвестность за изгоем-любимым, но как продолжать улыбаться, когда он каждый день чавкает, сидя напротив тебя?

"Снова про мужчин. Я передумал. Подлецы не все, но многие, может быть, не спорю".

С девушкой помирился? Или разочаровался в ней и решил на нее переложить вину, которую прежде возлагал на неведомого Кате мужчину?

Между прочим, Катя никогда и не говорила, что мужчины — подлецы, она даже, если честно, и не знает никого, про кого могла бы сказать: "Он — подлец", это мировая литература дает не очень красивый образ мужчины в отношениях с женщиной.

Катя опять почувствовала иную, не связанную с их перепиской, жизнь Володи, но буйное ее воображение не смогло ту жизнь представить. Как Володя не мог знать ее телефонные диалоги про поэзию, долгие прощания с Андреем у подъезда, постоянные "приставания" парней в метро — их разговоры о другом.

"Про то, что люди пресытились, Вы не правы. Не пресытились. Просто в жизни столько забот порой, на первый взгляд мелких и незначительных, что трудно о них не думать. Есть, конечно, типы, которые за будничными делами не замечают ничего красивого. Похожие есть и у нас, да, наверное, и во всех институтах. Почти весь день они стараются, зубрят, чтобы получить не три, четыре, а пять по любому предмету. На экзамене (после ответа) ругают последними словами преподавателя за то, что снизил оценку. Любимая тема для разговора — кем он станет, когда защитит диплом, куда пошлют, на какую должность, куда лучше ехать (по распределению), где сразу дают квартиру, а не комнату и т. п. И кроме этого его ничто больше не интересует. Как по-вашему, смешно это или печально?"

По-Катиному, это скучновато для долгожданного письма. Заботы Володиных однокурсников вне ее интересов, и, хотя после отлично сданной сессии Кате предложили перейти на дневное отделение, о распределении она не думала, оно было еще так далеко.

Катю первый раз неприятно кольнул тон Володи. Она как бы и понимала Володю, и, конечно, заранее принимала его сторону в его конфликтах с однокурсниками, но, хотя сама она жила в просторной квартире и у нее была своя комната, она понимала, что квартира не может быть безразлична тому, кто ютится в подвале или снимает комнату. Даже столь скудный опыт, как летние месяцы на юге в дощатом помещении, мало похожем на истинное жилье, за которое родители отдавали "хорошие деньги", наглядно объяснял, каково это — снимать комнату и каждый день иметь возможность по какой-либо причине оказаться с чемоданом на улице. И в жарких спорах об архитектуре города Катя всегда стояла на стороне тех, кто приветствовал пятиэтажки, потому что ругать их и печься о красивом облике улиц, оригинальности застройки и комфортности квартир хорошо в такой квартире, как у нее. А таких квартир не так уж и много. А жить надо где-то всем.

В строчках Володи слышалась ущербность, личная обида за свою непричастность, и даже недопущенность к подобным разговорам, и Катя подумала было, что не имеет ни малейшего представления о том, какой Володя студент (изначально ей казались очевидными его блестящие знания, глубокие рефераты, яркие выступления на заседаниях студенческого научного общества), и усомнилась в профессиональном блеске Володи, но сомнение ее было ей неприятно, и Катя тут же решила: если Володя не принимает участия в дискуссиях с теми, кто ему несимпатичен, то объясняется это не трусостью, и, уж, конечно, не ущербностью и посредственностью Володи, а исключительно его деликатностью и превосходством, а любой, кто читал Дюма, должен помнить, что дерутся только с равными.

Катя торопилась домой: письма от Володи теперь приходили каждый день.

Катя ни разу не задумалась, а хочет ли она увидеть Володю, встретиться с ним. Обычно легкое на полеты воображение на этот раз не рисовало ей никаких романтических картинок возможной встречи, и даже облик Володи не родился в голове Кати. Она ждала его писем. Ей было интересно, что и как он ответит на ее очередные доводы, рассуждения, ведь они говорили обо всем на свете, и разговор их был так увлекателен, в нем не было ни реплик, ни смешков, ни зевков, ни одна мысль не оставалась недосказанной, неуслышанной.

"Завидую Вам — живете в Москве. Я был там раз пять или шесть, и каждый раз очень короткое время, т. ч. я совсем не знаю нашу столицу, Ваш город".

Катя никогда не думала о том, что Володя живет не где-то, а в конкретном городе на конкретной улице, в конкретном дворе и в конкретном доме. И каждый день он видит другие дома, не те, что видит она, другие лица. Видит реку, совсем иную — но тоже закованную в гранит?

Летом, проезжая по незнакомому небольшому городку с экскурсией, Катя смотрела в окно автобуса на людей, что буднично спешили по своим делам, что видели этот пейзаж постоянно, здесь засыпали и здесь просыпались в любое время года, и ей казалось подобное существование странным и прохожие виделись иными, не такими, как те, что живут в Москве. Нет, она не задумывалась о тех привилегиях и льготах, что получила просто так, по месту рождения, подчас, и в "принудительном" порядке, когда, скажем, учитель физики "из-под палки" водил их в планетарий, а у них и мысли не было, что для многих и многих ребят страны походы в планетарий — несбыточная мечта. И что театры, концертные залы, музеи — вовсе не обязательная и неотъемлемая принадлежность бытия. И сейчас Катя впервые пыталась понять, что значит жить не в Москве, и вообще, не в большом городе, и вообще, не в городе, а, скажем, на хуторе, но представление о подобной жизни было туманным, выплывали картины прекрасного Бежина луга да сумасшедшая любовь Аксиньи на сенокосе, все так… интересно. Куда интересней, чем ее будни, обычные, когда один день похож на другой. И почему надо завидовать ей, она осознать не могла, она твердо верила, что "все свое ношу с собой", что "самая великая ценность — это ценность человеческого общения" и что люди интересны или не интересны своим внутренним миром, а мир этот зависит от свойств души да прочитанных книг. При чем здесь местожительство?

Весь вечер Катя пыталась представить, где бывает Володя — днем, когда закончатся занятия в институте, вечером… в выходные дни. Но город, в котором есть университет, не мог не иметь музея и театра, и поэтому жизнь Володи по-прежнему казалась Кате продолжением ее собственной жизни. Там есть и храмы белокаменные? И памятники какие-то стоят на улицах?

Катя захотела прочитать об этом незнакомом, вдруг ставшем интересным ей городе, но, хотя стены их квартиры были почти что сплошь уставлены стеллажами, и среди всевозможной литературы, в основном, художественной и технической, была целая кипа буклетов, проспектов и небольших книжиц о городах — курортных да столицах союзных республик, но о городе средней полосы России, в котором жил Володя, не было ничего.

"Хотел Вам написать про себя и не знаю, что. У меня миллион недостатков, которые я сам знаю и от которых даже не думаю избавляться. Вообще, в себе разобраться очень трудно. Иногда кажется, что все люди вокруг эгоисты и никому до тебя нет дела, каждый живет только для себя и т. д. Иногда наоборот, что ты к ним относишься хуже, чем они к тебе, претендуешь на особое место и, вообще, что ты не годишься для жизни в этом обществе. Самокритичен я или не очень? Опять забыл, ведь Вы меня почти не знаете".

Катя опять споткнулась на фразе. Ну, почти рефрен, "раппорт" какой-то изящной словесности, в каждом письме всегда неожиданно и обязательно: они почти незнакомы. А Кате казалось: знакомы, очень близко знакомы. Что значит она его не знает? Да, она не знает, какая у него походка и как он размахивает руками при ходьбе, но разве то важно, разве он, Володя — та, видимая поверхностным и равнодушным взглядом, оболочка? И он не знает ее или почти не знает? Он, которому она писала все, что думает, и обо всем, о чем думает? Как же надо общаться с человеком, чтобы считать, что ты с ним знаком? Неужели пожатие руки, какие-то еще символы реальных встреч раскрывают человека больше или, и не раскрывая вовсе, дают право считать его своим, куда более близким знакомым, чем тот, кому он каждый день пишет письма величиной со школьную тетрадь? Конечно, их отношения не вековая дружба, но… они почти незнакомы? Можно подумать, отец, который знает Катю с ее появления в роддоме, знает про нее все и вообще знает ее. Разве отец знает, чем она занимается? Ну, да, работала где-то кем-то, неважно, была нужна не ее зарплата в дом, а бумажка в университет, училась, сначала в школе, потом начала учиться на вечернем в университете, знает, что ее перевели на дневное, но разве он знает, что она выучила наизусть полтора десятка стихов Северянина и шесть — Бальмонта? Эмигрантов! Хватит того, что он узнал про Гумилева. Разве он знает, чего она хочет? Что ей дорого? Да, вот он, наверное, узнает ее издали в компании других девушек. По платью, по походке, может быть. Но он даже не знает, платье из магазина или от портнихи. Иногда кажется, он, вообще, не знает ничего, кроме дел своего главка. И про Катю он не знает ничего и вовсе не потому, что она что-то скрывает (кроме каких-то нюансов, как стихи опальных поэтов или цитаты философов-идеалистов она не стала бы ничего скрывать), спроси он, она бы ответила ему искренне, но ему некогда. Во-первых. И ему неинтересно, это во-вторых. А может быть, как раз во-первых. Все ее походы по местам боевой славы, мечты о ночных бдениях у памятников Маяковскому и Пушкину — все это вздор, прихоть избалованной девчонки, не знающей цены деньгам, извинительная лишь потому, что девчонка, в общем-то, лишнего не позволяет, учится в престижном заведении, и вся ее блажь не больше как пыль, которая стряхнется, когда она пойдет замуж. Подруги знают ее, но и те не лучше его, Володи, потому что у нее нет времени сообщить им столько информации о себе, как ему. Да и как можно определенно решить: вот этого человека я знаю. Кате кажется, она себя-то не знает совершенно. Каждый вечер завершается терзаниями по поводу прожитого дня: что надо было сделать — не сделала и половины, что не надо было сболтнула, и столько мелких поступков, неблаговидных, нелепых, глупых, а уж мыслей… И почему осознание дурности поступка приходит не до, а после? Как будто не та же голова на ее плечах.

"Скоро для меня настанут лучшие времена, экзаменационная сессия. Никаких забот — прочел за четыре дня одну книгу, пошел сдал экзамен, и опять четыре дня валяешься на диване. Только на тренировку вечером сходить.

А вам трудно приходится? Филолог… Ну, и что это значит?"

Катя вновь улыбалась. И качала головой от удовольствия: хорошо написано. Фразы краткие и в то же время содержательные. Ну, прямо Хемингуэй или Чингиз Айтматов. А она хоть весь день просидит за столом, ничего подобного написать не сможет, у нее фразы пространные, как у Толстого, одна может разбежаться на две страницы, с обилием деепричастных оборотов, определений, дополнений, уточнений и прочая, со всеми знаками препинания; подруга говорит, что кроме Кати уже ни у кого не встретить точки с запятой. И так Кате понятен настрой Володи: она любит учиться. Библиотека, домашний письменный стол — широко разложенные книги, аккуратные записи в тетради и ощущение покоя и наслаждения.

Пожалуй, лишь слова "валяешься на диване" резанули: Катя любила заниматься за столом, в кровати читала лишь больная и не получая обычного удовольствия от книги.

Филолог… Ну, и что? И правда — что? Не хлебороб, не сталевар, не пограничник. Что? Мир книг, душа, бездна ощущений. Кому это нужно? Но без этого нельзя жить! Нельзя мыслить, любить, понимать. А практическое применение? Боже, какая бездна для раздумий — филолог… Ну, и что?

"Да, Катя, вы правы, в Японии не едят хлеба, даже не знают его. А мы жизнь без него не представляем. Тот, кто знает вкус хлеба, не сможет жить без хлеба… и без поэзии… Есть над чем поразмыслить".

Значит, поэзия необходима лишь тем, кто вырос в ее атмосфере? А кто сызмальства был ее лишен — он вовсе и не обездолен? Не обездолен материально? физически? или — даже — духовно? Да, есть над чем поразмыслить.

"Вы, может быть, удивитесь, действительно, взял Надсона и прочел несколько стихотворений, сейчас, можно сказать, почти всю книгу. Но ведь он создает безнадежное настроение, много тоски и горя. Особенно там, где пишет про свою девушку

Чего мне ждать, к чему мне жить, К чему бороться и трудиться: Мне больше некого любить, Мне больше некому молиться!..

Или

Кто ж облегчит немую муку, Кто осветит тот темный путь, Кто мне спасающую руку Захочет в горе протянуть?

Книгу взял не в библиотеке. Она у меня была дома, но если бы не Вы, вряд ли я когда-нибудь ее прочел".

Катя удивилась, изумилась и растерялась. Она, конечно, почувствовала удовлетворение учителя, что долгим трудом пробудил в неосвещенной душе ученика искру познания, хрупкую, но жгучую, ту, что неизбежно разгорится в пламя неистовой жажды знаний (Ну, кто бы мог ожидать от Володи стихотворных цитат?) — но то, что Надсон, словно томик стихов Ошанина или краткий курс КПСС, стоял у Володи на книжной полке… Понятно, что покупал его не Володя, Надсона после революции никто и не переиздавал, наверное. Катя такие книги читала в Ленинке, терпеливо день за днем переписывая стихи в тетради. У нее в доме книг было очень много, и собрания сочинений почти всех классиков, но все — изданы после войны. А тут… Что же за дом у Володи? Кто его родители?

Катя задумчиво смотрела на строгий строй книг — есть и стихи: Пушкин, Лермонтов, Некрасов. На нижней полке — изящные сборники поэзии (их покупала уже Катя), в основном переводной — Древнего Египта, Древней Индии. Своих, отечественных стихов почти нет, хотя Катя больше любит русскую поэзию, но даже современных русских поэтов, тех, что нравятся Кате, в продаже нет, продают лишь то, что совсем неинтересно. Но книги поэтов, изданные много лет назад, когда не только Кати, но почти всех, кто жил сегодня на земле, еще и не было на свете, книги, что хранили следы ушедших рук, ушедших глаз, ушедшего времени, того времени, когда жил и творил поэт… Такие книги были в Ленинке, но там они были как бы неживые, официальные, вроде учебника что ли, только очень интересного. А вот живые книги Катя видела лишь однажды, совсем недавно, когда ее пригласила "на чай с пирожками" Марьяша. Марьяша преподавала старославянский, предмет такой… недушевный, в общем-то, больше похожий — для Кати! — на точную науку. И к Марьяше Катя пошла лишь из вежливости да благодарности: не каждый день преподаватели студентов приглашают к себе в дом чайку попить. И до сих пор Катя как завороженная от марьяшиного дома. Сначала — дом как дом, из серого камня. Хорошая квартира. Но сразу от входной двери в прихожей полки, и на них, словно скопище макулатуры, старые пожелтевшие газеты, потрепанные журналы, полудраные книги, которые, невольно подумалось Кате, давно пора подклеить и переплести, коли выбросить жалко. Дальше больше. Коридор — и стеллаж с серьезными книгами: всевозможными словарями, лингвистическими справочниками; и Катя постояла пред стеллажом с почтением. Тут Марьяша раскрыла дверь в комнату: "Ты посмотри пока, а я тут…", и ушла на кухню, а Катя вошла в комнату — и обомлела. Высокий лепной потолок, изразцовая печь, черная мебель. Книжный шкаф, антикварный, с инкрустациями, с узорчатыми стеклами, а за ними… Книги в старинных коленкоровых переплетах, и какие! Саша Черный, Игорь Северянин, Ходасевич, Мережковский… На машинке отпечатанные и аккуратно склеенные книжкой листы ватмана: Анна Ахматова. "Реквием".

Марьяша ввезла в комнату кресло на колесиках, в нем — старик в строгом черном костюме при галстуке широко улыбался Кате, и, весело и азартно, и с игривыми интонациями, словно он ухаживает за Катей, говорил о старых стихах, о забытых, с пыльных библиотечных полок поэтах, как о соседях по блочному дому: кто что любил поесть и выпить и кто за кем волочился, и был собеседник так полон жизни, что у растерянной Кати мелькнула мысль, что не она молода, здорова и красива, а этот, прикованный к креслу-каталке старый мужчина, юн и бодр, а она намного, нет, не старше, не мудрее, а старее.

И — квартира Володи, где спокойненько и буднично стоит на книжной полке Надсон. А кто еще? И где — на хилой этажерке, что прежде виделась Кате между диваном Володи, покрытом чем-то темным, и серийным письменным столом, а на этажерке — десяток учебников, что-нибудь из рассказов Горького, что-нибудь о войне — подарили в школе за хорошую учебу, альбом, может быть, с марками или значками, какие-нибудь железяки в жестяной коробке от халвы… И — Надсон? Как он туда попал?! Или там комната с лепным потолком, и старинный книжный шкаф, полный редких книг, и старик в кресле-качалке увлеченно говорит о друзьях молодости…

"Поздравлю Вас с наступающим праздником. Как вы, москвичи и москвички, его отмечаете? Мне, провинциалу, интересно".

Катя поморщилась. В высокий хрустальный чисто вымытый бокал, полный божественного нектара, бухнулась грязная муха. Что за ужимки? Зачем? Из комнаты, где на полке стоит Надсон.

Как отмечают? Сетка какого-нибудь алкоголя — в зависимости от родительского кредитоснабжения и собственного вкуса, тарелки салатов, винегрета, несколько консервных банок из ближайшего гастронома, хлеб, вода, повизгивание или завывание магнитофона, потом перебор гитарных струн и долгое растягивание строк, типа "Ну, перестань, не надо про Париж". Плюс — долгая возня с прической, о которой забываешь после первой рюмки и от которой нет и следа при первой же встрече с зеркалом. Дальше некоторое разнообразие, общество делится по интересам, одни дискутируют за столом, все сразу обо всем, другие — попарно прячутся по затемненным углам. Вот, пожалуй, и все. Неужели это возможно только в столице отечества? У них в городе что, консервов нет?

"А еще мне интересно, как вы выглядите. Наверное, у вас светлые волосы и очень умные глаза".

Катя глянула на себя в зеркало и подмигнула сама себе: очень хорошенькая мордашка. С внешностью проблем нет, сложнее с характером. Вот здесь непаханое поле для самосовершенствования, но… все времени нет заняться самовоспитанием. А глаза — ей всегда говорят "какие красивые у тебя глаза", надо же — умные…

Катя посмотрела на себя в зеркале внимательно. Ей было приятно, что Володя увидел в ней что-то более глубинное, чем внешность, что-то гораздо более важное и ценное, чем то, что видели и ценили в ней все остальные парни. Умные глаза? Очень может быть, она не возражает, ей нравится: она — девушка с умными глазами.