"Шутка" - читать интересную книгу автора (Туманова Ольга)Глава вторая. ОсеньОсень стояла теплая, спокойная и красивая. Краешком мелькали в окне автобуса редкие московские скверики; и листьями, зелеными, бордовыми, фиолетовыми и фантастически-неправдободобными, осень аукала, намекала, что где-то там, совсем недалеко, шумит лес и вкусно пахнет прозрачный воздух, и, едва войдешь под сень веток, мысли воспарят светлые… И тут же за окном сплошным забором вставали каменные стены домов, а вдоль них сплошной поток автомобилей, окутанный жутким чадом. Катя приехала домой поздно: в метро она все прощалась и все не могла расстаться с однокурсником. Парень был необычен (в школьные годы таких знакомых у Кати не было): с кудрями до плеч, с ехидным смешком на каждом слове, с репликой в ответ на любую фразу и по любому поводу. Пустозвон, выскочка, поверхностный пижон, так думала о нем Катя, впрочем, она и не думала о нем, а так, как бы отметила боковым поверхностным зрением. Такие парни Кате не нравились, она считала их легкомысленными, занятыми лишь утехами и развлечениями — пустыми, а потому они не интересовали ее нисколько, и она даже имени однокурсника не знала; и вдруг, случайно, думала Катя, он оказался рядом с ней, когда она опускала монетку у турникета, и, словно продолжая их прерванную на миг беседу, бросил какую-то пустую фразу о последней лекции. Катя, делая вид, что не замечает его, уже хотела ступить в сторону, но тут парень стал в своей обычной манере, со смешком и иронией, цитировать стихи поэтов ушедших времен, и Катя остановилась, изумленная. Все воскресные дни (класса с седьмого) Катя проводила на Моховой в детском филиале Ленинки (теперь такая гордая, что получила билет в общий, взрослый зал) и перечитала, казалось ей, всю классическую мировую поэзию, и исписала стихами почти два десятка общих тетрадей, и — почти все! — читала и читала, пока ни запоминала наизусть. От Данте и Овидия до Кобзева и Асадова. Вся Антология Любви, и вершины поэзии, и образчики пошлости, мирно уживались и в тетрадях Кати, и в ее голове, и Катя привыкла и почти как должное принимала, что никто из ее знакомых не мог сравниться с ней в поэтических познаниях. Сначала Катя поразилась, что однокурсник читает ей наизусть ее любимые строчки, и то удивление было неприятным, но не потому вовсе, что кто-то мог знать то, что знает Катя, а потому что стихи парень читал в обычной своей манере, как бы насмехаясь над ними. Когда Катя читала строчки Цветаевой"…за то, что мне так часто слишком грустно и только двадцать лет", ей казалось, что это они, вместе с Мариной, сказали так, потому что (правда, грустно Кате бывало редко) ей было почти двадцать и чудилось, что Марина шепнула те строки ей, только ей, тихонько, на ушко, как задушевной подружке, никто не слышал, не знал. Иногда Кате казалось, что она сама думает строками Цветаевой — не всеми, конечно, она не все читала, что написала поэтесса, да и многое из прочитанного проходило как бы мимо нее, было ей не очень понятно, а потому и не очень интересно, но те строки, что оставались в Кате, были ее личными строками, и (но это была тайна, о которой не знали и подруги, а они бы не поверили, что у Кати может быть от них тайна, ведь Катя, она такая открытая. Но тайна была) Кате верилось, что в ней, в Кате, живет душа Марины Цветаевой, ведь они родились в один день, и появилась Катя на свет вскоре после гибели поэтессы, и, может быть, душа Марины Цветаевой витала, прощаясь, над Землей и… не захотела ее покинуть. Конечно, от подобных мыслей душа Кати обмирала и настраивалась на возвышенный лад, но разве не про нее, не про Катю "и зелень глаз моих, и нежный голос, и золото волос"? Да и "за всю мою безудержную нежность и слишком гордый вид" — да разве так можно сказать про кого-то еще, не про Катю? А этот парень, однокурсник, лихо так, походя и залихватски, и, главное, не шепотом, душа душе, а в полный голос в многолюдном многошумном метро, в сутолоке озабоченных пассажиров, что спешат и мимо, и навстречу, и следом, и поглядывая насмешливо, прочитал пару стихотворений Цветаевой, и Катя и обиделась, и расстроилась, и растерялась, но и сказать еще ничего не успела, еще даже не знала, что же она хочет ему в ответ на его декламацию сказать, а тот тут же, бросив пару слов для связи, так же походя, лихо и посмеиваясь, продекламировал строчки Ахматовой, которую Катя даже в мыслях своих называла не иначе, как Анна Андреевна, и каждой буковкой знакомые строчки прозвучали как стихи чужие и неизвестные. А парень сказал: "Я — гений, Игорь Северянин", — и подмигнул Кате, и Катя в первый миг подумала, что это он, этот парень — Игорь Северянин и говорит так о себе, но парень уже говорил что-то про ананасы в шампанском — Катя шампанское пробовала дважды, на своем дне рождения в шестнадцать и восемнадцать лет, и, в общем, оно никак ей не показалось, оно было и не нужно, нужны были друзья, бесконечные разговоры и танцы, а вино было просто символом ее наступившей зрелости, взрослости, ну, а ананасы Катя вообще никогда не видела, и представить себе ананасы в шампанском… Что им там делать? Плавать, что ли? А парень уже говорил про шоколадную шаблетку и боа, и рояль, а что такое боа, Катя представляла весьма смутно, но что такое, как ее, шаблетка?! И вновь Катя промолчала растерянно; она уже поняла, что парень читает стихи, стихи не свои, а какого-то, видно, очень популярного, широко известного поэта, о котором она, Катя — как же так?! — никогда и не слышала. А парень, словно уверен был в познаниях Кати, говорил с ней, как с избранной, с которой одной на всем курсе и можно только поговорить на тему, интересную и известную лишь им двоим. А Катя думала, что за известной ей поэзией есть, оказывается, еще один слой… Так на старинной фреске под слоем красок бывает скрыт другой более древний рисунок. Случается кустарь своей беспардонной кистью хоронит творение гения, и только случай позволяет потомкам увидеть божественную красоту. И есть скрытая от Кати литература… Новая мысль была столь огромна, что поглотила Катю полностью. Катя думала о воскресенье, о Ленинке, куда она придет на весь день, о том, как найдет в каталоге новое имя Игорь Северянин, а от него — из предисловий к его сборникам, из послесловий, из сносок с примечаниями — потянется тоненькая ниточка к новым именам, к новой неведомой поэзии. Северянин, Бальмонт запомнила она сегодня вечером. Кажется, еще он говорил: Гиппиус? Какая странная фамилия у русской поэтессы. Тонкая ниточка, как тонюсенький ручеек, то пропадающий в песке, то вновь струящийся по поверхности, медленно и верно приведет Катю к еще неведомой ей многоводной реке. И Катя заранее наслаждалась, предвкушая погружение в стихотворные воды. За огромной новой мыслью маячила, напоминая о себе, другая, маленькая, но настырная мысль: как же могла она, Катя, оказаться такой поверхностной, как же случилось, что не она, Катя, оценила сокурсника и допустила в свой круг, а он, не замеченный ею, увидел ее интерес к поэзии, ее интеллект, и принял ее, как равную, увы, переоценив ее знания: он говорил с ней, уверенный, что она плывет в море поэзии с ним наравне и лишь его оригинальные суждения о хорошо известных ей поэтах ей внове и интересны. И чувство уязвленности, и даже стыда, и досады… Мысли Кати были столь далеки от дома, где все было как всегда, чисто, тихо, вкусно, что слова мамы "тебе письмо" не вызвали обычной радости, впрочем, весьма необоснованной: письма подруг (с кем Катя неспешно бродила по тихим малолюдным улочкам теплого приморского городка) разными почерками с разными штемпелями были всегда об одном: он сказал, он не понял, он понял, ну, и так далее, а между его пониманием — непониманием раньше были строчки об уроках и учителях, хороших и противных, теперь — строчки о лекциях и преподавателях, интересных и скучных, о дожде или снеге, концерте или книге, и тут же опять "он", и так все письмо. Катя долго рассматривала конверт: и почерк незнаком, и обратный адрес. В том городе у Кати не было ни друзей, ни знакомых; она туманно представляла, где он находится, этот город. По карте — ниже и правей, а что там? как там? Катя все смотрела на конверт: как же так, что она не помнит кого-то из своих добрых знакомых, но мелкие, квадратненькие, тщательно выписанные буковки она видела впервые; у всех знакомых Кати почерк как у нее, разные все они были схожи какой-то распахнутостью, вольностью, а этот такой… скованный. Катя все смотрела на конверт: это нелепость, ошибка, но квадратненькими буковками был четко выписан ее адрес, ее фамилия, ее имя. Все так же в недоумении, Катя открыла, наконец-то, конверт, достала листик, исписанный черными буковками, не читая, перевернула письмо, но и аккуратненькая подпись "Володя" не сказала ей ничего. С тем же чувством недоумения Катя начала читать и читала, по-прежнему не понимая, кто же пишет ей. "Извините, что задержал ответ, но раньше написать не мог по многим причинам. Главная — "а ведь я совсем не тот, кого она ищет". У Кати, можно сказать, глаза полезли на лоб: она? ищет? кого?! Хотя… Может быть… нет, не ищет, но ждет. Но кто об этом может знать? А уж кого она ждет, она и сама не знает. Но знает, он объявится, когда ему будет положено, ведь все живут, не зная друг о друге, вот мама с папой, но приходит нужный день, и они встречаются. Так что… (Но что бы он, тот, кого она должна встретить, делал в… — и Катя вновь глянула на конверт с названием чуждого ей города.) Правда, мама говорит, что она, Катя, ждет принца. Папа ничего не говорит. А бабушка — та сердится, что, между прочим, очень странно: у всех подруг родители сердятся от звонков, оттого, что подруги болтают с парнями по телефону, а у нее, у Кати, сердятся, особенно бабушка, оттого, что она болтать не хочет. Катя морщится от звонков, что отрывают ее от книги, и кричит: "Если кто-то из парней (ну, с подругами она так поступать просто не может), скажи, что меня нет дома". А бабушка: "Да ты хоть узнай сначала, кто говорит!" — Ну, какая разница?! Нет меня! А бабушка качает головой: — Довыбираешься! Привыкла, что их вокруг тебя полно. А проснешься однажды и увидишь, что рядом — никого. Вот тогда вспомнишь, как швырялась ими, да поздно будет. Кате такие разговоры обидны чрезвычайно. Кем это она швыряется? Кого это вокруг нее полно? Знакомых? Ну, если им сейчас скучно и охота поболтать, почему она должна гробить весь день на говорильню? Никем она не швыряется. Сами они все появляются откуда-то, сами узнают телефон, сами звонят, им заняться нечем — значит и ей тоже? А говорить с ними не о чем. Есть, правда, несколько ребят, те могут и по телефону рассуждать о поэзии, о новых сборниках, о какой-нибудь встрече, скажем в Политехническом, стихи читать вот с ними литературные телефонные диспуты и обмен мнением на фоне взаимных поэтических чтений Катя проводит. Это ей интересно. Но уж тут тотчас заговаривает обычно молчащий отец, да так, что и не остановишь его, словно ему надо наверстать все время молчания. Как раз в момент телефонного общения отцу непременно требуется позвонить. Ладно еще, если из дома. Можно перед собеседником извиниться, попросить перезвонить. А то из метро. Прежде чем выйти из вестибюля и сесть в автобус, отец звонит домой и сообщает, что он купил сосиски. А телефон занят и занят. И отец приезжает домой больной от бешенства, что сообщение о купленных им сосисках не появилось дома прежде него. Не зная, в чем дело, а только увидев лицо отца, можно подумать, что в доме произошла катастрофа, трагедия — всей семьи, или в общечеловеческих масштабах даже. Катя как-то пыталась ему объяснить, что обед, между прочим, все равно готов с утра, и никто бефстроганов в кусок говядины назад не превратит оттого, что он купил сосиски, но отец в такие моменты слышит только себя и его монолог с бесчисленными речевыми вариациями и тональностями одной-единственной фразы "Я хотел позвонить домой, сказать, что я купил сосиски, но телефон был занят" мог бы вызвать зависть лучшего греческого хора. И рефрен — тоже во всевозможном разнообразии — "О чем можно столько говорить по телефону?!" А они даже и не говорят в привычном смысле этого слова, они просто читают друг другу стихи. Вот и сегодня звонил знакомый аспирант и читал, постанывая: Катя даже и не очень понимает, о чем собственно речь в том стихотворении, да она и не задумалась о смысле строк, но упивалась их музыкой, неопределенной, неясной, со сквозной светлой тоской, с огромным прозрачным пространством. "А ведь я совсем не тот, кого она себе ищет", — перечитала Катя фразу, медленно, вдумчиво, пытаясь представить, кто же мог написать ей подобный словесный и философский и какой-то там еще шедевр, словно за первым слоем ей должен был открыться другой, более скрытый, но и более глубинный, а там, кто знает, хорошо поскрести, так обнаружится и еще один и не один… Но — ничего не обнаружила. А тот, кого она ждет — его образ так неясен, словно отражен в далекой воде, и что-то плавает, но только контур и виден, и тот плывет, меняется… Эдакая смесь из всевозможных литературных героев… поэтов… Но реальный какой-то парень, возомнивший, что она в нем… "Чтобы ответить Вам, надо быть уверенным в том, что ты обладаешь такими качествами, как чуткость, порядочность, благородство. Признайтесь, что это слишком сложно — решить самому, что же ты из себя представляешь и сможешь ли сообщить другому, совсем незнакомому человеку что-то новое, повлиять на него в лучшую сторону", — читала Катя все в том же удивлении, пытаясь вспомнить хотя бы, кто из ее корреспондентов — ребят мог обращаться к ней на "Вы". И кто это, интересно, собрался влиять на нее в лучшую сторону? Нет, она вовсе не считает себя совершенством, она бы не прочь улучшиться, но кто ж это из ее знакомых считает, что улучшить ее может не… некто, а он, живой, конкретный? Чем дальше Катя читала письмо, тем более растерянность, что должна была, как ей казалось, исчезнуть при первых строках, становилась все глубже, и, как всегда, одна часть Кати (трудно сказать какая, большая? меньшая?) внимательно читала, старательно вникая в смысл прочитанного и осмысливая его, другая же часть Кати думала о чем-то вовсе не связанном с получаемой информацией: о погоде, о знакомом столетней давности, которого не видала несколько лет, и не вспоминала о нем столько же, о зимних сапогах, что приглядела себе на базаре, о том, будет ли сегодня у отца как раз то настроение, когда надо за ужином как бы вскользь заговорить о сапогах. Третья часть Кати вообще не думала, а чувствовала, ощущала, испытывала эмоции, что тоже не всегда были связаны с текстом (например, Катя могла читать книгу и смеяться, а мама, проходя мимо и рассеяно глянув на обложку, останавливалась и смотрела на Катю с изумлением: что может быть смешного в этой книге?). Еще одна частичка Кати, и немалая, жила жизнью героев. Еще одна — и тоже немалая! — наблюдала за Катей со стороны, словно отлетала от Кати и поглядывала на нее откуда-то сверху, скажем, с антресолей, иногда чуть критически и скептически и насмешливо, но чаще вполне доброжелательно, оставаясь там, на шкафу, вполне Катей довольная, и ее умом, и ее познаниями, и ее находчивостью, и вообще… Катей. Была еще бездна всевозможных частичек, но менее существенных. И сейчас Катя читала и получала удовольствие, ей нравился стиль письма, не похожий ни на один стиль ее знакомых: не болтовня, пусть и о вещах для корреспондента важных, но легкая, бегущая, а неспешный, основательный, спокойный стиль, нравилась рассудительность автора, претензия на мысль, а не просто так… И в то же время его, стиля, абсолютная простота, лишенная и вычурности, и красивости. И то, что в письме не было ни помарок, ни грубых грамматических ошибок, знаки препинания и те все были аккуратно расставлены по местам. И тем невероятнее было то, что она напрочь забыла о существовании парня, который, пусть не как кавалер, но как приятель и собеседник не мог быть ей неинтересен. Но вместо ясности с каждой новой строчкой все больше была уверенность в том, что она никогда не видела этот мелкий, такой аккуратный и в то же время такой корежистый почерк, и четкий, и спокойный, обстоятельный, самодостаточный, если позволительно так думать о почерке, что она никогда не слышала этот тон письма, лишенный как бы обязательной для всех ее знакомых самоиронии и иронии над всеми и вся, насмешки, насмешливости, эдакой легкости подачи самых глубоких, сокровенных мыслей, что она не знает, от кого письмо, она не знает его, она никогда его не видала, и, более того, никогда ни от кого о нем не слыхала. "Другая причина задержки моего ответа та, что увлекаюсь я только химией и спортом, а чтобы ответ на Ваше письмо не был похож на детский лепет, надо хоть немного уметь излагать свои мысли на бумаге. Вы, наверное, успели заметить, что это у меня почти не получается". Такая лесть, не напыщенная, не уродливая, а комплимент, произнесенный так спокойно, так просто, без суеты и угодничества — и она могла забыть или вовсе не заметить такого парня? Нелепо, неумно с ее стороны было отбросить такого собеседника. Катя лихорадочно перелистала в памяти картины, картинки, эскизы бесчисленных летних знакомств, что пожухли, как листва, с первыми же признаками зимы. Кто же, кто? Однако! О каком — ее! — письме говорит он?! "Катя, если Вам не трудно, напишите, пожалуйста, утвердили ли наши документы. Но не подумайте, что я написал только из-за этого. Очень интересно познакомиться с девушкой, которая…" Катя охнула и села на полочку для обуви. (Она так была заинтригована письмом, что даже не дошла до своей комнаты, так и остановилась, читая, в коридоре.) Катя тут же вспомнила солнечный день, жару и скучную кипу бумаг. И она пишет письмо. О чем же она могла ему написать? Она не помнила ни строчки. Обычная игра словами, цитаты стихов, как обязательное дополнение к каждой высказанной мысли, не слишком колкие колкости, легкая насмешка — но… о чем? Катя письма писала легко, беззаботно, слова едва успевали на бумагу за игривым полетом мысли и фантазии, и фразы к концу строки торопливо убегали вверх, словно желая настигнуть упорхнувшую мысль. Какие ровные у него строчки! Или он пользуется трафаретом? Да, тогда они пару дней помнили о своей шутке, что-то даже острили по поводу своего письма, но через несколько дней забыли о нем совершенно. Катя забыла не только про те документы, но и о том, когда должны состояться игры как давно то было, еще летом, а уже зима на пороге, и — все еще? (О том, что документы идут на долгую проверку в КГБ, Кате не могло прийти в голову.) Утром Катя с некоторым сожалением взяла письмо на работу. Ей не хотелось насмехаться над этим парнем: в его письме, таком, в общем-то, незамысловатом, без цитат из классиков, без афоризмов, без мыслей великих, без ссылок на философов (чьи книги не читали, лишь фамилии знали понаслышке да по упоминаниям в популярной литературе), без экивоков, или попросту, как подумала Катя, без выпендривания, в письме, где все строки были пусть не слишком изящные и искусные, но свои, и в них была (или Катя сочла, что была) та самая надежность и прочность, о которой говорила комсорг Володиной группы (то, что добрые простые слова на месте казенных фраз красят не Володю, а девочку комсорга, Кате тоже не пришло в голову). Автор письма заинтересовал Катю, она была приятно удивлена столь необычным знакомством и не хотела продолжать шутку, но знакомство было плодом совместной деятельности, и Катя не могла себе его присвоить. Но твердо решила отстоять и право Володи на самобытность, и его достоинство и не допустить насмешки над не слишком гладкими фразами. Но девочки ответили рассеянно, вернее рассеянно удивились, что надо же, ответил, вернее Лиза сказала нечто среднее между "да" и "мда", Лена не отреагировала вовсе, то есть, девочки как бы отмахнулись от того, давно всеми забытого эпизода, и от реального живого парня, что стоял за давней бумагой, и заговорили о своем (новостей за воскресенье у всех накопилась масса): кто где был, кто с кем встречался, как да что… И Катя сочла себя вправе не читать им письмо Володи. И написать Володе ответ свой, личный, никому о том не говоря. Ответ писался столь легко, что Катя удивилась немного. Конечно, быстрое ее перо всегда стремительно бежало по бумаге, но так было, когда Катя писала подружкам, с кем хотелось поболтать обо всем, что занимало Катю в тот миг, а занимало ее всегда очень многое; однако когда Кате приходилось отвечать на письмо человека мало знакомого или ей неинтересного, какого-нибудь поклонника, что досаждал Кате открытками и цветами, но нравился родителям, Катя всякий раз поражалась, что легкое, как дыхание, письмо становится тягостной необходимостью и надо подолгу сидеть над листком, пытаясь найти в голове десяток фраз. Но этому парню, которого Катя и не видела никогда, она писала и писала — каждое суждение, мелькнув в голове, щелкало, как ракета, и из него вырывался огромный сноп разноцветных мыслей, и конца фейерверку не было. И все казалось важным, обо всем следовало непременно поведать новому собеседнику: о декабре без снега, с холодным ветром и нудным дождем, о стихах Северянина, о том, что курс лекций "Введение в языкознание" ей неинтересен и далек от ее представлений о языке, о своем отношении, вернее, об отсутствии отношений со спортом и о школьных трудностях с химией… Отправила письмо, толщиной с ученическую тетрадь, в незнакомый город и стала с интересом ждать ответ. Но ответа не было и через три дня, и через неделю. И только когда Катя сначала немного обиделась, затем немного удивилась, а потом стала забывать о новом знакомом, письмо пришло: несколько листочков в клетку, исписанных мелким, очень мелким почерком. "Простите, Катя, что опять так долго молчал. Я никогда не получал письма и еще не привык отвечать на них. Пожалуйста, не очень беспокойтесь о моих документах. Даже неудобно как-то — первое письмо, и сразу просьба. Следую Вашему совету. Беру ручку, ни о чем не думаю, пишу, словно говорю. В окно видно грязную улицу и деревья. За окном со скрежетом, напоминающем о зубном кабинете, ходят трамваи и машины. Я живу на втором этаже, все слышно. А знаете, Катя, почему у меня такое настроение? Через полторы недели мне предстоит сдавать государственный экзамен по английскому языку, а я совсем не знаю грамматику. Правда, говорят, студент может за ночь китайский язык выучить. "Мужская половина — порядочные мерзавцы", — так говорят почти все девушки, я думаю, для того, чтобы подготовить себя к возможному разочарованию, например, при знакомстве с новым человеком. Я не берусь переубеждать Вас. Вы еще встретитесь — жизнь длинная — с такими, которых Вы не будете считать мерзавцами". Катя улыбалась: что же такое наболтала она ему в письме (она никогда не помнила содержания своих писем), если он ее утешает? "Я Вас немного поругаю за пессимизм. Сам встречал только одну девушку, которую мог бы назвать хорошей, и это было давно. Но я не считаю, что все женщины нехорошие. И вообще, считать половину человечества мерзавцами, значит в какой-то степени ставить себя выше — только подумайте! — выше целой половины". Незатейливые фразы рождали нетерпение сесть за стол и писать ответ, забыв, что оппонент так долго не отвечал. Тон письма, такой спокойный, умиротворенный, абсолютно не расположенный к схватке, будил массу эмоций более сильных, чем часовые интеллектуальные говорильни по телефону. Катю поражал стиль письма, не свойственный никому из ее знакомых и приятелей, да — что уж там — ей самой несвойственный, манера говорить, выражать свои мысли своими словами, без ссылок на великих. В письме Володи не было любования собой, эдакого посматривания на себя со стороны, какой я, мол, интересный, сложный, неординарный, с обширными (но более чем поверхностными) познаниями. Человек говорил то, что хотел сказать, и совершенно не был озабочен тем, как сказать поэффектнее. Ему, похоже, и дела не было, как оценят его суждения. Он просто говорил, и если при этом думал, так о содержании беседы, а не о ее словесном обрамлении. В нем была простота — не примитивность, нет! простота — та самая простота, что стоит очень дорого. Катя тут же уверилась, что в своем любимом деле — химии — Володя плавает свободно, как она в словесности. И он мог позволить себе быть простым, быть самим собой, не стремясь во что бы то ни стало выглядеть интересным и значительным, вернее, казаться таковым в глазах собеседника, да и просто любого случайного встречного, потому что он по сути своей был и значителен, и интересен. И свобода Володи от необходимости держать марку была необычна и притягательна. Во-вторых, в письме не было желания во что бы то ни стало понравиться Кате, бесконечных реверансов в ее сторону, всех этих "ах, ну, только ты" и прочая, и, тем не менее, Катя отчетливо, можно сказать, из ничего чувствовала, что заинтересовала незнакомца, и те комплименты, что Володя делал ей в письмах, были как бы и не комплименты вовсе, а бесстрастная оценка ее достоинств, и потому звучали слаще самых сладких похвал. Ко всему прочему, он не понимал ее совершенно. Ну, как можно столь неверно интерпретировать ее, подробно и аргументировано изложенные мысли? И каждый прочитанный абзац рождал желание немедленно сесть за стол и писать Володе, писать, писать, развивая и углубляя свои мысли. Скажем, разъяснить ее суждения о мужчинах. Мужчины — они… странные, непонятные. Они все всегда не поняты и не оцененны. И всеми: и любимыми, и начальниками. Только одни мужчины открыты, а другие… Они двойные. Одну их половину видят все: похмельное лицо, прокуренный голос, плоские шуточки. Пустые вечера, похождения, не страстные любовные — пошлые и примитивные. Это открыто любому, как любому открыта прихожая квартиры, и обшарпанная, с мусором в углах, с грязной поношенной обувью, раскиданной по полу, и добротная, с новыми обоями, с дорогой импортной вешалкой-шкафом, с замысловатым бра и зеркалом в оправе под старинную бронзу. Любой, кто позвонит в дверь, даже если ему не позволят переступить через порог, прихожую увидит. Но есть в той же квартире спальня, куда не любят пускать и близких знакомых — и тут, у одного она грязная, с несвежими простынями и затхлым запахом, у другого — в цветах, свежести, уюте. И здесь хозяин сбрасывает свои одежки, потрепанные или модные. И позу принимает ту, что ему удобна. И… И таким его мало кто знает. Кате казалось, что мужчины — лучшие представители данной особи — в глубине своей, в своем тайнике все как один мечтают о служении Отечеству и спасении человечества от всевозможных катаклизмов. Она не могла смириться с тем, что мужчина, не только в прихожей для посторонних, но и в истинной своей натуре может мечтать о прибавке к зарплате, о новой квартире и импортных туфлях, что главное его желание — утаить от жены хоть скудную толику заработанных денег да найти время и возможность пообщаться с чужой симпатичной юбкой. Но невозможно под легкой тенниской в лучах яркого солнца не увидеть то, что зимой скрыто шубой и фуфайкой, и всякий раз в новом своем герое, что вчера еще был занят исключительно проблемами человечества, Катя однажды видела меркантильные — как она считала — интересы, и образ мерк. Поняв, что очередного ее приятеля волнуют цели отнюдь не великие, Катя всякий раз чувствовала себя жестоко обманутой, оскорбленной, обиженной на весь мир, и становилась более чем холодна со вчерашним кавалером, что, не понимая и предпочитая принимать за минутный каприз избалованной девушки ее охлаждение, продолжал восторженно глазеть на нее при встречах. А Кате становилось грустно необычайно. Ненадолго, правда. Ну, сколько у нее знакомых? И как много незнакомых, среди которых, до поры до времени, скрыт от нее тот, единственный, что только один ей и нужен. И вдруг — парень, чьи положительные качества никуда под спуд не спрятаны, все налицо, как бы сама его сущность, о которой знают все, кто по жизни с ним соприкасается. Доброта, не прикрытая иронией. Такт, не спрятанный под сарказмом. Душевность, которой он не стесняется. Новый знакомый был необычайно интересен Кате, и каждое новое его письмо, в сущности, достаточно простенькое, рождало в ее головке бездну представлений о нем; Катя домысливала все, что Володя не сказал, все, что он думал, все, что он делал, и все это было необычно и хорошо уже тем, что не похоже на других, то есть на нее и ее знакомых. Странно, но внешний облик Володи не мелькал перед глазами Кати, она не представляла его никак, ни блондином, ни брюнетом, ей были интересны его мысли. И Душа, в которую она уверовала тут же, поверив строчкам незнакомой девушки. Тем невозможнее было, чтобы Володя понимал ее превратно. В тот вечер, несмотря на все уговоры бабушки, Катя не отозвалась ни на один телефонный звонок, даже когда позвонил любитель литературных бесед, и даже на звонки подруг не отозвалась, в тот вечер она не переписывала в тетради строки стихов, найденные накануне в Ленинке и прочитанные кем-то в перерыве между лекциями. Катя писала письмо, если можно назвать письмом десятки исписанных листов, писала о тайных своих мыслях и надеждах, об идеалах, о себе и о своем понимании жизни. Она писала так откровенно, как думала сама с собой наедине, она хотела, чтобы незримый собеседник увидел ее истинное я, ее душу, ее суть, которую она, когда более когда менее успешно, но всегда прятала под насмешливостью. Но язвительностью и насмешкой, кто яркой, кто легкой, окружали себя все ее приятели, а этот парень — не пыжился, как павлин, не забирал внимание окружающих на свой шикарный хвост, не распускал вокруг себя мыльные пузыри, столь красивые в лучах солнца, случайный отблеск чужого горения. И не спорил исключительно лишь для того, чтобы заинтриговать, заинтересовать своим несогласием. Он не старался и угодить. Он просто был сам собой, похоже, и не заботясь, какое он производит при этом впечатление, и это было потрясающе. К тому же Катя все время помнила, что Володя — добрый и чуткий, и отзывчивый, то есть тот, перед которым можно откровенничать, не опасаясь язвительной насмешки. Ну, и, конечно, Катя сразу решила, что Володя умен. То есть наличие у Володи недюжинного ума было как данность, как заданное условие. А значит он может понять все, надо только найти слова и точно выразить свои мысли. Ему можно поведать все свои планы, все свои сомнения, раздумья, посетовать даже на собственные противоречия и не слишком благовидные поступки и помыслы. Катя ясно видела глаза Володи: умные, добрые, внимательные, и, глядя в эти глаза, писала. Если бы Катю спросили, какого цвета глаза Володи, какой формы, она не сумела бы ответить на этот вопрос, и, тем не менее, она видела его глаза. Всякий раз Кате казалось, что поток ее мыслей вызовет у Володи ответное желание бежать к столу и исповедоваться. Но дни шли, мысли, что крутились вокруг отправленного письма, стихали, улетали прочь, внимание поворачивалось к однокурсникам, знакомым, тем, кто был рядом. Образ Володи — благо он был призрачен (пожалуй, Катя могла сравнить его с фреской в почти разрушенной часовне, когда стоишь в груде мусора, смотришь на стену, видишь силуэт и понимаешь, что там — благообразный старец, хотя, если разобраться, на стене лишь грязь с остатками былой краски), образ Володи скрывался за слоями: сначала за мыслями, что продолжали витать в голове Кати после того, как письмо Володе было отправлено, затем за удивлением и обидой, что так долго нет ответа, но когда Катя уже не помнила, о чем написала Володе, и интересы ее уже обитали в другой сфере, и она была переполнена французской поэзией или русской мемуаристикой — тут, как всегда нежданно и неожиданно, приходил конверт с листочками, исписанными знакомым уже, особым почерком, и обида исчезает, и мгновенно рождается интерес: что же там, в том конверте, на тех листках; и письмо всякий раз оказывалось как нельзя более кстати, вовремя: столько всяких изменений произошло в мире Кати, столько появилось новых увлечений, мыслей, догадок, рассуждений, впечатлений, что она тут же бросалась писать ответ, чтобы излить на бумаге все, что теперь интересовало, тревожило, будоражило ее, и, высказывая свои новые мысли, новые суждения, она как бы сама в них разбиралась, и то, что тревожило ее своей неопределенностью, к концу письма становилось ясным, стройным и единственно возможным, словно, сообщая свои мысли Володе, Катя, чтобы Володе было понятнее, наводила в своих мыслях порядок, раскладывала по каталогу, расставляла по нужным ячейкам, а попутно анализировала, отбрасывала устаревшее, неинтересное, утверждала нечто вновь (иногда в процессе письма) созданное. И всякий раз, читая его письмо, поражалась: если она металась, искала, ошибалась, воспламенялась и разочаровывалась — он, казалось, был все тот же, сделанный однажды и навсегда, эдакий прочно слепленный монолит, не подверженный ветрам и веяниям. Его письма всегда были в спокойной манере, без ерничанья, с чуть заметной улыбкой старшего над проказами и эмоциональностью младшего, но без умничанья, без всемирных обид и глобальных разочарований — Володя жил в каком-то прочном мире, где ничего не только не рушилось, но и не менялось вовсе, где время как бы текло по каким-то иным законам, обходя тугой плавной волной бытие, лишь задевая его, но ничего в нем не сокрушая, не меняя. "Сначала прошу меня извинить и объясняю, почему долго не писал. У нас сейчас есть еще тренировки в зале, где, мы, в основном, играем в баскетбол. Но у нас, гребцов, это нечто среднее между регби и настоящим баскетболом. Мне, как всегда, не повезло — повредил руку, да так, что несколько дней не мог даже писать. А сейчас накопились в институте мелкие долги. Приходится, в основном, писать — оформлять всякие практические занятия, задания и т. д. Летом наши ребята собираются в поход на Алтай, охотиться на медведей. Как по-Вашему, стоит ли составить им компанию? Вдруг привезешь домой медвежью шкуру, все лопнут от зависти. Только бы свою там не оставить. Книги люблю, но только не поэзию. Так что, если Вам не лень, попробуйте, научите меня ее понимать. Хотя бы понимать. Может, потому не люблю, что не знаю. Не обижусь на Вас из-за органической химии, хотя это моя будущая специальность, и я ее очень люблю. Вы же ее просто не знаете. Но ведь правильно, в мире есть уйма интересных вещей, кроме органической химии и даже кроме поэзии". Катя читала, и улыбка уже не сходила с ее лица. Володя оказался очень сообразительным учеником и в точности исполнял ее совет, как, не мучаясь в поисках нужных слов, писать письма. Катя ясно видела, как Володя держит перед собой исписанные ею листы и, уже не волнуясь о плавности перехода одной мысли в другую, одного словесного пассажа в другой, перечитывает ее письмо и отвечает как по пунктам абзацем на абзац. Конечно, в письме Кати абзацы были необычайно длинны, с обилием вводных слов, со вставными конструкциями, а ответы Володи поразительно коротки и емки, она не умела писать так кратко, только суть того, что, собственно, и хочешь сказать, это было поразительно, и нравилось ей необычайно. Володя жил в мире, Кате совершенно незнакомом: химия, тренировки, походы на байдарках, охота на медведей — потрясающе, просто ожившие страницы какого-нибудь классика, пусть даже Джек Лондона. И, хотя ничего в письме Володи, кроме чуть бравадного упоминания о возможности подобной охоты не было, воображение Кати молниеносно все восполнило: и лес, эдакая глухомань, бурелом, густая зелень, и солнце высоко над головой, и его искристые лучи падают сквозь плотную листву узкими полосками на темную землю, и группа невероятных, что называется, настоящих мужчин идет по непроходимой чаще навстречу опасности, и он, Володя, мерно ступает в огромных болотных сапогах, и — медведь. И тут же Катю изумляло и умиляло, как буквально, как правильно Володя все понимает, и отвечает, без подтрунивания, хотя бы и самого легкого, без низвержения авторитетов, правил, понятий. С той же химией. Что могла написать она про его химию, у нее и в мыслях не было его обижать, просто скучна ей та наука; еще неорганическая, с опытами, была в школе интересна, а уже когда пошла голая теория… Но — право же! — не так она, Катя, глупа, чтобы почитать, да еще утверждать вслух, что все, что ей не нравится или неинтересно — плохо и ненужно. Ей и медицина, скажем, неинтересна, а с ангиной еще как доктора ждет и вовсе не считает его бесполезным созданием. Или, скажем, портниха. Или парикмахер. Занять их место под солнцем Кате не хочется, но она их ценит и даже очень; во всяком случае уж ту портниху, что шьет маме, а иногда и ей — еще как ценит. Она вспомнила! Она случайно услышала, как аспирант с соседнего факультета сказал аспиранту с Катиного факультета, что поставит бутылку коньяку, если тот представит его Кате, а аспирант их факультета ответил аспиранту соседнего про нее, про Катю, мол, "бутылку?! ставь ящик коньяку, познакомлю. В наш век химии девушка, в которой нет ничего синтетического". Кате и лестно было, и психанула она чуть — что это еще за предложение за ее спиной. Она подошла и сказала с эдаким непонимающим видом: "Клевета. У меня колготки синтетические", а он так томно и многозначительно: "Я совсем не о том". Обернулся, и так, словно Кати не было рядом вовсе, сообщил тому, второму: "Ты знаешь, что за пирожки у нас продают в вестибюле, смотреть не хочется. Но она так ест этот пирожок, что я иду вниз и покупаю". Катя хмыкнула сердито на этих умников; аспирант, тот что свой, был один из тех, кто иногда звонил ей и часами читал стихи из только что купленного им сборника, или сообщал, что "наткнулся" в библиотеке на нечто интересно-грандиозное, или зачитывал ей свой реферат. В жизни, то есть в быту, то есть визуально, они и не общались никогда, она с ним едва здоровалась: Кате было некогда, перемены так коротки, а подруг много, друзей предостаточно, и столько новостей, которые надо им сообщить и самой услышать, да и "вещественный" аспирант был Кате вовсе не интересен, он был какой-то… серенький, но по телефону она любила с ним болтать, он никогда не вел пустых разговоров, как в коридорах института, а только о поэзии, и не остановишь, пока отец не выйдет из себя окончательно. Ну, позвонит он ей еще! Катя была на него сердита, ну, а заодно она в письме Володе что-то про химию написала. Наверно, несуразно написала, раз он не понял ее. Просто, если честно, слова о том, что она женщина — без химии, такой образ, она его ни у кого не встречала, ей понравился. Письма Володи столь нравились Кате, что даже его, "как всегда не повезло" не вызвало обычного в таких случаях раздражения, как некая спекуляция. Все меркло перед охотой на медведя, и, хотя Володя еще только как бы раздумывал, идти ли ему, но сама мысль о возможности подобного, что он, при желании… Все это было из иной жизни, в которой не было нудного произнесения малопонятных фраз среди чада окурков и винных паров, из жизни, где мужчины дышат полной грудью и заняты настоящим мужским делом, свершают настоящие мужские поступки и обладают истинными мужскими достоинствами, настоящим мужским характером. Конечно, Катя высоко ценила "интеллектуалов", любила и застолья с томительным пением под перебор гитарных струн, и цитаты из хороших книг, особенно когда их приводили к месту и точно, и аромат свежезаваренного кофе, и все же, все же, все же… Это были друзья. А Он — он должен оказаться каким-то совсем иным, не похожим ни на кого из ее знакомых, заниматься конкретным, необходимым людям делом и жить по иным законам, не по тем, по которым жила она и ее приятели. Он не мог быть один из них. Он — единственный. |
|
|